Андреевский кавалер

Козлов Вильям Федорович

Часть вторая

Волки охотятся ночью

 

 

Глава одиннадцатая

 

1

Прислонившись к сосновому стволу, стоял высокий седовласый человек с ружьем за спиной и смотрел на большой муравейник. Проникающие сквозь ветви солнечные пятна выхватывали золотистые островки сосновых иголок, сухих черных сучков, мха и другого строительного материала, из которого великие труженики муравьи строили свой многоэтажный дом. К нему со всех четырех сторон света вели узкие дорожки. Встречаясь, насекомые ощупывали друг друга усиками, будто здоровались, и каждый спешил дальше. Чего только не тащили они в свой дом: мертвых и живых букашек, и травинки, и сухие иголки, и опавшие лепестки. И в самом муравейнике жизнь кипела: солдаты охраняли входы в склады, рабочие продолжали строить, проветривали внутренние помещения, выносили из них мусор. В солнечном пятне с небольшое блюдце скопились самые крупные, с поблескивающими туловищами муравьи. В отличие от остальных они не суетились, не перетаскивали с места на место строительный хлам, а медленно двигались по кругу, будто беседуя друг с другом. На них снизу почтительно смотрели муравьи помельче, даже на лапки приподнимались, но близко не подходили. Может, это охрана?..

Глядя на лениво шевелящийся муравейник, человек думал о жизни человеческой. Разве не так же весь свой отпущенный природой срок человек куда-то торопится по тропинкам-дорогам, строит свой дом, тащит в него всякую всячину, любит, размножается, ест-пьет… И воюет, пожалуй, больше и яростнее самых воинственных животных или насекомых. И в конце концов умирает. Думал ли он, Карнаков-Шмелев, что застрянет в этой глуши на долгие годы? Советская власть набирала силу, распрямляла могучие плечи. С каждым годом возрастала мощь Днепропетровского, Магнитогорского металлургических заводов. Прямо с конвейеров выходили на колхозные поля первые отечественные тракторы. Выпускал автомобили Московский автозавод. Как он, Шмелев, надеялся, что в годы «военного коммунизма», в годы продразверстки крестьяне взбунтуются, поднимут восстание, но этого не случилось.

Когда начали организовывать первые колхозы, Григорий Борисович снова воспрянул духом: до него доходили слухи, да об этом и в газетах писали, что зажиточные крестьяне стихийно поднялись против Советской власти, убивали большевиков, комбедчиков, поджигали сельсоветы, гноили собственное зерно, лишь бы не отдавать его государству.

Ох как должен быть ему, Шмелеву, благодарен Супронович! Вовремя передал государству за соответствующее вознаграждение свой кабак, лавку. Дом себе новый построил, а сам заведует столовой, как теперь называется его кабак «Милости просим». Как сыр в масле катается Яков Ильич. И уже меньше ругает новую власть.

Кое-что изменилось и в его, Шмелева, жизни: теперь он заведующий молокозаводом. Председатель поселкового Никифоров уговаривал его подать заявление в партию, но Григорий Борисович не решился на столь отчаянный шаг: хоть и надежные у него документы, а как вдруг начнут проверять… Прикинулся сочувствующим.

Отозвали в Ленинград на учебу Кузнецова, а приехавший вместо него больше занимался военной базой и, в отличие от Кузнецова, не совал нос в поселковые дела. Кузнецова Шмелев сильно опасался, хотя внешне тот и относился к нему доброжелательно, но нутром чувствовал Григорий Борисович, что сотрудник ГПУ ему не доверяет. Зато Никифоров в нем души не чаял. Давал поручения, которые Шмелев добросовестно выполнял, — так, он помог председателю составить для райисполкома годовой отчет, в другой раз выступил в клубе по текущему положению в стране.

Во всех газетах писали об успешном завершении первой пятилетки, заложившей прочный экономический фундамент социалистического общества в городе и деревне. Во второй пятилетке предполагалось завершить в стране построение социализма. Рассказывая односельчанам об успехах Советской власти, Шмелев удивлялся самому себе: как он может вслух, даже с неким пафосом, произносить противные всей его сущности слова? Вот она, полицейская школа!

А наедине с собой он смаковал другие известия: о расправе кулаков Поволжья над работником райкома партии Цветковым, об убийстве «двадцатипятитысячников», командированных партией в деревню, о диверсиях на фабриках и заводах.

А он сидит тут в Андреевке и наблюдает. Иногда подмывало достать взрывчатки, пробраться на воинскую базу — надо надеяться, поможет Маслов — и к черту взорвать склады! Но пока Шмелев не завербовал ни одного рабочего с базы. Да и куда он должен их завербовать? Он и сам не состоит ни в какой организации. В поселке есть недовольные Советской властью — тот же Супронович, Петухов, — но даже им не решился бы он полностью довериться. Самым ценным приобретением своим он считал, конечно, Маслова.

Мало-помалу Кузьма Терентьевич, незаметно для себя самого, приоткрывал ему, чем занимаются вольнонаемные за второй проходной. Осторожный Шмелев делал вид, что совершенно не интересуется базой. Маслов брал у него в долг, но обычно отдавал в назначенный срок, на охоте они еще больше сблизились, случалось, приходилось коротать ночь у костра в лесу. Григорий Борисович заводил разговоры о том, что жизнь человеческая коротка, а нас, мол, все время призывают бороться и преодолевать трудности. А человеку хочется пожить и для себя: хорошо одеться, вкусно поесть, повеселиться… Вот раньше можно было разгуляться во всю широту русской натуры! Рассказывал о питерских ресторанах, магазинах, ярмарках. Вспомнил, как присутствовал в Петербурге на крещенском водосвятии и как государь в окружении гвардейских офицеров по красному ковру спускался к иордани. Гремели колокола Петропавловского собора, музыканты играли «Коль славен», был салют… А вечером пировали на Английской набережной у «Донона», петербургские «ваньки» запоздно развозили гостей по белому сонному Петербургу. И это было в 1914 году. Тогда еще Ростислав Евгеньевич Карнаков часто приезжал из Твери развлечься в царскую столицу…

Маслов внимательно слушал, кивал, вроде бы соглашался, но что у него на уме, Шмелев не знал и потому скоро переводил разговор на другие темы.

С соседней березы неслышно спланировал желтый лист и опустился ему на плечо, он снял его, помял в пальцах и бросил на муравейник. Юркие насекомые тотчас облепили лист, сообща передвинули на другое место и оставили там, потеряв к нему интерес. Конец августа… Отсюда, из гущи леса, небо кажется особенно глубоким и синим. У птиц теперь забота: собраться в стаю и улететь в теплые края. Подался бы и Григорий Борисович куда-нибудь, но где теперь его гнездо? Если раньше и была смутная надежда тайком перейти границу и встретиться с семьей, то после недавней поездки в Тверь и она окончательно рухнула: Марфинька показала ему коротенькое, и, надо полагать, последнее, письмо от Эльзы, в котором та сообщала, что вышла замуж за владельца пивной, который ради баронского титула взял ее с двумя детьми. Живет сейчас в Мюнхене, очень счастлива, сыновья продолжают учебу… Что ж, Эльзу осуждать не следует, что ей ждать у моря погоды? Где-то в глубине души, конечно, его уязвила измена жены, но это так, чисто мужское чувство. Эльза долго ждала его. Впрочем, ждала ли? Он для нее давно уже мертвый, как и она для него. Вот и последняя ниточка, связывавшая его с другим миром, оборвалась. Сыновья… Да помнят ли они его?

Сгоряча он предложил Марфиньке поехать с ним в Андреевку. Та вроде бы сначала обрадовалась, а потом, краснея и запинаясь, призналась, что ей недавно сделал предложение один служащий из Госстраха, вдовец, хороший человек, правда уже в годах. При прощании она сунула ему в руку две царские золотые пятирублевки.

— Это твои, — с грустью произнесла она. — Ну, помнишь, я еще была девчонкой, убирала твой кабинет, а ты закрыл дверь на ключ. Как сейчас помню твои глаза!..

Облако проплыло над вершинами сосен, и снова солнечные блики рассыпались по лесу, замельтешили на муравейнике. Через просеку, тяжело махая крыльями, летел большой одинокий ворон.

«Падаль ищет, — подумал Шмелев, — вот и я ищу… свою падаль». Обломав над головой сосновый сук, он со злостью воткнул его в муравейник и зашагал в сторону Андреевки.

 

2

Андрей Иванович Абросимов сколачивал во дворе клетку для кроликов, во рту у него поблескивали гвозди, летающий в крепкой руке молоток без промаха загонял их в податливую древесину. На лужайке у крыльца сновали скворцы, за ними, устроившись на поленнице дров, внимательно наблюдала серая, с белой мордой и рваным ухом кошка. В дальнем конце огорода Ефимья Андреевна лущила в лукошко горох. На голове ее белел ситцевый, в цветочек платок. Дробный стук крупных горошин заставлял настораживаться скворцов.

Внезапно Андрей Иванович резко обернулся, глаза его встретились с глазами Степана Широкова. Тот незаметно подошел сзади, в правой руке его угрожающе поблескивал отточенный топор. Лицо у соседа желтое, небритые щеки запали, в глазах же светилась жаркая ненависть. «Не жилец Степан на белом свете… — мелькнула мысль у Абросимова. — Смерть проступила на обличье». Он сразу все понял. Положил молоток на верстак, приткнувшийся к боку сарая, не спеша подошел к Широкову, взял из его безвольно опустившейся руки топор, провел пальцем по наточенному лезвию.

— Такой грех на душу взять? — проговорил он, сверля прищуренными серыми глазами соседа. — На тебя что, грёб твою шлёп, затмение нашло? Надо готовиться пред господом богом предстать, а ты эва-а что задумал!

— На том свете нас бы с тобой и рассудил отец небесный, — разжал сухие, с синевой губы Степан. Он сутулился, серый, в полоску пиджак обвис на худом теле, на босых желтых ногах новые калоши.

— Тебе что ж, одному-то скучно в дальний путь отправляться? — усмехнулся Абросимов.

— Подождал бы хоть, антихрист, когда меня в яму зароют, — сказал Степан.

— Я бы подождал, да твоя Манька ждать не может, — бросив взгляд на жену, вполголоса заметил Абросимов.

— Я ее, суку, убью.

— Всех за собой на тот свет все равно не утащишь.

— Перестань к Маньке шастать, — слабым голосом пригрозил сосед. — Дом спалю… — Он схватился за грудь и надрывно закашлялся, когда же вытер мучительно скривившийся рот холщовой тряпицей, Андрей Иванович заметил на нем пятна крови. Ему было и жалко соседа, и распирала злость: подумать только, хотел его, как кабана, топором!

— Дай ты мне, Андрей Иванович, спокойно помереть, — просительно взглянул на него Степан. В глазах его уже не было ненависти, одна боль. Он повернулся и, волоча ноги, поплелся по тропинке к калитке.

— Возьми, Степа, свой топорик, — догнал его Абросимов. — И больше не балуй! Тебе курицу-то, сердешный, не зарубить, а ты вона-а на меня было замахнулся! Да рази какая баба стоит того, чтобы из за нее, стервы, на том свете муки адские принимать?

— Прибил бы ее, да ребятишек жалко, — с хрипом выдохнул Степан, глядя потускневшими глазами на Абросимова. — Кому они нужны-то будут, сироты?

«Дохляк, а вот еще одного сынишку соорудил! — подумал Андрей Иванович. — А может, вовсе и не его? Манька-то намекала…» Он отмахнулся от этой мысли: Мария наболтает, только уши развешивай…

Первенец Степана утонул в Лысухе в 1927 году. Нырнул с моста и ударился головой о старую сваю. Малолетние ребятишки, видевшие это, перепугались и бросились в поселок. Когда вытащили мальчонку, он уже был бездыханный. А на следующий год у Широковых и родился Ваня. Почти одновременно с его, Абросимова, внуком Павлом. Соседского мальчонку крестили в церкви, а Дмитрий не разрешил своего. Только потом Александра все равно тайком окрестила сына. И помогала ей Ефимья Андреевна. То ли от расстройства, что Дмитрий уехал в Ленинград учиться, то ли от чего другого, но первый ребенок у снохи родился мертвым. Перед рождением Павла от Александры не вылезала бабка Сова, поила ее травяными настоями, шептала молитвы… И вот родился здоровый мальчик, весь в абросимовскую породу.

Степан надрывно закашлялся, схватился худой рукой за грудь.

— А-а, пропади все пропадом! — вырвалось у него. — Лучше уж в омут головой, чем так жить…

Жалость к больному пересилила злость.

— Будь по-твоему, — сказал Андрей Иванович, — больше ни ногой! Сказал — отрезал! Ты меня знаешь!

Степан кивнул и пошел к калитке. Андрей Иванович задумчиво смотрел ему вслед. «Недолго тебе, Степа, жить осталось, — снова подумал он. — Ишь ты, одной ногой в гробу, а о бабе хлопочет! И что за странная сущность-то такая — человек? Один только бог и знает, что у него скапливается на самом дне души…»

— Андрей, — вывел его из задумчивости голос жены, — чё это Степан-то приходил? — С охапкой ржавой гороховой ботвы она подошла к нему.

— Степан? — быстро нашелся Андрей Иванович. — Просил топор наточить, голову петуху рубить надумал. Коли еще поймает его.

— Петуху? — без улыбки глядя на него строгими карими глазами, сказала Ефимья Андреевна.

— Кому же еще? — буркнул Андрей Иванович и полез в карман за кисетом и спичками.

— Не видела я, чтобы ты топор точил…

«Чертова баба! — подумал Абросимов. — На спине у нее глаза, что ли?»

— Я ему свой дал, — сказал он.

Она оторвала от стебля сухой стручок, помяла его в пальцах, и белые горошины просыпались на землю. Андрей Иванович докурил цигарку, затоптал окурок сапогом, поднял молоток и тут услышал спокойный голос жены:

— Ты уж не обижай Степана…

Он в сердцах ударил молотком по гвоздю и взвыл: попал прямо по большому пальцу!

— Ефимья, грёб твою шлёп, уйди ради бога! — завопил Андрей Иванович и с размаху почти готовую клетку грохнул оземь.

 

3

Неделю спустя Маня Широкова подкараулила Абросимова на железнодорожных путях, километрах в трех от поселка. Он неспешно шагал по шпалам и постукивал блестящим путейским молотком на длинной ручке по стальным рельсам, совершая свой обычный обход. На широком поясе болтался чехол с флажками. Даже сюда, на пути, ветер накидал опавшие листья. Пройдет поезд, и листья, взлетев разноцветными бабочками, некоторое время преследуют последний, быстро удаляющийся вагон, а потом снова смирно ложатся на шпалы.

Маня стояла на путях и, склонив черноволосую голову набок, смотрела на него. Она была в узкой кофте со сборками на груди и плечах, высоких сапожках, выглядывавших из-под новой коричневой юбки. В руке — плетеная корзинка, на дне которой не наберется и десятка грибов. Кто же вечером ходит по грибы? Да еще в праздничном наряде и щегольских сапожках?

Как ни напускал на себя суровый вид Андрей Иванович, ни стриг бровями, было приятно видеть Маню, а особенно знать, что она любит его. Как-никак он на пятнадцать лет старше, могла бы Маня найти и помоложе, а вот тянется к нему…

— Да не слушай мово Степку, — затараторила она, — ей-бо, мужик совсем умом крянулся! Ноги-то еле волочит, а ревновать принялся. Знаю-знаю, был у тебя… с топором. Это ж надоть такое придумать? И на меня замахивался. Да куда ему, убогому! Порча на него нашла какая, что ли? Давеча Лушку подозвал — сам-то уж не подымается с кровати, — стал говорить ей, чтобы блюла себя и за Ваняткой приглядывала… Будто меня и в доме нету!

— Вот чё я тебе скажу, Маня… — начал было Андрей Иванович, но она перебила:

— Андрюшенька, мой это грех, мой! И перед богом за все отвечу я… Не люб мне Степа, прости меня господи! Квартирант на дому. Уж который год… Какая баба еще потерпит такого немощного мужика в своем доме? А я ухаживаю, горшки выношу за ним, мою в бане, как малое дитя. И доброго слова за весь день не услышу. Лежит и буравит глазами потолок, сядет за стол — слова не вымолвит. Ребятишки и те в его комнату стараются не заглядывать… Рази мы виноваты, что проклятый германец отравил его газами?

— Пока Степан жив, я к тебе — ни ногой, — сказал Андрей Иванович, тихонько постукивая по рельсу, отчего тот негромко звенел.

На телеграфных проводах синевато поблескивала зацепившаяся за них длинная паутина. В брезентовой куртке, помятой железнодорожной фуражке с перекрещенными молоточками на околышке, бородатым гигантом возвышался Андрей Иванович перед невысокой худощавой женщиной. Глаза его смотрели мимо нее на огромную сосну, далеко в сторону выбросившую корявый розовый сук. На нем цепко сидел нахохлившийся коршун, изредка его рябая голова с изогнутым клювом поворачивалась то в одну, то в другую сторону.

Оглянувшись вокруг и отшвырнув корзинку с весело запрыгавшими по шпалам грибами, женщина шагнула к нему, прижалась к его широкой груди, горячо зашептала:

— Андрей, миленький, соскучилась я по тебе… Каждый вечер жду, когда стукнешь в окошко.

Он отстранился от нее, пригладил свою окладистую бороду и, пристально глядя в самые зрачки, спросил:

— Ну чего ты липнешь ко мне, баба? Есть мужики неженатые, хоть бы Шмелев?

— Дурак ты, Андрюшенька! Если женщина полюбит одного, ей другой не нужен даром, будь он молодой и неженатый. С немилым жить — волком выть. А к милому и семь верст не околица! Али разлюбил, Андрюшенька? — заглядывала она ему в глаза.

— Разве я когда говорил, что люблю тебя? — усмехнулся он. — Я и себя-то, Маня, не люблю.

— Какой есть, а ты мой! — выкрикнула она. — И не говори, что не любишь, все равно не поверю. Я — баба, сердцем чувствую.

— Я Степану обещал, — сказал Андрей Иванович.

— Да я его нынче ночью придушу, убогого! Опостылел он мне! Уж прибрал бы его господь, немилого…

— Окстись, баба! — прикрикнул Абросимов.

Она так же внезапно остыла. Нагнулась за корзинкой, грибы подбирать не стала. Подвернувшийся под ее каблук красный подосиновик с писком расплющился.

— Прости меня, господи, грешницу, — негромко произнесла Маня и взглянула Абросимову в глаза. — А у тебя, Андрей Иванович, жестокое сердце! Ой как ты больно умеешь ранить! — И добавила с явной издевкой: — А неженатого Шмелева напрасно мне навязываешь. Он давно уже завел шашни с невесткой твоей, Александрой.

— Брешешь, стервь! — нахмурился Абросимов. — Язык-то у тебя — помело!

— А что ж? Твой Митенька городскую зазнобу завел в Питере, а Лександре дурой надоть быть, чтобы тут теряться! Девка-то в соку…

Это правда, Дмитрий еще в прошлом году на сенокосе признался отцу. Что мог ему на это сказать Андрей Иванович? Мол, бросай к черту Раю и живи с женой? По понятиям старшего Абросимова, венчанная жена дана богом человеку навек, но ведь и сам не без греха… Раньше-то, когда был молодым, как-то не задумывался над этим, а вот сейчас, будто ржа, разъедают его мысли о своем житье. Бывало, любая победа над женским сердцем вызывала в нем радость и чувство самоудовлетворения — вот, мол, какой я молодец! А теперь все это кажется суетным и мелким. Наверное, вечным укором будет стоять перед его глазами желтое, худое лицо соседа Степана Широкова… Ведь были друзья, да еще какие! А теперь — враги, при встрече глаза отводят друг от друга… Конечно, он, Абросимов, виноват перед Степаном, но и Маня хороша!..

Пытался втолковать сыну: мол, семью надо беречь, а всякие там Раи — сбоку припека, баловство одно… Но Дмитрий, видно, не в него уродился. Стал толковать, что с Раей у них все общее: учеба, интересы, а Шура совсем чужая стала. С ней и поговорить-то не о чем… «А сын? — спрашивал Андрей Иванович. — При живом-то батьке сиротой будет расти?..»

Дмитрий пообещал наладить с Шурой отношения. Приехал на каникулы, возился с сыном, починил сарай, поставил новую изгородь. Приходил к родителям с женой на вечернее чаепитие — одно удовольствие было на них смотреть. А потом вдруг что-то у них произошло — Дмитрий на месяц раньше уехал из дома. Только Тоньке и сказал, что до начала занятий будет в Туле, откуда родом Рая. Дочь и рассказала, что у Дмитрия все лицо было расцарапано, у пиджака рукав оторван, она, Тоня, и починила ему одежду.

Позже сын написал, что жить с Шурой не может: ее бешеная ревность вызывает в нем отвращение. И снова Андрей Иванович в ответном письме уговаривал сына не разбивать семью, дескать, Шура его любит, потому и ревнует, а главное — надо помнить, что у него сын…

Закончив учебу, Дмитрий приехал в Андреевку, но дома пожил лишь неделю. Андрей Иванович знал, что он приехал-то только ради сына, но сноха отправила Павла в деревню к родственникам…

С Александрой у Андрея Ивановича как-то сразу не сложились добрые отношения. Он привык к женской покорности, покладистости, а эта была резкой, за словом в карман не лезла. Дерзила тестю. С Варей она ладила, но старшая дочь укатила с мужем в Хабаровский край на большую стройку. В газетах пишут, что в глухой тайге строится новый город — Комсомольск-на-Амуре В доме, который сами возвели, получили квартиру, а до этого жили в палатках, даже землянках. У них уже двое ребятишек — мальчик и девочка. Дед с бабкой своих внуков еще не видели. Варя сообщает, что Семен работает в порту, а она заведует клубом. Каждый год обещают приехать, но, видно, из такой дали — только на поезде суток десять трястись — не так-то просто выбраться.

Слова Мани почему-то болью задели Андрея Ивановича. Одно дело — когда сын изменяет жене, а другое — когда сноха сыну. Тут заговорило в нем вековое, домостроевское.

— Ну и правильно Митька сделал, что ее, потаскуху, бросил, — заметил он, шаря по карманам кисет. — Еще не разведены, а уже туда же…

— А что ей? Шмелев ишо мужик хоть куда, — ввернула Маня.

— Поди, и тебя не обошел? — буркнул Абросимов.

— Тебя, черта косматого, люблю, — просто ответила Маня и, взмахнув корзинкой, засеменила по шпалам.

Глядя ей вслед, Андрей Иванович подумал: может, окликнуть? Там, за ручьем, в молодом ельнике, не раз они с Маней миловались… Оглянись она, может, и дрогнул бы Абросимов, но Маня, освещенная вечерним солнцем, так и не оглянулась. Ее каблуки глухо постукивали, длинная юбка стегала по голенищам. «Я же Степану обещал…» — подумал Андрей Иванович и отвернулся. Из сизой дали, где блестящие рельсы сбегались в одну точку, послышался далекий гудок паровоза.

Андрей Иванович поправил на боку кожаный чехол с флажками, не рассчитав силы, стукнул молоточком по гулкому рельсу и сломал ручку. В сердцах швырнул под откос, но, пройдя немного, вернулся, отыскал в высокой траве блестящий молоток с обломком ручки и засунул его за широкий кожаный ремень. Погруженный в невеселые думы, он не сразу заметил, как из-за поворота выскочил на прямую товарняк. Продолжительный паровозный гудок снова расколол лесную тишину. Абросимов сошел с путей, вытащил из чехла зеленый флажок и выставил перед собой. Помощник машиниста в смятой замасленной фуражке, блестя белыми зубами, что-то весело крикнул, но Андрей Иванович в налетевшем ураганном грохоте, стуке и свисте пара ничего не расслышал. В промежутках между вагонами мелькали стволы деревьев, посверкивали телеграфные провода. И внезапно все оборвалось — стало тихо, знакомый лес расстилался перед уставшими от мелькания глазами. Глядя на него, Андрей Иванович вдруг отчетливо представил себе, что пройдут века и на земле будет такой же теплый осенний вечер, облака над лесом, коршун в небе… А его не будет. В рай и ад на том свете Абросимов не верил: побывав на войне, он понял, что, будь на свете бог, он никогда бы не допустил, чтобы люди, якобы сотворенные по его образу и подобию, кромсали на куски друг друга снарядами, рвали гранатами, кололи штыками, травили газами. Кто побывал на войне и выжил, тому не страшен ад, потому что страшнее войны уже ничего не бывает.

«Раз того света нет, — подумал про себя Абросимов, — выходит, и греха нечего бояться?..» И усмехнулся, вспомнив Маню Широкову.

 

4

Сколько лет с той памятной встречи у калитки не шла у Шмелева из головы Александра Волокова. Какое-то время после вторых родов бледная, похудевшая, с измученными глазами, она вдруг налилась, как осеннее яблоко, лицом посвежела, статная фигура распрямилась — материнство явно пошло ей на пользу. Как-то летом он увидел ее на речке. Столько было женской силы в этом ладном, упругом теле, что Григорий Борисович с трудом заставил себя уйти из мелкого ольшаника на берегу, который укрывал его. Маясь бессонной ночью в душной комнате и слыша, как на кухне шуршит Сова, он в отчаянии встал с постели. Сова, засучив рукава старенькой кофты, месила тесто в квашне. Изрезанное мелкими и глубокими морщинами ее лицо с живыми темными глазами и толстым, в дырочках носом было невозмутимым: за свою долгую жизнь она всего наслышалась от тех, кто обращался к ней за помощью в любовных делах. Серое тесто пузырилось под ее ловкими пальцами, налипало на костлявые руки, иногда издавало чмокающий звук. Большая бабкина тень неторопливо двигалась по стене. За окном была безлунная ночь, лаяли где-то собаки, в окно чуть слышно торкалась мокрая яблоневая ветка.

— Небось смеешься над моим волховством, а вон как приспичило, так и готов поверить, — сказала бабка, ножом соскребая тесто с рук. Неровные тянущиеся ошметки падали в квашню. Помыв в рукомойнике у двери руки, бабка присела напротив него на табуретку. Невысокого росту, сгорбившаяся Сова и впрямь походила на колдунью, она знала приметы и могла точно предсказать погоду. Барометрами ей служили пауки-крестовики в углах — паутину она никогда не сметала, трясогузки на лужайке, пчелы на цветках. Как там действовали ее приворотные травы, Григорий Борисович не знал, но раз люди приходили к ней, значит, кому-то помогало.

— Не могу я больше без нее, — сказал Шмелев. — А как подступиться, не знаю.

— Дивлюсь я, как ты столько годов-то без жены маешься… Давно бы женился на пригожей бабенке, чем бегать по ночам к Паньке-то.

— Ты и впрямь колдунья! — удивился Шмелев. Он почему-то был уверен, что об этом ни одна живая душа в поселке не знает. — Все тебе, гляжу, известно.

— А как же, милой? — сложила блеклые губы в улыбку Сова. — Я тута, слава богу, не один десяток лет. Сколько робят на руки приняла — не сосчитать. И энту Лександру я принимала в поле… Она и родилась круглой, белой, как репка.

— Колдуй или вари это… приворотное зелье, только сведи меня с ней, бабка.

— Жениться али так побаловаться надумал? — испытующе глянула на него Сова.

— Разве похож я на ловеласа? Ты лучше скажи: чего не вернешь ей мужа-то? Или твои чары на расстоянии не действуют? — поддразнил он.

— Не пойму я тебя, милок, — покачала растрепанной головой старуха, — тебе же на руку, ежели она с Дмитрием расплюется. Разбитый горшок не склеишь. Муж с женой — что лошадь с телегой: везут, когда справны. А Дмитрий и Александра давно уже тянут в разные стороны.

— Пятьдесят, нет, сто рублей дам, если сведешь меня с Александрой, — посулил Шмелев.

— Сведу, — усмехнулась Сова. — Мне, родимый, за глаза и тридцатки.

Как там повела свое дело Сова, он не знал, но только Александра, приходя к ним, все чаще бросала на него внимательный, изучающий взгляд. Бабка всякий раз теперь, когда появлялась Александра, звала его чай пить на кухню. Медный самовар на подносе пускал пары, в сахарнице на высокой ножке белел горкой наколотый щипцами сахар, на тарелке аппетитно розовели лепешки, испеченные Совой. Как-то раз, ощутив горьковатость во рту, Григорий Борисович подумал: уж не в лепешки ли она добавляет свои приворотные травы?..

Разговор за столом велся пустяковый. Александра больше помалкивала, чай пила из блюдца, держа его наотлет в растопыренных пальцах, сахар с хрустом откусывала крепкими белыми зубами, с удовольствием ела лепешку. Бабка, прихлебывая чай, рассказывала разные поселковые новости: у Корниловых корова неожиданно отелилась тремя белолобыми телятами — знать, не к добру; Степан давеча зашелся кашлем во дворе и чуть в одночасье не отдал богу душу. Она, Сова, с трудом остановила кровотечение, «фельшар» — так она называла местного эскулапа Комаринского — ничего не смог поделать. А вообще-то Степан дышит на ладан, скоро помрет…

Как-то бабка оставила их вдвоем. От чая Александра раскраснелась, верхняя пуговица тесной в груди кофты расстегнулась. Григорий Борисович не удержался и легонько прикоснулся к ее белой округлой руке, обнаженной до плеча. Она отпрянула, обожгла его прозрачными, с холодинкой, широко расставленными глазами — в них были и смех, и любопытство.

— Бабка уж больно расписывает вас, говорит, вы тут самый завидный жених! Чего же вы не оженитесь, Григорий Борисович? Толкуют ведь в народе: не откладывай работу на завтра, а женитьбу под старость.

— Говорят в народе и другое: женился скоро, да на долгое горе.

— Вы что же, так весь век бобылем?

— Что было, то сплыло, — тяжело глядя на нее, ответил он. — Один я, Саша.

— Что вы на меня смотрите, будто съесть хотите? — улыбнулась она и, пошарив грубоватыми от домашней работы пальцами, застегнула на груди кофту.

— Александра Сидоровна… Саша, — лепетал он. — Только о вас и думаю — днем и ночью.

«Боже мой! — думал он. — Ну и смешно же я, наверное, выгляжу со стороны — прямо-таки старорежимный гимназист перед барышней! Может, еще плюхнуться на колени?»

— У меня муж, дите малое… — раздумчиво продолжала она, глядя на раскрытую дверь, в черном проеме которой красовался огненно-рыжий петух.

— Какой муж? — вырвалось у него.

Он придвинулся совсем близко к ней и, обхватив руками за шею, стал неистово целовать, каждую секунду ожидая, что она вырвется, засмеется ему в лицо, скажет какую-нибудь грубость. И вдруг почувствовал, как ее рука легонько дотронулась до его склоненной головы. И он властно, по-мужски, прижался губами к ее губам. Прозрачные глаза ее не закрылись, она с любопытством и ожиданием смотрела на него, на белой шее чуть заметно обозначилась голубоватая жилка.

«Я, наверное, сплю… — думал он, не веря своему счастью. — Мне все это снится…»

Вдруг она отстранилась от него, торопливо поправила складки на кофте.

— Вот что я скажу тебе, Григорий Борисович, — хрипловатым голосом произнесла она. — Пока своими глазами не увижу, что Митрий с другой якшается, покудова не погляжу в ее бесстыжую рожу, ничего промеж нас такого не будет.

Он смотрел на нее и изумлялся: только что она была податливой, такой близкой, и вот… Даже не верилось, что он целовал эту женщину.

— Любите вы его, Александра Сидоровна, — кисло улыбнулся он.

— Моя любовь хуже ненависти! — леденисто сверкнули ее глаза. — Увижу его с ней — тогда крест!..

— Увидите, — улыбнулся он.

Статная, широкобедрая, она поднялась со скамейки, отряхнула юбку и, закинув полные белые руки, поправила прическу.

— Не провожай, — сказала, — увидят — сплетен не сберешься. Свекр и так глядит на меня волком. Вот уж вправду говорят: в чужую жену черт ложку меда кладет!

— Женюсь на тебе, Саша, — с трудом выговорил он. — И сына твоего усыновлю.

— Сладко поешь, мой хороший… — рассмеялась она и, обдав жарким взглядом, ушла.

Три ночи без сна промаялся Григорий Борисович, а потом в сумерках отправился к Волоковой, постучав в окошко, вызвал ее из дома и предложил поехать в Ленинград: пусть воочию убедится, что ее муж нашел другую. У Александры в глазах загорелся мстительный огонек.

— Я и сама собиралась, — сказала она. — Да грудной Павлуша меня по рукам-ногам связал… А теперь можно его к матери определить. — Она остро взглянула на него: — Отсюда я поеду одна, знаешь, какой у нас народ… Встретишь меня на вокзале в Ленинграде.

Дальше события разыгрались как по нотам: он привел Сашу на Университетскую набережную за полчаса до окончания занятий. Когда хлынул поток студентов из здания исторического факультета, они увидели Дмитрия Абросимова и Раю — невысокую широколицую девушку с пышным русым узлом волос на затылке. Была она в узкой юбке, плоскогрудая. Красавицей ее уж никак нельзя было назвать! Шмелев только диву давался: как мог Дмитрий променять статную белолицую Сашу на эту невзрачную, с плоским лицом девчушку?

Разъяренная, побледневшая Саша, подбежав к ним, надавала пощечин ошеломленной сопернице, она бы и мужа не пощадила, но подоспевший Шмелев силой оттащил ее. Вокруг уже начала было собираться толпа любопытных. Александра выкрикивала гневные слова, вырываясь из объятий Григория Борисовича.

Надо было видеть полное, в багровых пятнах лицо Дмитрия. Он то бросался вслед за Александрой, то кидался успокаивать плачущую у парапета Раю. Не хотелось Шмелеву встречаться с молодым Абросимовым, но кто мог предвидеть, что Саша выкинет такую штуку? Впрочем, Дмитрию, кажется, было не до него…

Потом, в номере гостиницы, после обильного ужина с вином, Александра, стоя к нему спиной перед высоким венецианским зеркалом и расчесывая на ночь распущенные волосы, небрежно заметила:

— Обидишь мово ребенка — со двора прогоню, так и знай.

Этому Шмелев мог поверить, но о ребенке он сейчас не думал и, ошалев от счастья, пробормотал:

— Сашенька, не Сова нас свела, а сам бог!

— Перебирайся ко мне в дом, неча тебе больше у Совы околачиваться, — думая о своем, проговорила она.

— Да я тебя буду на руках носить!

— Не подымешь! — подзадорила она…

Назад в Андреевку они возвращались в купейном вагоне, где, кроме них, никого не было. Александра, оторвавшись от окна, за которым мелькали пригородные дачи, сладко потянулась и, глядя на него затуманившимся взглядом, сказала:

— Больше не говори, что я похожа на этих толстых баб, что ты мне в музее показывал. Может, твой Рубенс и хороший художник, но женщины у него уродки.

— А мне нравятся рубенсовские женщины, — улыбнулся Шмелев.

Он, желая как-то развеять расстроенную Сашу, сводил ее в Эрмитаж, однако полотна великих голландских мастеров не произвели на нее впечатления. Один раз у нее даже вырвалось: мол, как можно такие бесстыдные картины людям показывать?

Вагон раскачивался, скрипел, на верхней полке желтел новенький фибровый чемодан с покупками для ненаглядной Сашеньки.

— Завтра же подам заявление в загс, — сказала она. — Как ты думаешь, нужно ему приезжать или так разведут?

Этого он не знал.

— И алиментов мне от него не надо, — продолжала Александра. — Проживем и без них.

— К черту его, их всех, — говорил он, глядя в ее прозрачные глаза.

— Ты бы мог убить их? — спросила она, подавшись к нему.

— Кого? — опешил он.

— Чтобы их духу не было в Андреевке, — со злобой проговорила она. — А Павлика ты люби. Он мой сын, и отцом его будешь ты. — Порывисто встала и обвила его шею руками. — Теперь я спокойна, — прошептала она, откидывая назад голову. — На мой бабий век тебя, хороший мой, хватит!

 

Глава двенадцатая

 

1

— У-у-у! — доносилось издалека. — То-о-ня-я!

«Я-я-я!» — раскатисто отзывалось эхо. Лес мерно шумел, неровные перемещающиеся солнечные пятна заставляли вспыхивать хвою, опавшие листья, чуть тронутый ржавчиной папоротник, рубинами в зелени загорались крупные ягоды костяники, то тут, то там в листве, седоватом мху виднелись бледные шляпки черных подберезовиков на тонких ножках. Огромные мухоморы не прятались, наоборот, выставляли свои, присыпанные будто трухой, липкие зонты. На маленьких ножках желтели низкорослые моховики, края у многих были изъедены, к шляпкам прилепились горбатые слизняки.

Перед заполненным прозрачной дождевой водой бочажком стояла на коленях девушка и пристально всматривалась в свое отражение: красивая ли она? Когда-то сестра Варя сказала, что Тоня будет красивее ее… Парни на танцах наперебой приглашают.

Мать ране утром, поднимая ее на работу — Тоня уже второй год работает телефонисткой на коммутаторе воинской базы, — ворчит: почему, мол, поздно вчера домой пришла?.. Ворчит она и на младшую сестренку Алену. Той еще нет семнадцати, а не пропустит ни одной вечеринки. За ней тоже ребята ухаживают. Тоня завидует сестре: всегда веселая, острая на язык, в компании парней своя, даже вместе с ними в чужие сады за яблоками лазила. Уже вступила в комсомол, подала документы в Климовское педагогическое училище — решила, как старший брат Митя, стать учительницей. И в самодеятельности она первая. Тоня тоже в хоре поет.

В бочажок с лету шлепнулся плоский серый жук с маленькой усатой головкой, по воде разбежались морщинки, отражение сначала расплылось, затем вытянулось дыней. Она встала с колен, отряхнула с чулок сучки и иголки, взяла с кочки корзинку. В ней десятка два крепких осенних боровиков, несколько толстоногих красноголовиков-подосиновиков. Другие грибы Тоня не брала — мать все равно выкинет. Сейчас был сезон белых и волнушек, Тоня сложила рупором ладони и несколько раз протяжно аукнула, тотчас раздались далекие ответные крики подружек. Она пошла в ту сторону и вдруг остановилась, в испуге схватившись за тонкий березовый ствол: навстречу ей из чащобы, высунув язык, неслось черное чудовище.

— Юсуп! — перевела она дух. — Как ты меня напугал!

Овчарка с ходу лизнула ее в щеку, сунулась носом в колени и, присев на задние лапы, уставилась, будто хотела сообщить что-то важное. Черная шерсть лоснилась, нижняя челюсть поседела, в густой холке тоже посверкивала седина.

— Ну что ты, Юсупушка? — осторожно погладила собаку Тоня. Та прижала стоячие уши, но от ласки не уклонилась. — Нет у меня ничего вкусненького…

— А я-то не пойму, куда он меня волоком тащит! — послышался веселый голос Ивана Васильевича Кузнецова.

Он раздвинул молодые елки и вышел на лесную полянку. В его густых русых волосах светилась растопыренная сосновая иголка, в руке фуражка, наполненная крепкими боровиками. Кузнецов вернулся в поселок на прежнюю должность. Несколько раз Тоня видела его в клубе, один раз он пригласил ее на танец, но баянист Петухов, заметив это, сдвинул мехи, поставил сверкающий перламутровыми кнопками инструмент на табуретку и пошел на волю с приятелями покурить.

— Можно я в твою корзинку высыплю? — приблизился он к девушке и, не дожидаясь ответа, вытряхнул из фуражки боровики.

— А вам?

— Называй меня на «ты», — улыбнулся он. — Все-таки мы старые знакомые…

— Тогда приходи к нам на жареные грибы, — вдруг, удивляясь себе, пригласила Тоня. — Я сама их приготовлю.

— А ты смелая, — глядя ей в глаза, произнес он. — Одна в глухом лесу.

— Там девочки! — кивнула она в сторону, откуда доносилось чуть слышное ауканье. — И потом, я хорошо оринтируюсь…

— Ориентируюсь, — поправил он. — А медведя не боишься?

— Я их никогда вблизи не видела.

— Вдруг недобрый человек на пути встретится?

— Что он мне сделает?

— Все-таки держись ближе к подружкам, — сказал он.

Тоня нагнулась, аккуратно срезала гриб-крепыш ножом. Если она поначалу и оробела, увидев в лесу Кузнецова, то сейчас почувствовала себя уверенно. Может, Иван Васильевич не случайно наткнулся в лесу на нее? Искал встречи? От этой мысли ей стало весело, захотелось смеяться, дурачиться. Она обхватила собаку, прижалась к морде щекой.

— Только тебе позволяет Юсуп такие вольности, — подивился Кузнецов.

— Он знает, что я его люблю, — стрельнула зеленоватыми глазами на командира девушка.

Иван Васильевич вдруг задумался, нахмурил лоб, что-то припоминая. Тоня наконец не выдержала и, бросив на него насмешливый взгляд, сказала:

— Как бабка Сова! Что-то колдуешь про себя?

— Вспоминаю стихи, — улыбнулся он. — Знаешь, я сам попробовал стихи сочинять.

Тоня в школе легко заучивала наизусть заданные учительницей на дом стихотворения. Алена не раз уговаривала ее прочесть что-нибудь в клубе со сцены, но Тоня не соглашалась.

Обеих вас я видел вместе — И всю тебя узнал я в ней… Та ж взоров тихость, нежность глаза, Та ж прелесть утреннего часа. Что веяла с главы твоей! И все, как в зеркале волшебном, Все обозначилося вновь: Минувших дней печаль и радость, Твоя утраченная младость, Моя погибшая любовь!

Тоня долго молчала, осмысливая услышанное, стихи ей понравились.

— Это ты сочинил про Варю и… меня? — не подымая глаз от земли, спросила она.

— Если бы я! — усмехнулся он, — Это стихи Федора Ивановича Тютчева.

— Ты все еще любишь ее? — помолчав, спросила она. И вдруг почувствовала, как сильные руки взяли ее за плечи, властно повернули — она совсем близко увидела крупные светлые глаза.

— Я другую люблю, Тоня! Глазастую, добрую, нежную…

— Кого же? — пролепетала она, чувствуя непривычную слабость в коленях.

— А ты подумай, Тоня, — мягко говорил он. — Помнишь осень, речку, мокрое белье?.. Ты сказала, что любишь…

— Я сказала, что люблю Юсупа, — прошептала она.

— У тебя были удивительные зеленые глаза. Ты знаешь, что у тебя очень красивые глаза?

У нее бешено заколотилось сердце, перехватило дыхание, все поплыло перед глазами: он ее поцеловал. Она не помнила, сам он ее отпустил или она вырвалась. Юсуп громко лаял, стараясь лизнуть в лицо.

— А кто обещал за меня замуж выйти и любить до гробовой доски? — как сквозь сон доносился его глуховатый голос. — Кто обещал кормить оладьями со сметаной и пришивать пуговицы к гимнастерке?

— Еще вспомни про серые щи… с ребрышками, — смущенно улыбнулась она. Конечно, она все помнила, удивлялась другому — как он все запомнил? Ведь столько лет с тех пор прошло!

— Помнишь, ты обещала стать красивой? Ты самая красивая на свете, Тоня!

 

2

— Юсуп, милый, ты очень любишь своего хозяина? — заглядывая собаке в глаза, спрашивала Тоня.

Овчарка смотрела на нее умными глазами, кивала, улыбаясь, показывая белые клыки. Во дворе, нежно позванивая стременами, щипали вдоль изгороди траву две лошади под седлами. Одна была гнедой масти, вторая — вороной. Усыпанную красными ягодами рябину, что росла у сарая, облепили черные дрозды. Из сада иногда доносился глухой шелест и стук — это с приземистых корявых яблонь сами по себе падали перезревшие плоды.

— Хороший он, Юсупушка? — допытывалась девушка. — Добрый? Ласковый?

Лицо ее порозовело, она то и дело оглядывалась в сторону крыльца. В горнице Иван Кузнецов и его приятель — красный командир Григорий Елисеевич Дерюгин — разговаривали с родителями… Короче говоря, сейчас там решалась судьба Тони Абросимовой. Под вечер на конях прискакали из военного городка Кузнецов и Дерюгин; увидев их, Тоня все поняла, залилась краской и спряталась на сеновале. Несколько раз выбегала на крыльцо Аленка и звала ее — Тоня не отзывалась. «Господи, что-то там, за большим столом в комнате, где сидят отец, мать и гости?» Отец в новой косоворотке с вышивкой на рукавах, в суконных штанах, а мать в праздничном платье и шелковой косынке. Они знали, что сегодня придут сватать Тоню, — Иван Васильевич еще вчера предупредил ее. Разговор с отцом был короткий:

— Такой человек за тебя посватался! Парень он толковый, все его уважают, сам председатель поселкового первый с ним здоровается. И нос ни перед кем не задирает, хоть и служба у него оё-ёй какая сурьезная! В общем, повезло тебе, дочка. Иди за него и радуйся…

Мать не разделяла оптимизма мужа. После обеда собирали яблоки в саду. Алена залезала на деревья и трясла ветви, крупные яблоки падали на землю, раскатывались во все стороны. Те, что было не достать, Тоня сбивала жердью.

— Гляди, девка, тебе жить, — сказала мать. — Спору нет, мужчина видный из себя, красивый, а глаз у него, хоть и светлый — суровый. Я вот гляжу на вас и все вижу, что у вас на душе, а Иван будто и открытый, а в душу к нему не заглянешь. И глаз у него, говорю, острый, в других все замечает, а себя не открывает.

— Душа у него нежная, мама, — задумчиво произнесла Тоня. — Он даже стихи… про любовь сочиняет.

— Я ведь знаю тебя, девонька, — продолжала мать. — Тебе нужно все отдать без остатка, потом ты ревнивая, а Иван со всеми бывает, часто уезжает… Изведешься ты с ним! Наплачешься!

— Серые у него глаза, — тихо произнесла Тоня. — Не замечала в них суровости, а когда стихи читает, мне плакать хочется.

— Я и говорю, еще наплачешься, — вставила мать.

— Ты и Варе все это говорила, — упрекнула Тоня. Ей неприятно было такое слышать.

— Дай бог, чтоб все было наоборот, — сказала мать.

— Счастливая ты, сестрица, — притворно вздохнула Алена. — Замуж выходишь, а я еще в девках кукую…

— Недолго и тебе осталось, — усмехнулась Ефимья Андреевна. — Девка в поре — и женихи на дворе…

— А этот… что с Ваней прискакал, ничего-о-о… — протянула Алена. — Синеглазый, кудрявенький, вот только ноги чуть кривоваты.

— Лучше бы этот за тебя посватался, — сказала мать Тоне. — Дружок-то его сурьезный. Погляди, как у него седло прилажено. Каждая железка блестит, грива у коня расчесана, шерсть лоснится… А Иванова коня неделю не скребли, и стремена ржавые.

— Тонькин жених больше в собаках разбирается, чем в лошадях, — хихикнула сестра.

— При чем тут лошади? — вздохнула Тоня.

Ну как мать не понимает, что Иван ей нравится? От военных она слышала, что Кузнецов скоро заканчивает свою учебу и возвращается в Андреевку. Она и сама себе не признавалась, что ждала Ивана, надеялась, что он обязательно вернется… Вот почему местные парни получали от ворот поворот.

Какое счастье, что теперь другие времена! А то выдали бы ее за нелюбимого — и век живи… Тоне даже страшно подумать об этом. Если бы родители отказали Кузнецову, она не задумываясь ушла бы к нему вопреки их воле.

— Мам, отдали бы вы меня за этого кудрявенького? — спросила Алена.

— Хоть за лешего, прости меня, господи, выходите! — нахмурилась мать. — Больно вы теперь слушаете родителей-то…

Тоня гладила Юсупа. Положив узкую морду ей на колени, он смотрел в глаза, будто обдумывал что-то. Тоне казалось, что Юсуп вот-вот заговорит. Буран теперь не лаял на него — забирался в конуру и, выставив оттуда черный нос, посверкивал злыми глазами. Юсуп никогда близко к нему не подходил, не задирался. И лишь когда во дворе появлялся Андрей Иванович, Буран, волоча за собой цепь, выбирался из будки и грозно рычал на Юсупа.

А потом ее привел со двора в дом сам Иван Васильевич, посадил рядом, налил красного вина. Отец дымил папиросой, мать жарила солонину на примусе. Поверх платья она надела фартук. Из черной тарелки репродуктора на стене доносилась хриплая музыка.

— Всем ты хорош, друг Ваня, — хлопал огромной ручищей будущего зятя по плечу Абросимов. — Но и ты порушаешь мой корень… Ты — человек военный, прикажут — и укатишь с Тонькой на край света! Вон Митька, кончил университет — и поминай как звали! В самоварной Туле теперь наш Митька. И эта его новая фря там. А Лександра с Павлушкой тут… Прямо по пословице: в Тулу со своим самоваром не ездят! Корень-то вырвали, а корешок остался…

Посадил за стол и Алену. Она посверкивала карими глазами, все хотела что-то сказать, но когда отец разойдется, другим слово вставить не дает. На Алену во все глаза смотрел молчаливый Дерюгин. Его гладкие щеки порозовели, в отличие от Ивана он даже не расстегнул воротник гимнастерки, сидел прямо, положив белые руки на край столешницы.

Говорил он мало, и речь его была медлительной, часто растягивал слова, а когда чему-нибудь удивлялся, неожиданно звонко восклицал: «Ой-я-я!» На губах появлялась и исчезала задумчивая улыбка. Если он начинал что-либо рассказывать, его тут же перебивали. Он не обижался и умолкал. На Ивана поглядывал с нескрываемым уважением, к которому примешивалось восхищение. Кузнецов заливался соловьем — на это он был мастак, смешил всех, даже пару раз прыснула у примуса Ефимья Андреевна, а хохотушка Алена смеялась до слез. Улыбалась и Тоня, но она почему-то чувствовала себя неловко.

— У нас на курсах, в общежитии, — рассказывал Иван Васильевич, — один курсант на спор полез в свою комнату через третий этаж по водосточной трубе. Парень спортивный, раз-два и вот уже карниз, протянул руку, а тут труба разъединилась, колено полетело вниз, а он бедняга зацепился штанами за крюк и повис… Ну что делать?

— Часом не с тобой эта история приключилась? — посмеявшись, спросил Андрей Иванович.

— Я там ходил в отличниках, — похвастался Иван Васильевич.

— А что же дальше? — не спускала с него блестящих глаз Алена.

— Мы ему веревку сверху спустили, — закончил Кузнецов. — А галифе его на крюке остались… Он их багром из окна доставал.

— Ой-я-я! — смеялся Дерюгин. — Придумал все! Как же он, курсант, галифе снял, если на нем были еще и сапоги? Вот у нас в артиллерийском училище…

— Ефимья, где же горячая закуска? — перебил Абросимов. Григорий Елисеевич тут же замолчал.

— Что же у вас в артиллерийском? — позже спросила его Алена.

— У нас через окно не лазили, — степенно заметил Дерюгин.

Когда гости ускакали в военный городок, Ефимья Андреевна, убирая со стола, заметила:

— Один мой назюзюкался, а энтим хоть бы что!

С кровати доносился басистый, с переливами храп Андрея Ивановича.

— Дело слажено, отгуляем свадьбу — и живи, дочка, счастливо, — сказала Ефимья Андреевна.

— Он тебе не понравился?

Ефимья Андреевна мыла в алюминиевой миске ложки-вилки, а Тоня стояла рядом с полотенцем через плечо. Мать знала, что средняя дочь у нее самая тихая, послушная. Но до поры до времени: ненароком задень ее сокровенные струнки — и взорвется, как это случается часто с отцом. От всего сердца желала дочери семейного счастья Ефимья Андреевна, но что-то не верилось ей в это. За Варю с Семеном была спокойна: старшая дочь будет держать мужа в руках… Правда, нужно ли это? И в этом ли сила женщины? Ни в чем не перечит она, Ефимья Андреевна, мужу, а в доме все делается так, как хочет она. И грозный, вспыльчивый Андрей Иванович даже этого не замечает. Сумеет ли Тоня так же укоротать своего будущего красавца мужа?..

Многое могла бы сказать дочери Ефимья Андреевна, но рано, да и стоит ли? Каждый человек строит свою жизнь по-своему, добрые советы быстро забываются, а как не получилось в семье — начинают винить советчиков да родителей, ежели они вмешиваются в жизнь молодых. Каждый норовит поскорее свое горе спихнуть на плечи близким. Других-то всегда легче обвинить в своих грехах, чем самого себя…

— Кажись, любит тебя, — сказала мать. — Главное, чтобы не обижал… А ты помни, дочка: не та хозяйка, что много говорит, а та что щи варит. Жена за три угла избу держит, а муж — за один. Люб тебе — выходи с радостью, народи детишек, привяжи мужика к дому. Да что я тебя учу? Ты у меня хоть и тихоня, а самая умная…

— Военный он, — высказывала вслух свои мысли Тоня. — А военные долго на одном месте не живут.

— А ты не слухай батьку! — нахмурилась Ефимья Андреевна. — Это он думает, что на Андреевке свет клином сошелся, а земля, она большая, и городов-поселков на ней не счесть… Поезди с ним, погляди на людей, себя покажи. А чё тут, на одном месте-то, куковать? Покудова молодая, езди себе на здоровье, состаришься — сама сюда вернешься, родная-то земля все одно позовет…

— И все-то у меня внутри замирает, — вздохнула Тоня. — И радостно, и страшно.

— Не ты первая, не ты последняя, — улыбнулась Ефимья Андреевна и сразу на десять лет помолодела.

Вытирая посуду, Тоня подумала, что зря мать так редко улыбается: улыбка ее красит, делает моложе. Говорит, хорошо с отцом жизнь прожила, а вот улыбаться разучилась.

 

3

Осень выдалась на редкость погожей: над поселком в голубом небе плыли облака, притихший бор млел в лучах нежаркого солнца, в зеленой хвойной стене бора огненными вспышками выделялись осины и березы, принесенные ветром опавшие листья шелестели на песчаной дороге, посверкивали на крытых дранкой крышах изб. Прохладными ночами в небе слышался гусиный крик — косяки перелетных птиц летели на юг. В лесу стало тихо, лишь синичье треньканье да сорочье стрекотание по утрам нарушали эту прозрачную тишину. Иногда раздавался далекий выстрел — местные охотники били рябчиков, тетеревов.

В эту солнечную осень в Андреевке сыграли много свадеб — были громкие, многолюдные, как у Абросимовых, были и скромные, незаметные, как у Шмелева с Александрой Волоковой. В Туле в канун ноябрьских праздников женился на Раисе Михайловне Шевелевой Дмитрий Абросимов. Его приятель, тихий Коля Михалев, взял в жены самую разбитную девушку в поселке — Любу Добычину. Говорили, что это она его охомутала. И еще говорили, мол, до тюрьмы с Любкой крутил любовь Ленька Супронович, он прислал издалека письмо своему дружку Афанасию Копченому, в котором грозился и Любке и Николаю все ребра пересчитать… Вроде бы Ленька уже давно освободился и сейчас в Сибири работает в леспромхозе. Наверное, большую деньгу там зашибает.

Андрей Иванович не поскупился для приглашенных на выпивку и закуску, Ефимья Андреевна и Алена с ног сбились, подавая гостям снедь. Почти все односельчане побывали на веселой свадьбе Тони и Ивана Кузнецова. Не пришла лишь Александра Волокова, наверное, потому, что на ее свадьбе, скромно сыгранной немного раньше, не было никого из Абросимовых.

На свадьбу Тони и Ивана пришли военные из городка, некоторые, как Дерюгин, приезжали верхами на кавалерийских конях. Лошадей привязывали с торбами овса к забору, пускали стреноженных пастись на лужайку перед вокзалом. Три дня гуляли в гулком абросимовском доме, пели песни, плясали до сотрясения пола. Андрей Иванович на удивление держался молодцом, хотя в выпивке никому не уступал, о чем свидетельствовал побагровевший нос. Иван Васильевич пил мало, под громкогласные крики «Горько!» деликатно целовал Тоню в губы, балагурил, азартно плясал под баян, пел вместе со всеми старинные песни. Дерюгин не отходил от него ни на шаг, он вдруг разговорился, но голос у него был тихий, и даже сидевшая рядом с ним Алена не могла разобрать, о чем он толкует. На девушку Григорий Елисеевич смотрел восторженно, старался услужить за столом, даже вызвался помочь на кухне, но Ефимья Андреевна тут же отправила его на место, проворчав, что мытье посуды не мужское дело.

У Абросимовых шумно праздновали свадьбу, а в соседнем доме поминали раба божьего Степана Широкова, утром погребенного на погосте. Наплясавшись до изнеможения, вытерев пот с лица, некоторые со свадьбы отправлялись к Широковым. Забывшись, нет-нет да за поминальным столом вдруг заводили свадебную песню, кто-то пускался в пляс, а красноглазый, потерявший всякое соображение плотник Тимаш, увидев рядом с вдовой забежавшего на минутку помянуть соседа Андрея Ивановича, ни с того ни с сего завопил: «Горько!» На него зашикали со всех сторон одетые в черное старухи, в конце концов пришлось Тимаша под руки вывести из-за стола.

— Когда заглянешь-то ко мне, Андрюшенька? — улучив момент, шепнула Маня.

— Побойся бога, Маня! — оторопел видавший всякое Андрей Иванович.

— Степушка-а, родны-ый, на кого же ты нас, сирот, покинул-то… — заметившая косые взгляды старушек слезливо заголосила вдова. — Как же жить-то нам в опустевшем доме-е без хозяина…

— Возьми меня в примаки, Маня! — заявил опять каким-то образом оказавшийся за столом Тимаш. — Не гляди, что борода у меня сивая, я ишо ничаво-о! А то покличь суседа. — Он бросил хитрый взгляд на поднявшегося из-за стола Абросимова. — Он тебя завсегда ублажит.

Андрей Иванович в сердцах плюнул на порог и ушел, треснув дверью.

— Грех такое говорить на поминках, грех! — истово закрестились старухи, головы их в черных платках укоризненно задвигались.

— Сам черт не разберет, где тут поминки, а где свадьба, — икнув, проговорил Тимаш.

— Неужто мне теперича одной век свой вековать, на могилку твою хаживать, горькие слезы проливать… — раскачиваясь, выводила вдова.

 

Глава тринадцатая

 

1

На пустынном перроне ветер с шелестом гонял ржавые листья. Красный фонарь на последнем вагоне пассажирского еще какое-то время помигал, затем исчез, заглох вдали и железный гул уходящего в темную осеннюю ночь поезда. Задувая в медный колокол, ветер извлекал из него мелодичный вздох, на крыше вокзала со скрипом крутился жестяной флюгер.

Сошедший с поезда пассажир, перешагнув через низкий штакетник, оказался в пристанционном сквере. В мерный шум ночи назойливо вплеталось костяное постукивание оголенных ветвей. Поставив деревянный чемодан на усыпанную листьями землю, человек в видавшем виды ватнике закурил и задумался, глядя на ярко освещенные окна абросимовского дома. К нему подбежала низкорослая, с висячими ушами собака и, задрав длинную морду, негромко тявкнула, человек небрежно пнул ее ногой, обутой в крепкий, из задубевшей кожи, ботинок — собака с визгом отскочила. Во тьме тускло блеснули ее глаза.

Так поздней осенью 1934 года в Андреевку вернулся Леонид Супронович. Если бы он приехал днем, то надел бы новый габардиновый костюм, прорезиненный синий плащ, галстук, но он знал, что приедет ночью и все парадные вещи, аккуратно свернутые, лежали в деревянном чемодане. В потайном месте за подкладкой были зашиты деньги, заработанные на лесоповале. Деньги приличные, хватит на первое время, если даже отец откажет в помощи. Писал домой Леонид редко, отвечала ему только мать, отец, наверное, все еще сердился за поножовщину… Мать писала, что Семен с Варей уехали на Дальний Восток, Дмитрий, из-за которого ее сынок пострадал, живет теперь в Туле. Писала и о том, что торгово-питейное заведение «Милости просим» закрылось, теперь в их доме государственный магазин, а на втором этаже столовая, бильярдная… Из ее письма Леонид понял, что не много потеряли. Молодец батя! Башка! Вовремя избавился от кабака и лавки, все равно бы отобрали. Сейчас все частные лавочки закрываются, а кто этому противился и вредил Советской власти, тот очень скоро оказывался за колючей проволокой.

Многому научился там Леонид, много чего мог сотворить с честным, неискушенным человеком, только он этого делать не будет… У него хватило ума понять: как бы вор или бандит ни бахвалился, что любого обведет вокруг пальца, рано или поздно почти каждый из них возвращается за решетку, а Леонид на тюрьмах и колониях решил поставить крест! В жестокую тайгу у него нет никакого желания возвращаться. Вызывая злобу воров, он честно работал на лесоповале, научился плотницкому делу, у начальства был на хорошем счету. Освободившись, он какое-то время поработал бригадиром в леспромхозе, деньги зря не тратил, копил. За всю дорогу не выкинул и лишнего рубля, потому как знал из рассказов вернувшихся в колонию воров, как быстро и легко в пьяном угаре можно спустить все деньги. Пусть они краденые сотни выбрасывают на ветер, тешут свое воровское самолюбие, он, Леонид, не станет этого делать. Его деньги потом заработаны, он знает им цену, да и твердые мозоли на ладонях не дают забывать об этом…

Знал Леонид что жизнь его в Андреевке будет нелегкой. Возникла мысль вообще не возвращаться — ему предлагали остаться в леспромхозе, сулили повысить зарплату, — но тайга надоела, все сильнее тянуло домой. Злобу свою на начальство, людей, новые порядки он глубоко зарыл в душе своей. Начальник колонии при освобождении дал ему хорошую бумагу, где называл его осознавшим, искупившим вину и ставшим на честный путь… Эта бумага для него была дороже денег.

Легко подхватив чемодан, Леонид зашагал не к отцовскому дому, а совсем в другую сторону. Никто ему не встретился: пожалуй, кроме Абросимовых, ни у кого и окна не светились. Листва шуршала под башмаками, из-под подошв выскакивали мелкие камешки. Изредка за палисадниками взбрехивали собаки. Он миновал главную улицу, у сельпо свернул налево и наконец остановился у калитки невысокого дома с дощатым забором. Помедлив, просунул пальцы в щель и откинул крючок, поднявшись на крыльцо, потянул за ручку — дверь закрыта. Вроде бы раньше не закрывали… Спустился с крыльца, подкрался к темному окну и осторожно постучал, немного погодя еще раз, настойчивее. Где-то неподалеку коротко вскрикнула птица. Редкие звезды то показывались, то исчезали среди черных облаков. Вот шевельнулась белая занавеска, бледным пятном замаячило чье-то лицо. Его чуткое ухо слышало, как по полу прошлепали босые ноги, скрипнула дверь, шлепающие шаги все ближе, застонал дубовый засов, вытаскиваемый из железных скоб, дверь приоткрылась и он увидел заспанное женское лицо с копной темных волос.

— Ты же говорил, вернешься в субботу, — зевнув, сказала женщина и испуганно ойкнула, очутившись в могучих мужских объятиях. — Господи, кто это?!

— Не ждала, Любаша? — хрипло сказал Леонид и стал жадно целовать.

— Я и не сулилась тебя ждать, — пыталась освободиться из его медвежьих лап Люба. — Я ведь замужем, Леня! А коли муж был бы дома? Сдурел, ночью прется прямо в дом!

— Ты мне ночами там снилась, Любаша! — бормотал он, тиская ее.

— Ты что ж там и бабы живой не видел? — наконец выговорила она.

— Эх, Люба! И надо было тебе замуж выходить!

— Неужто ждать тебя, непутевого? Кто пошел гулять по тюрьмам, тот к семейной жизни не сгодится.

— Ты меня еще не знаешь…

— Была Маша, да теперь не ваша… Пусти! От тебя пахнет тюрьмой!

— Вот и ты, Люба, уже попрекнула, — сдерживая гнев, пробормотал он. — От тюрьмы и сумы не отказывайся… Любой может туда загреметь! Не поверишь, каких я там людей видел!

Он сгреб ее в охапку, поднял на руки и шагнул в глухую черноту сеней.

— Да пусти же, — попросила она, — Дверей-то впотьмах не найдешь.

Закрыла дверь на засов, нащупала его руку, повела за собой. Он, видно, задел локтем умывальник, и по полу покатилась металлическая крышка.

— Октябрину разбудишь! — шикнула на него Люба.

— Кого? — удивился он.

— Колька мой так по-новому назвал нашу дочку — пояснила она. — Мать моя зовет ее Катей.

— Много, гляжу, тут у вас перемен!

— Сыми башмаки-то, торопыга… И эту вонючую фуфайку! Может, молочка попьешь?

— Ты сама сметана! — бормотал он, путаясь со шнурками. Быстрым движением выхватил финку и перерезал узел. Отброшенный башмак глухо стукнулся о табуретку.

— Леня, — зашептала она, — не лезь на рожон, не поруши мне семью! Колька хоть и тюфяк, а за ним как за каменной стеной, да и дочка у нас…

— Разве он, фраер, так тебя будет любить?

Закрывая на рассвете за ним дверь, Люба Добычина сказала:

— Выпарь из себя в бане тюремный запах.

— Тюрьма, она ведь, Любаша, и в душу въелась, — вздохнул он. — А ты, Маруся, упавшего не считай за пропавшего. Из тюрьмы-то я давно уже вышел.

— Какая же я Маруся?

— В колонии у нас любимых женщин Марухами называют, — криво усмехнулся он.

— Ты вот ночью пришел, а утром возьми да как следует оглядись, Леня, — чего доброго и найдешь свою суженую, — сказала она. — Колька-то мой со дня на день с лесозаготовок вернется.

— А ты все ж дверь на ночь не запирай. — Он чмокнул ее в губы и, не оглядываясь, зашагал по темной улице вдоль ряда слепых домов.

 

2

Багроволицый, разомлевший Андрей Иванович сидит во главе стола, через плечо перекинуто льняное полотенце с красными петухами по концам. Ведерный медный самовар тоненько сипит, в окошечках поддувала алеют угольки, фарфоровый чайник красуется на конфорке, в потемневшей хрустальной сахарнице — наколотый сахар, в вазе — брусничное варенье. В окно видны на лужайке с пожухлой травой четыре красавицы сосны, под ними желтеют шишки, сухие иголки. Ветер раскачивает пышные кроны, слышен тягучий скрип. Андрей Иванович любит, сидя за самоваром у окна, глядеть на сосны и мелькающие меж ними вагоны проходящих без остановки товарняков. Когда проходит поезд, конфорка на пузатом, с медалями самоваре мелодично позвякивает, из подвала доносится тяжелый приглушенный гул, крашеные половицы под ногами чуть подрагивают.

Хозяин только что вернулся из бани и теперь гоняет чаи. Выпил он и традиционную стопку, и проворная Ефимья Андреевна тут же убрала в буфет бутылку: в стопку Андрея Ивановича вмещался почти стакан. Абросимов то и дело концом полотенца стирает пот с лица. После бани он может запросто выпить десять вместительных кружек чая.

За столом сидят Тоня и Алена. Ефимье Андреевне долго не сидится на месте, она встает с табуретки и спешит к плите, на которой варится в чугуне картошка, шипит на сковороде сало. Не забывает она поменять мужу полотенце, подать круглое домашнее печенье в деревянной чашке, вытереть стол, убрать тарелки. Чай в ее чашке давно остыл. Сестры сидят рядом. Смешливая Алена пытается расшевелить задумчивую Тоню, рассказывает, как у них в педучилище один студент заснул на занятиях, а когда его преподаватель разбудил, вскочил с места и залпом прочел басню Крылова «Волк и ягненок»: «У сильного всегда бессильный виноват…» С тех пор студента и прозвали ягненком.

Тоня слушает сестру, отхлебывает чай из блюдца, улыбается, а глаза у нее грустные. На голове косынка в синий горошек. Всякий раз, когда что-либо стукнет во дворе или сенях, она вздрагивает и смотрит на дверь.

— Еще кружечку, — пыхтит Андрей Иванович, вытирая промокшим полотенцем пот с красного лица. — Мать, вроде заварка стала жидкой!

Ефимья Андреевна молча забирает чайник и выплескивает остатки в помойное ведро. Большой рукой Абросимов поглаживает начавшую заметно седеть широкую бороду, зорко взглядывает на Тоню, усмехается в усы:

— Где ж твой бравый командир? Обещал прийти в баню попариться, а что-то не видно. Небось уж и каменка остыла.

— На работе задержался, — неуверенно отвечает дочь.

— Ты вон по лицу-то пятнами пошла, да и кислая какая-то, а девок вокруг много развелось…

— Ну что ты такое говоришь? — сердито смотрит на него Алена, — Ваню, бывает, и ночью с постели поднимают.

— Я уж привыкла, — говорит Тоня.

— Тебе Иван не говорил, что в него стреляли? — спросил Андрей Иванович.

— Господи! — воскликнула Тоня. — Когда это?

— Я дежурил в тот вечер, иду по путям — уже звезды на небе высыпали, — гляжу, от базы напрямки через болотину ломится к железнодорожному мосту человек. Бежит, а сам все время оглядывается. Только выскочил к откосу, Ваня кричит ему: «Стой, стрелять буду!» А тот оборачивается и два раза пальнул в Ивана. Ну, думаю, крышка моему зятю. На всякий случай приготовился я — ну ежели тот на меня выскочит… А у меня путейский молоточек с топориком — все мое оружие. Человек то в плаще не полез на пути, а побежал вдоль откоса. И только поравнялся с мостом, тут из-за копенки, что у дороги, Иван с наганом. Взмахнул рукой, и тот прямо в лужу носом и сунулся. Ваня ему руки за спину, револьвер его в карман, а мне кивает головой: мол, иди себе своей дорогой… Тут скоро двое военных на конях подскакали. И увели с собой этого…

— Он мне про свою работу ничего не рассказывает, — вздохнула Тоня.

— Иван Васильевич шпиона поймал, а ты вздыхаешь, — взглянула на нее Алена.

— Помолчи, балаболка, — осаживает младшую дочь Ефимья Андреевна. Она наливает в чайник из самовара кипяток, ставит его на конфорку и бросает взгляд на мужа. — Тебе еще, старому, не хватало в драку влезать. Они из оружья палят, и ты туда же со своим молоточком?

— У меня руки, мать, есть, — усмехнулся Андрей Иванович. — А в них силенки еще достаточно, грёб твою шлёп!

— Он ведь тогда и ночевать не пришел, — вспомнила Тоня. — Я думала, может, загулял…

— Все вы, бабы, одинаковые, — сказал Андрей Иванович. — Будто у мужиков больше никаких и дел нет, только гулять…

— Даже не сказал мне, что с Юсупом, — сказала Тоня. — Гляжу, собака хромает. Спрашиваю, мол, что с ним? Говорит, лошадь копытом лягнула… А собака ведь не расскажет, в каких они переделках бывают.

— Юсуп уже не хромает, — вставила Алена.

— Ты, Тонька, на мужика своего не ропщи, — сказал Андрей Иванович. — Раз ничего не рассказывает, значит, не положено тебе знать про его дела. Не ляпни ему, что я тут проговорился про стрельбу-то, а то на меня осерчает. Просил ведь помалкивать.

Настроение после бани у Андрея Ивановича хорошее, он отпустил ремень на брюках, рубаха на груди промокла, полотенце можно было снова менять, а он все наливал и наливал в большую кружку. Пил вприкуску из блюдца с золотистой окаемкой, вытянув трубочкой красные губы, старательно дул на кипяток, а потом звучно отхлебывал.

Молодожены после свадьбы с месяц пожили у родителей, потом Кузнецов получил отдельную квартиру в кирпичном двухэтажном доме в военном городке. Первенца назвали Вадимом. Это настоял Иван Васильевич, Тоня хотела наречь Андреем, в честь деда. Мальчишка шустрый, глазастый, больше похож на мать. Уже по складам читает. Наверное, и сейчас уснул в маленькой комнате с цветной книжкой. Интересно, кого теперь Тоня родит? Иван толкует, что будет девочка, у него все получается, что задумает… Последнее время Тоня зачастила к родителям, приходила прямо с работы, живот у нее уже заметно выпирал из-под платья; несмотря на зиму, на лице проступили веснушки. Иван поздно вечером заходил за ней. Иногда они ночевали в маленькой комнате, оклеенной царскими кредитками, а чаще уходили домой.

Андрей Иванович за столом подолгу вел разговоры с зятем о международном положении. Как-то они вышли на лужок побороться, кажется, это была идея Ивана Васильевича. Когда Абросимов без особых усилий несколько раз кряду положил его на обе лопатки, Кузнецов долго не мог прийти в себя от изумления. Оказывается, он был обучен разным силовым приемам, но они оказались бесполезными против Андрея Ивановича. Тот запросто сграбастывал трепыхающегося зятя, подымал в воздух и бросал наземь. Сильно после этого зауважал своего тестя Кузнецов, говорил, что никто в воинской части не смог устоять против него, а вот Андрей Иванович удивил!..

Абросимов понимал, что беременная жена всегда на какое-то время отталкивает от себя мужа, но потом снова все станет на свои места. Видя, что дочь погрустнела, осунулась, все чаще ночует у родителей, а не в городке, он не придавал этому значения, а вот Ефимья Андреевна последнее время посматривала на зятя с подозрением. Дочь многого не рассказывала, — Абросимовы были сдержанны и не любили жаловаться, однако мать замечала, что той приходится нелегко.

Если Иван и охладел к жене, то Тоня, наоборот, души в нем не чаяла. Она вся светилась, когда он шумно заявлялся домой, балагурил, обнимал жену и говорил, что задержался на службе.

Тоня видела, что нет у Ивана хозяйской жилки, не удосужился даже на зиму дров заготовить. Пришлось Андрею Ивановичу привезти из лесу несколько возов березовых чурбаков. Тоня было заикнулась, что неплохо бы с весны запустить поросенка, так Иван на смех поднял, мол, тогда надо корову, лошадь, кур-гусей… Пусть себе бродят по военному городку, глядишь, и маршировать — ать-два! — научатся…

Придя с работы, он, вместо того чтобы помочь по хозяйству, поиграть с сынишкой, уходил в другую комнату, садился на широкий подоконник и, глядя на высокие сосны у окна, подолгу оставался в таком положении. О чем он думал или мечтал, Тоня даже не догадывалась. Правда, иногда брал с письменного стола толстую клеенчатую тетрадь и записывал туда неровные строчки. Почерк у него был стремительный, размашистый, и Тоня с трудом разбирала его. Но видела, что это стихи.

Случалось, среди ночи звонил телефон, и муж, немного поговорив с кем-то, до утра уходил из дома. Он мог всю ночь провести без сна, а днем был такой же бодрый и веселый, как всегда. Про тот случай с задержанием подозрительного человека она слышала от других, но как-то не связала это событие, о котором, кстати, точно никто ничего не знал, с работой мужа. Как-то ей пришла в голову мысль вечером зайти к Супроновичу и посмотреть, нет ли там мужа. После этого состоялся неприятный разговор. Иван оказался там. Он мастерски загонял с первого удара костяные шары в лузы. Играл он с командирами и гражданскими и редко когда проигрывал. Во время игры партнеры обменивались, как показалось Тоне, пустыми репликами, шутили, рассказывали какие-то неинтересные истории.

Дома Тоня и высказала все мужу. Иван стал, как обычно, отшучиваться, но Тоню это взорвало.

— Торчать по два часа и больше у Супроновича, катать шары — это твоя работа?

— И это тоже моя работа, — вдруг, посерьезнев, сказал он. — Мы живем, дорогая женушка, в таком месте, которое, как пчелу цветок, притягивает к себе наших врагов. Им очень уж интересно узнать, что происходит на воинской базе. А на лице у такого типа не написано, что он враг, да и документы чаще всего в полном порядке. Но я должен, Тоня, знать, кто приезжает к нам сюда, зачем, что им нужно.

— Ну почему ты не такой, как все? — вырвалось у нее. — Пришел с работы — и больше не думай ни о чем. У тебя жена, сын… Вон в комнате обои отклеились! А тебе в любой час дня и ночи брякнут по телефону — и ты бегом из дома.

— Давай, Тоня, сразу договоримся: никогда больше не спрашивай меня о работе, ладно? Во-первых, я тебе все равно правды не скажу, во-вторых, мне это неприятно. И если бы мне пришлось выбирать между тобой и работой, я бы выбрал свою работу. Потому что ее люблю и не мыслю свою жизнь без нее. Такие вот дела-делишки, Тонечка.

— Легко тебе выбирать, — вздохнула она, взглянув на оттопыривший платье живот. — Ну и я выбрала навек.

— Тогда не задавай мне таких вопросов, поверь, что я делаю важное дело, а кроме тебя у меня никого не было и нет.

На нее сейчас смотрел совсем другой человек — с ледянистыми, сузившимися глазами, белая кожа обтянула выпуклые скулы, всегда такие добродушные мягкие губы стали жесткими, твердыми, крепкий подбородок заострился.

Это продолжалось несколько мгновений; будто ветром сдуло с его лица незнакомое чужое выражение суровости и непреклонности — перед ней снова был улыбчивый, голубоглазый ее Ваня с большими сильными руками и копной густых русых волос, придававших ему вид простецкого, свойского парня, которого любили многочисленные друзья-приятели…

Да, он очень разный бывает, ее Ваня. Выпивает, балагурит в праздничной компании, кажется, уже хорош, а лишь проводит до дверей гостей, обернется, и весь хмель с него как с гуся вода — стоит прямо, глаза смотрят трезво, лицо озабоченное. Ходит по комнате, заложив руки за спину, и думает о чем-то своем. И лучше не спрашивай, все равно ничего не скажет. Утром выпьет два стакана крепкого чая — и снова свежий, как огурчик, веселый, быстрый.

— Бросит он тебя, — вдруг жестко сказала мать задумавшейся Тоне. — Чует мое сердце — бросит! Такого и дети не удержат. Разные вы, Тоня. Говорит одно, а на уме совсем другое.

— Ладно, мать, — нахмурился Андрей Иванович. — Еще накаркаешь. Не мы с тобой ей мужа выбирали, не нам и судить-рядить их.

— Коли мужика домой не тянет, считай, этот дом для него чужой. Возьми хоть нашего Митю.

— От вас на край света сбежишь, — проворчал Андрей Иванович. — Как заведете свою волынку. Подумаешь, играет в бильярд! Я бы тоже играл, да вот времени нету.

— Не хозяин он, — гнула свое Ефимья Андреевна. — И сурьезности в ём мало.

— Хороший он! — воскликнула Алена. Карие глаза ее засверкали от гнева. — Никому худого слова не скажет, на Тоню ни разу голоса не повысил… Всегда веселый, а какая улыбка у него красивая… Верно, Тоня?

Та промолчала.

— Мягко стелет, да жестко спать, — изрекла Ефимья Андреевна и, забрав со стола свою чашку, ушла к плите.

Тоня с удивлением смотрела на сестру. То, что Иван нравится девушкам, она давно знала — видела, какими глазами смотрели на него даже подружки. Неужели и Алена в него влюблена? Когда Иван приходит, она с удовольствием накрывает на стол, раскрыв рот слушает его истории, которые он выдумывает на ходу, громче всех хохочет. И о стихах могут часами говорить, читают их друг другу вслух. Бывает, увлекутся и остальных не замечают…

«Что это я? — ужаснулась про себя Тоня. — К родной сестре ревную?»

— Митьке-то тоже попалась хорошая фрукта, — проворчал Андрей Иванович. — То цеплялась за него, как репейник, а не успел уехать — спуталась с молочником…

— Кобель наш Митька, — возразила Ефимья Андреевна. — Нашел в Питере другую, а Лександра тут жди его? Али одним мужикам только дозволяется?

Андрей Иванович покосился на жену, но промолчал. Во дворе глухо ухнул Буран, в сенях послышались быстрые знакомые шаги, распахнулась дверь.

— Не остыла еще баня? — весело спросил с порога Иван Васильевич. — Жуть как хочется веничком попариться!

Он снял мокрую фуражку, положил на скамейку. Плащ снимать не стал. От его сапог на полу оставались влажнее следы. Юсуп смирно присел возле умывальника, на его морде блестели капли.

— Я тебя пораньше ждал, — сказал Андрей Иванович. — Знатный парок был! А теперь, поди, баня-то выстыла.

— Юсуп виноват, — улыбнулся жене Кузнецов. — Приходит ко мне давеча в кабинет и говорит, мол, пойдем в лес прогуляемся. Я там одного зверя унюхал… Зверя не нашли, а вот насквозь промокли.

Алена с торжествующим видом взглянула на мать, потом перевела сияющий взгляд на Тоню, дескать, что я говорила: человек задержался на работе, а вы тут его ругали…

Он сунул под мышку пакет с бельем, от порога хитро прищурился на Тоню:

— Все умеет Юсуп, а вот спину тереть не научился! — Засмеялся и вышел.

Тоня для приличия еще немного посидела за столом, потом встала, накинула на плечи отцовский брезентовый плащ и вразвалку направилась к выходу. Уже на крыльце ее догнала Алена, сунула в руку брусок мыла.

— Из Климова привезла, — сказала она. — Пахнет ландышами.

— Может, и спину ему потрешь? — неожиданно для себя сказала Тоня.

— Ну и шутки у тебя! — неловко засмеялась сестренка.

Тоня могла бы побиться об заклад, что она покраснела.

 

3

В поселковом Совете было многолюдно и накурено. Крепкий махорочный дым рыжим лисьим хвостом тянулся к открытой форточке. Растопыренной ладонью к мокрому стеклу прилепился красный кленовый лист. На редкость затянулась в том году осень. Начало декабря, а снег еще ни разу не выпал. В прошлом году в эту пору ребятишки на лыжах катались, а сугробы подпирали заборы. А нынче что? У утреннего мороза не хватает силы лужи льдом сковать, утки еще с озер не улетели. Третий день моросит в Андреевке мелкий дождик, на дороге образовались мутные лужи. Иногда резкие порывы холодного ветра налетали на сосны, и тогда в крышу поселкового Совета дробно ударялись крупные капли, а форточка захлопывалась. Председатель Леонтий Сидорович Никифоров привставал со своего стула и снова распахивал форточку. Он еще днем оповестил актив, что вечером включат электрический свет, вот мужчины и собрались у него. Пока суд да дело, обсудили кое-какие поселковые проблемы: строительство нового детсада, ремонт клуба. Тимашеву поручили перестелить пол в зале — щели такие, что девчонки каблуки обламывают.

Люди курили, негромко разговаривали и время от времени поглядывали на электрическую лампочку, спускавшуюся с потолка на белом витом проводе.

— Снурок-то матерчатый, — пощупав провод, заметил Тимаш. — Побежит по нему электричество, и, чего доброго, сгорит… Не было бы, господа хорошие, пожара?

— Чиркни спичкой — самогон и запылает, а ты литруху облагородишь — и тебе хошь бы что, — сказал осанистый, с бородой, Анисим Дмитриевич Петухов, сидевший в углу на перевязанной шпагатом кипе старых бумаг.

— Как что? — ухмыльнулся его дружок, охотник Петр Васильевич Корнилов. — Не скажи… Нос-то у Тимаша после литрухи красным огнем горит!

— Зато без лектричества завсегда дорогу домой найду, — не остался в долгу Тимаш. — А тебя, Петруня, кажинный раз после сильной пьянки женка с карасиновым фонарем в огороде у вдовушки Пани разыскивает…

В комнате грохнул дружный смех. С Тимашевым лучше не связываться — тут же отбреет.

— Когда же лампочка-то загорится? — попытался перевести разговор на другое Петухов, предчувствуя, что сейчас настанет его черед. И не ошибся.

— Хорошо бы в лесу еще энти пузырьки развесить на деревьях, — продолжал Тимаш. — Наши охотнички Анисим и Петруня тогда бы глухарей и тетеревов и ночью стреляли.

Пока дружки-охотники соображали, как бы получше ответить плотнику, дверь распахнулась и в комнату, пригнувшись, чтобы не задеть головой о притолоку, вошел Андрей Иванович Абросимов. Он был в брезентовом плаще, забрызганных грязью яловых сапогах, стряхнул с железнодорожной фуражки капли на порог и повесил ее на штырь деревянной вешалки. В бороде и усах поблескивали капельки, серые глаза смотрели весело.

— На станцию дали свет, — громогласно сообщил он. — Дежурный на радостях аж хряпнул, грёб его шлёп, керосиновую лампу о землю.

— А мы тут покедова вонючими цигарками освещаемся, — ввернул Тимаш.

Месяц назад монтеры закончили в домах электропроводку, а столбы в поселке врыли и натянули провода и того раньше. На воинской базе уже давно светились в кирпичных казармах «лампочки Ильича», как их все называли.

К вечеру, несмотря на дождь, мужчины потянулись в поселковый, женщины вздували самовары, готовили ужин и с любопытством поглядывали на лампочки. Как-то не верилось, что осветится вся изба, не будет больше чада, копоти, керосинового запаха. Все в поселке провели в дома электричество, кроме Совы, та наотрез отказалась. Почему бабка не захотела проводить электричество, она не объясняла, но поселковые кумушки поговаривали, что, дескать, ей будет не с руки вести свои темные колдовские дела, мол, сатана, с которым якобы якшается Сова, яркого света не выносит.

Леонтий Сидорович Никифоров с развернутой газетой в руках сидел у самого окна. Осенние сумерки сгущались быстро, дождевые капли прочертили на стекле извилистые дорожки, председатель щурился, просматривая газету.

— О чем пишут умные люди, Сидорыч? — поинтересовался Тимаш. — Какая-то фашизма в Германии объявилась? Что энта за хреновина такая?

По случаю включения в поселке света Никифоров даже галстук нацепил на шею, толстый узел сбился набок, тесный воротник врезался в шею. Время от времени председатель просовывал палец между воротником и шеей и крутил головой. Он снял очки, оглядел прищуренными глазами присутствующих.

— Не только в Германии, — сказал председатель, — фашизм угнездился и в других странах. Гитлер захватил власть и сулит каждому рабочему хороший заработок и собственный автомобиль, фашисты преследуют ученых, книги жгут, грозят всем войной… Паршивая и опасная штука этот фашизм, товарищ Тимашев.

— Я воевал с германцем в мировую, — сказал Тимаш. — Солдат он справный и воюет сурьёзно. А все ж таки сапогами я в германскую у них разжился — уж до чего и крепкие попались! Недавно окончательно расползлись, а сколько годов я их носил!

— Небось снял с убитого? — поддел Корнилов.

— С живого, — ответил Тимаш. — Взял в плен и разул супостата… Царь-батюшка Николашка чегой-то худо заботился о российском солдате… Сапог не хватало и винтовок.

— А еще чё пишут? — поинтересовался Анисим Петухов.

Леонтий Сидорович нацепил очки и заглянул в газету.

— Вон какие плакаты несли рабочие на первомайской демонстрации в Берлине: «Германский революционный пролетариат приветствует героический пролетариат СССР!»

— Нас приветствуют, а сами живут по старинке, — заметил Андрей Иванович. — Чего же они революцию, грёб их шлёп, у себя не делают? И вождь у них есть, как это?..

— Эрнст Тельман, — подсказал Никифоров.

— Взяли бы и сковырнули Гитлера, как мы царя-батюшку!

— Как ты его ласково: царь-батюшка! — усмехнулся Петухов. — При государе-то, Андрей Иваныч, ты бы небось сейчас всей Андреевкой ворочал?

— Мне и при Советской власти живется хорошо, — сердито глянул на него Абросимов. — А вас, охотничков, давно пора прижать: всю крупную дичь в лесах повывели с Корниловым!

— Быдто ты дичинку по праздникам не ешь? — встрепенулся Петр Васильевич Корнилов.

— Я — по праздникам, а ты с Анисимовым — каждый день, — отрезал Андрей Иванович. — Сколько у тебя копченых кабаньих окороков в подполе на крюках висит?

— Какая теперича охота, — притворно вздохнул Петухов. — Одно баловство.

— Лосятину стало некому сбывать? — напирал задетый за живое Абросимов. — Супронович-то теперь много не дает? По государственной цене, видно, не выгодно?

— Сказанул: лосятину! — поддержал приятеля Корнилов. — Мы лосей уж который год в наших лесах не встречали.

— Выбили всех подчистую, грёб вашу шлёп, вот и не стало! — отвернулся от них Абросимов. Широкая борода его опускалась на грудь, глаза сузились. Андрея Ивановича было нетрудно вывести из себя.

— Советская власть еще не запретила охоту, — сказал Петухов, желавший, чтобы последнее слово стало за ним.

Абросимов было повернулся к нему, но в этот момент в комнате вспыхнула лампочка. Раздался всеобщий вздох, правда, он тут же оборвался, потому что лапочка мигнула и погасла, отчего сумрак показался еще гуще.

— Кроха, а как сверкнула! — заметил кто-то.

Лампочка еще несколько раз то накалялась, то гасла. Красные паутинки внутри нее еще какое-то время мерцали, будто кто-то невидимый раздувал их. Наконец мигание прекратилось, и лампочка засияла мощно и ровно. Большая тень председателя поселкового задвигалась на стене, от телефона тоже протянулась длинная неровная тень с кривой ручкой. Все заговорили разом. Тимашев подошел к свисающему шнуру, сначала ощупал его, потом лампочку.

— Кусается! — отдернул он руку и с улыбкой оглядел всех — Гляди ж ты, господа хорошие, махонькая, а бьет в глаза, как солнышко в пасху!

— Эка невидаль — электричество! — хмыкнул Абросимов — Будто в городе не видели, да и на базу давно провели.

— То на базе, — весомо уронил Петухов. — А для нас — праздник!

— Лиха беда начало, скоро, куды не сунься, все будет делать электричество, — ввернул Корнилов.

— Хорошо бы подключить проводок к самогонному аппарату, — хихикнул Тимаш. — Только рот подставляй — само туды потекет…

— У голодной куме одно на уме, — проворчал Абросимов.

Он подошел к окну, увидел яркий свет во всех четырех по фасаду окнах своего дома. От уличного фонаря, установленного перед поселковым, на крытую почерневшую дранку его дома тоже падал свет, щепа мокро светилась, из трубы стелился в сторону Широковых извилистый дымок.

Затрещал на стене телефон, Тимашев — ближе всех находился от деревянного ящика — снял трубку и приставил к волосатому уху.

— Алё, слухаю! — сипло прокричал он. — Бреши громче, трещит чевой-то… Алё, алё! Понятно, поселковый, а председатель тута, где ж ему быть?

Леонтий Сидорович недовольно поднялся из-за стола: не любил председатель разговаривать по телефону.

— Мать честная! — обвел всех растерянным взглядом Тимаш. — Бают в трубку, дескать, Кирова вражьи дети убили…

Никифоров рванулся к телефону, стол сдвинулся, и на пол покатилась зеленая пепельница с окурками. Вырвав у старика трубку, он заорал:

— Алё, кто говорит? — Перевел ошарашенный взгляд на Тимашева: — Повесили трубку… Откуда звонили?

— Можа, с тово свету? — пробурчал тот. — Откуда я знаю? Сергея Мироновича Кирова в Питере порешили, сказали, а потом затрещало, аж в ухе засвербило.

— Да что же это, братцы, деется на белом свете? — подал голос Петр Корнилов. — Такого человека убили!

— А этого гада, кто стрелял, пымали? — спросил Анисим Петухов.

— Про энто ничего не сказали, — ответил Тимаш.

— Тише, товарищи! — повысил голос Никифоров — Может, ложная паника. Тимофей Иванович чего перепутал…

— За что купил, за то и продаю, — огрызнулся Тимаш. Лицо у него было расстроенное, глаза помаргивали. — Жалко мне, люди добрые, товарища Кирова. Я ить его видел в Питере, на Марсовом поле, он там речь говорил…

Председатель крутил ручку телефона и бубнил в трубку: «Алё, алё, коммутатор? Мне райисполком, товарища Петрова…»

Праздничнее настроение, вызванное подключением к электростанции поселка, сменилось тревогой, негодованием. Все разом заговорили, перебивая друг друга.

— Думал на радостях выпить бутылку, а теперя придется справлять поминки, — сунулся было к Абросимову Тимаш, но тот, отодвинув его с дороги, темнее тучи вышел из комнаты. Перешагивая через лужи, встревоженно подумал, что зять Иван Кузнецов прав: враги не дремлют, где только возможно пакостят. Видно, длинные у них лапы, если такого большого человека погубили.

Придя домой, Андрей Иванович достал с чердака красный флаг, отыскал в комоде широкую черную ленту, закрепил у древка и, выйдя на крыльцо, вставил в железный держатель, который еще Дмитрий прибил в канун десятой годовщины Советской власти.

— Ты чего, Андрей? — встревоженно посмотрела на мужа Ефимья Андреевна, когда он вернулся в избу. — На тебе лица нет!

— Хорошего человека, мать, убили сволочи, — сказал он.

 

4

Алена в сиреневой шелковой кофточке и плиссированной юбке, которая во время вальса раскрывалась вокруг ног парашютом, с упоением танцевала. Ей было все равно с кем танцевать: веселая, смешливая, она шутила с парнями, заразительно смеялась, сверкая ровными белыми зубами, черные волосы ее разлетались, вбирая в себя теплый свет большой электрической лампочки под низким потолком. Ей было приятно, что ее наперебой приглашали. Не раз она ловила на себе взгляд Григория Дерюгина — он не приглашал, а только смотрел. Не танцевал командир Дерюгин и с другими девушками, хотя когда-то, еще на свадьбе сестры, приглашал Алену. Танцевал он довольно сносно, хотя и держался напряженно. Казалось, спина у него не гнется, и вообще вид у него был очень сосредоточенный, будто не танцует, а марширует на строевом плацу.

А счастлива в тот холодный осенний вечер Алена была потому, что в субботу в Климове проводил ее до поезда Лев Михайлович Рыбин, преподаватель педучилища…

Каждый день Алена ездила на поезде в Климово, а вечером возвращалась обратно. Да и не одна она — в районный центр ездили в среднюю школу старшеклассники, учащиеся педучилища. Ехать было весело и не так уж долго — всего час. Случалось Алене и ночевать в общежитии у подружек — это когда готовили художественную самодеятельность к какому-нибудь большому празднику. Мать возражала, чтобы она оставалась в Климове, поэтому Алена уже загодя готовила ее. И все равно упреков было не обобраться.

— Как это можно у чужих людей ночевать? — ворчала мать. — В общежитии небось и парни живут?

— Я не маленькая, — отмахивалась Алена.

— Гляди, девка, доиграешься, — вздыхала мать.

В этот день Алене хотелось сразу после танцев прийти домой и как следует выспаться, но тут подошел Григорий Дерюгин и посмотрел на нее такими глазами, что она сама предложила прогуляться по сосновой аллее до водокачки. Дождь кончился, ночь была лунная, и умытые звезды весело перемигивались. Стоило подуть ветру, и с шелестом летели с ветвей крупные капли, звучно щелкали Дерюгина по лакированному козырьку фуражки, клевали Алену в простоволосую голову.

— Что же вы меня не пригласили на танец? — чтобы разрядить затянувшуюся паузу, спросила девушка.

— Вы нарасхват, — ответил он.

Алена вдруг прыснула. С ней это часто случалось. Он покосился на нее, но ничего не сказал.

— Я хочу вам сказать, Алена… — начал было он.

— Ничего не говорите, Гриша! — перебила она и отвернулась, покусывая губы, чтобы опять не рассмеяться.

— Я вам совсем не нравлюсь?

— Вы, Гриша, очень моей матери нравитесь, — улыбнулась Алена.

— Я уважаю всю вашу семью, — степенно заметил он.

— Вам нужно было жениться на Тоне, — она красивая и умная…

— Самая красивая вы, Алена, — сказал он.

— И Ваня красивый и умный, а вот почему-то не поселилось счастье в их доме, — думая о своем продолжала она. — Кажется, любят друг друга, а Тоня совсем разучилась улыбаться… Почему такое бывает?

— Я буду любить вас, Алена, всю жизнь, — очень серьезно сказал Дерюгин. — У нас в роду однолюбы.

— А у нас многолюбы, — засмеялась она, но он шутку не принял…

— Вы не такая, Алена, — горячо сказал он.

— Откуда вам знать, какая я? — поддразнила девушка.

— Вы моя судьба, — вздохнул он. — Я это знаю.

Со стороны поселка послышались переборы гармошки, голос пропел забористую частушку. «Родька Петухов заворачивает! — подумала Алена. — Этот не говорил, что будет любить всю жизнь, а сразу целоваться полез…»

Рядом с ней шагал Дерюгин, иногда их плечи соприкасались. Наверное, он действительно любит ее, но почему не замирает сердце, не бросает в жар и холод, как это случалось при случайных встречах с преподавателем Львом Михайловичем Рыбиным? Молодой, черноволосый, в длинной бархатной куртке, в узких брюках, он с первого взгляда понравился Алене, да и не только ей. Подружка нарочно села на первую парту и откровенно строила глазки молодому преподавателю.

Не раз видела его Алена в спортивном зале — Рыбин тренировался с волейболистами, говорили, что он «режет» мертвые мячи. Из нее почему-то спортсменки не получилось, зато она не пропускала ни одной игры, где участвовал Рыбин. И разумеется, болела за его команду.

Как-то в коридоре он остановился и перекинулся с ней несколькими словами о новом кинофильме, а вчера сам подошел на улице и проводил до вокзала; правда, увидев там других студентов, тут же вежливо попрощался и ушел. Но Алена была на седьмом небе от счастья.

Водокачка средь мохнатых сосен и елей выглядела избушкой на курьих ножках, крыша тускло светилась под луной каким-то мерцающим светом, слепые окна мокро поблескивали, с речки доносились приглушенные шлепки, будто кто-то огромный бил мощным хвостом по тихой воде. Заморосил мелкий дождик. Странно было видеть при полной луне и сверкающих звездах тонкие серебристые нити дождя.

— Я знаю, вы любите веселых, остроумных, — вдруг заговорил Дерюгин. — А со мной вам скучно.

— Да нет, — улыбнулась Алена. — Вы не скучный…

— Какой же я?

— Если бы мне было плохо и нужно было бы к кому-нибудь обратиться… я выбрала бы вас, — задумчиво произнесла она.

Он благодарно пожал ей руку выше локтя и произнес:

— Вы сказали, Алена, замечательные слова, спасибо вам.

— За что? — удивилась она.

— Только не смейтесь, моя мать и вы — самое дорогое, что есть у меня на свете… Ну и еще моя служба.

До самого дома он рассказывал, как с детства мечтал стать военным, собирал портреты великих полководцев, помнил наизусть многие изречения Суворова:

«Срубишь дерево — упадут и ветви; уничтожишь армию — сдадутся и крепости»; «Солдату надлежит быть здорову, храбру, тверду, решиму, правдиву…». Он, Дерюгин, следует этому золотому наказу. Отец хотел отдать его на выучку столяру-краснодеревщику, тогда он убежал из дома — родом он из Витебска, — год работал в Питере на Путиловском и учился на рабфаке, потом поступил в школу красных командиров. Теперь готовится поступать в академию. Пусть не сейчас, а через год-два-три, но поступит.

— Я всегда добивался того, чего хотел, — глядя в глаза девушке, сказал он.

Они уже стояли у калитки, почуявший их Буран гремел цепью и повизгивал. Старый стал Буран. Как отец перестал ходить на охоту, так и пес заскучал, глаза слезятся, целыми днями дремлет во дворе у поленницы, и только дождь загоняет его в конуру.

— Только бы не было войны, — сказала Алена и поежилась в своей плюшевой жакетке.

— Вокруг нас столько врагов, — покачал он головой. — Кирова вот убили… Я Кирова слышал на выпускном вечере в нашем училище.

— У него лицо хорошее, — сказала Алена. — Доброе. Я Кирова видела только на портретах. Скажи, а Ваня много врагов поймал?

— Ты его сама спроси, — усмехнулся Григорий Елисеевич — Только я тебе не советую этого делать.

«Поцелует или нет? — вдруг подумала Алена, держась одной рукой за калитку. — Если поцелует, больше встречаться с ним не буду.»

Он не поцеловал, лишь почтительно пожал ей маленькую руку.

— Я завтра на машине еду в Климово, могу заехать за вами в педучилище.

— У нас завтра репетиция, — быстро произнесла она — Наверное, останусь в общежитии ночевать.

Он еще раз нежно пожал ей руку и, выбирая сухую дорогу, зашагал в военный городок. Укладываясь слать, Алена думала: почему она наврала ему, что завтра репетиция? На машине-то приятнее было бы ехать, чем в переполненном поезде…

 

Глава четырнадцатая

 

1

13 мая 1938 года Григорий Борисович Шмелев проснулся от осторожного стука в окно. Поначалу ему показалось, что стук в стекло — это продолжение сна. А снился ему глубокий ров, внизу которого звенел ручей, сам он стоял на шаткой балке, перекинутой через ров, и протягивал руку бородатому Андрею Ивановичу Абросимову, но тот отталкивал руку и, разевая рот, кричал: «Пропадай ты пропадом, сукин сын, грёб твою шлёп!» И туг в этот странный сон ворвался тихий стук… Даже через двойные рамы было слышно, как заливаются в саду скворцы. Солнце еще не взошло, но на зеленоватых обоях поигрывал багровый отсвет занимавшейся зари. Еще какое-то время Шмелев неподвижно лежал на широкой деревянной кровати рядом с женой. Белая полная рука ее была подложена под голову, размякшие губы приоткрылись.

«Вот и пришел конец моей спокойной жизни, — подумал он. — Это оттуда, из прошлого…»

Снова настойчиво постучали костяшками пальцев по стеклу. Григорий Борисович спустил ноги на пол, застеленный домотканым полосатым половиком, быстро натянул брюки, босиком подошел к окну и встретился с пристальным взглядом незнакомого человека в железнодорожной форме.

— Кого еще принесло в такую рань? — заворчала на кровати Александра.

— Спи, я сейчас, — пробормотал Шмелев и зашлепал к двери.

— Выпусти во двор кур, — зевая, вдогонку произнесла Александра.

— Вам привет от полковника Вениамина Юрьевича Никольского, — тихо сказал ранний гость. И назвал пароль.

Григорий Борисович мучительно вспоминал: кто же это такой? Память не подвела — перед его мысленным взором возникло красивое лицо петербургского офицера, бриллиантовый перстень на пальце. Он приезжал в Тверь, когда в их сети попадала особенно важная политическая птичка. Сам допрашивал.

— Он за границей? — спросил Шмелев. Незнакомец на это ничего не ответил. Назвавшись Лепковым, он на словах передал, что оба сына Шмелева живы-здоровы, старший, Бруно, служит в военной разведке, младший, Гельмут, летчик. О бывшей жене ни слова. Сыновья взяли фамилию своего деда — барона фон Бохова. Что ж, внуки барона устроились неплохо.

— Говорите… Борис, то есть Бруно, служит, в военной разведке? — улыбнулся Шмелев. — А как же чистота арийской расы? Я ведь чистокровный русский.

— Меня просили передать, что очень надеются на вашу помощь, когда придет час освобождать от большевиков Россию.

— Долго я ждал этого часа, — вздохнул Шмелев. — Так что же я должен делать?

— Ничего, — ответил Лепков. — Ровным счетом ничего. Спокойно живите, дышите прекрасным хвойным воздухом.

— И вы специально приехали сюда, чтобы мне это сказать? — холодно спросил уязвленный Шмелев.

— Рядом с вами воинская база. Зачем рисковать? Когда нужно будет действовать, вам скажут, — жестко бросил Лепков.

— Кто?

— Вот новый пароль: «Сойка прилетит в полдень». Вы должны ответить: «Лучше в полночь». Человек, который придет с этим паролем, все вам объяснит. Вы должны выполнять его указания.

— Пока я никому ничего не должен, — заметил Шмелев. — Я хочу знать: кому все это нужно? Вы уже второй приходите ко мне и ничего толком не объясняете. «Ждите, скажут…» А время, дорогой господин, идет. И у меня не две жизни.

— Неужели вы не чувствуете запаха пороха? — улыбнулся Лепков. — Теперь недолго ждать.

— А тот человек, который ко мне приходил, где он?

— Вы ведь работали в полицейском управлении, а такие наивные вопросы задаете.

— Когда это было, — вздохнул Григорий Борисович. — И потом, старые навыки вряд ли теперь понадобятся.

— Не прибедняйтесь, — снова улыбнулся Лепков.

— Существует ли какой-нибудь центр? — нажимал Шмелев. — По-русски: кто наш хозяин? Кому мы будем служить? И какой прок от всего этого?

— Вы опять за свое? — мягко упрекнул гость. — Я сообщил вам лишь то, что мне поручили.

— Вы сказали, пахнет порохом… Выходит, немцы освободят Россию от большевиков? — задумчиво продолжал Григорий Борисович. — Думаете, хватит у них силы? Это же Россия, а не какая-нибудь Бельгия или Норвегия.

— Гитлер назвал Россию колоссом на глиняных ногах, — нарушил молчание Лепков.

— Не верю я немцам, — сказал Шмелев. — Допустим, они свернут шею Советам, а посчитаются ли с нами? Ведь интересы у нас с немцами разные.

— Не будем заглядывать так далеко, — проговорил Лепков. — Если Германия нападет на СССР, мы с вами в любом случае будем в выигрыше. И вы это отлично понимаете, так что прекратим беспредметный разговор.

— Как я понял, вас — или кого там — интересует воинская база?

— Вы правильно поняли. С сегодняшнего дня считайте себя на службе. Деньги и все прочее скоро получите. А для нас подготовьте подробную информацию об этой базе. До скорой встречи!

Он ушел по направлению к вокзалу, где глухо попыхивал паровоз. Шмелев присел на ступеньку, закурил и, глядя, как за кромкой бора, расплавляя в огне кроны сосен, встает солнце, задумался.

Неужели и впрямь свершится то, чего он ждал столько лет? Не напрасно ездил в Тверь к Марфиньке, составлял хитроумные письма к жене, надеялся, что к ней придут нужные люди, прочтут их… Что ж, отныне жизнь его наполняется иным смыслом! Кто долго ждет, тот больно бьет! Прав этот… Лепков, что сейчас только Германия может освободить Россию от большевистской заразы. Конечно, у Гитлера я свои цели, но хуже, чем сейчас, никогда не будет. И немцы способны будут оценить усилия русских патриотов…

Из газет Григорий Борисович знал, что назревают большие события в мире, с неослабевающим интересом следил он за действиями Гитлера. Разгромленная в первую мировую войну Германия под пятой «железного» фюрера набирала силу. Гитлер открыто вооружал армию, строил эсминцы, запускал в серию «мессершмитты», «юнкерсы», «фокке-вульфы», на плацах под звуки оркестров маршировали солдаты, штурмовики, гитлерюгенд. И от парадного шествия вермахта уже содрогалась старая Европа. Оттуда, из возрождавшейся милитаристской Германии, можно ждать великих перемен. Шмелева не обманывали демагогические заверения фашистских руководителей о желании жить с Советским Союзом в дружбе и мире. Германия и СССР рано или поздно обязательно столкнутся в смертельной схватке… В это Шмелев верил, этого с нетерпением ждал…

В мельчайших подробностях анализируя свой разговор с Лепковым, Григорий Борисович упрекнул себя в том, что годы, прошедшие в бездействии, притупили его полицейский нюх, иначе он не задавал бы разведчику столь наивные вопросы.

Что ж, Григорий Борисович рад, что снова о нем вспомнили!..

Услышав паровозный гудок, он не поленился, вышел посмотреть на двинувшийся состав. Это был необычный поезд, он состоял всего из трех спальных вагонов и нескольких платформ с механизмами — на таких спецпоездах разъезжают инженеры-путейцы, проверяющие состояние железной дороги. Вот, значит, с кем приехал в Андреевку Лепков!

В Андреевке недавно арестовали дежурного по станции Курицына. Он не раз резко критиковал Шмелева, упрекая его в том, что бидоны с молоком для детских садов доставляются на станцию несвоевременно, а поезд, как известно, стоит в Андреевке всего три минуты. Несколько раз грузчики не успевали погрузить в багажный молоко, и оно скисало, о чем не раз звонили на станцию из Климова. А однажды на правах партийного контроля нагрянул к Супроновичу в столовую и обнаружил в леднике изрядный запас незаприходованного масла, которое Григорий Борисович в обмен на первосортный коньячок передал старому приятелю… В общем, Шмелев посоветовал Якову Ильичу написать донос на настырного дежурного по станции, который сует нос в каждую дырку. Через полмесяца приехали из области и увезли с собой Курицына. В доносе было сказано, что дежурный по станции сознательно хотел устроить крушение поездов и только благодаря юным пионерам, обнаружившим лопнувший рельс, катастрофа была предотвращена…

Сотрудник НКВД в Андреевке Иван Васильевич Кузнецов стал было защищать Курицына, но представитель из области сделал ему устный выговор за утрату бдительности. Георгию Борисовичу не нравился веселый светлоглазый энкавэдэшник, хотя они всегда вежливо раскланиваюсь друг с другом; он думал, что и того отзовут из Андреевки, но ничего подобного не случилось — старший лейтенант Кузнецов по-прежнему появлялся в поселке. Только теперь у него была другая черная овчарка, которую тоже звали Юсупом.

Совсем недавно исчез из Андреевки Николай Михалев. Этот тихий, незаметный человек встал поперек дороги сразу двоим — Шмелеву и Леониду Супроновичу. Пока он работал трактористом в леспромхозе, никому не мешал. Леонид похаживал по ночам к его жене Любе, а Григорий Борисович и думать не думал о Михалеве. Года два назад Николай перешел из леспромхоза на базу, возил к железнодорожной ветке ящики со взрывчаткой и разным оборудованием для базы. Обо всем этом сообщил Шмелеву Кузьма Терентьевич Маслов, который давно ничего не скрывал от своего благодетеля, — Григорий Борисович уже столько передавал ему денег, что Маслову и в десять лет теперь не рассчитаться. Долг, разумеется, Шмелев с него и не требовал, наоборот, когда Кузьма заикался насчет того, чтобы хотя бы часть отдать, махал руками и переводил разговор на базовские дела. Маслов и сам охотно стал все рассказывать. Или он полностью доверял Григорию Борисовичу, или смекнул, что тот неспроста интересуется складами, но зачем он это делает, выяснять не стал. И получилось, что Кузьма Терентьевич вот уже несколько лет снабжает ценнейшей информацией Григория Борисовича, даже когда тот и не спрашивает его ни о чем. Шмелев не сомневался, что Маслова завербовать пара пустяков, но не делал этого. Не было нужды. Он платил за сведения из своего кармана. Теперь будет платить немецкая разведка…

Может, и пришла пора открыть глаза Маслову на то, кто он такой, Шмелев? Но по зрелому размышлению Григорий Борисович решил, что торопить события не стоит: Кузьма Терентьевич и так полностью в его руках.

Как-то Григорий Борисович попросил Маслова привести к нему Михалева. Были распиты три бутылки водки, хмель развязал языки. Будто ловя мысли Шмелева на лету, Маслов заговорил о базе, потом об опасном грузе, который возит Михалев на своем автомобиле. Григорий Борисович подхватил эту тему, начал развивать: мол, за такой опасный труд, наверное, и платят больше? Тихий с осоловевшими глазами, Николай жевал хлеб с салом и бубнил, что никто ему ничего лишнего за вредность не платит, а потом вдруг вытаращил бесцветные глаза на Шмелева и стал допытываться, откуда тот знает, что он, Михалев, возит взрывчатку в снаряды. Об этом никто не должен знать…

Все бы ничего, Шмелеву и Маслову удалось отвлечь его новой бутылкой и разговором о рыбалке, но Григорий Борисович возьми и скажи: неплохо бы, дескать, раздобыть хоть немного толовых шашек с детонаторами, чтобы рыбу поглушить на дальнем озере… Михалев вздыбился, стал орать, что за водку его не купишь, как некоторых, очевидно, он имел в виду Маслова, а за кражу взрывчатки недолго угодить и за решетку… И вообще надо, пожалуй, обо всем рассказать Кузнецову…

Пришлось напоить шофера до полного отключения, и потом еще с неделю Григорий Борисович вздрагивал каждою ночь от малейшего шороха: не за ним ли пришли? Маслов успокоил, сказал, что Михалев ничего не помнит и говорит, что никогда так скотски не напивался.

Шмелев несколько успокоился, но решил отныне быть более осторожным в разговорах с односельчанами, особенно с теми, кто работает в арсенале.

Леонид Супронович после возвращения из далеких краев поработал на лесопилке, потом устроился в ремонтно-путевую бригаду. Работал на совесть, силенки у него хватало и через пару лет стал бригадиром. Рослый, кудрявый, загорелый до черноты, он частенько заходил к Шмелеву. По поселку шел слух, что младший Супронович охоч до чужих баб, хотя и был давно женат на односельчанке Рите Даниловой, высокой, стройной и худенькой женщине, родившей Леониду двоих детишек. В маленьком поселке все всё знают друг о друге, знали люди и о том, как Леонид темными ночами крался к дому Михалевых. И как часто бывает, то, что знали все, не знал лишь сам Михалев.

Однажды осенней ночью в поселке раздался выстрел: Михалев, неожиданно вернувшийся домой с ночной смены на своем грузовике, застал с Любкой Леонида Супроновича. Тихий Коля в бешенстве сорвал со стены заряженное ружье, и… не будь у Леонида мгновенной реакции, наверное, уже гнили бы его кости на кладбище, — в самый последний момент успел он отвести от себя дуло шомпольной одностволки, заряженной крупной дробью.

Что там дальше произошло, никто не знает, только Леонид вышел из дома Михалевых при полном облачении, и дверь за ним смиренно закрыл сам Николай. Недели две он прихрамывал, а под глазами носил ядреные синяки. У Леонида Супроновича была тяжелая рука.

На Михалева не пришлось и заявление в органы писать, Николай сам ухитрился серьезно проштрафиться: на погрузке вылез из кабины, когда ему положено было сидеть там до конца, а в это время в кузов опустили тяжелый ящик со взрывоопасной начинкой. Грузовик охнул, плохо закрепленный тормоз сорвался, машина задом покатилась с разгрузочной площадки и врезалась бортом в другой грузовик, нагруженный такими же ящиками. Чудом не произошел взрыв, который мог бы причинить большую беду…

До Климова Михалева с ночным поездом лично сопровождал Кузнецов. Спокойнее стало на душе у Григория Борисовича, рад был такому исходу и Леонид Супронович, который не на шутку привязался к Любаше…

— Кто приходил-то? — прервала нить размышлений Александра, появившаяся на крыльце. Шмелев с удовольствием смотрел на нее: вторую молодость вдохнула в него эта сильная и щедрая на ласки женщина. После рождения второго сына — его Игорька — Александра не утратила свою былую осанистость. Приятно было видеть, как она идет по поселку с гордо поднятой головой, рослая, широкая в кости, неулыбчивая и суровая на вид для других… Близка ему Александра, но и ей не мог открыться Шмелев.

— Чудак какой-то проездом с поезда, — равнодушно ответил Григорий Борисович. — Интересовался насчет комнаты на лето…

— Небось, хворый… Чего тебе на завтрак-то? Яиц всмятку или горячих блинов со сметаной?

— Раскормила ты меня, Александра, — улыбнулся Шмелев и потрогал чуть выступающий под узким брючным ремнем живот. — Надо будет снова охотой заняться: побродишь денек по лесам-болотам — глядишь, и весь жирок сойдет.

— Ты у меня еще и молодого за пояс заткнешь, — сказала жена.

Шмелеву грех было жаловаться, он еще сохранил свою былую военную выправку, ходил прямо, широко развернув плечи, вот только седины прибавилось и волосах.

Александра выгнала из хлева на лужок бурую, с белыми пятнами корову. Молодая трава зеленела кругом, особенно густой и высокой была у забора. С грядок нацелились в небо сочные стрелки лука. Скоро сенокос, возни с этой коровой не оберешься.

— Давай продадим, а? — уж в который раз заводил разговор Григорий Борисович. — У меня на заводе молока хоть залейся!

Но жена была непреклонна. Она и не мыслила жизни без коровы. В крови у ней это… Корова для нее все: еда, урожай на огороде, деньги.

— Ты что, ее доишь, поишь-кормишь? — уперев руки в крутые бока, снисходительно посмотрела на него жена. — Раз в году выберешься на сенокос, и все? Так что для тебя одно удовольствие… Не хочу я чужого синюшного молока, оно мне даром не надо…

— Бери у меня сливки хоть ведрами.

— Наше молоко все дачники хвалят, а ребятишки? Да они твои сливки и в рот не возьмут!

Григорий Борисович уже пожалел, что затронул эту тему, и, вздохнув, поднялся на крыльцо. Прижался к Александре, поцеловал в шею.

— Какой завтрак? Еще только солнце встало…

Губы ее тронула легкая усмешка.

— Иди, я сейчас… — грудным голосом сказала она.

 

2

Майор Дерюгин возвращался пешком из Андреевки в военный городок. Высокие красноватые сосны негромко шумели, под крепкими хромовыми сапогами похрустывали сухие шишки, нет-нет он шлепком ладони убивал на щеке или шее комара. Григорий Елисеевич шагал по узкой тропинке, рядом в лунном свете серебряно поблескивала булыжная дорога, рассекающая сосновый бор до самой проходной военного городка. Алена с дочерьми остались ночевать у родителей, а у него рано утром стрельбы на полигоне, иначе он бы тоже заночевал у Абросимовых. Не любил Дерюгин быть один в пустой квартире без жены и детей. Он готов был по очереди нести на руках пятилетнюю Надю и шестилетнюю Нину до самого городка, но старшая что-то раскапризничалась, жар у нее, — весь день девочки провели на реке, видно, перекупались.

Теперь в доме Абросимовых стало шумно: соберутся сразу четверо ребятишек — двое Дерюгиных и двое Кузнецовых, шум, гам, как только все это терпит Ефимья Андреевна? Верховодит девчонками Вадим Кузнецов, он самый старший в, этой компании, ему семь лет. Непоседливый, живой, он никому не давал покоя, все ему надо было знать, потрогать руками, а уж начнет рассказывать небылицы — так Григорий и Алена диву даются: откуда он все это взял? «…И вот сели мы с дедом Тимашем на облако и полетели через море-океан в Африку. С облака можно паутиной рыбу ловить. Вот мы вялили ее на солнце и ели. А от облака отломишь кусочек, положишь в рот — сладко тает во рту, как мороженое… Мы одного змея морским узлом завязали и в Андреевку привезли. Жаль, он ночью уполз в подвал. Он и теперь там шуршит, мышей ловит…» В тот вечер Дерюгин попросил Нину в подпол слазить, а та в рев: не пойду, и все, мол, там поселилась огромная змея, которая маленьких детей живьем глотает…

Пробовал Григорий Елисеевич поговорить с Вадимом, но тот лишь округлял свои зеленоватые глазищи и от всего отпирался. Рано научился читать и, забравшись на чердак, часами торчит там, листает старые, пожелтевшие журналы, книжки. Или пускает с крыши мыльные радужные пузыри, а девчонки ему наверх мыло и воду таскают.

Впереди тропинку пересек какой-то небольшой зверек, сверкнул горящими глазами в сторону человека и исчез среди черных пней. Ласка, наверное, или куница, Неподалеку треснул сучок, немного погодя позади будто бы кто-то приглушенно вздохнул. Иголки на соснах матово светились; чем ближе к деревянному мосту через Тихий ручей, тем громче лягушиное кваканье. Со стороны Андреевки послышался протяжный паровозный гудок; если состав пройдет без остановки, то и сюда докатится глухой железный шум.

Неожиданно что-то тяжело сзади навалилось на Дерюгина, повалило на усыпанную иголками землю, по-звериному зарычало в ухо:

— Молись богу, Гриша, смерть твоя пришла-а!

Перепугавшийся Дерюгин шарил рукой по гимнастерке, пытаясь добраться до кобуры, потом попробовал сбросить с себя человека, но тот крепко прижимал его к земле.

— Ну и шутки у тебя, Иван! — проворчал Дерюгин, когда Кузнецов наконец отпустил его. — Я мог бы и выстрелить.

— Из чего, Гриша? Из соленого огурца?

Глядя, как Григорий Елисеевич ползает на коленках, отыскивая фуражку, потом отряхивает с галифе пыль, Иван Васильевич громко смеялся. Он тоже был без фуражки, и волосы его спускались на лоб.

— Я минут десять иду за тобой, наступаю на пятки, а ты и не почешешься! — перестав смеяться, заговорил он. — Да тебя, Гриша, любой враг в два счета разоружит и на тот свет отправит… Тебе и оружие-то доверять опасно.

Дерюгин схватился левой рукой за расстегнутую пустую кобуру, ошеломленно глядя на Кузнецова, пробормотал:

— Когда ты успел?!

— Красный командир! — вдруг жестко произнес Иван Васильевич. — Бери тебя голыми руками — ты и не пикнешь! Зачем носишь боевое оружие, если у тебя его ничего не стоит отобрать? Чему тебя обучали в училище? Ртом ворон ловить?

— Так домой иду, не в разведку, — оправдывался Дерюгин.

— Ты думал, враг тебе клич бросит: «Иду на вы!» Враг теперь стал хитрый, коварный — таких лопухов, как ты, подкарауливает и в плен берет… Или финку под лопатку — и дело с концом.

— О каких врагах ты толкуешь? — уныло смотрел на него Дерюгин. — Военные игры, что ли, предвидятся?

— Моли бога, что ты мой родственник. — Иван Васильевич вытащил из кармана брюк пистолет, протянул Дерюгину.

— Ну и ловкач! — подивился тот. — Как говорит Ефимия Андреевна, из глаз нос утащишь.

— Знаю, о чем ты шел и думал. — Кузнецов усмехнулся. — Как же это твоя ненаглядная Аленушка с детишками осталась у стариков. Ты что, без них и дня прожить не можешь?

— А тебе что, завидно? — поддел Дерюгин.

— У меня работа на первом месте, Гриша, — усмехнулся Иван Васильевич. — И наверное, так всегда будет… А вас, артиллеристов, придется поучить самообороне. Разразись война, вас вражеские разведчики, как куропаток, голыми руками переловят.

— Чего ты заладил: война, война!

— И это я слышу от кадрового военного! — покачал головой Кузнецов. — Тебе надо было выбрать профессию портного или сапожника.

— Придется, так не хуже других буду воевать, — нахмурился Григорий Елисеевич.

— Воевать нам всем придется, Гриша, — отвернувшись от него, негромко уронил Кузнецов. — Одним раньше, другим позже…

Не первый год, кажется, знал Кузнецова Григорий Елисеевич, считал его своим другом, вон даже породнились — женаты на родных сестрах. Но это ему только казалось, что он знает Ивана Васильевича, — то и дело тот удивлял его, озадачивал. Ну чего ему взбрело в голову ночью медведем навалиться? А если бы он, Дерюгин, успел выхватить пистолет?.. Отчаянный человек Иван Васильевич! Про таких говорят: не боится ни бога, ни черта. На базе он после командира части второй человек. Его уважают и побаиваются, хотя строгости в нем решительно нет никакой.

Последнее время Кузнецов все больше появлялся в гражданском костюме, а сегодня вот в форме. Наверное, приехал из Климова, а может, из Ленинграда. Никому он здесь не подотчетный. Даже его жена не знает, где бывает и куда ездит Иван Васильевич. Кажется, с Тоней у них опять пошли нелады… Приехал, а к Абросимовым, по-видимому, не зашел, хотя Тоня и дети там.

Когда арестовали заместителя командира части Корина, Дерюгин поинтересовался у Ивана, что тот натворил. Кузнецов удивленно посмотрел на него и сказал, что такого не знает.

— Что дурака-то валяешь? — обиделся Григорий Елисеевич.

С Ивана Васильевича слетела вся его веселость и беззаботность, обычно улыбчивые глаза стали жесткими, возле крыльев носа резко обозначились морщины.

— Советую тебе, Гриша, забыть про него… Усек, майор от артиллерии?

— Мог бы и сказать по-родственному, — заметил Дерюгин. — Я умею язык держать за зубами.

— А Корин не умел… — помягче сказал Иван Васильевич.

И снова как ни в чем не бывало засветилась на его губах веселая улыбка, а в глазах растаял ледок отчуждения.

Немного не доходя до проходной, Кузнецов остановился, облюбовав близ лесной тропинки полянку с двумя ноздреватыми пнями, присел, закурил. Дерюгин смахнул с пня иголки и тоже сел. Ущербная луна спряталась в кронах сосен, рассеянный серебристый свет падал на молодые елки, кусты вереска. Со стороны ручья волнами плыл запах влажных трав. Голубоватые далекие звезды яркой россыпью мерцали над широкой просекой. Изредка эту нежно-синюю небесную дорогу перечеркивала падающая звезда.

— Гляжу я на твою Нинку… Сколько ей уже? — начал Иван Васильевич. — Ничуть она на тебя не похожа… Да и вообще девчонка не в абросимовскую породу…

У Григория Елисеевича тоскливо заныло под ложечкой. Он знал, что лицо его побледнело, хорошо еще, что в ночном сумраке не видно. Когда ему становилось не по себе, появлялась эта ноющая боль вверху живота, и всегда в одном и том же месте. Врачу показаться, что ли? Боль быстро проходила, и он о ней забывал, даже Алене не сказал про это. Каблуком сапога он выдолбил в земле глубокую ямку, пальцы теребили твердый ремень портупеи, глаза неотрывно смотрели на легкую дрожащую тень от куста вереска.

…Он думал, об этом никогда никто не узнает, ведь это их с Аленой тайна. Они договорились не говорить об этом, даже не думать… Когда Алена вдруг стала его избегать, перестала появляться на танцах, он не находил себе места. Он встречал ее с почтовым, когда она возвращалась из Климова домой, молча шел за ней сзади до калитки дома. Она нервно оглядывалась, убыстряла шаг, а однажды, засверкав карими глазами, зло сказала, чтобы он больше не смел за ней ходить, потому что она его… ненавидит! Сказала и тут же расплакалась, стала просить прощения, мол, он тут ни при чем. Однако ничего не объяснила и убежала домой. На следующий день, отпросившись у начальства, он поехал в Климово, там дождался ее у парадной педагогического училища и, властно, взяв под руку, увел на пустынный берег большого Климовского озера. Там в беседке у самой воды, откуда открывался холмистый берег с березовой рощей, обливаясь слезами, Алена поведала ему свою печальную историю. Обманул ее Лев Михайлович Рыбин. Она в положении, а у него в Ленинграде жена и сын, и жениться он на Алене никак не может. А тут еще экзамены. В общем, время упущено, и она, Алена, ждет ребенка…

Ее слова падали тяжелыми камнями. Было мгновение, когда он хотел встать и уйти… Уйти навсегда. Он посмотрел на тоненькую, растерявшуюся от беды девушку и понял, что ему не уйти. Он будет неотступно думать о ней, страдать и мучиться… В этот день па берегу Климовского озера Дерюгин окончательно убедился, что он однолюб. Если уж полюбил однажды, так на всю жизнь. И что делать, если его любовь не такая безмятежная, как у других? Здесь же, в беседке, он поклялся себе, что никогда не упрекнет эту дорогую ему девушку, теперь уже женщину, в том, что с ней произошло, иначе не будет жизни ни ей, ни ему. Ее ребенок теперь будет и его ребенком.

Дальше события развивались стремительно. Он разыскал Рыбина, разговор с ним занял менее десяти минут. А вскоре смазливый преподаватель подал директору заявление об увольнении — как раз перед летними каникулами — и навсегда, как думал Дерюгин, исчез из их с Аленой жизни. А еще через неделю, в троицу, была сыграна пышная свадьба. И уже мало кому пришло на ум, что молодая жена родила девочку не через положенные девять месяцев после свадьбы, а намного раньше. Случалось такое в Андреевке и прежде. А через год Алена родила вторую дочь — Надю.

Дерюгины жили очень дружно, Григорий Елисеевич не чаял души в своей Аленушке, не мог нарадоваться на дочерей. Пожалуй, никто из Абросимовых и не подозревал, что у Нины и Нади разные отцы. Разве что тихая и мудрая Ефимья Андреевна, которая все видела, но умела молчать. И вот теперь Кузнецов…

— Ты и это знаешь? — после продолжительной паузы с трудом выдавил из себя Дерюгин.

— Морду-то хоть набил этому… патлатому? — поинтересовался Иван Васильевич.

— Он не знает про… Нину, — проговорил Григорий Елисеевич, — Нина и Надя — мои дочери.

— Вот ты упрекнул меня, что я плохой родственник, — сказал Иван Васильевич. — Ты думаешь, поговорил с Рыбиным, и он послушался тебя и уехал из Климова? Мол, живи спокойно, майор, и любуйся на свою милую женушку?

— Ты ему… посоветовал? — бросил на него быстрый взгляд Григорий Елисеевич.

— Дрянной он человечишко, — сказал Иван Васильевич. — Об него и руки-то марать противно.

— Ну его к черту, — помрачнел Дерюгин. — Нина тоже никогда не узнает про него. У нее один отец — это я.

— В жизни всякое бывает… — туманно заметил Кузнецов, стряхивая пепел с папиросы.

— Дай и мне? — протянул руку Григорий Елисеевич. Неумело затянулся, поперхнулся и закашлялся.

— Ты уж лучше не кури, — усмехнулся Кузнецов.

Меж стволов зашарил желтоватый луч, заблестели в лучах фар булыжники, послышался шум мотора. Ослепив их, мимо тяжело прогрохотал грузовик. Они слышали, как он подкатил к железным воротам проходной, посигналил, высокие, сваренные из металлических труб двустворчатые ворота со звездами посередине распахнулись.

— Я думал, про это никто не знает, — сказал Григорий Елисеевич, затаптывая окурок. Чувствуя во рту горечь, он удивлялся себе: какого черта взял в рот вонючую папиросу? Никогда ведь не курил.

— Мы с Тоней поругались, — сказал Иван Васильевич. — Я ей сказал, что надолго уезжаю в служебную командировку…

— Туда? — подавшись вперед, спросил Григорий Елисеевич и даже неопределенно мотнул головой в сторону леса.

— Говорит, нашел другую, к ней и уезжаешь, — будто не слыша его, продолжал Кузнецов. — Я не могу ведь сказать ей всю правду.

— Я тебе завидую, — вздохнул Григорий Елисеевич. — Я ведь тоже подавал по начальству рапорт.

— Не завидуй, Гриша, там ведь можно и голову сложить. А у тебя любимая жена, две прелестные дочки.

— Можно подумать, что ты свободен!

— Разные мы с тобой, Гриша… Знаешь, о чем я сейчас думаю? Гитлер вот-вот сожрет всю Европу. И что тогда? Мы единственные, кто встанет на его пути к мировому господству! А он ведь спит и видит себя властелином мира. Нападет на нас или нет? Быть войне или миру? Я не верю в мир с фашистами.

— Мы с тобой солдаты, — заметил Дерюгин. — Отдадут приказ — и в бой.

— Счастливый ты человек, Гриша! — улыбнулся Кузнецов. — У тебя нет никаких сомнений, тебе всегда все ясно.

— Когда едешь?

— Завтра в полдень улетаю с военного аэродрома.

— Ты ведь Тоню и детей не увидишь? — воскликнул Дерюгин. — Возвращайся сейчас же в Андреевку!

— Мы уже попрощались… — усмехнулся Иван Васильевич. — Ты же знаешь Тоню: если что вобьет себе а голову — не переубедишь!

— Какие тут могут быть обиды? — горячо возразил Григорий Елисеевич. — Тебя ведь могут…

— Я вернусь, Гриша, — беспечно заметил Кузнецов. — Мне цыганка нагадала до семидесяти пяти лет жить, иметь три жены и шесть детишек! Тоня тебя очень уважает, говорит, мол, младшей сестренке здорово повезло!

— Ты ведь знаешь, как Тоня тебя любит.

— Любит… — Он вдруг резко повернулся к Дерюгину. — Только меня эта любовь давит, мучает! Не верит она мне, Гриша! Ни в большом, ни в малом. А если нет веры, то какой смысл в ее любви?.. Не могу я всем правду говорить! Не имею права! Уж жена-то это могла бы понять.

— Ты там поосторожнее, Ваня, — сказал Дерюгин. — Не лезь на рожон.

— Даже не верится, что завтра надо мной будет другое небо, — поднялся с пня Кузнецов. — Наверное, там и созвездия иные…

— А что ты, собственно, там будешь…

— Гляди, звезда упала! — глядя на небо, сказал Иван Васильевич. — Что-то нынче много падает метеоритов.

— Я ни одного не заметил.

— А ты, Гриша, почаще на небо смотри, — насмешливо посоветовал Кузнецов. — И еще по сторонам, когда один идешь по лесу.

Они пошли по тропинке к проходной. На придорожных кустах ртутно поблескивали капельки росы. На черном пне сиротливо белела забытая пачка «Беломорканала».

 

3

Андрей Иванович сидел на низенькой скамейке у будки путевого обходчика и наблюдал, как навозный жук катит впереди себя крупный коричневый шарик. Крепенький, отливающий вороненым металлом жук вставал на передние ножки, упираясь задними в комок, который был в несколько раз больше самого жука, и смешно подталкивал его к вырытой неподалеку норке. Почва в этом месте немного вздымалась, и жуку приходилось туго: шар то и дело норовил скатиться вниз. Раза два-три он и скатывался. Это ничуть не обескураживало жука, он снова с удивительным упорством толкал его вверх к ямке. От беспрерывной возни на тропинке обозначилась узкая дорожка. Минут пятнадцать старался жук, а навозный комок все-таки столкнул в предусмотрительно вырытую ямку.

«Вот так и человек всю жизнь суетится, потеет, мозоли на ладонях наживает… — думал Абросимов. — А толку-то? Закопать навоз в землю? Все в этом мире шевелится, копошится, старается… Жук отложит яйца, и из них выведутся другие жучки, человек оставит после себя детей, внуков и правнуков. И у них впереди все то же, что было и у нас: надежды, страсти, страдания, работа, а в общем то все суета сует. Таков видно, круговорот всей нашей жизни…»

С годами пристальней вглядываясь в окружающий мир, он все увиденное примечал и прикидывал к себе, точнее, к своей жизни. Разве раньше он обращал внимание на всяких там жуков-букашек? Иногда времена года-то замечал лишь по своему огороду: взошла картошка — надо ее окучивать, поднялась высокая трава — косу отбивай, замельтешили в воздухе с яблонь желтые листья — пора грибы-ягоды заготовлять, а припорошил грядки с капустными кочерыжками первый снежок — набивай в гильзы порох да дробь, пришло время идти на охоту.

Все время в делах-заботах — так длинные годы пролетели, да и были ли они длинными? Сейчас, когда он вспоминал свою жизнь, не дни, а годы смешались, стерлись, мало чем отличаясь один от другого. Вехами остались в памяти годы смерти и рождения близких людей да, пожалуй, еще народные бедствия, как неурожай и голод, война и болезни… Копошатся людишки, толкуют про какое-то счастье, а было ли оно у Андрея Ивановича?

Наверное, было, но счастье, как и болезнь, проходит, не оставляя заметного следа. Если бы можно было его складывать в сундук и потом под настроение вынимать оттуда, разглядывать, перебирать… И потом оно, счастье-то, у каждого свое: у Ефимьи — нянчить внуков, Мани Широковой счастье хоронится в постели, у Тимаша счастье сидит в зеленой бутылке, а у него, Абросимова, где это счастье зарыто? Или вместе с поездом бежит вдаль по блестящим рельсам? Подержать бы его, счастье, в руках, пощупать, повертеть…

Может, и сейчас он, Абросимов, счастлив? Сидят в тиши у своей будки и смотрит на забавного жука. Над головой синее небо с медленно текущими в никуда белыми облаками, летнее солнце позолотило стальные рельсы, из разомлевшего бора легкий ветерок приносит терпкий залах смолистой хвои и хмельного багульника. Работа путевого обходчика Андрею Ивановичу нравится. На людях не поразмышляешь о смысле жизни. А тут вокруг лесной будки целый мир! У болота гнездятся утки, на опушке бора живет хорек, под елью — большой муравейник. К вечеру прилетят коричневые и сиреневые стрекозы охотиться за комарами и мошкой. Под серым камнем обитает серебристая ящерица. Она не боится Андрея Ивановича, вот греется себе на солнышке. Часами может неподвижно лежать, будто впаянная в серую шероховатость гранита. Позади будки, под пнем, поселилась змея. Не тронь ее — никогда на тебя не нападет. Всякая тварь сама по себе красива, пусть даже красотою уродливой, как земляная жаба или червяк. Рот Андрея Ивановича раздвинулся в улыбке: вон и обед внучонок несет, в руке покачиваются алюминиевые судки, заботливо обвязанные льняным полотенцем. Вадим не видит, что дед наблюдает за ним. Глядя под ноги, он о чем-то сосредоточенно думает, иногда на лице появляется улыбка. Идет и что-то сочиняет на ходу. И что это у него за причуда такая? То молчит часами, хмуря лоб, в такие моменты окликнешь — и не отзовется, то трещит и трещит без умолку, не остановишь. А послушать его интересно! И откуда такой еще несмышленыш берет все эти истории?

— Дедушка! — издали кричит Вадим. — Погляди, какой у меня замечательный кинжал!

Вытаскивает из кармана большой ржавый костыль, свирепо замахивается им на воображаемого врага.

— Теперя поезд сойдет с рельсов, — пряча усмешку, сокрушенно говорит Андрей Иванович.

— Я его на откосе нашел, — замедляет шаги внук. — Наверное, состав очень быстро шел… Болт сам выскочил из шпалы.

— Один костыль выскочит, другой, глядишь, рельс ослабнет, и произойдет крушение, — говорит Андрей Иванович.

— У тебя есть кувалда? — ставя на землю судки, озабоченно спрашивает Вадим. — Надо поскорее забить костыль в шпалу, да и другие надо подколотить… — Он нагибается и ощупывает палец босой ноги. — Торчат, понимаешь…

— Ты пальцем вывернул костыль из шпалы? — усмехается дед.

— Ну, он торчал, я потащил за головку — он и вытащился, — нехотя признается внук.

— Выходит, ты вредитель? — сдвигает вместе густые брови дед, а глаза смеются.

— Что ты! — пугается Вадим. — Я шпионов ненавижу. Вырасту большой, как папка, буду их ловить.

— Далеко теперь твой батька, — вздыхает дед.

— А скоро он приедет?

— Один бог про это знает…

Мальчик с минуту пристально смотрит вдаль, где пути сужаются в одну сверкающую полоску, потом произносит:

— Лучше я стану машинистом: ду-ду — и поехал!

— А кто в топку уголь кидать будет? — спрашивает дед.

— Накидаю угля и буду в окошко глядеть, — не задумываясь, отвечает внук.

Андрей Иванович развязывает полотенце, ставит судок с наваристыми щами на колени, пробует большой деревянной ложкой, удовлетворенно кивает:

— Еще теплые.

— Путевым обходчиком тоже хорошо, — задумчиво говорит Вадим.

— Мир велик, внучок, — хлебая щи, усмехается Андрей Иванович. — И дел в нем невпроворот.

— А откуда он начинается?

— Кто? — удивленно смотрит на внука дед.

— Когда я буду машинистом, то поеду на поезде от самого начала мира до его конца.

— Наш с тобой мир, Вадик, начинается отсюда, от Андреевки, — говорит Андрей Иванович, — А где он кончается, один бог знает.

— Чудно, — задумчиво смотрит на деда зеленоватыми глазами внук.

— Что ж тут чудного?

— Бабушка каждый день богу молится, в церковь ходит, а папа говорит — бога нет, — произносит Вадим.

На эту тему Андрею Ивановичу не хочется распространяться. Не верит он в бога… До революции еще в церковь по воскресеньям ходил. Иван Кузнецов и Григорий Дерюгин сколько раз просили Ефимью Андреевну, чтобы сняла иконы и лампадку, но та и слушать не хотела. Обычно молчаливая и покладистая, она наотрез заявила, что Иван и Григорий в ее доме не указ. Она тут хозяйка. В свое время Дмитрий сунулся было в красный угол снять иконы, так мать огрела его по хребтине ухватом.

Андрей Иванович в эти дела никогда не вмешивался, пусть ее… Богу молились ее деды и прадеды, а они были ничуть не глупее нынешних людишек. Кому она, икона, в углу мешает?.. А теперь к старости — вон уже внуки пошли — в мыслях своих Абросимов все чаще обращался к богу. Правда, бог его не имел определенного облика, и Андрей Иванович, шагая по шпалам с путейским молоточком, иногда вел с ним долгие беседы. Бог был покладистым, возражал и спорил редко, гораздо чаще во всем с Андреем Ивановичем соглашался, что тому было по сердцу.

— Бабушка меня маленького в квашне окрестила, — вдруг заявил Вадим.

— С чего ты взял? — удивился Андрей Иванович. Он об этом ничего не слышал. Иван Васильевич категорически запретил жене и теще крестить своего первенца.

— Когда я болел корью и лежал на печке, моя бабушка рассказывала другой бабушке — Ирише Федулаевой, как она меня потихоньку окрестила, — охотно ответил внук.

— Ты уж помалкивай, — сказал Андрей Иванович. — Может, тебе приснилось? А котлеты нынче сочные, съешь, сынок?

Вадим взял котлету, положил на кусок хлеба, присыпал ее, как это делал дед, крупной серой солью и с трудом откусил большой кусок. На какое-то время он выключился из разговора и сосредоточенно жевал, тараща большие глаза на телеграфные провода, которые облепили ласточки.

— Деда, верно, что папа бросил нас?

— Плюнь в рожу, кто это сказал, — сердито ответил Андрей Иванович.

— Я бы плюнул, да вы меня потом будете ругать, — хитро прищурился внук. — Это тетя Маня сказала.

— Больше слушай разных глупых баб, — проворчал Андрей Иванович.

— Где же он? Когда еще уехал, а ни одного письма не прислал. Нынче ночью мама опять плакала…

— Такая у него работа, — сказал дед. — Секретная.

— Он много шпионов поймал?

— Какие у нас шпионы? — заметил дед. — Нету тут шпионов.

— Есть, — возразил внук. — Они в лесу прячутся, а папа с Юсупом их выслеживают.

— Сам придумал?

— Ванька Широков говорил плохо про папку, — сказал Вадим. — Я в него из рогатки картечиной, а попал в окно…

— Ходишь на полигон? — строго посмотрел на внука дед.

— Все ходят, и я хожу, — признался Вадим. — Я двадцать картечин свинцовых там набрал. Только все из рогатки расстрелял.

— В кого же ты пулял?

— В ворон, воробьев.

— И не жалко тебе божьих тварей?

— А я не попал, — сказал Вадим.

— Ладно, ступай домой, я пойду обход делать, — поднялся со скамейки Андрей Иванович.

— Можно я с тобой? — попросился Вадим.

Разве мог Андрей Иванович отказать любимому внуку?

— А будешь ходить на полигон? — спросил он.

Вадим опустил глаза, поковырял пальцем ноги песок на тропинке, потом поднял на деда чистые глаза с зеленоватым сузившимся ободком и вздохнул:

— Буду.

— Зачем вам этот дурацкий порох?

— Положишь макаронинку на камень и молотком раз! Как треснет! — с воодушевлением рассказывал Вадим.

— Тогда уж подавайся, как твой батька, в военные, а не в машинисты, — усмехнулся Андрей Иванович.

Когда они вернулись, из будки послышался звонок селектора: дежурный по станции сообщил, что без остановки проследует товарняк. Состав Андрей Иванович встречал стоя у будки с флажком в руке. Внук пристроился рядом. Новенький паровоз серии «СО» тащил длинную цепочку бурых товарных вагонов и платформ. Вадим даже прижмурился, когда мимо с шумом, свистом, грохотом, обдав их горячим паром, пронесся локомотив. От ветра на голове внука встопорщились темные волосы да и широкая борода путевого обходчика зашевелилась. На платформах стояли свежевыкрашенные тракторы, грузовики, громоздкие станки.

Давно автомобили и тракторы перестали быть диковиной. На базе тоже их хватало, а вот дорогу от станции до Кленова все еще не сделали. Как была при царе Горохе вымощена булыжником, так и осталась. Грузовики с ящиками охали и стонали, подпрыгивая на вспучившейся мостовой.

Над головой высоко пролетел серебристый самолет. Пока Абросимов сворачивал флажок и запихивал его в кожаный футляр, Вадим из-под ладони наблюдал за аэропланом.

— На таком Чкалов летал в Америку, — сказал внук.

— Надо же, разглядел, — улыбнулся дед.

— Жалко Чкалова, — вздохнул Вадим. — Я читал в книжке, что он под мостом в Ленинграде пролетел, а потом разбился.

Андрею Ивановичу тоже нравился отважный летчик, погибший в прошлом году. В его красном сундучке лежал в папке портрет пилота, совершившего знаменитый беспосадочный перелет из Москвы в США через Северный полюс. И вот в прошлом году Валерий Чкалов разбился на истребителе, который испытывал.

— Машинист, он едет по рельсам — и все, а летчик сверху всю землю видит, — мечтательно проговорил Вадик. — Наверное, я летчиком стану.

— Счастливый ты, внучок, — сказал Андрей Иванович. — Вон какой у тебя богатый выбор!..

 

Глава пятнадцатая

 

1

Попутная машина из Климова доставила Тоню Кузнецову до повертки на Андреевку. Гравийный большак карабкался на пригорок, откуда плавно спускался в лощину с ручьем и вновь неторопливо вздымался до околицы деревни Хотьково. В солнечных лучах ослепительно белела церковь с двумя куполами, выкрашенными в зеленый цвет. По обеим сторонам большака вперемежку с березами и осинами гордо высились сосны, ели. Отсюда до Андреевки три километра. Можно идти вдоль путей по насыпи или по колдобистому, с ухабами, проселку. По нему ездили на станцию в военный городок грузовики.

Где-то ее Иван? Вот уже полгода нет от него весточки. Другую нашел? И такое возможно. Все говорят, что глаз у него озорной… Разве не всю себя она ему отдала? Так нет, мало…

Последние годы все ожесточеннее у них ссоры с Ваней. Какой-то он все-таки отстраненный от семьи, вроде бы и хорошо относится к Вадиму и Гале, бывало, часами возится с ними, рассказывает что то, а потом вдруг будто найдет на него — не замечает ни ее, Тоню, ни детей. Его упорное молчание еще больше раздражает Тоню. Уж лучше бы накричал, нагрубил, а то живет в доме будто чужой. Неужели и ночью он думает о своей работе? Когда поругаются, Тоня уходит спать в другую комнату, чтобы не слышать этот проклятый телефон, трезвонящий и по ночам…

Григорий Елисеевич — вот уж кому повезло с мужем, так сестре Алене! — намекнул Тоне, что Иван Васильевич уехал очень далеко, может даже за пределы страны, и жизнь его там сурова и опасна… Тоня и без него догадалась, что мужа направили в Испанию. Как она упрекала себя, что в последний вечер перед его отъездом не сдержалась и сгоряча наговорила лишнего… Но она ведь не знала тогда, что он так надолго. Уж родной жене-то мог сказать, куда едет…

Желтая бабочка доверчиво уселась Тоне на руку, расправила на солнце крылья, пошевелила длинными усиками и замерла. Пожилые женщины толкуют, что любовь с годами проходит, остается привычка. Такое, наверное, у матери с отцом. А она, Тоня, по-прежнему любит мужа, может быть даже сильнее, чем прежде. И чем сильнее ее любовь, тем требовательнее она к мужу, нетерпимее. Чувствует, что это становится в тягость ему, но ничего с собой поделать не может: ревнует, мучается, изводит его, иногда и детям достается под горячую руку. Говорят, любовь — это счастье. Почему же ее любовь обернулась несчастьем? Разве она не видит, что Иван все больше и больше отдаляется от нее?..

— Антонина Андреевна! Карета подана! — услышала она веселый голос.

По травянистой тропинке от моста поднимался наверх путейский мастер — Казаков Федор Федорович. Выгоревшая железнодорожная фуражка была сбита на затылок, на загорелом лице выделялся крупный, чуть заостренный нос. Когда он приблизился, Тоне пришлось запрокинуть голову, чтобы посмотреть ему в лицо: Казаков был самый высокий человек в Андреевке. Ее отец, признанный силач, как-то признался, что только один человек в поселке выстоит против него — это Федор Федорович. Хотя, глядя на его высокую, худощавую фигуру, и не скажешь, что он богатырь. Руки большие, мозолистые, ключицы выпирают на впалой груди, Тоня слышала, что его называют Костылем.

Он и вправду немного напоминал костыль с маленькой шляпкой. Тот самый костыль, который Казаков, по словам отца, одним ударом молота забивал в шпалу. Красавцем его нельзя было назвать, но в его небольших голубых глазах, улыбчивом лице было что-то привлекательное. Федор Федорович в клубе обычно стоял в углу и с детской улыбкой наблюдал за танцующими, сам он танцевал редко, наверное, потому, что партнерши подходящей не было: самые высокие поселковые девушки были ему по грудь.

Впервые в дом привел его Андрей Иванович год назад. Федор Федорович был его начальством. Отец выставил на стол водку, соленые грузди с горячей картошкой. Федор Федорович тогда все поглядывал на Тоню, и в робком взгляде сквозили уважение к ней и еще что-то. Странно и вместе с тем приятно было видеть ей со стороны такого высокого и сильного человека почти детское преклонение перед ней. И помнится, особенно поразило ее, что, прощаясь, Федор Федорович неожиданно сложился почти пополам и почтительно поцеловал руку…

— Как вы меня увидели? — улыбнулась Тоня.

— Я долго смотрел на вас, — сказал он.

— Где же ваша карета?

Казаков кивнул на железнодорожное полотно, там на обочине стояла снятая с рельсов качалка. Действительно, нужно быть очень сильным, чтобы вот так запросто, в одиночку, снять с рельсов тяжелую качалку.

— Меня, маленькую, отец возил на качалке, — вспомнила Тоня.

— А бабочки только хорошим людям садятся на руки, — заметил он бабочку на ее руке.

— Я нехорошая, — сказала Тоня. Дунула на бабочку, и та улетела.

— Не наговаривайте на себя, — сказал он. — Вы не можете быть нехорошей.

— Спросите у моего мужа, — вырвалось со смехом у нее, но она тут же прикусила язык: Иван где то за тридевятью земель-морей, может, вот сейчас лежит раненый, а она так легко и бездумно говорит о нем… После разговора с Дерюгиным Тоня отыскала на чердаке учебник по географии и на физической карте с трудом нашла Испанию. Неужели ее Иван где-то и вправду там находится? О кровопролитных сражениях в Испании пишут в газетах, передают по радио. Тысячи добровольцев из многих стран воюют там с фашистами. Интернациональными бригадами командуют известные генералы… От берегов Испании отчаливают большие пароходы с беженцами, оставшимися сиротами детьми…

— Вашего мужа… я уже давно не встречал, — тихо проговорил Казаков. Он, видно, хотел что-то спросить, но, взглянув на нее, промолчал.

— Не бросил он меня, — с ноткой горечи сказала Тоня. — Там он… Далеко отсюда, — неопределенно кивнула головой в сторону железнодорожного моста, — в какой стороне Испания, она и представления не имела.

— Таких, как вы, Антонина Андреевна, не бросают… — помолчав, уронил он. — Счастливый тот мужчина, которого вы полюбите.

— Я этого не почувствовала, — вырвалось у нее.

По большаку проплыл синий автобус. К задней подножке кленовым осенним листом прилепился белобрысый мальчишка с обгоревшим на солнце носом. Ситцевая рубашка вздулась на спине горбом. Взглянув на них, мальчишка сверкнул в улыбке белыми зубами.

Казаков легко подхватил тяжелую сумку — Тоня купила в Климове отрез сукна и кое-что из продуктов — и стал спускаться по неровной тропке к насыпи. Свободную руку протянул Тоне, но та сама по высокой траве почти сбежала вниз. Хотела помочь ему поставить на рельсы качалку, однако Казаков отстранил ее и, поднатужившись, привычным движением припечатал деревянную качалку сразу на все четыре колеса. Он поправил выгоревшую до белизны фуражку и улыбнулся:

— Люблю ездить на качалке… Тихо, кругом небо и лес, птицы верещат. Под стук колес хорошо думается.

— О чем же вы думаете?

Он пристально посмотрел ей в глаза и взялся за высокую ручку качалки. Несколько сильных махов — и он разогнал скрипучую тележку, выпрямил длинную согнутую спину и ответил:

— О чем думает человек, когда он один?

Странно, что он до сих пор не женился. Спокойный, не скажешь, что пьет, говорят, любит поохотиться. На тетеревов, рябчиков и глухарей — другую дичь не признает. На охоту ходит на пару со своим соседом по казарме — дежурным по станции Моргулевичем. Смешно они смотрятся рядом: высоченный Казаков и коротышка Моргулевич!

Качалка резво бежала по блестящим рельсам, колеса ритмично постукивали, висячий железнодорожный мост за спиной уменьшался, над ним стояла разреженная желтоватая пыль, поднятая автомашинами. Лицо у Казакова было задумчивое, в уголках тонкогубого рта обозначились резкие складки. На какой-то миг она представила, как эти длинные сильные руки обручем схватят ее и сожмут, а обветренные губы прижмутся к ее губам… и с негодованием отогнала эти постыдные мысли. Прогрохотал громоздкий мост через Лысуху, впереди уже желтело приземистое здание станции. Оцинкованная крыша багрово светилась. Металлический флюгер неподвижно замер на башенке.

Колеса постукивали на стыках все реже, спокойнее. Федор Федорович отпустил рогатую рукоятку, и качалка, сбавляя ход, покатилась сама по себе. Белоголовые стрелки масляно блестели, пахло мазутом. Тоня заметила, что на его серой рубашке оторвана одна пуговица.

— Что же вы не женитесь? — спросила она.

— Моя невеста замужем, — глядя на нее, не сразу ответил он.

— Так не бывает, — рассмеялась Тоня.

— Бывает… — глухо уронил он.

И тут ее осенило: не ее ли, Тоню, он имеет в виду. Она едва сдержалась, чтобы не рассмеяться: надо же, что Костыль выдумал! Своей невестой ее считал…

— Так вы, Федя, чего доброго, бобылем останетесь, — сказала она.

Казаков снял качалку с рельсов напротив дощатого сарая, где хранился путейский инвентарь и инструменты, по деревянным жердинам отогнал ее под навес. К стене были прислонены полосатые шесты с острыми железными наконечниками — путевые сигналы, которые втыкают в насыпь железнодорожники, ремонтирующие путь. Тоня видела, как такую полосатую «пику» мальчишки на лугу перед станцией метали в кусок фанеры. Тоня поблагодарила, хотела взять сумку, но он опередил ее. Проводил до самого дома, осторожно пожал руку и ушел. Шагал он широко, расставляя длинные ноги циркулем.

— Ишь ты, грёб твою шлёп! — услышала она голос отца. — Сам Федор Федорович провожает нашу цацу до дома! Пригласила бы хоть на чашку чая.

— Он ведь твой начальник, а не мой, — улыбнулась Тоня.

— Федор Федорович — голова! — уважительно произнес Андрей Иванович. — Это он наш участок вывел в передовые. Путейцы его уважают. Мастер, а ворочает шпалы и рельсы наравне со всеми.

— Письма не было? — спросила Тоня Спросила просто так, она знала: оттуда, где сейчас Иван, писем не пишут.

— Было, — ответил отец. — Сразу два — от Вари и от Дмитрия.

Откуда-то прибежал Вадим, взлохмаченный, с царапиной на щеке, видно, успел с кем-то поцапаться.

— Купила букварь? — засыпал вопросами. — А задачник? Пенал? Я тебя просил круглый!

Все, что надо, купила сыну Тоня, — он первого сентября пойдет в школу. Надо успеть сшить ему нарядный костюмчик. Лучше ее никто теперь в Андреевке не шил.

— Подрался? — напустив на себя строгость, спросила Тоня.

— За грибами ходил за клуб, ну и об сучок поцарапался…

— Врет, — уличила брата появившаяся на крыльце Галя. — С тети Сашиным Игорьком давеча подрался из-за папы.

— Из-за кого? — удивилась Тоня.

— Игорек сказал, что папа от нас убежал, а Вадька ка-ак даст ему в нос… до крови разбил, — охотно рассказывала Галя, делая вид, что не замечает гневных взглядов брата.

— Значит, ты победил? — улыбнулся в бороду Андрей Иванович. — Молодец, внучек! Никогда никому не давай спуску! А самого побьют — не хнычь и не ябедничай. Злее будешь.

— Чему ты учишь мальчишку? — возмутилась Тоня.

— Он мужчина или девчонка сопливая? — блеснул на дочь глазами Абросимов. — В нашем роду трусов и слабаков не было, грёб твою шлёп!

— Погоди… — показал сестренке кулак Вадим.

— А вот с девчонками связываться не стоит, — сказал Андрей Иванович. — От них лучше держаться подальше.

— Она же прицепится, как репейник, — вырвалось у Вадима. — Куда мы — туда и она.

— Он меня два раза ударил прутом, — пожаловалась Галя.

— Раз! — с ненавистью посмотрел на нее брат. — И то за дело. Наябедничала бабушке, что я Юсупу кость из щей достал.

— Небось грязными руками вобрался в чугун? — покосился на него дед.

— Поварешкой, — улыбнулся Вадим.

— Это ты брось, парнишка, в чугуны лазить, — нахмурился Андрей Иванович. — За такие штуки, гляди у меня, схлопочешь ложкой по лбу!

— Он большой кусок сала отрезал Юсупу, — ввернула Галя. — Все таскает ему!

Из будки давно околевшего Бурана выбрался Юсуп и на всякий случай хрипло гавкнул. Короток собачий век. Пока человек проживет одну жизнь, у собаки четыре поколения сменится. Стар стал и Юсуп Второй, как его прозвал Кузнецов, все больше лежит возле конуры, не сразу отзывается. Еще два-три года назад охотно бегал с ребятами на речку и в лес, а теперь лишь проводит до калитки и вернется к конуре. Особенно загрустил Юсуп Второй после отъезда Ивана Васильевича, первое время при каждом стуке калитки вскакивал и трусил по тропинке, теперь и не смотрит в ту сторону, словно чувствует, что больше уже не увидит своего любимого хозяина.

— Вот что, ребятишки, — заявил Андрей Иванович. — Завтра чуть свет подыму: пойдем на восемнадцатый километр за груздями. Готовьте обувку полегче да корзинки побольше.

 

2

Вдоль высокого дощатого забора, по верху опутанного ржавой колючей проволокой, неспешно шагал рослый пожилой мужчина в старом, чуть узковатом в плечах пиджаке, в болотных сапогах, с корзинкой в руке. Высокие сосны и ели загораживали небо, на молодых елках пауки растянули сверкающую паутину, под ногами поскрипывали, вдавливаясь в жесткий седой мох, шишки. Человек нагибался и аккуратно срезал под самый корешок грибы. Примерно на расстоянии ста метров друг от друга вплотную к забору прижимались сторожевые вышки. Под навесом на помосте топтались часовые с винтовками. Забор тянулся прямо по лесу, огибал овраг и исчезал вдали, полукругом охватывая территорию воинской базы. Увлекшись грибами, человек почти вплотную приблизился к вышке. Присев на корточки, выковыривал руками из мха семейку молоденьких боровиков. Постовой, сидя на перекладине, равнодушно наблюдал за ним.

— Небось у вас на территории белых грибов прорва, — выпрямившись, заметил человек в пиджаке.

— Проходи, гражданин, — неприветливо отозвался охранник. — Леса тебе мало? Лезешь на самую проволоку.

— Какие строгости, — ничуть не обидевшись, улыбнулся грибник и отвернул от зеленого забора в сторону. Скоро его клетчатый пиджак слился со стволами молодых сосен.

— Ходют тут всякие, — сплюнул вниз часовой в синей форме. И глянул вдаль, где виднелись дощатые постройки, откуда должна была прийти смена.

Григорий Борисович договорился с Леней Супроновичем, что они нынче обойдут всю огороженную забором территорию базы. По подсчетам Шмелева, они уже должны были бы встретиться. Через забор не видно никаких строений, все те же сосны и ели за проволокой, лишь вдоль ограды с той стороны тянется наезженная автомашинами дорога. Маслов говорил, что на базе есть подземные цеха и склады, но где именно — точно сказать не мог.

С Леней они встретились через полчаса неподалеку от Тихого ручья, тот тоже был с корзинкой. Григорий Борисович ревниво заглянул в нее: Супронович явно обскакал его! Они присели на бугорке под разлапистой сосной, далеко выбросившей боковые ветви. Шмелев достал из-под грибов бутылку водки, закуску в белой тряпице, там оказался и маленький зеленый стаканчик. На мох упал зубец чеснока.

День выдался пасмурный, но теплый. Над вершинами плыли пышные облака, ровный гул леса навевал дремоту. На ветвях мерцала паутина. В Ленькиных кудрях тоже поблескивают голубоватые паутинные нити. Впереди них, перелетая с ветки на ветку, порхала любопытная синица. Вокруг бугра пламенели желтые и красные листья. Будто огнем объятая, вдруг открывалась взгляду осина или рябина, а молодые дубки оставались наполовину зеленые, и листья на них держались еще крепко.

— Только напротив станции есть строения, кирпичные склады, а в лесу я ничего такого не заметил, — глядя, как Шмелев раскладывает закуску на тряпке и наливает в стаканчик водку, произнес молодой Супронович. — И чего они столько вышек наторкали? Да, видел, как охранник вел на длинном поводке овчарку.

— Узнать бы, где у них подземные склады, — сказал Шмелев.

— А что толку? — усмехнулся Леня. — Туда все равно не попадешь. Вон как огородились!

— Надо узнать, — сказал Григорий Борисович. — И набросать на бумаге.

— За такой планчик небось хороший куш отвалят? — взглянул на Шмелева Леня.

— В накладе не останешься, — улыбнулся тот.

— Интересно, кто у нас главный хозяин?

— Я твой хозяин, — весомо уронил Шмелев. — А много знать тебе, Леня, пока ни к чему.

— Я бы за милую душу всю эту мерзкую шаражку взорвал, — заметил тот. — Рванет — чертям тошно на том свете станет. Была Андреевка, и нет Андреевки!

— Нам с тобой, Леня, концы тут отдавать нет никакого резона, — заметил Григорий Борисович.

— Кто-то за веревочку ведь должен дернуть?

— Надо будет — дернут, — усмехнулся Шмелев. — А пока давай мы с тобой дернем по маленькой!

Закусили соленым огурцом. Леня истово жевал, так что скулы играли на щеках, а светлые глаза довольно щурились. Мощная загорелая шея виднелась в расстегнутом вороте синей рубахи, резиновый сапог порвался у носка, и в прореху выглядывал кончик серой, солдатского сукна портянки.

Полгода назад Григорий Борисович открылся перед Леней Супроновичем. Собственно, того не нужно было агитировать, он охотно согласился во всем помогать Шмелеву. Он издавна уважал его, чувствовал в нем силу. А что такое сила, Леонид по-настоящему оценил лишь в колонии: там в бараках властвовали кулак и нож. Первое время ему много пришлось вынести унижений от уголовников, а потом его самого стали побаиваться в камере. Рука у него была тяжелой, и пощады к слабым он не знал, но и не связал свою судьбу с ворами и бандитами. За годы, проведенные за решеткой, он уяснил себе, что блатные рано или поздно снова возвращаются в колонию. Такой судьбы себе Леонид Супронович не мог пожелать…

Времени понять друг друга со Шмелевым у них было достаточно: после освобождения молодой Супронович частенько заглядывал на молокозавод. Вместе даже на охоту стали ходить и вот по грибы… Обида, которую Леня затаил против Советской власти в колонии, искусно подогревалась Григорием Борисовичем. После вторичной встречи с Лепковым, снабдившим его оружием и деньгами, Шмелев безотлагательно решил переговорить с Леней. Он хотел привлечь и Маслова, но что-то в самый последний момент его снова остановило: за Кузьму Терентьевича он был спокоен — этот уже крепко взят за жабры, опасался его жены — Лизы. Настырная бабенка, с хитринкой в глазах и явно умнее своего недотепы мужа. С первой же встречи с ней Григорий Борисович понял, что бойкая, с маленькими острыми глазками Лиза вертит Кузьмой Терентьевичем как хочет. Ей тоже нужно угождать, не то быстро настроит муженька против Шмелева.

Лепков снова предупредил, что никаких крупных акций пока не нужно предпринимать, а вот надежных людей в поселке следует завербовать и денег на это жалеть не надо. Предстояло уточнить план расположения базы, пометить охранные вышки, подсобные цеха, склады, полигон. О том, что там, за колючей проволокой, расскажет Маслов, а начертить план месторасположения базы они смогут с Леонидом. Одно его поручение молодой Супронович уже выполнил…

Решив, что ему не помешают несколько бланков со штемпелем и гербовыми печатями поселкового Совета, Григорий Борисович поручил провернуть это дело молодому Супроновичу. Тот молча выслушал, усмехнулся и ушел. А через два дня положил на стол Шмелеву десятка два чистых бланков со штемпелями и круглыми печатями. Вдаваться в подробности, как он ими разжился, Леня не стал, лишь заметил, что если еще понадобится этого добра, он всегда достанет.

Тогда Григорий Борисович поручил ему добыть у милиционера Прокофьева наган. Ему хотелось увидеть Леню в настоящем деле. Понадобилась неделя, чтобы разоружить участкового.

Егор Евдокимович Прокофьев по заведенному порядку каждый раз приходил на вокзал встречать ночной пассажирский из Ленинграда. Так случилось и в ту темную весеннюю ночь. Услышав в тамбуре крики о помощи, он не раздумывая вскочил на подножку, распахнул железную дверь, и тут его в потемках схватили за горло и ударили чем-то тяжелым по голове… Очнулся он на песчаной насыпи за железнодорожным переездом, в голове гудело, рука оказалась сломанной. Там и обнаружил его Абросимов, совершавший ночной обход своего участка.

Наган Леня оставил себе, а Прокофьев вернулся к исполнению своих обязанностей лишь через два месяца. В поселке поговаривали, что его уволят за ротозейство, но начальство решило иначе: милиционер повел себя геройски, и не его вина, что напоролся на опытных и ловких поездных бандитов, которых теперь разыскивали…

Как ни в чем не бывало худощавый и хмурый Прокофьев снова появился на перроне вокзала к приходу пассажирского. На широком ремне желтела новенькая кобура с пистолетом. Ночное приключение не прошло для него даром: взгляд у Прокофьева стал подозрительным, с собой он теперь брал на станцию кого-нибудь из комсомольского актива.

…Водка была допита, закуска съедена. Они полулежали на мягком седоватом мху. По белой тряпице бродили красные муравьи, двигая усиками, облепили горлышко валявшейся у пня зеленой бутылки, будто тоже норовили отведать хмельного.

— А не кокнут нас с вами, Григорий Борисович? — вдруг спросил Леня. Голос вроде бы безразличный, но рука с тоненьким сучком замерла у губ. И глаза смотрели трезво и настороженно.

— Я не собираюсь попадаться им в лапы, — помолчав, ответил Шмелев.

— Случись что, нам — вышка, — продолжал Леонид. — Врагов народа не щадят.

— Слава богу, нету Кузнецова, — сказал Шмелев. — При нем я плохо спал по ночам…

— Если бы не он, мы тогда Дмитрия Абросимова прикончили бы, — заметил Леонид.

— Теперь недолго ждать осталось!..

— Чего ждать-то?

— Освобождения, Леня, освобождения России от большевизма.

— Ну и что дальше?

— Что дальше? — удивленно взглянул на него Шмелев. — Дальше заживем, как раньше…

— При царе, что ли?

— А что, плохо жил твой папаша при монархическом строе?

— Смешно как-то снова представить себе на троне царя, — усмехнулся Леонид.

— Царь будет на троне или буржуазная республика — это не суть важно, лишь бы не было коммунистов. Исстари Россией правили светлые умы, а теперь? Кто нами правит? Сыновья крестьян и рабочих?

— А где они, эти светлые умы?

— Россия велика, дружище, — внушительно заговорил Григорий Борисович. — По темным, медвежьим углам скрываются от власти истинные патриоты. Ждут своего часа! А сколько их за границей? И знаешь, чего они сейчас ждут?

— Своего часа, — насмешливо заметил Леонид.

— Войны, дружище, беспощадной жестокой войны против социалистического строя. Весь мир ненавидит Советы! И если немцы ударят по СССР, то наш святой долг — помогать им, вот для чего мы тут торчим, жрем, как ты говоришь, овсянку… На немцев сейчас вся надежда.

— А не получится так: фашисты захватят Россию, уничтожат коммунистов, а нас всех загонят в стойла? Для них все русские — быдло.

— Немцев не так уж много, — недовольно заметил Григорий Борисович. — Не хватит у них силенок всех под себя подогнуть и всеми побежденными странами управлять… Без нас им не обойтись. Немцы нужны нам на первом этапе борьбы, а потом управимся и без них.

— Значит, пока наши хозяева — немцы, — подытожил Леня.

— Выбирать, голубчик, не приходится, — усмехнулся Григорий Борисович. — Как говорится, не до жиру, быть бы живу! — Он взглянул на собеседника, прищурился: пробившийся сквозь ветви луч солнца ударил в глаза. — А чем тебе немцы не по нраву?

— Немцы — так немцы, — вытряхнул себе остатки из бутылки в рот Леонид. — Раз у самих силенок не хватает… А я бы первым делом лавку открыл и роскошный кабак, — мечтательно откинулся он на спину и уставился в голубой просвет неба. — Отгрохал бы каменный домище в два этажа с погребом, кладовыми, коптильнями.

— Отгрохаешь… — пряча усмешку, подзадорил Григорий Борисович. — Немцы поощряют крепких хозяйчиков и торговлю.

Вот, значит, какая у Лени Супроновича мечта: стать лавочником и кабатчиком! Это хорошо, у любого человека должна быть своя заветная мечта… Каждый борется за свою мечту, этот — за свою лавку, за деньги…

— А что вы будете делать? — спросил Леня, глядя в небо, белесые ресницы его чуть подрагивали.

— Я? — переспросил Шмелев.

Вопрос Лени застал его врасплох. В двух словах не объяснишь этому парню, что он будет делать, если Советы рухнут. Деньги, богатство — не главное для Шмелева. Ему необходима власть! И эту власть в обмен на то, что он намеревается сделать, дадут ему немцы… Он мечтает распрямить согнутые в покорности плечи, подняться во весь рост… И согнуть в бараний рог всех тех, кто сейчас выше его, насладиться их унижением, снова вернуться в большой город, может, в столицу… И придется тем, кто рассчитывает править страной, малость потесниться, дать место и ему, дворянину Карнакову Ростиславу Евгеньевичу…

Подавив в себе честолюбивые мечты, спокойно ответил:

— Что я буду делать? Уж, наверное, не масло сбивать на этом паршивом заводишке! Когда все начнется, дел будет невпроворот. Но всегда надо помнить, что даром никто тебе, Леня, не преподнесет на блюдечке лавку и кабак. За это придется, дорогой, повоевать.

— С немцами на пару?

— Сами будем, засучив рукава, наводить порядок в своем доме. Уже больше двадцати лет большевики вбивают в головы людям, что хозяева государства — они сами, что все твое принадлежит государству, а государство принадлежит тебе. Все перемешалось — общественное и личное. Только это абсурд! Своя рубашка всегда ближе к телу — так было, так есть и будет.

Леня неожиданно рывком сел, стащил с ноги резиновый сапог и с силой швырнул вверх, тотчас раздался тоненький крик, и к их ногам упала рыжая белка. Она еще быстро-быстро дрыгала лапками, удивленные глаза ее замутились белесой смертной пленкой. Леня взял зверька за задние лапы, резко встряхнул, маленькая головка безвольно мотнулась.

— Ну у тебя и хватка! — изумился Шмелев.

— Линяет, — сказал Леня и равнодушно отбросил мертвую белку в мох.

— Ты и человека мог бы так же запросто? — спросил Григорий Борисович.

— Был грех… — зевнув, ответил Леня. — На лесозаготовках пришил одного суку, а второго — Пахан попросил, и я уважил…

— И обошлось?

— Там человеческая жизнь — копейка, тьфу! — сплюнул Леня. — Закон — тайга.

— Прокофьева-то пожалел? — вспомнил про милиционера Шмелев.

— Уговора не было его кончать, — лениво процедил Леня. — Да, патронов бы к нагану достать…

— Получишь парабеллум, — пообещал Григорий Борисович. — Не чета твоему нагану.

— Когда? — В светлых глазах парня плеснулся интерес. — Я парабеллум и в глаза не видел.

— Лучше браунинга, — сказал Григорий Борисович, раздумывая: не отдать ли свой парабеллум, полученный от Лепкова, Супроновичу? Браунинг сохранился у него еще от прежних времен, он меньше и легче, а в надежности его Шмелев не сомневался. В свое время на деле не раз испытан…

— Есть один человек, которого я бы приговорил… — задумчиво произнес Леня. — Только он далече отсюда.

— Дмитрия Абросимова? — сразу смекнул, о ком речь, Григорий Борисович.

— В прошлом году всего на неделю приезжал, — продолжал Леня. — И эту свою бабенку с двумя девчонками привез… Куда ей до вашей Александры!

Шмелеву этот разговор был неприятен. С Дмитрием он уже не раз встречался, тот всякий раз заходил к ним, приносил Павлу подарки. Мальчишка дичился Дмитрия, смотрел исподлобья. Александра почти не разговаривала с бывшим мужем, только лицом темнела и кусала полные губы. Видно, все еще не затянулась рана от первой девичьей любви…

— Парабеллум получишь, когда придет пора действовать, — сухо сказал Григорий Борисович. — Сам понимаешь, тут стрелять даже в лесу опасно. Зачем рисковать?

Он не сомневался, что оружие скоро пригодится. Надо сказать Леониду, чтобы прощупал еще кое-кого из своих приятелей. Верные люди ох как будут нужны, когда грянет гром…

Супронович поднялся с кочки, смахнул желтые иголки со штанов, пригладил вьющиеся волосы на затылке, поглядел на свою корзинку:

— На хорошую жаренку и то не набрал! Моя Ритка на смех поднимет, скажет: полдня в лесу проболтался, а принес шиш!

— Вон где наши грибы прячутся! — показал глазами в сторону базы Шмелев.

— Мариновать их будем или солить? — поддержал шутку Леня.

— Я подошел к самой вышке, — сказал Григорий Борисович. — Так охранник на меня окрысился, мол, не положено…

— А я видел, как попугай слез с жердочки и сам собирал грибы в фуражку, — вставил Леня.

— Попугай?

— У нас в колонии так караульных называли, — ухмыльнулся Леонид. — Нужда припрет — можно будет попробовать с охранником сладить.

— Скоро нам понадобятся люди, — продолжал Шмелев. — Ты потихоньку прощупай своих путейцев — парочку бы парней завербовать…

— Опасно, — ответил Леонид. — Костыль каждое утро политинформацию проводит — на мозги капает. Уже трое заявления в партию подали.

— Подавай и ты.

— Мне не предлагают, — ухмыльнулся Супронович. — Больно рожа у меня для партии неподходящая!

— Прошлое, Леня, прошлое, — рассмеялся Григорий Борисович. — Как говорят, рад бы в рай, да грехи не пускают.

— Мне этот рай как-то ни к чему, — пробурчал Леонид.

— Будет и на нашей улице праздник, — похлопал его но крепкому плечу Шмелев.

— Скорее бы, — сказал Леонид. — Дай срок, со всеми посчитаемся!

 

3

Иван Васильевич Кузнецов объявился в Андреевке поздней осенью 1939 года. Пожил с семьей с неделю и вдруг за вечерним чаем в доме Абросимова заявил, что нынче с вечерним уезжает в Ленинград. Он получил новое назначение — будет работать там. Не говорил об этом до последней минуты, потому что не хотел портить Тоне настроение…

— И все-таки испортил, — чувствуя, как закапали слезы, проговорила Тоня и сама не узнала своего голоса.

— Не реви, глупая, — заметил Андрей Иванович. — Радоваться надо: будешь жить в Питере.

— Да нет, пока Тоня поживет с вами, — сказал Иван Васильевич.

— Не по-людски вы живете, — вступила в разговор Ефимья Андреевна. — Ты — там, она — здесь. Горе тому, кто плачет в дому, а вдвое тому, кто плачет без дому.

— Зачем же я замуж выходила? — сдерживая слезы, сказала Тоня. — Нянчить детей и глядеть в окошко, когда милый объявится?

— Устроится в Ленинграде, — приедет за тобой, — недовольно поглядел на дочь Андрей Иванович. — Чуть что — слезы, грёб твою шлёп!

Ефимья Андреевна смотрела на зятя глубокими глазами. Фарфоровая чашка с чаем в ее руке чуть слышно брякнула о блюдце. Подавив тяжелый вздох, она взяла из сахарницы кусочек мелко колотого сахара, положила в рот и отхлебнула. Пока за столом продолжался разговор о новой перемене в судьбе Ивана и Тони, Ефимья Андреевна помалкивала, слушая их в пол-уха. Она совсем не разделяла оптимизма мужа: не жить их дочери в Питере, потому как Иван никогда ее туда не возьмет. Чувствует ли дочь, что пришел конец ее семейному счастью?.. Да и можно ли назвать ее жизнь с Иваном счастливой? Часто ли в доме слышен ее звонкий смех? И не поет совсем, а голос у нее чистый, душевный, в самодеятельности участвовала… Нервной стала Тоня, на детей кричит, особенно Вадьке достается, встает с красными глазами и с утра до вечера строчит и строчит на швейной машинке… Родив Галю, бросила работу. Теперь ее работа — ждать мужа. И вот дождалась…

С самого начала Ефимья Андреевна предчувствовала, что рано или поздно все так и случится. И почему такой дар дан ей, матери, а не детям? Лучше бы они умели предчувствовать и, может быть, тогда бы по-умному распорядились своими жизнями? Знала она и то, что Митя не будет жить с Александрой Волоковой… А вот в Алене и Дерюгине уверена, как в самой себе. Эти всю жизнь проживут душа в душу. А ведь взял-то ее Григорий Елисеевич оё-ёй с каким изъяном! Ниночка-то совсем на него не похожа…

Не жалко Ефимье Андреевне, что уезжает из Андреевки Иван, жалко Тоню. Каково ей с двумя детьми жизнь заново строить? Да и любит она его. Ох как еще будет мучиться, убиваться по нему! Все глаза-то свои выплачет… А горе молодую женщину не красит. Не успеет оглянуться — и морщины по белу лицу пойдут. Бабий век недолог. Что ж, жизнь прожить — не поленницу дров сложить. Не она ли молила святую богородицу за Тоню? А может, услышала молитвы и вняла им? Может, все еще повернется к лучшему?..

— …Фашист полз к нашим окопам за «языком», и у меня была точно такая же задача, — рассказывал Кузнецов. — Я его немного раньше заметил, хотя была ночь. Сижу в воронке и гадаю: сюда он скатится или к кустам прижмется? Дело в том, что с обеих позиций ракеты пускали. Гляжу, ползет к воронке — тут я его и сграбастал! Надо сказать, здоровенный попался детина. Молча возимся на дне, а над нами зеленые ракеты, как цветы, распускаются… И надо же такому случиться: я у него парабеллум выбил из рук, а он мой пистолет вырвал. Стрелять ни я, ни он не хотели. Мне он нужен был живым, и, как оказалось, я ему тоже. Он бормочет по-немецки, что, как куренка под мышкой, унесет меня к своим, а я ему тоже, мол наши окопы ближе… Он — за нож, я его вырвал и перебросил через край воронки, а свою финку не достаю да и достать ее мудрено: лежим вплотную друг к другу… Я задыхаюсь: он гад, видно, нажрался чеснока, разит, как от бочки! В общем, получилось у нас, как в басне: «Я медведя поймал!» — «Так тащи!» — «Я бы рад, да он не пускает…»

— Так до утра и просидели в воронке? — спросил Андрей Иванович. — Так кто же кого поймал, грёб твою шлёп?

— Раз я сижу с вами, пью чай… — улыбался Кузнецов. — Часы разбил об его башку! Оглушил и на себе доволок до своих. Очень интересный тип оказался. Осведомленный и, кроме всего прочего, был чемпионом по французской борьбе. Силен, черт! Мне ключицу сломал и палец чуть не отвернул…

Галю и упирающегося Вадима отправили спать. Тоня отдала им коробку с шоколадными конфетами — гостинец отца.

— Может, завтра поедешь? — с надеждой посмотрела она на мужа. — Я еще не все постирала.

— До поезда два часа, — беспечно заметил Иван. Тоня прикусила нижнюю губу и отвернулась, Пальцы ее крошили на столе печенье.

На гимнастерке мужа поблескивал новенький орден Красного Знамени. Конечно, ему там досталось, наверное, не раз жизнью рисковал. Послушаешь его, так все было легко и просто: нашел, оглушил, приволок… Ключица заметно выпирает у шеи, а мизинец на левой руке не до конца разгибается.

Вадим не отходил от отца, щупал орден, задавал бесконечные вопросы, потом заявил, что, когда вырастет большой, станет военным, как папа.

Семь лет замужем Тоня, но так до конца и не узнала мужа.

Смутные предчувствия терзали ее душу, но то, что Иван вдруг так неожиданно уедет, ей и в голову не приходило. За прошедшую неделю он и словом не обмолвился о крутой перемене в их судьбе, И оттого, что он скрыл от нее свое назначение в Ленинград, Тоня наконец поняла, что брать ее с детьми туда он не собирается, иначе с какой стати молчал бы?..

Она поймала сочувствующий взгляд матери и, не в силах сдержать рыдания, вышла в другую комнату. Усевшись на узкую железную кровать и не включая свет, она дала волю слезам.

В переднике с полотенцем через плечо заглянула мать. Стоя на пороге, скорбно поджала губы, покачала головой.

— Плачь не плачь, а улетел твой ясный сокол, — произнесла она.

— Мог бы сказать-то? — подняла на нее заплаканные глаза Тоня. — Чемодан сюда принес, а мне ни слова.

— Ежели чего такого задумал, сама знаешь, его не своротить в сторону, — продолжала Ефимья Андреевна. — Мужик упрямый, норовистый.

— Чего задумал?

— Про то мы с тобой не знаем.

— Какой-то чужой он приехал оттуда, — пожаловалась Тоня. — Думаю, нагляделся там разных ужасов, он ведь отчаянный — в самое пекло полезет, видишь, орден заслужил…

— Отчаянный, — согласилась мать, — такого и дети не удержат.

Тоня сидела боком к матери, глядя в прямоугольник окна. В сумраке смутно вырисовывались замшелая крыша дома Широковых и огромный купол старой березы, правее ее ярко светилась голубым светом большая звезда.

— Думаешь… он уйдет? — У нее не повернулся язык сказать «бросит».

— Языком мелет напропалую, зубы скалит, а думает, дочка, о другом, — ответила мать. — И думы евонные — далекие от тебя и дома нашего.

— Мама, ты цыганка, — всхлипнула Тоня. — Или колдунья.

— Не хочу отбивать хлеб у Совы, — ответила Ефимья Андреевна.

— Я не стану его держать, мама, — не поворачивая головы, сказала Тоня.

— Я знаю, ты гордая, — вздохнула Ефимья Андреевна. — Но как одной-то с двумя ребятишками?

— Я помню, ты предупреждала меня… — продолжала Тоня. — И почему я тебя тогда не послушалась? Почему?

— Если бы я могла твою беду руками отвести…

— И почему я такая несчастливая? У Варвары все хорошо, Алена живет и радуется, а у меня все шиворот-навыворот! Все жду его, жду и вот дождалась…

— Зато видного да красивого выбрала, — уколола Ефимья Андреевна. — Мало парней за тобой ухлестывало?

— Сердцу не прикажешь, — вздохнула Тоня. — Люблю я его.

— Иди к столу, — сказала мать. — И вида не подавай, может, все ишо и не так худо.

— Не жить нам с ним! — Слезы высохли на ее глазах, губы поджались, отчего лицо стало некрасивым и злым. — И вправду, смеется, шутит, гладит ребят по голове, а сам где-то далеко… И ко мне изменился, стал другой… Помнишь, ты говорила, у него в глазах мутинка? Не мутинка, мама, омут!

— Слышишь, зовет, — сказала Ефимья Андреевна. — Проводи толком и не реви как белуга. Наревешься без него.

— Не увидит он моих слез, — поднялась с кровати Тоня. — А те, что и пролила, еще как ему отольются!

— Не пойму, любишь ты его али ненавидишь? — покачала головой мать.

— С глаз долой — из сердца вон! — одними губами улыбнулась Тоня.

Вадик и Галя уже спали в большой комнате, когда Тоня пошла провожать мужа.

Холодный ветер гонял по перрону желтые листья, шумел в сквере ветвями больших темных деревьев. Народу было мало, и к ним никто не подходил. Иван курил и хмуро смотрел в ту сторону, откуда должен был показаться пассажирский. Зеленый фонарь семафора ровно светил вдалеке. Слышно было, как за забором военного городка — он сразу начинался за путями — играли на гармошке.

Тоня пристально смотрела на такое родное и вместе с тем чужое лицо. Неладное она бабьим сердцем почувствовала чуть ли не в первую ночь, когда он приехал, — не тот был Иван, его руки и не его, его губы и не его… Тогда она ничего не сказала, лишь затаила тревогу в душе. Иван умел владеть собой, мог быть внимательным, ласковым, даже нежным…

— Кто она? — глухо спросила Тоня. Руки ее бессильно висели вдоль тела.

Иван вытащил изо рта папиросу, стряхнул пепел, чуть приметно усмехнулся:

— Почему обязательно она, Тоня?

— Я хочу знать, на кого ты меня променял…

— Ты думаешь хоть, что говоришь? — сердито оборвал он.

Она прикусила нижнюю губу, сдерживая слезы. Ей бы смирить себя, сказать что-нибудь ласковое, но она уже не могла сдержать себя. Будто кто-то другой вселился в нее и бросал ему в лицо обидные слова.

— Думаешь, двое ребятишек, так никто на меня и не посмотрит? Смотрят! И еще как! Да захочу, в два счета выскочу замуж! Да и какая я тебе жена? Ты — там… — она махнула рукой, — а я — здесь! Дети от тебя отвыкли, да и я… Чужой ты, Иван! Чужой… Варя, видно, умнее меня, она за тебя замуж не пошла.

— Ты несчастлива со мной?

— Да! Да! — кричала она. — Я не могу вечно ждать! Думать, переживать, а ты даже не сказал мне, куда отправился… Ну какой же ты после этого муж?

— Какой есть, — вздохнул он. — Другим быть не могу.

— Можешь, — жестко сказала она. — Ты можешь быть любым. Уж я-то знаю.

Раздался сиплый гудок, за переездом желто засиял паровозный фонарь. Пассажирский вышел на прямую и приближался, гоня впереди себя нарастающий шум, тонкий свист пара и еще какие-то странные звуки, напоминающие детские голоса на летней площадке.

— Теперь я окончательно убедился, что ты меня не любишь, — сказал он. — А если это любовь, то она хуже ненависти! Опомнись, что ты говоришь?!

— Что, правда глаза колет? Столько не виделись, а ты уже уезжаешь… Ты просто решил. Ваня, не брать меня в Ленинград. Зачем тебе, орденоносцу, там я? Простая баба, да еще с двумя ребятишками…

— Как ты так можешь? Это и мои дети.

Зябко передернув плечами, Тоня долгим взглядом посмотрела мужу в глаза и раздельно произнесла:

— Больше не приезжай, Ваня. Не надо. Развод я тебе дам, детей сама воспитаю, обойдусь без твоих алиментов. Прощай, Кузнецов!

Повернулась и быстро зашагала вдоль низкой ограды из штакетника, а пассажирский уже надвигался, заливая рассеянным светом сквер, малолюдный перрон и дежурного в красной фуражке с жезлом в руке.

Иван Васильевич в несколько прыжков догнал жену, схватил за плечи, повернул к себе:

— Тоня, мы оба много чего наговорили, — быстро заговорил он. — Все еще может наладиться…

— Я решила, — ответила она.

— Отдай мне Вадика! — вырвалось у него.

— Об этом и не думай, — отрезала она. — Нет у тебя детей. Ты сам от них отказался.

— Что ты говоришь! — выкрикнул он. — Тебе — Галя, а мне — Вадик!

— Уже разделил? — усмехнулась она. — Многое ты можешь, а тут вышла осечка. Дети останутся со мной. Навсегда.

Слышно было, как грузчики швыряли в багажный вагон тяжелые ящики, дежурный о чем-то говорил с кондуктором. В освещенных керосиновым фонарем дверях багажного двигала руками согнувшаяся человеческая фигура.

— Вон ты оказывается какая!

— Какая?

— Жестокая!

— Это ты меня сделал такой, — сказала она. — Иди, отстанешь от поезда.

— Ты так легко от меня отказываешься? — уязвленный ее тоном, заговорил он. — Ты же любила меня, Тоня!

— Любила, — сказала она. — А теперь ненавижу! И буду ненавидеть всю жизнь!

Тоненькой трелью раскатился свисток, со скрежетом прокатилась на роликах дверь багажного вагона и глухо стукнулась, лязгнул железный запор.

— Я постараюсь забыть все, что ты мне тут наговорила, — торопливо заговорил Иван. — Выбрось из головы, что у меня кто-то есть… Я — один!

— Ты и всегда был один, — устало ответила она. — А я — сбоку припека. И дети тебе не нужны… Беги, поезд уйдет…

Медленно двинулись вагоны. На подножках застыли с флажками проводники. Иван хотел еще что то сказать, потом нагнулся к ней, порывисто поцеловал в губы и, махнув рукой, побежал по перрону. Вот он подхватил чемодан, легко втолкнул его в проплывающий мимо вагон и, отстранив проводницу, вскочил на подножку. Фуражка с зеленым околышем сдвинулась на затылок, волосы волной выплеснулись на лоб. Не слушая выговаривающую ему проводницу, он выискивал глазами скрывшуюся в тени фигуру.

— Я приеду-у, Тоня-я!..

Она прислонилась плечом к толстой липе, прикусила нижнюю губу, горячие слезы текли по ее исказившемуся лицу.

И тут появился Юсуп, он ткнулся носом в руки женщины, метнулся вслед за уходящим поездом.

Дежурный испуганно отшатнулся и погрозил футляром с флажком.

Юсуп был стар, где ему догнать набиравший скорость поезд! У переезда, почти не различимый в ночи, пес сел на задние лапы и, задрав к звездам седую острую морду, жалобно завыл. Этот протяжный, басистый вой расколол ночную тишину, заставил поселковых собак тревожно залаять.

Юсуп неподвижно сидел на насыпи и, пристально глядя розово светящимися глазами в небо, тянул и тянул свою жуткую прощальную песню.

 

Глава шестнадцатая

 

1

Андрей Иванович с размаху всаживал длинный лом в мерзлую землю. Нужно было пробить заледенелую корку, а дальше дело пойдет легче. Он сбросил с себя черный полушубок, потом положил на него и зимнюю шапку. Жесткие, с проседью волосы спустились на влажный, с глубокими морщинами лоб. Твердые желтоватые комки разлетались вокруг. Поднимая и с силой опуская тяжелый лом, Абросимов издавал хриплый звук: «Ухма-а!» Конечно, летом копать землю сподручнее, но смерть не выбирает время — пришла, взмахнула косой, срезав под корень кряжистый ствол или тонкую былинку жизни, и полетела себе дальше…

…Андрей Иванович рыл могилу своему старинному приятелю — первому парильщику в Андреевке и большому знатоку законов Спиридону Никитичу Топтыгину. Париться Спиридон всегда приходил к Андрею Ивановичу. На что крепкий мужик Абросимов, но и то чертом соскакивал с полка, когда, наподдав на каменку из ковшика, забирался туда Топтыгин. Два березовых веника выхлестывал до голых прутьев Спиридон Никитич. И только в последний год стал сдавать — неизлечимая болезнь уже точила его изнутри, — парился недолго, а потом пластом лежал на низкой деревянной лавке, не в силах подняться. И седая борода его растрепанным веником свисала почти до самого пола.

За неделю до смерти Топтыгин попросил Абросимова истопить баню и попарить его, сам он уже не мог поднять веник. Андрей Иванович выполнил его последнюю просьбу: укутанного в тулуп на санках привез в баню, помог взобраться на полок, осторожно попарил исхудавшее, желтое, как воск, костлявое тело. Старик щурил в закоптелый потолок помутневшие глаза, охал, блаженно стонал и даже, перекрестившись, попросил бога послать ему легкую смерть прямо тут, на полке. Но бог не внял. Умер Топтыгин дома, на печке. Умер тихо, не сразу и заметили.

И вот Андрей Иванович роет ему могилу. Не на кладбище, что напротив Хотькова, а на вырубке, за клубом. На хотьковском кладбище места не оказалось для старика Топтыгина. Он первый в Андреевке, кто будет похоронен на новом кладбище. Махая ломом, Абросимов подумал: странная у него судьба — первый дом построил в Андреевке и первую могилу роет на свежей вырубке. Место тут хорошее, кругом сосновый бор, почва песчаная. Летом будет много птиц: птицы любят селиться на кладбищах. Живые, поминая мертвых, рассыпают на шатких столиках меж могил крупу и крошки… Люди нарождаются и умирают. Год-два — и новое кладбище заселится. Андрей Иванович заметил, что люди и тут проявляют жадность: хоронят одного, а ограду ставят с расчетом на пополнение.

Отбросив лом, Андрей Иванович взялся за лопату: мерзлота кончилась, пошел рыхлый, зернистый песок, иногда попадались коричневые корни — он их с маху перерубал острым ребром. Непривычно было видеть на белом снегу желтую землю. Рубаха взмокла на спине, стало жарко. Абросимов воткнул лопату в землю, сгреб ладонями с пня снег и растер им побагровевшее лицо.

Тихо вокруг. Кажется, мороз спадает, или, разогревшийся от работы, он его не чувствует?

Смерть одного за другим уложила в могилы его сверстников. После троицы похоронили плотника Потапова, который помогал ему строить дом для старшего сына Дмитрия, в бабье лето сковырнулся Ширяев, по первому снегу отвезли на хотьковское кладбище Ильина… После него и закрыли старое кладбище.

Хоть Спиридон Никитич и считался приятелем Андрея Ивановича, а всю жизнь завидовал ему. Как-то давно еще, выпив после бани, признался, что ох как люба была ему Ефимья Андреевна! Грешным делом, в отсутствие Андрея Ивановича сунулся как-то к ней, но получил поленом по горбине — до сих пор спина то место помнит… В другой раз сказал, что завидует редкостной удачливости Абросимова: всех девок выдал замуж, и зятья как на подбор, дом у него — полная чаша, да и работа на переезде у Андрея Ивановича не бей лежачего!..

Почему он, Абросимов, никому не завидует? Или зависть — это удел слабых людишек? Ну что за жизнь прожил Топтыга? Двое сыновей, как ушли в армию, так и не вернулись домой; жаловался Спиридон, что письма и те редко пишут. Хорошо хоть на похороны приехали… Пьют второй день и даже не пошли могилу копать. Жена Топтыгина рано умерла, во второй раз так и не женился, бобылем свой век доживал. Одна и радость была — попариться в баньке да хорошо выпить.

И хозяин покойник, царствие ему небесное, был никакой: картошка у него в огороде самая захудалая в поселке, источенная червяком-проволочником. Из-за сорняков ее и не видно, а ухаживать за ней Топтыга ленился, даже не окучивал. Из живности держал только тощую белую козу и куриц. Промышлял в лесу с ружьишком, так и тут не повезло: бабахнул из обоих стволов в кабана — и в руках лишь приклад остался, разнесло ружьишко вдребезги, а ему два пальца на правой руке оторвало и глаз повредило… И тонул он на рыбалке, и горел в собственном доме.

И почему на долю одного человека выпадает столько напастей, а другой век проживет и горя не знает? К примеру, Петр Корнилов и его дружок Анисим Петухов. Оба работают на пилораме, в свободное время охотятся, домашним хозяйством у них занимаются бабы, а они скорняжничают: что ни шапка — хорошая деньга! А сколько они этих «шапок» за зиму настреляют! Живут и лиха не знают.

— Ну и здоров ты, Андрей! — услышал он голос Тимаша. — Гляди, уже по пуп стоишь в могиле!

Этот ни одни похороны не пропустит. Как же, предстоят поминки, дармовая выпивка! Вызвался вместе с Андреем Ивановичем копать могилу, а сам до лопаты и не дотронулся, так и стоит прислоненная к сосне.

— Покопай, я уже упарился, — вылезая из ямы, сказал Андрей Иванович.

Тимаш в драном коричневом полушубке безропотно ступил в яму, потертая суконная шапка с мехом сдвинулась на затылок, красный нос морковкой торчал из седых зарослей. Покидав минут пять землю, Тимаш бесом-соблазнителем хитро прищурился на Абросимова:

— Может, по маленькой, Андрей, а? Я и закусочки, как ты велел, купил в сельпо. Кулечек килек и хлебца.

Когда шли на кладбище, Андрей Иванович нарочно послал его в магазин за бутылкой, чтобы поразмыслить одному тут, на зимнем просторе, — все одно от Тимаша никакой пользы. Тот с радостью потрусил в своих подшитых серых валенках в магазин.

— Я из горлышка не привык, — колеблясь, ответил Андрей Иванович.

На холодном ветру он быстро замерз, даже полушубок накинул на плечи и шапку нахлобучил на брови. Оказывается, тепло было, пока ломом-лопатой махал, а вылез из ямы, и морозец стал ощутимо прихватывать.

Тимаш, ухмыляясь в бороду, похлопал себя по карману:

— У меня завсегда с собой стакашек… С кем только я не пивал! И с покойничком, земля ему пухом, и с зятьком твоим Семеном Супроновичем разок распил бутылочку. Даже с мастером Костылем дерболызнули. «А ну доставай, Тимофей Иванович, свое нержавеющее оружие, ударим залпом по нашему общему врагу — зеленому змию!» Только какой он враг, змий-то? А Федор Федорович, когда дерябнул, такое заворачивал, что животик надорвешь, и все у него складно, каждое лыко в строку…

— Не бреши ты! — возмутился Абросимов. — Казаков и в рот-то не берет.

— Энто он был в расстроенных чувствах, сохнет по твоей Тоньке, а она от него нос воротит… Где Иван Васильевич-то? Нету его, а Тонька — баба кровь с молоком.

Андрею Ивановичу не хотелось на эту тему говорить. Бросив в снег окурок, он проворчал:

— Килька, чего доброго, смерзнется в кульке, давай, стал быть, по стакашке примем.

Тимаш проворно выбрался из ямы разровнял навороченную у края сырую землю, достал из кармана зеленую поллитровку, подмокший кулек с кильками, широким жестом радушно пригласил Абросимова:

— Помянем раба божьего Спиридона Никитича Топтыгина, пусть сыра земля ему будет пухом… Какой парильщик-то был!

— На том свете не попаришься, — вздохнул Абросимов. — Там, говорят, черти на сковородках грешников поджаривают.

— Убивцев и безбожников, ну еще баб-прелюбодеек, — охотно подхватил эту тему Тимаш. — А мы с тобой, Андрей Иванович, попадем в чистилище.

Первому он налил в граненый стакан Абросимову, протянул кусок хлеба с белесой килькой, потом привычно опрокинул в бородатый рот свою порцию.

— Думаешь, в чистилище лучше, чем в аду? — спросил Андрей Иванович.

— Все там будем, — философски заметил Тимаш, кивнув на яму. — Жаль только, когда помру, нельзя будет выпить на собственных поминках… Я ж в гробу перевернусь! — хихикнул Тимаш и, вдруг посерьезнев, повернул голову к Абросимову: — Вот че тебя попрошу, Андрей Иваныч, пусть отпоют меня в церкви и поп кадилом окурит… Может, алькогольный дух отшибет. Как я заявлюсь к святым вратам Петра-ключника, коли от меня водкой будет разить?..

— Ты что же, грёб твою шлёп, все же думаешь в рай податься? — удивился Андрей Иванович. — Да тебя и на порог-то, старого грешника, ангелы не пустят!

— Мало ли чего тут темные старухи болтают… Может, что на этом свете почитается за грех, на том зачтется добродетелью? Нигде в священном писании не сказано, что выпивать грех. Вот помер Спиридон, похороним его, а поминать не будем… Грех ведь? А на поминках пьют не святую воду, а все ж сорокаградусную, беленькую.

— Эк какую ты к своей слабости хитрую философию подвел! — подивился Абросимов. — Послушаешь тебя, так хоть в святые записывай!

— На земле один счет человекам, а там… — Тимаш задрал заиндевелую бороденку вверх. — У господа бога своя бухгалтерия. Не ведомая никому.

— Думаешь, все-таки есть бог?

— Сделает человек большую подлость, утешается, что, мол, бога нет, а воздаст добром ближнему — в красный угол на иконы таращится, дескать, запиши, господи, содеянное мною добро… Нет, нельзя человеку без бога! Много подлецов на свете разведется. Бог ведь это и страх, и раскаяние, и совесть.

Андрей Иванович с удивлением смотрел на Тимаша: вот человек! Выпьет — так и прет из него разное… Любят мужики подносить ему. По крайней мере, где Тимаш в компании, там со скуки не помрешь! Все про всех знает, не хуже бабки Совы, но никого никогда худым словом не обидит. И потом его всегда посылают в магазин за подкреплением, и дед, упаси бог, никогда не обманет, из-под земли, но достанет бутылку. Ему и в долг продавщицы отпускают. Не деньгами отдаст, так с плотницким топором отработает: забор подправит, крышу залатает, корыто выдолбит.

— А меня в рай пустят? — помолчав, полюбопытствовал Абросимов.

— Степка Широков не допустит тебе тама обосноваться, — ответил Тимаш. — Уж ён-то точно в раю, столь на земле, бедолага, претерпел, что его без проволочки анделы в райские кущи проводят.

— Ишь, старый хрен, куды подвел свою теорию, грёб тебя шлёп! — усмехнулся Андрей Иванович. — Сам говоришь, у бога другие мерки на человеческую суть… Можа, Степка в ножки мне тама поклонится, што евонную женку ублаготворял я тута.

— Не-е, — засмеялся дед. — Степа, царствие ему небесное, и на том свете не простит свою женку!

Тимаш нацелился было и оставшуюся водку распить, но Абросимов решительно отобрал у него бутылку, заткнул промасленным комком бумаги из-под кильки и поставил в сторонку, на снег.

— Выроем могилу, тогда докончим, — сказал он.

— Пихни в карман, — озабоченно заметил Тимаш. — Ледяная в горло не полезет.

Хоть Тимаш несколько и развеселил Абросимова, мысли теснились в голове тяжелые. Смерть Топтыгина заставила задуматься и о своем существовании на этом свете. Больше всего уповают на тот свет те, кто на этом ничего не сделал…

— Вот зачем ты живешь, Тимофей? — опершись на отполированную рукоять лопаты, в упор посмотрел на напарника Андрей Иванович. — И вообще, зачем ты родился на белый свет? Какая миру от тебя польза? Не было бы тебя, никто и за ухом не почесал.

— Коли бы нарождались одни богатыри, как ты, — ничуть не обидевшись, ответил старик, — жизнь была бы скучной, вязкой, как тесто в квашне. Ты спроси: зачем летают птицы, ползают гады по земле, бродят звери в лесу? За каким лешим комар или мошка зудит? Раз все это существует, значит, так и надо.

— А ты-то зачем землю топчешь?

— Не будь меня, кто бы гроб Топтыге сколотил? Да мало ли я закопал покойников в землю. Есть у меня в этой жизни свое предначертание, Андрей Иванович! Тебе — глыбы ворочать, людями командовать, а мне — доски строгать да в сельпо бегать, недаром говорят: «Старик скор на ногу!» Кажинному свое, об чем я тебе и толкую… Я не просился на этот свет народиться, а появился — живи и шевелись, а ежели думать, зачем все это, то голова треснет! Пусть энти, философы думают…

— Никто, Тимофей Иванович, не знает истины, — снова взялся за лопату Абросимов. — Потому как истина спрятана от нас за семи замками. И одной жизни не хватит, чтобы ее познать.

— Говоришь, как сынок твой Митька!

— И Митька ни черта не знает… — Андрей Иванович потыкал лопатой в землю. — Может, тот, кто сюда ляжет, узнает истину?..

Вдвоем в желтой яме было тесно, высоченный и широкий Абросимов то и дело локтем задевал щуплого Тимаша, но тот не обижался. Андрей Иванович лопаты три выбросит наружу земли, а дед — одну. Тем не менее через час они закончили работу. Стоя у кучи земли, допили водку и, прислонив лопаты к ближайшей сосне, по снежной тропе отправились в поселок. Андрей Иванович в распахнутом полушубке — ему все еще было жарко — шагал впереди, за ним, проваливаясь в глубоких следах, зайцем прыгал Тимаш. С высокой сосны бесшумно сорвалась ворона, уселась на высокий холм накиданной земли и стала склевывать крошки.

 

2

Зима наступившего 1941 года выдалась суровой, с крепкими морозами, метелями. Слышно было, как стонали в бору деревья, громкие хлопки лопающейся древесины напоминали ружейные выстрелы. Небо застекленело над Андреевкой. В конце января три дня ребятишки не ходили в школу: мороз подскочил до сорока градусов. Воробьи и синицы совались в замороженные окна, просились в тепло. Небо над поселком расчистилось, и дымки из труб торчком втыкались в него. Изредка трусила мимо окон заиндевелая лошадка да тягуче, пронзительно поскрипывали полозья. Редкие прохожие торопливо спешили в магазин или в столовую к Супроновичу. В сильные морозы еще и человека-то не видно за поворотом, а скрип его валенок уже слышен.

Этой зимой околел Юсуп. Вадим, сильно привязавшийся к овчарке, несмотря на ворчание Ефимьи Андреевны, привел собаку в избу. Понимая, что он тут нежеланный гость — в закутке приплясывала на негнущихся ногах недавно родившаяся телочка, — Юсуп не раз пытался уйти, но мальчишка снова приводил его в дом. Умные, некогда выразительные глаза овчарки потускнели, в уголках скапливался гной, Юсуп тихо лежал в углу за шкафом, где была свалена старая обувь, и вставал только попить.

После отъезда из Андреевки Ивана Васильевича Юсуп совсем заскучал, стал безразличным ко всему. Немного оживлялся, лишь когда возвращался из школы Вадим. А когда морозы немного отпустили и заскучавшие дома ребята побежали в школу, Юсуп исчез. Расстроенный Вадим, вернувшись после уроков, обегал весь поселок, разыскивая своего друга. Встретившийся ему на улице охотник Петр Васильевич Корнилов сказал, что видел овчарку за железнодорожным переездом, Юсуп тяжело трусил в сторону леса. Вадим зашел в будку к дежурившему дедушке.

— Настоящая собака, почуяв смерть, завсегда уходит подальше от людей, — сказал Андрей Иванович.

— Я бы его похоронил и на могилу березу посадил, — тихо проговорил мальчик.

Глаза у него сухие — уж этот не уронит ни одной слезинки. Даже когда ремнем наказывают его, прикусит, как мать в гневе, нижнюю губу и молчит, только маленькие желваки на щеках ходят да серые с зеленью глаза сужаются. Упрямый мальчишка, такой пощады не запросит, не будет, как его сестренка Галя, орать: «Мамочка, миленькая, прости, никогда больше не буду-у!» А и достается ему! Тоня после разрыва с мужем стала вспыльчивой, нервной, скорой на расправу с детьми.

— Не убивайся, — погладил дед большой рукой мягкие черные волосы внука. — Заведем другую собаку. Хочешь, щенка от лягавой возьмем у Анисима Петухова?

— Не надо мне другую, — выдавил из себя мальчик. Нахлобучив на голову потерявшую форму кроличью шапку, он понуро вышел из будки.

«По собаке больше переживает, чем по батьке…» — с грустью подумал Андрей Иванович.

Он пытался втолковать дочери, что в размолвке с мужем виновата она сама: изводит его ревностью, попрекает невниманием к детям, даже его отлучки по работе ставит ему в вину. Ну сколько может мужчина терпеть такое? С женщинами Иван мог пошутить, посмеяться, но чтобы всерьез приударить за кем-нибудь, такого за ним не водилось, но поди втолкуй это Тоньке! Тяжелый все-таки у нее характер, давит она на Ивана, а того не понимает, дурочка, что Кузнецов не такой человек, которым можно вертеть, как вертит своим муженьком младшая Алена. Эта добивается от Дерюгина всего лаской, вниманием, есть у нее подход, а Тоня скандалит, оскорбляет мужа, ну кто долго такое выдержит? И попреки-то ее чаще всего несправедливы. Потом сама раскаивается, мучается, но чтобы перед Иваном признать свою вину — такого никогда!..

Вот и потеряла из-за своего бабьего упрямства да глупого норова такого мужика! Абросимов чувствовал, как уважение односельчан к Кузнецову распространялось и на него. На Григория Елисеевича тоже грех жаловаться: мужик самостоятельный, хозяйственный, Алена за ним как за каменной стеной. Вот и котиковую шубу привез жене из Ленинграда, и дочки нарядные бегают… Хорош Григорий Елисеевич, но почему-то ближе был Абросимову Иван Васильевич. Сам сильный, Андрей Иванович ценил силу и характер и в других. А Иван — сильный человек. И характер у него цельный.

Два раза приезжал в Андреевку Кузнецов, подолгу толковал с Тоней, но, видно, так ни до чего и не договорились: один Иван уехал в Ленинград. Упрямая, в него, Андрея Ивановича, Тоня заявила, что больше жить с мужем не будет, все между ними кончено, зачем, спрашивается, ездить, детей без нужды беспокоить?

— Я бы и помыслить такого не смогла супротив моего Андрея, — покачала головой Ефимья Андреевна. — Бог нас в церкви соединил, смерть лишь теперь разлучит… Думаешь, мне не было лиха с Андреем? Мужик крутой, с ндравом, скольких он тут в поселке в молодые годы кулаками поучил, а на меня ни разу руки не поднял.

— Мама, отец, какой бы он ни был, весь на виду, я даже не помню, чтобы он куда-нибудь надолго уезжал из дома. А Иван? Сколько я прожила с ним, а кажется, совсем его не знаю… Вон стреляют в него, ножами замахиваются, а я узнаю об этом от других через полгода… Не могу я так больше, мам! Лучше бы он был путевым мастером, как Федя Костыль…

— Федор Федорович? — Мать пристально посмотрела на дочь. — Что-то часто ты его поминаешь, Тонюшка.

— Вот он меня любит, мама! — горячо отозвалась дочь. — Это я за версту чувствую… А любит ли меня Иван, я не знаю. У меня такое ощущение, что он и себя-то не любит…

После отъезда отца Вадим под кроватью наткнулся на плоский ящик с ирисками, наверное килограммов на пять, а у Гали под подушкой лежала большая дорогая кукла с закрывающимися глазами. Зная, что Тоня от него денег не возьмет, Иван Васильевич сунул деньги Абросимову…

Услышав скрип шагов, Андрей Иванович подышал на замороженное оконце будки и в ледянистый кругляшок чуть побольше пятака увидел шагающего по заснеженным шпалам Казакова. Был он в длинной железнодорожной шинели, черной суконной шапке с мехом и белых валенках, изо рта вырывались клубки пара. Брови и ресницы у мастера заиндевели; как всегда, он был чисто выбрит. Андрей Иванович поправил на боку кожаный ремень с флажками и сумкой для петард, смахнул со стола хлебные крошки — он только что пообедал, — расчесал редким гребнем свою пышную седую бороду и прокуренные до желтизны усы.

Федор Федорович сразу занял полбудки. Они были под стать друг другу — два великана. Стряхнув с шапки снег, Казаков положил ее на стол, протянул большие красные руки со светлыми редкими волосками к раскаленной железной печке, на которой пофыркивал медный чайник с прикрученной проволокой ручкой.

— Горячего чайку? — предложил Андрей Иванович. — С мороза-то хорошо нутро обогревает.

— Вроде стужа отступает, — сказал Федор Федорович. — На пятидесятом километре в сорокаградусный мороз рельс лопнул. Не миновать бы крушения, если бы не подъем. Скорость не ахти какая, ну сошла с рельсов только передняя тележка паровоза…

— Слава богу, что не на нашем участке, — заметил Абросимов, наливая в эмалированные кружки крепко заваренный чай. В жестяной коробке из-под монпансье белели неровные куски крупно наколотого сахара.

От новых валенок Казакова — он придвинул ноги к печке — пошел пар. Светло-голубые глаза мастера глядели невесело.

— Что новенького, Андрей Иванович? — прихлебывая из кружки, поинтересовался Казаков.

Абросимов знает, что интересует мастера, но не спешит делиться.

— Юсуп пропал, — сказал он.

— А-а, эта страшенная овчарка, — равнодушно заметил Федор Федорович.

— Вадик сильно расстроился, — прибавил Андрей Иванович. — Мальчишка душевный, тянется к любой животине.

Это уже ближе к тому, чем интересуется Казаков. А интересуется он главным образом Тоней. Несколько раз набивался в гости. Андрей Иванович, понятно, с радостью приглашал его, но Тоня на мастера почти не смотрела. Казаков изо всех сил старался ее развеселить, рассказывал про охоту на зайцев, — зимой он на них хаживал, — мол, стоит ему повстречаться на пути в лес с дежурным по станции носатым Моргулевичем, знай, никого не подстрелишь, видно, глаз у того нехороший… Андрей Иванович смеялся: Самсон Моргулевич действительно был в поселке примечательной личностью — невысокого роста, лысый, с огромным носом, про который говорят, дескать, рос на семерых, да одному достался. Казаков с матерью и сестрой-горбуньей и носатый Моргулевич с женой и тремя детишками жили за станцией, на бугре, в одной казарме, дверь в дверь.

Рассказывал Казаков и такую историю: как-то пригласил он Моргулевича в гости и попросил мать сделать жаркое из конины, которую сосед не мог терпеть. Ну а когда пообедали и Самсон Моргулевич стал благодарить соседку за отлично изжаренную говядину, Федор Федорович и скажи ему, что это была конина. Моргулевич пулей выскочил из-за стола, зажав рот ладонью.

Тоню не смешили истории гостя, хотя он и рассказывал с юмором. Видя это, Казаков становился грустным.

Как-то Андрей Иванович сказал дочери, что Казаков был бы неплохим для нее мужем и отцом ее детей, вон какой внимательный и заботливый: что не придет в дом — обязательно гостинцев принесет и Вадиму, и Гале.

— Ты никак хочешь замуж меня выдать за… Костыля? — удивилась Тоня.

— Костыля-я… — передразнил ее отец. — Лучший мастер на всю округу, ты погляди, сколько ему грамот надавали! Осенью вон единогласно избрали на станции секретарем партийной организации. Казаков — это голова! За такого надо обеими руками схватиться! А она еще нос воротит, грёб твою шлёп! Кому ты нужна с двумя ребятишками?

Откуда было Андрею Ивановичу знать, что за Тоней ухаживали и начальник военторга, и до сего времени не женившийся Алексей Офицеров, которого год назад выбрали председателем поселкового Совета вместо сильно захворавшего Леонтия Сидоровича Никифорова. Алексею нравились все сестры Абросимовы: сначала вздыхал по Варваре, потом по Алене, а теперь вот на Тоню с интересом поглядывает. Да и не только поглядывает, как-то встретив ее на улице, завел разговор, что вот он, одинокий, мается и она теперь одна… Тоня тогда отделалась шуткой. Человек он хороший, хотя на вид суровый и грубоватый. А вот выбрали председателем единогласно. И дело ведет толково, люди уходят от него довольные, когда может, всегда окажет помощь. Но не люб он Тоне, как не был люб Варваре и Алене. Да что у него свет клином сошелся на сестрах Абросимовых?..

Тоня ответила отцу, что ни за кого замуж не собирается, слава богу, узнала, что это за счастье! Проживет одна и детей поставит на ноги…

— Дура ты, дура! — качал головой Андрей Иванович. — Слыхано ли дело — поднять одной на ноги двоих? А тут такой человек сохнет по ней!

— Не выгонишь ведь ты меня из дома?

— Выгоню! — пригрозил отец. — Попробуй только отказать Казакову, ежели посватается. В три шеи выгоню, грёб твою шлёп!

Конечно, все это он говорил несерьезно, но упрямство дочери сердило его: подвернулся подходящий жених, а в том, что у Казакова самые серьезные намерения, Абросимов не сомневался, — ну и, как говорится, лови, баба, свое счастье! Такими женихами нерожалые девки не кидаются, вон пожила с красивым да веселым… Да еще от алиментов наотрез отказывается. Будто много зарабатывает на своем коммутаторе. Конечно, отец, мать не дадут пропасть, Ефимья Андреевна и покормит вовремя, и постирает. Галя все больше при доме, уже помогает по хозяйству, а Вадик так и норовит из дома, без отца все больше волю берет. В школе на него учителя жалуются, учится, говорят, хорошо, но с дисциплиной никуда не годится, два раза выгоняли из класса… Понимала бы, дуреха, что мальчишке в этом возрасте крепкая мужская рука нужна!

Про себя Андрей Иванович решил, что это, пожалуй, самый чувствительный пункт, надо будет почаще Тоне на это кивать…

Они пили чай вприкуску, Федор Федорович сосредоточенно смотрел в свою кружку, светлые брови его двигались, двигался и кадык на худой длинной шее. Абросимов понимал, что должен состояться серьезный разговор, не чай же пить сюда пришел мастер?

Круглое пятнышко, которое он выдул на стекле своим дыханием, снова затянула изморозь, за дверью негромко завывала вьюга. Как бы не намело сугробы на пути, тогда надо пускать на линию снегоочиститель.

— Вот какое дело, Андрей Иванович, — трудно начал Казаков внезапно осевшим голосом. — Я хочу сделать Тоне предложение.

— Значит, надумал? — сказал Андрей Иванович, в душе обрадованный таким оборотом дела. — Бобылем-то оно, конечно, тоже не сладко.

— Я знаю, она любит Кузнецова, — хмуро продолжал Казаков. — Но это пройдет.

— Любит! — хмыкнул Абросимов. — Намедни приезжал, так забрала ребятишек и из дома ушла… — Он решил набить дочери цену и прибавил: — Он, Ванька-то, ее без памяти любит. Сам мне толковал про это.

— Вот это меня больше всего и беспокоит, — сказал Федор Федорович. — Он ведь не угомонится, будет ездить, Тоню волновать и ребят…

— А ты, Федя, хорошо подумал? — впервые назвал мастера по имени Андрей Иванович. — Все-таки двое ребят!

— Я их усыновлю, — как уже о решенном для себя, заметил Казаков.

— Я разве против? — развел руками Абросимов. — И старуха моя будет рада… — Он хитро усмехнулся: — Скажу тебе, Федя, по секрету: моя Ефимья никогда не любила Ивана.

— Но, если Тоня мне откажет… — Казаков еще больше помрачнел, — я переведусь отсюда в другое место. Не будет мне здесь житья.

— Как это откажет? — встрепенулся Андрей Иванович, сердито сдвинул косматые брови и стукнул кулаком по столу: — Батька я ей аль нет, грёб твою шлёп?! Да я ее, дуреху, самолично за руку поволоку под венец. — Он запнулся. — Ты ведь партейный, небось в церкви венчаться не станешь?

— Не стану, — улыбнулся Казаков.

— Не посмеет мне перечить, — уже спокойно заметил Андрей Иванович. — Лучшего мужа я своей Тоньке и не мыслю… А с ей-то ты говорил?

— Я решил сначала с вами.

— Пойдет она за тебя, никуда не денется, — сказал Андрей Иванович и, пытливо заглянув Казакову в голубые глаза, полюбопытствовал: — А скажи, Федя, по совести, чего это ты на Тоньке остановился? Кругом столько молоденьких девок, и без приплоду к тому ж.

— Люблю я ее. — Федор Федорович не отвел глаза. — И для ее детей отцом стану.

— Будут у вас еще и свои дети, — сказал Андрей Иванович.

— Я сегодня же с ней поговорю, — поднялся с табуретки Казаков и головой почти уперся в потолок. — Сейчас же.

— Она на работе.

— Я ее встречу, — сказал он и, крепко пожав будущему тестю руку, поспешно вышел из будки.

Андрей Иванович убрал в тумбочку у окна кружки, сахар, подкинул в печку дров и, присев на корточки, уставился в огонь. Березовые чурки сразу занялись на красных углях, отслаиваясь, затрещала белая в черных крапинках кора. Пузырчатая капля выступила на полене, зашипела и испарилась.

Давно ждал он этого разговора… Казаков со всех сторон был положительным человеком: не пил, честность его была всем известна, ни на какие приписки на ремонтно-путевых работах он не шел, у начальства тоже был на самом лучшем счету — без всякого сомнения Федор Федорович будет и впредь продвигаться по службе. Единственный у него свет в окошке — это Тоня. В поселке уже давно поговаривают, что быть новой свадьбе у Абросимовых. Костыль-то так и крутится возле их дома! Сколько конфет для Тониных ребятишек в сельпо перебрал… И вот все к этому идет. Если с Тонькой сговорятся, то нужно будет в конце апреля и свадьбу сыграть. Расходов больших не предвидится: вторая свадьба, понятно, должна быть скромнее. Слышал Андрей Иванович, что мать Казакова Прасковья не одобряет выбор сына, но тут уж ничего не поделаешь.

Сообразив, что Тоня может все испортить, — характер у нее оё-ёй! — Андрей Иванович решил соединиться по селектору с дежурным по станции, попросить на полчаса подмену и потолковать с дочерью. Он уже прикидывал, какие выгоды сулит ему родство с Казаковым…

Впрочем, поразмыслив, со вздохом решил, что от милейшего зятька Феди вряд ли стоит ожидать поблажки: слишком он правильный и принципиальный. Виноват — отвечай, а сват ты ему или брат — это не имеет значения. В этом смысле ему с зятьями не везло: никакого проку не было от Ивана Кузнецова, хотя куда тебе начальник! Правда, Дерюгин нет-нет и постарается для тестя: по весне всякий раз распорядится, чтобы с конюшен лошадиного навоза для огорода подвезли, в прошлом году по просьбе Андрея Ивановича подкинул с базы пустых цинковых коробок из-под патронов. Полный грузовик. И еще обещал. Расплющенными по наварным швам коробками можно крышу дома крыть. Дранка-то прохудилась местами. Один скат Андрей Иванович уже покрыл.

Летом приедут в отпуск Семен с Варварой и детишками, так они с Семеном потихоньку и всю крышу покроют. Семен работы не чурается, видно, приучили там, на комсомольских стройках. Как жизнь все перевернула! Раньше, бывало, бегал на полусогнутых с подносом: «Пожалте откушать! Что пить будете — коньячок или водочку-с из погреба?» Теперь прораб крупного строительства. Портрет — на городской Доске почета. Вот тебе и Сенька-половой!

Андрей Иванович подбросил в печурку поленьев, подышал на окошко и увидел над бором расползающееся белое облачко: со стороны Шлемова прибывал поезд. Взяв с полки флажки, вышел встречать. Глянул на переезд и не поверил глазам: на рельсах стояла моторная дрезина «Пионер», на ней — связанные ржавой проволокой стальные накладки для соединения рельсов, ящик с костылями, а Леонид Супронович, приехавший на дрезине, стоял на обледенелой дороге и точил лясы с Любой Добычиной.

— Грёб твою шлёп! — заорал Абросимов. — Убирай дрезину! Не видишь — проходной чешет?!

Ленька обернулся, хлопнул себя по ляжкам и кинулся было к переезду, но, поскользнувшись, растянулся на дороге. Вставать он не торопился, гладил рукой в рукавице колено и морщился.

Товарняк, попыхивая, с грохотом приближался к переезду. Выругавшись, Андрей Иванович бросился к дрезине, схватил сразу за оба колеса и опрокинул под откос. Накладки заскользили вниз, ящик с костылями упал у самого рельса. Не успел путевой обходчик отскочить и выпрямиться, как мимо проскочила черная лоснящаяся махина локомотива.

Вытирая пот со лба, Андрей Иванович смотрел на мелькающие вагоны. Его флажок валялся на тропинке. Каким-то чудом предотвратил он крушение! Может, ничего страшного и не произошло бы, но поезд уж точно сошел бы с рельсов. Позже Андрей Иванович и сам не мог поверить, что у него хватило силы сбросить с путей тяжело нагруженную дрезину.

Хромая, подошел Супронович, на губах заискивающая улыбка. Любка, оглядываясь, уходила к поселку.

— Ты что же, чертов сын, наделал? — устало, без злости спросил Абросимов. — Еще бы чуть-чуть — и крушение!

Ленька топтался перед ним, держа шапку в руке, кудрявый чуб закрыл правый глаз.

— Любашку увидел… — выдавил он из себя. — Заболтался… Не говори мастеру, Андрей Иванович. Выгонит…

— Черт с тобой, — угрюмо сказал Абросимов. — Зови людей, да дрезину поставьте на рельсы… — Он задумчиво посмотрел на него: — Небось и впятером не подымете?

Себя ли оберегал? Случись крушение, и ему досталось бы на орехи. Якова Ильича ли пожалел? Все-таки не чужие, сваты…

 

3

Ломким хрусталем отзвенели крещенские морозы, в феврале нежданная оттепель круто осадила высокие, причесанные метелями сугробы, до блеска выледила большак и тропинки — теперь ребятишки, разбежавшись, долго скользили по темному блестящему льду, им все нипочем, а вот пожилым людям и старикам стало опасно ходить по дороге: бухгалтер Иван Иванович Добрынин грохнулся у поселкового Совета и сломал ногу, уже вторую неделю лежит в климовской больнице, Тимаш тоже не раз распластывался на припорошенном снежком льду, но недаром говорят — пьяного бог бережет, отделывался лишь легкими ушибами. Рассказывали, что он всю ночь проспал на крыльце заведения Супроновича и хоть бы чихнул!

В первых числах марта вдруг повалил густой рыхлый снег, потом опять ударили крепкие морозы, и в довершение всего сильно заметелило. Захваченные врасплох после оттепели молодые деревья отяжелели от налипшего на них мокрого снега и от резких порывов ветра ломались, как спички. У столетних сосен с оглушительным треском отваливались нижние ветви. Петр Васильевич Корнилов, застигнутый метелью в лесу на охоте, двое суток провел с собакой в шалаше, который соорудил из лапника. У него одна лыжа сломалась. Убитого русака зажарил на костре и съел без соли.

Метель гуляла по Андреевке как хотела. За одну ночь вровень с заборами выросли сугробы, кое у кого наметенный на крыльцо снег плотно подпер двери. У водонапорной башни намело высокую горку, которую ребятишки полили водой и теперь катались на ледяных досках, съезжая прямо к вокзальному скверу. Огромные сосны на пустыре, что видны из окон дома Абросимовых, стоически перенесли морозы и метели, вокруг них темнели большие и маленькие кратеры от сброшенных с ветвей комков снега.

Григорий Борисович уже собирался уйти из своей маленькой конторки на втором этаже молокозавода, когда пришел Яков Ильич Супронович. Кряхтя, снял добротный овчинный полушубок, постукал носками валенок о порог, размотал с толстой шеи длинный шерстяной шарф домашней вязки.

— Завидую я тебе, Григорий Борисович, включил сепаратор, маслобойку — и покуривай себе, — начал он. — А я кручусь в столовке как белка в колесе, минутки свободной нету. Вот уж о тебе воистину сказано: катаешься тут как сыр в масле.

— Зато каждая твоя минутка — целковый, — поддел Шмелев.

Сдал за последние годы Яков Ильич. Куда подевались его роскошные русые кудри, которые вскружили легкомысленную головку купчихи Дашеньки Белозерской? Нет кудрей, одна розовая плешь в венчике жиденьких волос. Лицо стало широким, рыхлым, большая голова осела на жирных плечах, солидный живот распирает бумажный пиджак в елочку. Вроде и ростом меньше стал Супронович. «Что делает с человеком пищеблок, — хихикал он. — Хочешь не хочешь, а ложку с чем-нибудь вкусным мимо рта не пронесешь».

Они расположились за письменным столом, бумаги Григорий Борисович сдвинул в сторону.

— Гляжу я на тебя, Григорий Борисович, вроде мы и ровесники, а ты еще хоть куда, — с завистью заметил Супронович. — И чего так жизнь распоряжается: одному — здоровье, силу, бабу молодую, а другому — хлопоты, пузо да болезни.

— Зарядку делаешь по утрам? С ружьишком ходишь в бор? В еде себя ограничиваешь? — засмеялся Шмелев, ему было приятно, что Яков Ильич позавидовал ему. — Нельзя мне, брат, распускаться да брюхо отращивать — молодая жена из дома прогонит.

— Может, и мне бросить свою старуху и жениться на молоденькой? — усмехнулся Супронович.

— Это ведь кому как, Яков Ильич, — сказал Шмелев. — Одному — на пользу, а другому — на вред. Сколько их, пожилых людей, молодухи на тот свет раньше срока отправили.

— Тебе на пользу, — заметил Супронович. — Может, у бабки Совы зелье какое берешь? Для сохранения мужской силы и здоровья.

— Тьфу-тьфу! — сплюнул на пол Григорий Борисович. — Пока бог миловал.

— Нынче обедали у меня летчики, — вытерев жирные губы обрывком газеты, заговорил Супронович. — За Хотьковом заканчивают строить аэродром, говорят, весной пригонят туда тяжелые бомбардировщики… Какие-то «тубы», что ли?..

Про аэродром Шмелев давно уже слышал, как-то по осени с Леней Супроновичем специально ходили в ту сторону на охоту. Издали видели, как за колючей проволокой рычали тяжелые тракторы, бульдозеры, сновали грузовики. Площадка в березняке была вырублена большая, тракторы металлическими тросами выворачивали из земли корявые пни, отволакивали в сторону, катки разравнивали, утрамбовывали землю. К опушке рощи прижались временные дощатые постройки, где, очевидно, жили строители. Теперь же каменщики возводили приземистое кирпичное здание. По всему было видно, что аэродром военный и тут будет соблюдаться маскировка. За пределами летного поля березняк не трогали. А вот чтобы строили ангары, они не заметили.

— А что под Леонтьевом? — спросил Григорий Борисович.

У него были сведения, что там, в пятнадцати километрах от Андреевки, строится еще один аэродром. Зашевелились! С западных границ все больше и больше поступает тревожных известий. Немцы проявляют активность у советской границы, в газетах писали, что их «мессершмитты» и «фокке-вульфы» не раз нарушали воздушную границу. Слышал он от военных и о том, что вместо единого Наркомата оборонной промышленности созданы четыре наркомата: авиационной промышленности, судостроительной промышленности, боеприпасов и вооружения. База в Андреевке тоже расширялась, строились новые склады, все чаще по ночам на лесную ветку, ведущую на базу, подавались тяжелые составы. Об этом, как путеец, знал Леонид Супронович. Его бригада даже как-то ремонтировала железнодорожный путь на территории базы. Правда, им строго-настрого было запрещено куда-либо отлучаться дальше железнодорожного полотна, где они заменяли сгнившие шпалы.

— Строят и там, — вздохнул Яков Ильич. — К чему бы это?

Григорий Борисович не стал отвечать: Супронович не хуже его знал, зачем строятся аэродромы. Ближе к Климову тоже что-то сооружали в лесу. Наверняка еще один аэродром. Оно и понятно, если напрямки, то от Андреевки не так уж далеко до западной границы. На поезде всего одну ночь ехать.

— Ты что, боишься войны? — поглядел на него Шмелев.

— Эх, годков бы десять-пятнадцать назад я сам бы пошел воевать против… — Супронович понизил голос, — большевиков-коммунистов! Ты же сам говорил, мол, долго не продержатся… А они вон уже сколько верховодят! Двадцать три годика! И не рассыпаются в прах, как ты толковал… Япошки было сунулись — получили по мозгам. Считай, лучшие годы ушли у нас с тобой, Григорий Борисович, на ожидание… Ждем у моря погоды, а не видно, чтобы разъяснялось…

— Может, не надо было ждать, а самим поактивнее действовать? — усмехнулся Шмелев.

— Сколько нас тут, недовольных, в Андреевке? — возразил Супронович. — Раз-два и обчелся, а они — вся страна! Как говорится, против ветра… все тебе же в морду!

— Потому и ждали, — весомо заметил Шмелев. — И теперь, дорогой Яков Ильич, совсем недолго осталось ждать! Недаром большевички зашевелились, да только не выстоять им против Германии.

— Ладно, мы-то надеемся на Гитлера, а нужны ли мы ему?

— Конечно, тому, кто тише мыши сидит в норке и рассчитывает на готовенькое, надеяться на хорошее отношение немцев не стоит… Нужно действовать, Яков Ильич.

— Что же мне, прикажешь стрихнину врагам подсыпать в тарелки? — усмехнулся тот.

— Это ты хорошо сказал: врагам… — заметил Шмелев. — А что? Может, и такое случиться. На войне все методы хороши.

— То на войне, — вздохнул Супронович. — Жди их, а вон Риббентроп ездит в Москву к Молотову, наши деятели — в Германию. Видал снимок в газете — ручки жмут и обнимаются?

— Это дипломатия, — сказал Шмелев. — Война будет, и скоро.

— Я вот что думаю, Григорий Борисович, ведь и при Советской власти жить можно, ежели ты с головой. Как-то притерлись, приспособились. А придет немец? Каково оно все повернется? Чужеземец, он и есть чужеземец, ему на наши интересы — тьфу! У него свой интерес: как бы побольше себе нахапать!

— Не беспокойся, и нам останется. — Григорий Борисович задумался. — Говоришь, жизнь прожита? Пока жив человек, он всегда надеется на лучшее… — Глядя на Супроновича, про себя подумал, что тому, пожалуй, действительно нечего надеяться на лучшее — сколько еще протянет? Огрузнел, одышка появилась, на сердце жалуется…

— Большие килограммы на себе таскаю! — перехватив его взгляд, вздохнул Супронович. — Наверное, уж кому что на роду написано: один — стройный и поджарый до старости, другой — брюхатый и лысый… И ни за какие деньги былую красоту не купишь! Так стоит ли их копить, деньги то? Теперь люди не то что раньше. Бывало, за копейку удавятся, а нынче нет того. Оно и понятно: зачем копить, если нельзя пустить в оборот? На сберкнижку класть аль в чулок? Чтоб потом, как Абросимов, комнату ими оклеить…

— Отдай взаймы государству, сейчас это модно, — подначил Шмелев.

— Да нет, я уж пока подожду, — отмахнулся Супронович.

Он стал жаловаться, что сыновья его не уважают: Семен если и приедет, то большую часть времени проводит у Абросимовых, а не с родителями, Ленька тоже отрезанный ломоть, считает, что у батьки нужно только брать — то женку за колбасой пришлет, то сам хмельной завалится, бутылку требует…

Яков Ильич не стал говорить, как однажды застукал сына в дровяном сарае: Ленька разворошил всю поленницу, искал запрятанные отцом «рыжики», как он называл золотые царские пятирублевки. Запомнил ведь, стервятник, что у отца было в свое время прикоплено золотишко! Только пусть весь дом переворошит, все одно цинковую коробку с монетами ему не найти. Уж о том, как ее спрятать понадежнее, Яков Ильич позаботился. Однако во время сердечного приступа, когда кажется, вот-вот в ящик сыграешь, он с тоской думал, что ведь никто и не узнает про тайник с золотом! Нет сейчас на свете такого близкого человека у Якова Ильича, которому бы он мог завещать свое богатство. С женой они чужие, живут бок о бок, а иногда в день и десятком слов не перебросятся. Глядя на нее, Якова Ильича зависть и злость берут: его знай разносит, а Александра, наоборот, высохла, как дубовая ветка, лицо будто из темного камня высечено, и не жалуется на хвори, все по дому сама делает, в огороде копается, с внуками в лес по грибы-ягоды шлындает.

Выпроводив гостя, Григорий Борисович, взглянул на часы, заспешил.

В полдень раздался звонок междугородной — уже с год, как в его кабинете поставили аппарат, — и незнакомый женский голос, обращаясь к нему на «ты», передал привет от Лепкова, попросил вечером подойти к пассажирскому, к последнему вагону, чтобы повидаться с братом Васей Желудевым, он проездом из Ленинграда через Андреевку и везет гостинцы Шмелеву… Григорий Борисович хотел было поинтересоваться, как выглядит его «дорогой братец», но на том конце трубку уже повесили. Шагая по заснеженной дороге, он в который раз упрекнул себя за потерю бдительности: хорош был бы он, если бы стал выяснять, как выглядит «брат»! И чего выяснять? Не так уж много людей приезжают с вечерним в Андреевку. Кого же, интересно, к нему прислали?..

 

4

По перрону шныряла поземка, она вилась меж деревянных скамеек, торкалась в закрытую дверь вокзала, негромко стучалась в заледенелые окна дежурки. Шмелеву не хотелось привлекать к себе внимания, он пришел перед прибытием пассажирского и, к своей досаде, сразу увидел милиционера Прокофьева и нового сотрудника НКВД Приходько. Они стояли неподалеку от вокзальных дверей и курили, негромко перебрасываясь словами. Приходько был в пальто с меховым воротником и зимней шапке со звездочкой. Прокофьев — в полушубке и при нагане. Пять или шесть пассажиров топтались на перроне, поглядывая на перемещающийся свет паровозной фары, — пассажирский приближался к станции. По блестящим рельсам запрыгали желтые мячики света.

Шмелев, придав своему лицу приветливое выражение, направился прямо к представителям власти, но поезд уже с шумом и грохотом поравнялся с вокзалом. Приходько поспешил к третьему вагону, а Прокофьев подхватил деревянный чемодан и вместе с закутанной в пуховый платок женщиной пошел вдоль состава. Григорий Борисович, чувствуя, как предательски бьется сердце, зашагал в конец поезда. Из последнего вагона при виде его выскочил на снег невысокий человек крепкого сложения с простым, открытым лицом. Он улыбался и смотрел на Шмелева. Волосы его трепал ветер. Проводница стояла на подножке и смотрела на них. Желудев первым распахнул объятия и, тернув щеку Шмелева жесткой щетиной, стал хлопать по спине, говорить про ленинградские морозы, хвастать игрушечным пугачом, который привез своему племяннику Игорьку.

— А вы боялись, что он не получил телеграмму, — с улыбкой заметила проводница.

— А ты, браток, все такой же крепыш, не стареешь! — с подъемом говорил пассажир, одновременно улыбаясь пожилой проводнице.

Шмелев тоже бормотал какие-то слова, строил приветливую улыбку, но и сам чувствовал, что у него все это не очень убедительно получается. Что ни говори, а без практики в их деле тоже нельзя… Скоро раздался гудок, и пассажирский тронулся.

— Гриша, родной! — воскликнул «брат». — Сколько лет не виделись! Может, прокатишься со мной одну остановку?

— У меня билета нет, — возразил Шмелев, ему совсем не хотелось потом в Шлемове три часа дожидаться обратного.

— Вы не против? — с ясной улыбкой повернулся «брат» к проводнице.

Поезд уже тронулся — «брат» первым вспрыгнул на подножку и, потеснив проводницу в тамбур, протянул руку Шмелеву. Тот, встретившись с холодным взглядом «брата», все понял и тоже взобрался на подножку.

— Раз давно не виделись… — ошеломленно произнесла проводница.

— Я вас конфетами угощу, — сказал «брат», мигая: мол, пошли в купе.

Но Григорий Борисович напряженно выглядывал из-за плеча проводницы. Приходько встретил, видно, какое то начальство. Высокий человек с портфелем тоже был в гражданской одежде, но по тому, как держался сотрудник, можно было понять, что приезжий — шишка. Прокофьев равнодушно смотрел на проплывающие мимо вагоны. Прежде чем последний поравнялся с ним, Шмелев отступил в глубь темного тамбура. Поземка змеилась на опустевшем перроне, в снежной круговерти тускло блеснул колокол. И последнее, что увидел Шмелев, — как Приходько и высокий в пальто вдоль путей шагали в сторону проходной военного городка.

— Засекли нас с вами, — угрюмо пробурчал Шмелев, когда они вошли в пустое купе.

— Во-первых, сойка прилетит в полдень…

— Да-да, — рассеянно кивнул Григорий Борисович, думая о Прокофьеве и Приходько: заметили они, что он вскочил в поезд?..

— Я не слышу ответа, — сухо заметил пассажир.

— Лучше в полночь…

— Другое дело, — улыбнулся тот. — Во-вторых, здравствуйте, Григорий Борисович!

Они церемонно пожали друг другу руки. В купе пахло дезинфекцией, неяркий керосиновый фонарь освещал глянцевато поблескивающие бурой краской полки.

— Я — Желудев Василий Федорович, — негромко говорил гость. — Вы, кажется, кого-то опасаетесь, и я не решился там передать вам «посылку».

— Я никому не говорил в поселке, что у меня есть… родственники, — усмехнулся Шмелев.

— Вот один взял да и объявился!

«Брат» достал из портфеля бутылку водки, бутерброды с колбасой и даже пару соленых огурцов. Все по-хозяйски разложил на маленьком столике, разлил водку в стаканы, поднял свой. Стакан, предназначенный Шмелеву, предательски подползал к краю столика. Григорий Борисович раздумывал: поднять стакан или отказаться?

— За встречу… браток! — громко провозгласил Желудев и, не дождавшись Шмелева, выпил. Огурец аппетитно захрустел в его крепких зубах.

— Будьте здоровы… коллега, — негромко проговорил Григорий Борисович и, морщась, выпил холодную водку.

— Проводница не поверит, что мы братья, если бутылки не будет на столе, — улыбнулся Желудев.

— Я предпочитаю коньяк, — заметил Шмелев, предупреждая попытку «брата» еще налить в его стакан.

— Еще не изучил все ваши вкусы, — рассмеялся Василий Федорович. — На будущее учту.

Плеснул себе самую малость и закрыл бутылку пробкой.

Колеса все громче стучали под полом, обшивка поскрипывала, мимо окна пролетали деревья, облепленные снегом.

— Ничего страшного не произошло, — улыбнулся Желудев. — Встретились с родственником, ну проехали с ним одну остановку, велика беда!

— А что я жене скажу? — впервые улыбнулся Григорий Борисович, подумав, что ему и вправду нечего бояться.

— Давайте о деле, — отчеканил Желудев. — Надеюсь, вас поставили в известность, что вы обязаны выполнять все мои указания?

Шмелеву не понравился его тон: как-никак он все-таки бывший офицер, а Желудев лет на пятнадцать моложе, и неизвестно еще, какое у него звание…

— Итак, я передаю вам, — Желудев кивнул на солидный чемодан, стоявший на нижнем сиденье, — рацию, оружие, патроны, деньги… Никаких расписок не надо — видите, как мы вам доверяем… Возможно, весной к вам придет человек, его нужно будет устроить на работу. Это радист.

— Боюсь, на работу здесь трудно будет устроиться, — с сомнением заметил Шмелев.

— Вы знаете, какая бы работа ему подошла?.. — задумчиво продолжал Желудев. — Возчиком молока, чтобы он на лошади ездил по окрестным деревням и собирал бидоны с молоком.

— Обычно мне на завод молоко привозят колхозники.

— А вы проявите инициативу, Григорий Борисович, наймите человека на работу — зарплата его любая устроит, — обеспечьте лошадкой, и наш друг будет скупать молоко у населения. И нам с вами хорошо, и государству прибыль.

«А этот Желудев не дурак! — подумал Григорий Борисович. — У возчика такие возможности… И никто его не заподозрит… Как же я раньше об этом не подумал?»

— Можно будет попробовать, — сказал он.

— Чудненько! — рассмеялся Желудев. — Вы знаете, у меня тоже с детства тяга к лошадям… Мой дед на Брянщине владел конным заводом. Вывел несколько пород тяжеловесов. Продавал на валюту за границей.

— В Германии?

— И в Германии тоже, — бросив на него быстрый взгляд, спокойно ответил Желудев.

— Я ничего против Германии не имею, — усмехнулся Шмелев.

— Почему я придрался к паролю, — помолчав, сказал Желудев. — Известная нам организация несколько раз посылала в Андреевку своих людей… Двое с треском провалились. Вы ничего об этом не слышали?

— Слышал… Им была известна явка? — нахмурясь, спросил Григорий Борисович.

— Нет, они действовали самостоятельно. Впрочем, эта организация приказала долго жить: чекисты накрыли всех. Полный разгром!

Заметив, что Шмелев поежился, Желудев улыбнулся:

— В этом смысле наша организация очень осторожна и прекрасно законспирирована. Вы можете спать спокойно, Григорий Борисович…

— Я не трус, но не хотелось бы из-за глупости других погореть, — счел нужным сказать Григорий Борисович.

Шлемово было первой остановкой после Андреевки, под ними прогрохотал железнодорожный мост через речку Шлемовку, лес отступил, и глазам открылись штабеля бревен и теса, заваленные снегом. Здесь крупный леспромхоз, Леня Супронович год тут валил сосны и ели, хвастал, что заработал большие деньги. Он и впрямь, уволившись из Шлемовского леспромхоза, приоделся, купил жене швейную машинку, а себе велосипед и луженый котел для бани.

Поезд стал замедлять ход, остался позади лесопильный завод, окруженный высокими штабелями свеженапиленных досок. Одинокая сосна сиротливо торчала на снежном пригорке.

— Мы теперь регулярно будем встречаться, — сказал Василий Федорович. — Может, как-нибудь загляну к вам в марте.

— У нас за приезжими присматривают, — предупредил Григорий Борисович. — Вон каждый поезд встречают и провожают. Милиционера я маленько поучил — с месяц в госпитале отвалялся.

— Я по долгу службы, — усмехнулся Желудев.

— В нашей системе? — обрадовался Шмелев. Свою руку иметь в областном центре было бы не худо.

— Да нет, я кем-то вроде гоголевского ревизора, — туманно пояснил Желудев и испытующе взглянул на собеседника. — А что, у вас нелады на работе? Недостача или что-нибудь другое?

— Масло я не ворую, — оскорбленно усмехнулся Шмелев.

— Ни одного пятнышка не должно быть на вашей служебной репутации, — строго заговорил Желудев. — Денег мы вам достаточно даем. Кстати, ведите какую-нибудь хитрую отчетность, — наши хозяева любят порядок, — но и не скупитесь на подкуп, вербовку агентов.

— А зачем мне радист? — спросил Григорий Борисович.

— Понадобится, — уклонился от прямого ответа Желудев. — Вот первое мое задание: вербуйте агентов, разумеется, до конца не открывайтесь им. Хорошо хотя бы одного привлечь из тех, кто работает на военной базе. Или на аэродроме.

Шмелев чуть было не брякнул, что у него есть такой человек — он имел в виду Маслова, — но вовремя сдержался, подумав, что об этом не поздно будет и потом сказать… Вот и вернулись с лихвой все его затраты на Кузьму Терентьевича!

— Взрывчатка есть у вас? — вдруг спросил Желудев, когда уже поезд останавливался у вокзала.

— Взрывчатки хватит, чтобы всю Андреевку взорвать вместе с арсеналом, но вот как ее оттуда вынести? — ответил Григорий Борисович.

— А это уж ваша забота, — сказал Желудев.

В купе заглянула проводница.

— Наговорились, мужчины? Или еще одну остановку проедете? Мне не жалко, ревизор ежели и появится, то лишь после Озерска.

— Спасибо, — поблагодарив проводницу, поднялся Шмелев, надел на голову шапку.

Желудев протянул женщине плитку шоколада.

— Балуете вы меня, — засмущалась та, но плитку взяла.

Краем глаза Григорий Борисович следил за перроном. Там в тусклом свете фонаря алела фуражка дежурного, суетились две женщины с узлами, одна из них держала за руку закутанного до самых глаз мальчика лет пяти. Милиционера на перроне не было.

Они снова по-родственному обнялись, расцеловались, Желудев просил передать приветы жене и сыну, обещал на обратном пути обязательно заехать, и уж тогда они наговорятся всласть.

Пассажирский ушел. Шмелев постоял на перроне, поеживаясь под порывами холодного ветра, лицо покалывали острые крупинки. Интереса к нему никто не проявил: ни дежурный, который скоро ушел на свой пост, ни кладовщица, занесшая в багажное отделение несколько фанерных ящиков, очевидно посылок.

В просторном помещении вокзала никого не было, хлопнуло, закрываясь, окошечко кассира. Засиженная мухами электрическая лампочка на потолке освещала оштукатуренные и покрашенные бурой масляной краской обшарпанные стены с плакатами. На стене у окна в деревянной витрине без стекла висела газета «Гудок». Громоздкие дубовые скамьи с надписями на спинках «НКПС» занимали всю середину помещения. Под потолком летала потревоженная синица, впрочем, она быстро успокоилась, присела на круглую железную печку и оттуда бесшабашно посверкивала бусинками глаз на единственного пассажира.

От нечего делать Григорий Борисович, надев очки в металлической оправе, принялся читать «Гудок».

Корреспонденты писали о Туркестано-Сибирской железной дороге, которая связала поставщика «белого золота» Среднюю Азию с промышленной Сибирью, о выпуске новой серии мощных паровозов «СО» с безвакуумной конденсацией пара, о строительстве алюминиевого завода, приводились цифры роста валовой продукции…

Одна заметка привлекла особое внимание Шмелева: корреспондент рассказывал о знаменитом сталеваре Макаре Мазае, приводились его слова, сказанные на Восьмом Чрезвычайном съезде Советов СССР, — от имени всех металлургов Украины он заявил: «Если фашисты нападут, то металлурги зальют им глотки кипящей сталью…»

Григорий Борисович сел на высокую деревянную скамью и задумался. Синица, казалось, тоже задремала на печке. Сомнений в том, что Гитлер пойдет на Страну Советов, у него давно не было, вот только когда? Желудев говорил, что скоро, очень скоро, может быть, даже этим летом. Неспроста поинтересовался Желудев насчет взрывчатки. Его можно было понять и так: дескать, если сами не сможете достать, хотя вы и сидите на взрывчатке, мы вам подбросим… Но что он может тут взорвать? Базу? Там охрана такая, что за проволоку и кошка не проникнет…

Услышав шум приближающегося поезда, Григорий Борисович подхватил довольно тяжелый чемодан и вышел на пустынный перрон. В метельной мгле едва маячил паровозный фонарь. Рельсы вдруг засветились, будто раскаленные докрасна. Вышедшему дежурному Шмелев посетовал: мол, ехать всего ничего, а пассажирского ждать еще два часа. Дежурный хмуро глянул на него и нехотя ответил, что товарняк тут сделает остановку, а как дальше пойдет, он не в курсе. Может, до самого Климова нигде не остановится.

Григорий Борисович решил рискнуть и забрался в холодный тамбур пульмана, поезд шел порожняком. Ему не повезло: товарняк нацелился с ходу проскочить Андреевку. Не доезжая переезда, поезд чуть снизил скорость, Шмелев, перегнувшись, осторожно опустил в сугроб чемодан и, пробормотав: «Помоги, господи», спрыгнул с подножки. По рыхлому откосу проехал вниз, набрав под полушубок снегу, — кажется, обошлось без ушибов. Не дожидаясь, пока прогрохочет длиннющий состав, подобрал чемодан — хорошо, что Желудев накрепко обвязал его поперек веревкой, — и зашагал по твердому насту в сторону от путей. Было темно, ветер завывал, мела поземка, шумели за спиной деревья. Лишь в клубе светилось окно, там комната заведующего Архипа Алексеевича Блинова. В такую пору никто не встретился Шмелеву до самого дома. На сеновале он развязал веревку, достал из чемодана пакет с гостинцами — жене он еще днем сказал, что должен знакомого из Калинина встретить, вот и подарочек будет кстати, — вытащил тяжелую рацию, опустил в чемодан, закрыл его на блестящие замки и подальше запихнул в сено. Туда же сунул и пистолет.

Глядя на дверь, сквозь щели которой пробивался в сарай тусклый свет, Григорий Борисович подумал, что ему здорово повезло. Какое счастье, что те двое ничего не знали о нем! Иначе бы ему крышка. Уж Кузнецов дознался бы, в этом Григорий Борисович не сомневался.

Раздался продолжительный противный вой, оборвавшийся на высокой ноте, — кошки бесятся. Им и мороз нипочем! Ледяной ветер со скрипом приоткрыл, затем с силой захлопнул дверь.

«Вот так когда-нибудь и попадешься в мышеловку!» — мрачно подумал Шмелев, спускаясь по лестнице вниз.

 

Глава семнадцатая

 

1

Ранней весной в будку к Андрею Ивановичу пожаловал собственной персоной Иван Васильевич Кузнецов. Был он в подбитой светлым мехом бекеше и меховой высокой шапке. А когда разделся в жарко натопленной будке, то на гимнастерке рядом с орденом Красного Знамени сверкнула медаль. Кузнецов поморщился, правой рукой помассировал предплечье левой, очевидно раненной, однако распространяться об этом не стал, а Андрей Иванович, хотя у него и вертелся на языке вопрос, тоже промолчал: надо — сам расскажет про ранение. Они по родственному расцеловались. От бывшего зятя пахло хорошим одеколоном, он был по-прежнему моложав и красив. В его русых волосах седина была заметна лишь на висках.

— Ох женщины! — с горечью пожаловался Иван Васильевич. — Измучила меня ревностью, клятвами в вечной любви, а сама через год и замуж выскочила!

— Это ты про кого? — прикинулся простачком Абросимов.

— Как хотите, а Вадьку я заберу, — сказал Кузнецов. Он достал из кожаного портфеля свертки, плитку шоколада.

— Опять воевал? — уважительно взглянул на его грудь Андрей Иванович.

Кузнецов снова помассировал предплечье, улыбнулся.

— Больно горяч ты, Иван, — покачал головой Андрей Иванович. — Небось лезешь в самое пекло? Не молодой уже, вон седой волос на висках пробивается.

— Не от возраста это… — Он перевел разговор на другое: — Как Тоня-то?

— А что Тонька? Думал, до старости будет куковать с двумя ребятишками, лить по тебе, красавцу, горючие слезы? — вдруг взорвался Абросимов. — Родит вон скоро, грёб твою шлёп!

— А я вот все один… — сказал Иван Васильевич. Неприятно было все это слышать ему. — Кукую вот…

— Неужто не завел в Питере кралю? — удивился Андрей Иванович.

— Нет, не завел, — с горечью ответил Иван Васильевич. — Боюсь я второй раз жениться… Счастлива хоть она?

— Не знаю, — отвернулся к окну Абросимов. — Федор в ней души не чает, готов на руках носить, а что у дочки на душе, про то мне неведомо. Ты знаешь Тоньку, от нее лишнего слова не добьешься.

— Ну что ж, я рад, если у нее все хорошо, — улыбнулся Иван Васильевич. Улыбка заметно молодила его.

— Чего же теперя толковать: дело сделано, была Маша, да теперь не ваша… Не тронь ты ее, Ваня, пущай живет, как ей хотелось. Федора она уважает, но не скажу, чтобы очень-то уж ласкова.

— У Тони характер… абросимовский.

— Не скажи, — усмехнулся в бороду Андрей Иванович. — Она и меня удивила, грёб твою шлёп! Променять такого орла на Костыля!

— Спасибо, Андрей Иванович…

Кузнецов достал из кармана гимнастерки тоненькую записную книжку, вырвал листок и что-то быстро набросал.

— Приезжай в Ленинград, Андрей Иванович. — Он протянул листок. — У меня большая комната, места хватит.

— На Лиговке, — надев очки, взглянул на листок Абросимов. — Может, и выберусь. Щелкает в ухе-то, да и слышу все хуже. А у нас тут и дохтора по этим болезням нету.

— Когда ребята из школы приходят? — спросил Кузнецов, взглянув на часы.

— В полдень прибегут… Так где ж тебя зацепило-то?

— На границе побывал.

— Что, неспокойно там?

— Во всем мире сейчас тревожно, Андрей Иванович. Ты газеты-то читаешь?

— Ох люди-людишки! — вздохнул Андрей Иванович. — Вон сколько муравьев в куче, а и то живут себе тихо-мирно, или пчелы в улье? А человеки завсегда готовы друг дружке глотки перегрызть! Почему так, Ваня?

— Мы не хотим воевать, да, верно, придется. Гитлер почти всей Европой владеет. Вон что делается во Франции? И месяца не продержались! Вот тебе и потомки Наполеона!

— Супротив немца тяжело и нашему брату будет воевать, — сказал Андрей Иванович. — Сурьезный солдат, робости в нем мало, приходилось схватываться и врукопашную! Тут против наших он слабоват, а в атаку идет дружно, зараза. — Он поглядел на орден Кузнецова и прибавил: — Я за германскую тоже имею Георгия… Как-то в праздник надел, так Дмитрий аж руками замахал: мол, сыми, батя, царские кресты! Не позорь Советскую власть! По-моему, неправильно это, Иван. Боевые награды и тогда давали за храбрость, и никогда их не зазорно на груди носить.

— Носи, Андрей Иванович, — улыбнулся Кузнецов. Он все чаще поглядывал на часы. — Ты, Андрей Иванович, никому не обмолвься про наш разговор. Я тебе по-родственному.

— А чего ты такого секретного сказал-то? — удивился тот. — Об том и у нас мужики вечерком на завалинке толкуют… Тимаш вон грозится записаться в солдаты добровольцем, коли что…

— Боевой дед! — усмехнулся Иван Васильевич.

— Я думаю, он в одна тысяча четырнадцатом из окопа-то и носа не высовывал, солдат кайзеровских в глаза не видал…

— И все же лучше помалкивай, — посоветовал Иван Васильевич.

Опустив голову, надолго задумался. Андрей Иванович не мешал ему, свернул цигарку, закурил. От его дыхания замороженное окно сверху оттаяло, открылись сверкающие изморозью рельсы, убегающие к станции.

— Приду вечером домой, а там пусто, — будто очнувшись, заговорил Кузнецов. — У меня хорошая соседка, так она убирает в квартире, иногда обед сварит… — Он в упор посмотрел в глаза Абросимову: — Хочу взять к себе Вадима…

— Тонька в жизнь не отдаст, — помотал головой Андрей Иванович.

— Я поговорю с мальчишкой, — продолжал Кузнецов. — Если он согласится, помоги, Андрей Иванович, Тоню уговорить. Скучаю я по нему, чертенку!

— Тоньке про это лучше и не заикаться, — подумав, проговорил Абросимов. — Вцепится в Вадьку — не оторвешь! Знаешь, что мы сделаем? Когда твой поезд? Да что я говорю… сам его встречаю и провожаю… В общем, бери Вадьку и иди на вокзал. Конечно, ежели он захочет поехать, а Ефимье и Тоньке пока ни слова! Уедете — я им скажу, что отдал тебе Вадьку.

— Ты не сомневайся, Андрей Иванович, — обрадованно сказал Иван Васильевич, — ему будет у меня хорошо. Если и пошлют в командировку, так за ним соседка присмотрит. Кстати, у ней мальчик одних лет с Вадимом, глядишь, подружатся.

— Не люблю я бабьи слезы, но… — Абросимов рубанул воздух рукой: — Переживем как-нибудь, грёб твою шлёп! А кинется в Питер за мальчишкой — я ее не пущу!

— Хороший ты человек, Андрей Иванович, — улыбнулся Кузнецов и быстро вышел из будки.

Поздно вечером вся в слезах прибежала Тоня и сообщила, что Кузнецов забрал с собой Вадика в Ленинград. Накупил мальчишке всякой всячины, подарил игрушечный пистолет, и тот, дурачок, согласился с ним поехать… Нужно немедленно вернуть Вадика! Пусть завтра же Андрей Иванович едет в Ленинград.

— Он все-таки мальцу родной отец, — урезонил плачущую дочь Андрей Иванович, но чувствовал себя виноватым: может, зря они с Кузнецовым затеяли все это? Тот еще сунул ему пачку денег, а как теперь дочери передать? В рожу кинет, ишь как взвилась…

— У Вадика один теперь отец — Федя Казаков! — в гневе кричала дочь. — И фамилия у него не Кузнецов, а Ка-за-ков!

Ефимья Андреевна, бросив на мужа сердитый взгляд, — она-то знала, что Кузнецов был у него в будке, — увела рыдающую дочь в другую комнату.

Ночью пришел за женой хмурый Федор Федорович и пообещал, что сам поедет в Ленинград и привезет Вадика, вот только как адрес узнать?.. Андрей Иванович не сказал ему, где теперь живет Кузнецов. А почему скрыл, и сам себе не смог бы объяснить.

Ворочаясь один в маленькой комнате на жесткой постели — Ефимья спала на печке, — он вздыхал: эх Тонька, Тонька! Будь бы у нее характер поуступчивее, жила бы в Ленинграде! Нет слов, хорош Федя, но до Ивана ему ой как далеко. Федя Костыль никогда не будет орлом…

 

2

Окно в кабинете председателя поселкового Совета было распахнуто, с улицы волнами плыл запах свежевспаханной земли, слышалось мерное пыхтенье маневрового на станции. Сонно журчала вода: машинист водокачки открыл кран, и из чугунной трубы лилась широкая струя. У привокзального сквера уже поблескивала на солнце большая лужа. За столом сидели Алексей Евдокимович Офицеров и Осип Никитич Приходько. Приходько вертел в руках потрепанный паспорт и вопросительно смотрел на председателя.

— Документы у него в порядке, и фамилия такая же, как у жены покойного Спиридона Никитича Топтыгина, — говорил Приходько. — Претендует на часть дома, а дом-то наследники покойного давно продали.

— Выходит, парень опоздал, — усмехнулся Алексей Евдокимович. — Был он у меня вчера, грозил в суд подать и все такое… Только кто теперь будет этим заниматься? И концов не найдешь, к тому ж он не прямой наследник.

— А что говорят Корниловы, ну, что дом купили?

— Мишка с братом вывели под ручки за ворота, дали пинка в зад и сказали, чтобы больше и духу его не было тут… Он, понимаешь, заявился к ним выпивши и стал бумажонками трясти, мол, выкатывайтесь из моего дома, ну они его самого и выкатили…

Приходько положил паспорт на краешек стола, полез в карман за папиросами. Был он невысокого роста, широколиц, с короткими черными волосами и маленькими, глубоко посаженными карими глазами. Щеки крепкие, зимой и летом кирпичного цвета. Под гимнастеркой угадывались хорошо натренированные мышцы. По утрам Осип Никитич бегал вокруг территории базы, тренировался в спортивном зале при клубе. В общем, держал себя в форме. У него была привычка: дымя папиросой, то и дело поворачивать ее к себе тлеющим концом и пристально вглядываться в столбик пепла, который он время от времени аккуратно стряхивал в бумажные кулечки.

— Где остановился-то? — поинтересовался Приходько, изучая кончик папиросы. — Два дня спал на вокзале, сунулся к Супроновичу, но Яков Лукич не пустил.

— Пока у бабки Совы, но грозится отсудить часть дома… Да, тут ко мне приходил Григорий Борисович, просил подыскать ему человека, который бы взялся возить на молокозавод бидоны с молоком из окрестных деревень. Он выхлопотал в районе ставку, дали ему и лошадь… Я подослал к нему этого… — Офицеров небрежно раскрыл паспорт, — Чибисова Константина Петровича, так он звонил, мол, сильно сомневается, дескать, не пропойца ли какой?

— Будет пьянствовать — не прописывай, — посоветовал Приходько. — У нас тут своих выпивох хватает. Да и вообще к нему приглядеться стоит.

— Николай Михалев на днях из заключения возвращается… Женка телеграмму получила.

— Про такого не слышал, — заметил Приходько. Офицеров коротко рассказал историю незадачливого шофера, который чуть было машину со взрывчаткой не угробил… И высказал свое мнение, что произошло все это без злого умысла: Михалев мужик тихий, безобидный, когда-то активистом при комсомольской организации был.

— К базе его и близко подпускать не надо, — заявил Приходько.

— Да пойдет шоферить в Шлемовский леспромхоз, — сказал председатель. — Там деньги хорошие на лесоповале зашибают.

— Чибисов, Чибисов, — задумчиво проговорил Приходько, стряхивая пепел в кулек, — И чего эта птичка сюда прилетела? Неужто не понимает, что дом ему вовеки не отсудить, а нам тут с ним, гляжу, хлопот не оберешься…

— Учинит скандал — в двадцать четыре часа выселим, я участкового Прокофьева предупредил, чтобы за ним поглядывал, — сказал Алексей Евдокимович. — Только куда выселять-то? Женка от него к другому ушла, сам Тимашу за рюмкой рассказывал.

В дверь без стука вошел бухгалтер Иван Иванович Добрынин. На носу очки, волосы на затылке взъерошены, брюки на коленях оттопыриваются пузырями.

— Блинов просит двадцать метров кумача, — сказал бухгалтер. — Май на носу, наглядную агитацию наводить требуется.

— Разорит нас завклубом, — поморщился Офицеров, но бумаги подписал.

— Он сам транспаранты малюет? — поинтересовался Осип Никитич.

— Есть у него помощники, — ответил председатель. — Вон Костька Добрынин, — он поднял глаза на бухгалтера, — не только буквы выводит, а и рисует.

— Его в ведомости на оплату нет, — пробурчал Иван Иванович.

— Не повесьте, как прошлый раз, транспарант с призывами на фасаде забегаловки Супроновича, — предупредил Приходько. — Надо же додуматься!

— Плакат мой Костя нарисовал, — с гордостью заметил Добрынин. — Сколько раз проходил мимо, и мне невдомек, что тут что-то неладно.

— А вот Тимаш даже с пьяных глаз заметил, — проговорил Приходько. — И народ потешал, пока я не велел транспарант снять. Что, у нас нет других общественных помещений?

— Пригляжу я за этим делом, — пообещал Офицеров.

Приходько поднялся со стула, пожал руку председателю, и в этот момент зазвонил телефон на стене. Председатель, кивнув бухгалтеру на освободившийся стул, снял трубку, а глазами попросил Приходько задержаться.

— Гляди сам, Григорий Борисович. Показал-то он себя тут не с самой лучшей стороны… — проговорил он в трубку. — От молока, говоришь, пьян не будет?

Посмеявшись, Офицеров повесил трубку на никелированный крючок и, обращаясь к Приходько, сказал:

— Берет его Шмелев… с испытательным сроком. Говорит, Чибисов христом-богом клялся, что на работе он ни-ни.

Осип Никитич кивнул и вышел из кабинета.

 

3

Глухое озеро Щучье очистилось ото льда, начался нерест щуки, плотвы. Григорий Борисович попросил Маслова стрельнуть на базе толовых шашек и детонаторов с бикфордовым шнуром — мол, на рыбалке пригодится… Тот сначала наотрез отказался, потом, поразмыслив, прикинул, что через двое суток на третьи на второй проходной дежурит свояк жены Ильин и можно будет пронести тол, только придется ему поставить… Шмелев щедро отвалил Маслову две тридцатки.

Встретиться договорились субботним вечером прямо на Щучьем, там у костра переночуют, а утром на рыбалку.

Был конец апреля, по утрам легкий морозец, случалось, прихватывал молодую траву кудрявым инеем. На лиственных деревьях набухли почки, верба над водой вовсю цвела, и пыльца собиралась островками у голых берегов. Серый прошлогодний камыш, изломанный зимними ветрами и метелями, топорщился на отмелях. Перед закатом туда опустились несколько уток. Под одинокой сосной, близко шагнувшей к берегу, скопилась куча шелухи. Это белка поработала над шишками.

Маслов приехал на велосипеде пораньше, запалил костер, приволок к нему несколько сухих лесин, наломал елового лапника. На рогульки повесил закопченный котелок с водой, разложил на брезенте деревянные ложки, соль, сахар, приправу для ухи. На белой тряпице зарозовел аппетитный брусок сала. Все он делал не спеша, основательно: то сушняка подкинет в костер, то щепкой смахнет с дымящейся в котелке воды попавшую туда сухую сосновую иголку. И опять принимался острым ножом вырезать из липового обрубка ложку. Ложки выходили отменные. Он их не красил, лишь вываривал в подсолнечном масле, отчего ложки приобретали золотистый оттенок. И охотники, и рыбаки хвалили их наперебой. Говорить Маслов был не мастак, больше слушал, изредка вскидывая на говорившего маленькие невыразительные глаза. И что он думал при этом, невозможно было угадать. Глубокие складки у носа придавали его лицу жесткое выражение.

Когда Григорий Борисович, примостившись у костра, завел разговор о могуществе фашистской Германии, о предстоящей жестокой войне, которая многое изменит в жизни русского народа, Кузьма Терентьевич оторвался от работы — он резал сапожным ножом ложку — и внимательно посмотрел в глаза Шмелеву.

— Всяк кулик свое болото хвалит, — изрек Маслов.

Григорий Борисович несколько опешил: он не мог взять в толк, что тот хотел этим сказать.

— Одну державу за другой Гитлер ставит на колени, — после короткой паузы продолжал он.

— Россию не поставит, — уронил Кузьма Терентьевич, снова принимаясь за ложку. — В газетах пишут…

— А когда там правду-то писали? — закинул крючок Шмелев. — Ежели верить газетам, так в России давно уже текут молочные реки в кисельных берегах.

— У Красной Армии тоже кое-что припасено на случай войны, — сказал Маслов. — И пушечки есть, и танки…

— А ты видел их? — подзадорил Григорий Борисович.

— Щупал вон энтими руками! — похвастался Маслов. — В зоне каждый месяц чего-нибудь испытывают.

Его слова прямо-таки поразили Шмелева: про испытания новой техники Кузьма никогда не рассказывал. Ох и хитрый оказывается мужик! Хоть бы намекнул — разве он, Шмелев, поскупился бы на деньги?

— У Гитлера лучшие танки в мире, — ввернул он. — А пушки? Лучше Круппа никто их не делает.

— Один средний танк сейчас испытывают, — продолжал Маслов. — Крепкий орешек! Вряд ли уступит немецким. По нему в лоб крупными бронебойными — и выдерживает, зараза! А какой юркий! Вертится вьюном, и скорость дай бог!

— Как называется-то?

— А никак… Какие-то номера на башне накарябаны, — ответил Маслов. — У него еще, видать, и названия нет.

— Эх, сфотографировать бы его, — будто случайно, вырвалось у Шмелева, глаза его зорко следили за лицом Кузьмы Терентьевича.

— Таких умельцев тама не видел, — усмехнулся тот. — Кто же с аппаратом пустит на полигон?

— Сколько толовых шашек принес? — перевел разговор на другое Григорий Борисович. Он был доволен тем, как отреагировал на его реплику Маслов.

— Теперя взрывчатки нам с тобой, Григорий Борисович, на все лето хватит, — ухмыльнулся тот.

— Как же тебе удалось? — обрадовался Шмелев.

— Я намедни говорил про Ильина, так это он… Ну, конечно, пришлось его угостить, не без этого. Машины-то день-деньской снуют по территории — ну я попросил знакомого шофера мне пакет забросить. Ну а Ильин на проходной не стал в кузове смотреть. Хозяин барин: хочет — карманы заставит вывернуть, хочет — голову в твою сторону не повернет.

— А если шофер сболтнет?

— Все шито-крыто, — сказал Кузьма. — Шоферу я щук пообещал. Думаешь, мы одни будем глушить? Наши мужички этим балуются на лесных озерах. У них я и расстарался детонаторами и шнуром.

— Я гляжу, у вас можно пушку с базы уволочь, — подзадорил Шмелев.

Он примечал на дворах жителей Андреевки разный хлам, вывезенный с базы: вместительные цинковые баки из-под пушечного пороха, обитые сталью крепкие колеса от передков, у одного во дворе даже стоял котел от походной кухни, а крыши у многих были покрыты цинковыми расплющенными коробками из-под патронов.

— Не скажи, — ухмыльнулся Маслов. — Проверяют всех будь здоров! А ненужный хлам те, кто работает на базе, берут только с разрешения начальства. Через проходную ничего не пронесешь… Это у меня так получилось, что родич дежурит в проходной. Не станет же он меня обыскивать! А попадешься — пиши пропало, — стал набивать себе цену Кузьма. — С этим у нас строго. Мало что охранники в четыре глаза смотрят, так уполномоченный НКВД по всем цехам шастает и на проходной часто бывает.

Вода в котелке забурлила, Кузьма достал из брезентового мешочка стеклянную банку с чаем, щедро сыпанул в крутой кипяток и обугленной палкой отодвинул котелок от огня. Затем разлил водку по стаканам, поднял было свой, чтобы чокнуться, но Шмелев и не притронулся.

— Погоди, Кузьма Терентьевич, — со значением сказал он. — Нам нужно потолковать с тобой на трезвую голову.

Кузьма с сожалением поставил стакан на чурбачок, подкинул сучьев в костер, поудобнее устроился на ветвях и выжидательно уставился на собеседника. Шмелев долго думал, как начать этот разговор, да вдруг напрямик сказал, что служит немцам и очень заинтересован в согласии Маслова работать вместе. Вопрос сейчас стоит так: «за» или «против», середины не будет. А СССР немцы захватят… И тех, кто не сидел в тылу сложа руки, щедро наградят…

— Ты навроде сам большевик? Должен несознательных агитировать за Советскую власть, а ты вон чего заворачиваешь. Али пытаешь меня? — заговорил Маслов, глядя на огонь.

В его спокойном лице ничего не дрогнуло, будто они толковали об охоте или рыбалке. Длинные руки перестали двигаться, в одной белела наполовину вырезанная ложка, в другой был зажат острый сапожный нож.

— А ты считаешь, я должен ходить в офицерских погонах царского режима? — усмехнулся Шмелев. — Или в мундире вермахта?

— А ежели я заявлю, Борисыч, и возьмут тебя за шкирку, а? — невозмутимо сказал Кузьма.

— Так и тебя, такого шустрилу, поставят рядом…

— Не-е, — возразил Маслов. — Мои грехи по сравнению с твоими — что плотвичка рядом с зубастой щукой!

— Не заявишь ты никуда, Кузьма, — так же спокойно сказал Григорий Борисович. — Ты человек умный и хочешь пожить широко, красиво… Хозяином на своей земле.

— С моим-то рылом да в калашный ряд? — усмехнулся Маслов.

— Что тебе дала Советская власть? — прямо посмотрел ему в глаза Шмелев. — Хоромы нажил, женка в мехах-шелках ходит? Из долгов не вылезаешь, щи хлебаешь деревянными ложками собственного изготовления…

— И все же, отчего ты меня, Борисыч, не опасаешься? — спросил Маслов. — Дело-то оё-ёй какое сурьезное! Сурьезней уж и некуда!

— Так мы с тобой, Кузьма Терентьевич, одной веревочкой повязаны. Да и наблюдаю я за тобой не один день, даже год!

— Сейчас я при тебе шестеркой кручусь, придут немцы — и при них буду на подхвате? — продолжал Кузьма.

— Ошибаешься, Кузьма Терентьевич, — улыбнулся Шмелев. — На таких, как ты, будет держаться новый порядок в России.

— А я ведь давно смекнул, что ты враг Советской власти, — невозмутимо продолжал Маслов. — Когда ты о подземных складах заговорил… Тогда была мысля пойти к Кузнецову да заявить на тебя. И долги бы ты с меня не потребовал. Не до долгов тебе было бы, Борисыч. Да ты, наверное, никакой и не Борисыч, чай, из благородных?

— Что же не заявил? — поинтересовался Шмелев, нагибаясь к костру: ему сейчас не хотелось смотреть на Кузьму. Неужели он и впрямь так рисковал? От этой мысли даже озноб пробежал по спине. Вот такие тихие, спокойные и есть самые опасные!

— Тятенька уберег, царствие ему небесное, — сказал Маслов. Взял стакан и, не чокаясь, наполовину отпил. — Тятенька мой Терентий Егорыч был зажиточным мельником на Тамбовщине. В первую мировую дослужился до унтера, Георгия имел. Когда у него ни за здорово живешь отобрали мельницу, он подался к белякам… Сражался в армии Мамонтова, потом был у Петряя, ну, шалил в наших местах такой отчаянный атаман. В общем, ликвидировали мово тятеньку, как бандита, в двадцать первом. А какой же он бандит? За свое кровное бился… Да, неладно все повернулось… А фамилию я другую взял да сюда, в Андреевку, подался. У женки тут родственники оказались.

— Что же раньше-то не рассказал?

— Я тебе, Борисыч, первому рассказываю. Женка и та про мое прошлое не знает. Я ведь года три парнишечкой-то по стране скитался. Беспризорник и беспризорник… Мало нас тогда, беспорточных, чумазых, по России бродило? А тятеньку не забыл я. И никогда не забуду.

Григорий Борисович тоже выпил, закусил салом, пожевал дольку чеснока. Слава богу, тут-то хоть нюх его не подвел: учуял своего в Маслове! Свой-свой, а вот хотел ведь донести! Неужели чтобы выслужиться перед Советской властью? Или просто разыгрывает?

— Тятенька приснился мне на мельнице, — продолжал Кузьма. — Усы белые от мучной пыли. И толкует: дескать, береги, Кузька, жернова… Покамест быстра речка течет да каменные жернова крутятся, зерно будет молоться. Ты, мол, сынок только мешки подставляй под теплую мучку… А у самого петля на шее болтается. К чему бы это?

— Давай помянем, — торжественно поднял стакан Шмелев. И брови сурово сдвинул. — Мудрый был человек. И тебя воспитал как надо.

— Он мне часто снится, — вздохнул Кузьма. — Раз весь простреленный явился и протягивает свой серебряный Георгий… Подмывает меня махнуть на Тамбовщину, да хоть бы одного-двух, что у нас мельницу отымали, отправить на тот свет.

— Скоро мы, Кузьма Терентьевич, за все отомстим, — сказал Шмелев. — А пока давай думать о том, как нам побольше взрывчатки запасти…

Две утки, суматошно махая крыльями, пролетели над ними. Над кромкой бора зажглись первые звезды, небо над озером густо позеленело, легкий ветерок рябил на плесе свинцовую воду, шуршал в камышах. Дым от костра путался в ветвях березы, стоявшей у самой воды, невидимый, без огней, пророкотал над головами самолет. Лишь заглох вдали раскатистый густой гул, как совсем близко у берега ударила щука.

— С десяток жерлиц у островка поставил, — всматриваясь в сгущающиеся над озером сумерки, проговорил Кузьма. — Тута щук была прорва, только наши рыбачки с базы повывели их. Теперь крупных нету.

— Мало нас, Кузьма Терентьевич, — думая о своем, сказал Шмелев. — Один боится, другие давно уже потеряли веру в возврат к добрым старым временам, а есть и такие, которые уверовали в незыблемость нового строя.

— Кому охота за голую идею головой рисковать? — резонно заметил Маслов. — Жить можно при любой власти.

— А ты, Кузьма, философ! — рассмеялся Григорий Борисович.

— Зимой ночи длинные, о чем только на лежанке не передумаешь, — сказал Кузьма. — Правда, все больше с покойным тятенькой веду во сне длинные беседы. Терентий Егорыч-то был в нашем селе грамотным человеком. К нему сам урядник хаживал в гости на пасху.

— Рождество, пасха, троица… Какие раньше праздники были! — подхватил Шмелев. — Все большевики отняли! Отечество, веру, царя и бога… Ну что ж, на бога надейся, а сам не плошай. — Григорий Борисович поднялся, подошел к кромке воды, повернул крупную голову к сидевшему у костра Маслову. — Мы с тобой, Кузьма Терентьевич, в этой местности устроим настоящий ад для большевичков! За все с них спросим! И за твоего отца — георгиевского кавалера.

— Опять ударила… — наклонив голову, прислушался тот. — Будем завтра с рыбой! Не надо и тол в озеро бросать. Сдается мне, что на каждой жерлице сядет по щуке.

— Тол нам, Кузьма Терентьевич, и для других дел пригодится, — заметил Шмелев.

 

4

Андрей Иванович вернулся из Ленинграда через неделю и без Вадика. Расстроенная Тоня даже не поздоровалась с отцом, закрыв подурневшее лицо руками, она навзрыд заплакала. Абросимов поставил деревянный чемодан на зеленую скамью, подошел к ней и грубовато сказал:

— Ну чё ревешь, грёб твою шлёп, дура? Не хочет Вадька в нашу Андреевку. Он в школу ходит, суседка его не обижает. Наоборот, цацкается с ним. Там и кино, и цирк с разными учеными зверями, а у нас тута ни шиша. Он на трамваях-автобусах разъезжает, как барин. И мороженое лопает кажинный день.

— Не верю, что мой сынок домой не хочет! Не верю! — не унималась Тоня. — Не пускает Ванька его ко мне-е…

— Пойдем, люди глядят, — сказал Андрей Иванович.

Дома он подробно рассказал о своей поездке к бывшему зятю, мол, живет в хорошей квартире, даже ванна есть, мебель красивая, приемник на тумбочке. Иван задарил мальчишку игрушками…

— На подарки да на мороженое меня променял, — всхлипнула Тоня.

— Был в ихней поликлинике, ковырялась молодая врачиха в моем ухе, — продолжал Андрей Иванович. — Соображает, грёб ее шлёп! Толкует, что операцию пока не надо делать, надавала уйму разных лекарств. Велела осенью еще раз приехать. Посулила полностью вернуть слух. Обходительная такая, видная из себя…

— Вадька, он такой, — заметила Ефимья Андреевна. — Не понравилось бы у них — убег. Значит, прижился у батьки, и слава богу. — Она бросила взгляд на притихшую дочь. — У тебя скоро еще ребенок народится, че слёзы-то попусту лить? Чай, не у чужих людей мыкается?

— Ивана, наверное, повысили, — проговорил Андрей Иванович. — Меня по городу на служебной «эмке» туды-сюды прокатил, мосты, дворцы показал. Были в Александро-Невской лавре, там Суворов похоронен.

— Как он одет-то? — подала голос Тоня.

— Иван-то? В форме…

— Я про Вадика! — в сердцах перебила Тоня.

— В матросском костюмчике, бескозырка с ленточками, веселый такой… Показал мне свои игрушки-книжки — их много у него, так и шпарит стихи наизусть.

— Про меня-то хоть спрашивал? — посмотрела на отца Тоня. Серые глаза ее припухли от слез.

— А то нет, — сказал Андрей Иванович. — И про тебя, и про бабку… Гальке кулек конфет прислал. «Барбарис». Когда по городу-то ездили, все рассказывал мне про царей и графьев разных, памятники показывал, там все больше на конях сидят.

— Отпустит он его сюда на каникулы? — перебила Тоня.

— Иван посулил, мол, самолично привезет.

— Его еще тут не хватало, — вздохнула Ефимья Андреевна. — Глаза мои бы его не видели! Пусть командует военными, а для нас он отрезанный ломоть.

— Не ведаю, что там у них с Тонькой получилось, а мне Иван не враг, — твердо сказал Андрей Иванович. — Он меня как человек встретил и проводил, а то, что Вадьку не привез, так из-за вашей бабьей дури неча мальчонку из школы срывать. Сказано, на каникулы как миленький заявится, и хватит воду в ступе толочь, грёб вашу шлёп!

Тоня молча поднялась из-за стола, подошла к дверям.

— Гостинцы-то забери! — обронил ей в спину отец.

Она даже не оглянулась.

Глядя на него глубокими карими глазами, Ефимья Андреевна произнесла:

— Гляжу, свово ненаглядного Ванечку ты больше родной дочери любишь.

— Свою бабью гордость не выставляла бы — в Питере жила и на автомобиле раскатывала.

— Бог не оставил ее, — сказала Ефимья Андреевна. — Что Федор плохой для нее муж?

— Я супротив Федора ничего не имею, — прихлебывая из большой фарфоровой чашки, проговорил Андрей Иванович. — Даже очень сильно уважаю его.

— Алена с мужем в Риге, — пригорюнившись, заметила Ефимья Андреевна. — Теперича Федор с Тоней собираются в город Великополь. Разлетелись из гнезда все наши птенцы.

— Радоваться надо, старуха, — пробурчал Андрей Иванович. — Дерюгина перевели в Ригу с повышением, Федора назначили начальником дистанции пути. В гору идут наши зятья… — Он задумчиво посмотрел на самоварную конфорку, что звонко подрагивала от гудящего внутри самовара пара. — А Иван-то, грёб его шлёп, всех их обскакал: орден на груди, и у начальства в чести, коли машину дают, как большому начальнику.

— Чего языком-то попусту мелешь? — возмутилась Ефимья Андреевна. — Бога-то не гневи: Федор нашу Тоньку с двумя ребятишками взял. Я лоб о половицы разбила, молясь еженощно и отвешивая поклоны.

Андрей Иванович снял синий суконный пиджак, расстегнул ворот серой косоворотки, морщинистый лоб его слегка вспотел. Долго он смотрел на выпуклый бок самовара, будто считал выбитые на нем медали, потом глухо уронил:

— Послушай, бабка, что мне Иван-то рассказал… Был он на западной границе, так там неспокойно… И немцы ведут себя нахально, задираются… Много-то он, сама понимаешь, не расскажет, а все тревожно мне на душе.

— Про то и в священном писании говорится: «И прилетят с неба большие птицы с железными клювами, и содрогнется земля под ногами людей, и пожрет все окрест геенна огненная, и наступит конец белого света…»

— Две войны я пережил, старуха, — мрачно сказал Андрей Иванович. — Неужто будет и третья?

— Чему быть, того не миновать, — задумчиво проговорила Ефимья Андреевна. — Много люди грешили — вот и грядет расплата. Бог, он все видит, долго ждет да больно бьет.

— Страдать-то будем не только мы, грешники, — усмехнулся Андрей Иванович. — И вы, праведники!

— Не богохульствуй, Андрей! — строго взглянула на мужа Ефимья Андреевна. — Раз человек родился, значит, нести ему свой тяжкий крест до могилы. А то, что предназначено богом и судьбой, никому из смертных не дано изменить.

— Ну молись, старуха, молись, коли есть охота, — вздохнул Андрей Иванович. — Только сдается мне, что бог давно уже отвернулся от людишек и уши пробками заткнул, чтобы не слышать их жалоб…

— Бог, он все видит, — вздохнула жена. — Беда не на горы падает, а на человека.

— Гляди-ко, чё мне Иван подарил, — вынув из брючного кармана часы с крышками, похвастался он. — Серебряные.

— За то и любишь Ивана, что во всем тебе потакает, — заметила жена. — Деньги совал?

— Чего же мне-то на эту гордую дуреху равняться? — кивнул на дверь, за которой скрылась дочь, Андрей Иванович. — Я ведь такой: бьют — беги, дают — бери! Сами купим ребятишкам, чё надоть. Скажи ты мне, мать, чего это она такая злая на Ивана?

— Любила, — ответила Ефимья Андреевна. — А у любви два конца, так один из них — ненависть.

— Интересно, какой конец ты для меня припасла?

— Почитай, жизнь вместях прожили, чего уж нам считаться, — сказала жена.

Андрей Иванович легко подхватил ведерный самовар за черные ручки и поставил у русской печки на чурбак. Поглядел на согнувшуюся над посудой жену и ушел в свою комнату. Слышно было, как стукнул об пол сначала один тяжелый ботинок, потом второй. А немного погодя донесся могучий, переливистый храп.

Моя мочалкой посуду в большом эмалированном тазу, Ефимья Андреевна подумала, что надо разобрать чемодан с гостинцами и кое-что отнести Тоне. С деньгами лучше не соваться, все равно не возьмет. И Федор ей ни в чем не перечит… Андрей-то Иванович, видно, сильно устал, даже чемодан не распаковал… Бывало, первым делом, переступив порог, доставал для всех питерские гостинцы. Да теперь и угощать-то почти некого. Пустеет их дом. Скоро вдвоем и останутся. А это непривычно: всю жизнь в доме шумно было от детей, внуков, племянников. Не забыли бы дорогу сюда, птица и то с теплых краев возвращается, где вылупилась из яйца. Тоня говорила, что Федор через месяц приедет из города за ней, велел вещи увязывать.

Несколько раз встречались Ефимья Андреевна и мать Федора Прасковья, но теплых, родственных отношений так и не получилось. Тоня хотя и не жаловалась на свекровь, но все время чувствовала, что та недовольна женитьбой сына на ней. И призналась матери, что рада переводу мужа: теперь они будут жить одни. В городе Тоня уже побывала, он ей понравился. Небольшой, весь в зелени, посередине протекает чистая широкая речка. И название города красивое — Великополь. Всего одну ночь ехать от Андреевки.

Закончив мыть посуду, Ефимья Андреевна раскрыла чемодан и сверху увидела большую зеленую с темными разводами шаль. Благодарная улыбка чуть тронула ее поблекшие губы: это Андрей купил ей. Что-что, а никогда не вернется домой без подарка жене. И тут же улыбка исчезла с ее лица: на коробке с конфетами лежала фотография — Иван и Тоня. Головы близко друг к другу. Он — светлоглазый, скуластый, а она — с короткой стрижкой, невеселая, будто тогда еще предчувствовала, что замужество не принесет ей счастья…

Ефимья Андреевна перевернула фотографию — что-то написано на обороте, но она и так помнит, что они сфотографировались сразу после свадьбы. Зачем Андрей привез эту фотографию? Иван отдал или сам из альбома забрал? Со вздохом спрятала ее в ящик буфета под коробку с нитками и пуговицами.

 

Глава восемнадцатая

 

1

Летним утром на одном поезде из Климова приехали в утопающую в свежей зелени Андреевку Дмитрий Андреевич и его сестра Варвара с мужем и детьми, направились со станции к дому. Ни одни, ни другие не дали телеграммы, потому их никто и не встретил. Старшие Абросимовы телеграмму всегда почему-то связывали с неприятным известием, начинали волноваться, потому близкие всегда приезжали без уведомлений. Встречи были неожиданными и оттого еще более радостными.

Дмитрий Андреевич приехал один, жена с детьми осталась в Туле у матери. Раиса Михайловна не любила наведываться в Андреевку, может, потому, что здесь жила бывшая жена Дмитрия с его первенцем Павлом. Супроновичи приехали в отпуск на целых три месяца. В прошлом году Семен заканчивал строительство важного объекта в Комсомольске-на-Амуре и ради этого даже пожертвовал своим отпуском. Он был все такой же кудрявый, белозубый, правда, немного сутулился. Варвара заметно располнела, но ничуть не утратила стати. Была все такой же смешливой. Сын Миша шумно радовался, а дочь Оля, тихая, застенчивая, с любопытством смотрела на всех большими светлыми, как у отца, глазами и больше помалкивала.

— Сеня, ты иди сначала к своим, — великодушно разрешила Варя. — А попозже придешь к нам.

— Успею, — улыбнулся Семен. — Давай к твоим?

— Посмотрите, одной сосны не стало! — остановился на лужайке напротив отчего дома Дмитрий.

— Тоня писала, что в нее прошлым летом молния ударила, — вспомнила Варя. — Пополам расщепило.

— И хата наша вроде бы меньше стала, — заметил Дмитрий, разглядывая через изгородь дом, в котором родился.

— Мама-а! Мамочка-а! — увидев на крыльце знакомую худощавую фигуру в длинной до пят юбке, звонко закричала Варя.

Ефимья Андреевна замерла на месте, потом схватилась за грудь и, не отнимая руки от сердца, поспешно стала спускаться по ступенькам. Мягкий тапок соскользнул с ее ноги, но она не остановилась, мелкими шажками семенила к калитке. Маленькая, с выбившейся черной прядью из-под сиреневой косынки, она прижалась к высокой груди старшей дочери. Дмитрий большой ладонью гладил мать по плечу.

— Мама, или ты меньше ростом стала, или я еще вырос, — улыбнулся он.

— Услышал бог мои молитвы, — сквозь слезы говорила Ефимья Андреевна. — Дождалась наконец-то! Господи, ребятишки-то какие выросли!

— Поцелуйте бабушку, — подтолкнула детей к матери Варя.

— Варя, дай же мне обнять дорогую мамашу! — возвышаясь над плачущими женщинами, пробасил Дмитрий.

Ему пришлось нагнуться, чтобы ее поцеловать.

— Вылитый батька стал, — сказала Ефимья Андреевна. — Только он в твои годы не был таким толстым.

— Это для солидности, мама, — рассмеялся Дмитрий Андреевич. — Я ведь теперь директор средней школы.

Он и впрямь сильно походил на Андрея Ивановича. Новый костюм в мелкую клетку распирала широкая грудь, полное белое лицо с выбритыми до синевы крепкими щеками было добродушным, черные волосы немного отступили со лба, образовав две неглубокие залысины, отцовские серые глаза смотрели на мать растроганно, с любовью.

— Чего же женку-то с ребятишками не привез, Митенька? — спросила Ефимья Андреевна.

— В Туле она, — коротко ответил сын. И на лицо его набежала легкая тень.

— Не хочет твоя Рая к нам, — вздохнула мать, — Сторонится.

— Дома отец-то? — перевел разговор на другое Дмитрий.

— Отсыпается после дежурства, — ответила мать.

Семен Супронович сначала пожал руку, потом нагнулся и поцеловал тещу.

— Вот твои-то, поди, обрадуются, — кивнула Ефимья Андреевна на дом Супроновича.

Они еще не дошли до калитки, как на крыльце в выпущенной поверх мятых брюк серой рубахе показался Андрей Иванович. Седые волосы растрепались на затылке. Моргая на солнце заспанными глазами и почесывая широченную грудь, он громогласно заявил:

— А мне сон такой чудной снится, будто я встречаю на путях почтовый, а он сошел с рельсов и прет прямо, грёб твою шлёп, на мою будку… А заместо машиниста там сидишь ты, Митя! Глядишь на меня, чумазый, веселый, и говоришь: «Теперя поезда, батя, могут ходить по земле, по воде и аж летать по воздуху!..»

Легко спустившись с крыльца, Андрей Иванович со всеми троекратно облобызался, внука подхватил на руки и подбросил вверх.

— В нашу, абросимовскую, породу!

Оля радостно засмеялась, а Михаил, бросив на деда исподлобья недовольный взгляд, отошел в сторону.

— Чё набычился? — хохотнул Андрей Иванович. — Хошь, закину на водонапорную башню, и будешь там сидеть до морковкиного заговенья.

— Не докинете, — проговорил тот.

— Дедушка, оттуда все-все видно? — задрала глазенки на башню Оля.

— Край света увидишь, — сказал Андрей Иванович и, пригладив большой ладонью поредевшие волосы, повел дорогих гостей в дом.

— Дядя Митя, а дедушка не показался вам маленьким? — ехидно поинтересовался Миша, шагавший рядом с Дмитрием.

— Твой дедушка самый высокий и сильный человек в поселке, — серьезно ответил тот.

— Сильнее папы? — усомнился мальчик.

— Сильнее, сильнее, — улыбнулся Семен Супронович.

— Я хочу на край света посмотреть, — озираясь на башню, произнесла Оля.

— Все говорят, что мы живем на краю света, — улыбнулся брат. — А вообще-то никакого края света не бывает, потому как земля круглая.

— У тебя, наверное, по географии «отлично»? — улыбнулся Дмитрий, слышавший этот разговор.

— «Посредственно», — пробурчал Миша.

— Врет! — воскликнула Оля. — Он круглый отличник.

— Нравится тебе Андреевка? — спросил мальчика Дмитрий.

— Мне Комсомольск-на-Амуре нравится, — ответил тот. — У нас там даже тигры в тайге встречаются.

— Мишатка! — зычно скомандовал Андрей Иванович с крыльца. — Возьми ноги в руки и пулей к Якову Ильичу! Зови его в гости!

— Это он мне? — взглянул на отца мальчик.

— Пошли вместе, — сказал тот.

Отец и сын зашагали к калитке. Рослый кудрявый Семен и длинный нескладный мальчишка даже со спины походили друг на друга: прямые, с горделивой посадкой головы, широкие в плечах и тонкие в талии.

Варвара проводила их долгим взглядом.

— Мишенька-то тоже хочет стать строителем.

— А я артисткой, — похвасталась глазастая Оля.

 

2

По лесному проселку неспешно шагала гнедая лошадка, запряженная в телегу с четырьмя близко поставленными друг к другу молочными бидонами. На краю, ближе к переднему колесу, сидел возница в коротких бумажных брюках, из-под которых высовывались волосатые ноги с черными пятками. На голове у мужчины выгоревшая кепчонка, в зубах зажата папироса. Одна нога его в такт ходу телеги покачивалась, второй он упирался в выступ передка. Хорошо смазанные оси не скрипели, подкованные копыта лошади вдавливались в серый песок.

Солнце, прорываясь сквозь ветви близко подступивших к проселку сосен, выстлало дорогу яркими полосами. День был жаркий, но здесь, в лесу, прохладно, белые облака иногда набегали на солнце, и тогда яркие полосы медленно втягивались в придорожный кустарник. Трясогузки низко перелетали через дорогу.

Лошадь с опаской ступила на растрескавшееся дно высохшей лужи, в днище телеги дробно застучали комки черной грязи. Сразу за плавным поворотом открывалось широкое зеленое поле. Со стороны дороги оно было огорожено колючей проволокой. В противоположной стороне чернели деревенские избы, баньки, вспаханные огороды сбегали к неширокой извилистой речушке, почти спрятавшейся в ивняке.

Человек на телеге даже не пошевелился, но острые глаза его зорко ощупывали зеленое поле. В самом конце его, где начинался густой сосновый бор, почти сливаясь с ним, виднелись тупорылые, с красными звездами на крыльях самолеты. Под сенью сосен стояли два свежесрубленных деревянных дома, рядом с ними выстроились четыре специальные крытые машины с антеннами на железных крышах. Послышался гул мотора, из-за леса вымахнул зеленый истребитель и сразу пошел на посадку. Какое-то время, казалось, он, растопырив шасси, наподобие жаворонка, неподвижно завис над травянистым полем, затем медленно опустился в зеленое колышащееся море и исчез из глаз. Скоро он вынырнул из-за травяной стены почти рядом с самолетами, развернулся, последний раз надсадно взревел и умолк. Блеснул плексигласовый козырек, и на крыло вылез летчик в кожаной куртке и шлеме. К самолету подошли двое в черных комбинезонах.

Возница свернул с дороги поближе к полю, остановил лошадь, сразу потянувшуюся к траве, выдернул чеку у оси, толчком босой ноги сбросил на землю серое от засохшей грязи колесо. Телега чуть покосилась на сторону. Нагнувшись, возница немного покопался с колесом, затем выпрямился, достал из кармана портсигар, поднес его к самым глазам и несколько раз щелкнул блестящей кнопкой. Крошечный объектив предательски блеснул на солнце. Возница тут же сунул потертый портсигар в карман штанов и снова нагнулся над колесом.

Эту операцию он повторил еще один раз, когда поднялся на холм и зеленое поле открылось перед ним все целиком. Заодно и закурил. Возле домиков и машин с антеннами передвигались люди в зеленой военной форме. На возчика молока никто не обращал внимания, впрочем, он и не подъезжал к аэродрому особенно близко.

Примерно часа два спустя возчик остановил лошадку напротив входа в молокозавод, разнуздал, бросил перед ней охапку нарванной по дороге зеленой тимофеевки и зычно позвал Шмелева. На крыльцо не спеша вышел Григорий Борисович в длинном белом халате, принял поданные возчиком бумаги, надев очки, внимательно изучил их, потом расписался. Двое мужчин, тоже в халатах, привычно подхватили за ручки тяжелый бидон и унесли в помещение.

— Подымемся в контору, я оформлю документы, — сказал Григорий Борисович и первым стал подниматься по деревянной лестнице на второй этаж. Каблуки на его ботинках стерлись вовнутрь. На поле халата ржавело пятно.

В конторке, где, кроме них, никого не было, возница свободно развалился на стуле, закурил.

— С двух ракурсов шлепнул аэродром, — негромко сказал он, поигрывая портсигаром.

Шмелев машинально взглянул на дверь, встал, плотнее затворил ее и снова уселся в свое кресло за небольшим письменным столом.

— Рискуете, Чибисов, — недовольно сказал он.

— Я не заметил никакой охраны, — сказал тот.

— Что же они военный аэродром не охраняют? — удивился Шмелев.

— Может, ночью и есть охрана, а днем не видно.

— А к базе подобрались? — поинтересовался Григорий Борисович. Когда они оставались наедине, он всегда обращался к Чибисову на «вы».

— Глухо, — уронил Чибисов. — Базу охраняют вкруговую. Не подступиться.

— А подступиться надо, — вздохнул Григорий Борисович. — Оттуда… — он неопределенно кивнул на окно, — больше всего интересуются складами, а испытательный полигон постольку-поскольку…

— А что же Маслов? — спросил Чибисов.

— Он пропуска к подобному производству не имеет, — сказал Шмелев. Про Кузьму он не хотел распространяться, — Маслов его личное приобретение, и он будет сам с ним работать.

Чибисов чуть насмешливо посмотрел на Григория Борисовича. Может, до революции бывший полицейский офицер и был мастером своего дела, а сейчас другие времена, иные задачи перед разведчиками. Сколько уж лет сидит тут пнем Шмелев, а ведь ничего толком не совершил! Подумаешь, уголовника Леонида Супроновича завербовал и Кузьму Маслова… Но начальство в Берлине почему-то ценит Шмелева, Чибисова предупредили, чтобы он считался с ним, советовался. Он, Чибисов, человек дисциплинированный, готов даже подчиняться Шмелеву, лишь бы деньги в твердой валюте переводили на его счет в Мюнхене, хотя ему, кадровому разведчику, окончившему специальную школу, обидно было это. Шмелев даже рацию включить не умеет.

За простоватой внешностью Чибисова скрывался хладнокровный враг. Вместе с отцом он бежал после революции за границу, был в Турции, Париже, Лондоне и окончательно обосновался в фашистской Германии, где его скоро пригрел абвер.

Не промотай отец все захваченные с собой богатства, — он женился на молодой француженке, которая помогла ему быстро спустить состояние, — Чибисов Константин Петрович (настоящая его фамилия была Бешмелев Николай Никандрович), возможно, и не связался бы с военной разведкой, стал бы, как и отец, промышленником. У отца в царской России был завод по производству безменов и тяжелых весов. Отец с малолетства натаскивал сына в своем деле: поставил его к верстаку, потом посадил счетоводом в контору, а перед революцией наследник уже ходил в мастерах.

Начинать в чужой стране с нуля было трудно, пожалуй, даже невозможно: своих дельцов хватало. Да и французский язык не сразу дался. Куда уж ему, сынку мелкого заводчика, было соваться, — вон дворяне, белая косточка, работали таксистами и официантами в парижских ресторанах…

От отца он сохранил лишь лютую ненависть к Советской власти, пустившей их голыми по миру… Эта ненависть только укрепилась за два года, проведенные под чужим именем в Советской стране. В родной Торжок он и носа не показал, опасаясь, что кто-нибудь узнает его. Работал шофером, научился плотницкому делу. Главным же его занятием было собирать сведения о военных аэродромах, базах, складах, воинских подразделениях. Раз в месяц он встречался с Желудевым, которому и передавал собранные сведения. Желудев и приказал ему обосноваться в Андреевке и непосредственно поддерживать связь со Шмелевым. Раз в неделю Чибисов передавал за границу шифрованные радиограммы. А днем колесил на телеге по окрестным селам с молочными бидонами.

Жил Константин Петрович по-прежнему у бабки Совы. В субботние дни, когда в буфете общественной бани собирались любители пива, Чибисов присоединялся к шумной компании, сетовал на то, что его объегорили родственнички Топтыгины — ничего не оставили из наследства. А между тем прислушивался к разговорам рабочих с воинской базы и, как говорится, мотал на ус.

Как-то к Шмелеву заглянул председатель поселкового Совета и поинтересовался насчет Чибисова. Григорий Борисович уверил его, что возчик в рабочее время не пьет, с делом справляется и попросил прописать…

— Ладно, что больше не суется к Корниловым, — заметил Алексей Евдокимович. — Ребята хваткие — отметелят за милую душу.

— Я ведь его предупредил: чуть что — уволю, — сказал Шмелев.

И вот они сидели в маленькой конторке, два человека с чужими фамилиями, в чем-то сходной судьбой, а симпатии друг к другу не испытывали. Большие мастера прикидываться и притворяться перед другими — это стало их главной профессией, — они в своей неприязни были откровенны. Чибисов не мог простить Шмелеву, что такие, как он, допустили переворот в России, он знал, что тот служил в сыскной полиции, а Григорий Борисович внутренне презирал невзрачного низкорослого Чибисова, — он ничего не знал о его прошлом, считал, что этот плебей куплен за деньги и готов служить хоть сатане. Для него священная идея спасения России — пустой звук. Насмотрелся он на таких беспринципных и продажных людишек за время своей работы в полицейском управлении.

Шмелев ошибался: Чибисов служил фашистам не только за деньги, он не меньше его ненавидел Советскую власть и верил, что, когда пойдут в наступление гитлеровские полчища, эта власть не устоит, рухнет. Он видел в Германии боевую технику, бывал на военных заводах. Немцы обстоятельно готовились к войне. И солдаты рейха фанатично преданы своему фюреру.

— Константин Петрович, а вас тараканы не беспокоят? — вдруг вспомнил Шмелев.

— Тараканов не видел, а вот сверчок до чертиков надоел, — сказал Чибисов. — Как заведет свою волынку, хоть из дома беги.

Шмелев рассказал, как Сова «приворожила» к нему Александру Волокову. Он дал ей за это пятьдесят рублей и брусок масла, — может, еще когда бабка со своим колдовским искусством понадобится… Кстати, это по его просьбе она пустила на постой Чибисова.

— Вы мне подали мысль, — сказал Константин Петрович. — Попрошу Сову, чтобы она и мне пригожую невесту подобрала…

Шмелев взглянув на него, подумал, что это будет не так-то просто даже при бабкиных талантах — внешность у радиста уж больно неказистая: лицо широкое, нос картошкой, большие зубы выпирают вперед, а острые глазки прячутся в глубоких провалах глазниц. И возраст неопределенный — можно дать и тридцать, и все сорок.

— Знаю, что не красавец, — усмехнулся Чибисов. — Потому и потребность в ворожее… — Он весело взглянул на Шмелева. — А в Париже или даже в Мюнхене за эти самые… — он сделал пальцами красноречивый жест, — любая красотка двери перед тобой распахнет. А если б я здесь смазливой девке красненькую сунул, вот удивилась бы! — Чибисов расхохотался.

— Вы уж лучше обратитесь к Сове, — посоветовал Шмелев. — Бабка ушлая, все устроится в лучшем виде и обойдется дешевле.

В дверь заглянул рабочий. Чибисов поднялся со стула, нахлобучил на лобастую голову с темными жесткими волосами кепку.

— Коня надо на заднюю ногу подковать, — ухмыляясь, сказал он. — Два дня вожу подкову в телеге.

— Ты, Чибисов, будто младенец! — недовольно проговорил Григорий Борисович. — Дорогу к кузнецу не знаешь?

— Дорогу-то знаю, а кто мне даст тити-мити?

— Хватит пятерки? — Шмелев достал из бумажника ассигнацию и протянул вознице.

Чибисов ловко сграбастал ее, засунул под кепку.

— Благодарствую, начальник, — еще шире ухмыльнулся, отчего плоское лицо его стало совсем придурковатым и, шлепая босыми ногами по половицам, вышел.

— Пропьет ведь! — проводив его взглядом, обратился Шмелев к рабочему с квитанциями в руке.

— Не должен, Григорий Борисович, — солидно заметил тот. — Одра своего он блюдет. Смехота, спит в конюшне прямо в ногах у своего лошака!..

На следующий день Чибисов снова заглянул в конторку.

— С вас выпивка, Григорий Борисович, — блестя острыми глазами, заявил он. — Хорошие новости… Только что радиограмму оттуда принял.

— Война? — ахнул Шмелев, вскакивая из-за стола.

— Начальство нами довольно, представило к награде, — продолжал Чибисов. — Желудев на днях доставит нам ракеты и ракетницу… В общем, объявляется боевая готовность номер один.

— Дождались все-таки… — прошептал Григорий Борисович. — Неужто пришел и наш час?!

— Может, устроим им тут веселенький салют? — предложил Чибисов.

— Никакой самодеятельности, — решительно отмахнулся Шмелев. — Столько лет просидеть в норе и попасться на дешевой диверсии? Увольте!

 

3

За клубом в сосновом перелеске ребятишки играли в войну. От разомлевших деревьев пахло смолой и хвоей, крапивницы порхали на зеленых полянках, где высокая трава тянулась к солнцу, лениво посвистывали птицы. Будто включившись в ребячью игру, то и дело пускали пулеметные трели дятлы. Командиром у «красных» был Вадим Казаков, у «белых» — Павел Абросимов. Между ними чуть было не вспыхнула драка за право быть «красным», но братишка Павла, Игорек Шмелев, предложил тащить жребий. Павел вытащил короткий сучок и стал атаманом «белых». Играли пятеро против пятерых; в каждом отряде было по девочке — «медсестре». У «белых» — Галя Казакова, сестра Вадима, у красных — Оля Супронович.

Мальчишки, укрывшись среди молодых елок, совещались, как лучше захватить врасплох противника и разгромить. Увлекшийся Вадим развивал перед ребятами план «операции». Миша Супронович слушал-слушал, а потом сказал:

— Пока тут болтаешь, Пашка-атаман нас окружит и всех в плен возьмет!

— Красная Армия непобедимая, — с гордостью ответил Вадим. — А в плен красноармейцы не сдаются: лучше смерть, чем неволя!

— Если все умрут, кого же я лечить буду? — вставила Оля, покосившись на тоненькую руку с белой повязкой.

— Никто не собирается дуриком лезть под вражеские пули, — сказал Вадим. — Будем храбро сражаться — победим!

— Как? — спросил Миша.

— Что как?

— Как будем побеждать? В атаку пойдем или… окопы будем рыть?

— Пуля — дура, а штык — молодец! — вспомнил суворовскую поговорку Вадим. — Мы их сами окружим… — Прищурившись, он задрал темноволосую голову: — Красноармеец Шмелев, далеко ли противник?

— Не видать, — отозвался Игорек. Он пригнул сосновую ветку, и на мох посыпались мелкие сучки.

— Слезай! — скомандовал Вадим. — Пойдем в атаку.

Они двинулись вперед. Вот уже полянка, где они обсуждали условия войны, а «белых» не видно.

— Ну что, Суворов? — насмешливо спросил Миша. — Кто кого окружает: мы «белых» или они нас?

— Трусы они, вот кто! — озираясь, растерянно отозвался Вадим.

— Бегают от нас, как зайцы…

И в этот момент на них сверху, с ветвей сосен, с громкими воплями посыпались «белые»… Дольше всех врукопашную дрались командиры — Пашка и Вадим. Причем не понарошку, как договорились, а взаправду. Вокруг них суетились две «медсестры», а рассвирепевшие мальчишки не обращали на них внимания. «Белые» и «красные», перемешавшись, тоже наблюдали за дерущимися. В конце концов их разнял Мишка Супронович.

— Ничья! — дипломатично провозгласил он.

У Павла набухал синяк под глазом, у Вадика кровоточил нос, рукав рубашки был испачкан кровью. К нему с куском ваты подступала Оля, но он отворачивался и, сверкая зеленоватыми глазами на Павла, кричал, что это не по правилам: настоящие солдаты на деревья не забираются, так поступают лишь разбойники…

— Мы же «белые», — щупая синяк и криво улыбаясь, говорил Павел. — Для нас законы не писаны!

— Красные же на самом деле-то победили белых? — не мог успокоиться Вадим. — И Ворошилов и Буденный гнали их почем зря. До самого Черного моря.

— Значит, ты никудышный командир, — ввернул Павел.

— У меня отец военный, — буркнул Вадим.

Когда все отправились по домам, он отстал от ребят: после поражения настроение у него упало, захотелось побыть одному. Облюбовав на опушке подходящее местечко, он сел на поросший зеленым мхом бугорок, прислонился к шершавому сосновому стволу и задумался…

У отца в Ленинграде был маленький, почти игрушечный браунинг, он лежал в нижнем ящике письменного стола под папками. Однажды Вадим достал его оттуда и стал целиться в старинную люстру, в фарфоровую мордастую собачку на комоде, потом прицелился в свое отражение в стоячем зеркале в углу и нажал на курок. Сильно бабахнуло, от зеркала отскочил большой кусок и разбился на мелкие осколки, в комнате ядовито запахло порохом. В зеркальной раме уродливо краснела фанера, кто ни зайдет в комнату — сразу увидит. Спрятав браунинг в ящик, Вадим собрал в ведро осколки и, чувствуя себя преступником, стал дожидаться прихода отца. Соседку он не боялся, да она бы ничего и не сказала ему.

Оказалось, самое ужасное в жизни — это ждать. В голову лезли всякие нехорошие мысли, в разбитом зеркале отражалась его тоскливая физиономия с хохлом на затылке, запах пороха еще витал в комнате. Не выдержав этого томительного ожидания, — а минутная стрелка словно прилипла к циферблату круглых деревянных часов, — Вадим быстро собрал в узелок свои немудреные вещички и выскочил из квартиры. Ключи он оставил в прихожей, а дверь захлопнул на французский замок.

Ранним летним утром он в новом костюмчике соскочил с подножки пассажирского вагона на своей родной станции Андреевка. Дома он застал лишь бабку Прасковью, которую не очень-то любил. Родители переехали в город Великополь. Он хотел было сразу отправиться в город, но бабка сказала, что скоро все приедут на лето в Андреевку, на днях письмо пришло.

Вскоре от отца из Ленинграда к ним заехал военный и привез чемодан с одеждой, книгами и гостинцами. В чемодане было письмо, отец писал, что ничуть на Вадима не сердится, в раму уже вставили новое зеркало, а вообще-то с такими «игрушками» шутить не следует… Пусть Вадим на все каникулы остается в Андреевке, а к началу занятий вернется в Ленинград. Будет возможность — он заскочит проведать.

А хорошо летом в Андреевке. В городе жарко и душно, днем и ночью за окном грохот и визг тормозящего трамвая, фырканье автомобильных моторов, шарканье ранним утром метлы дворника, урчание и всхлипывание водопроводного крана. Но в городе и развлечений много: цирк, театр, кино, тир, зоопарк. С ребятами из дома он играл во дворе в лапту, а за дровяными сараями — в орлянку. С Веней Морозовым, живущим напротив, Вадим подружился: они ровесники и учились в одной школе на Лиговке. Веня на лето собирался поехать в Осташков, там у него родственники, рассказывал про замечательное озеро Селигер, хвастался, что в прошлом году спас там утопающего…

Две трясогузки опустились на полянку и, смешно крутя длинными хвостами, проворно засновали среди высокой травы. Солнечные блики серебряными монетами вспыхивали на их сизом с голубым оперении, круглые глазки весело поблескивали. Птицы совсем не боялись его, маленькими клювами ловко склевывали с былинок невидимых букашек, иногда звонко перекликались, церемонно отвешивая низкие поклоны друг другу, при этом длинные хвосты их смешно задирались вверх.

— Вадик, ты, пожалуйста, не расстраивайся, — услышал он голос Оли Супронович — она вышла на полянку и остановилась напротив. — Сегодня они победили, а завтра мы победим. Я тоже раздобуду, как у Гали, сумку и медикаменты.

— Я стрелял из настоящего браунинга, — сказал Вадим, глядя прямо перед собой.

Девочка подошла поближе, он увидел на ее белой коленке царапину. Смешная девчонка! Все совала ему ватку в нос…

— В кого? — округлила глаза Оля.

— Это была жуткая история! — оживился Вадим. И, на ходу придумывая, стал рассказывать, как они вечером с Венькой Морозовым задержали на Московском вокзале немецкого шпиона… Видят, на путях склонился над стрелкой человек в плаще и воровато оглядывается. Ну он, Вадим, велел Веньке Морозову бежать за милиционером, а сам потихоньку, подкрался поближе — человек засовывал в шлак адскую машинку с часовым механизмом…

— Зачем? — шепотом спросила Оля.

— Ночью должен был прибыть из Москвы специальный поезд, — продолжал он. — А шпион хотел взорвать его… Отец мне подарил маленький браунинг, я его выхватываю из кармана, наставляю на шпиона и кричу: «Руки вверх!»

— А он? — выдохнула девочка. В глазах ее тревога и восхищение.

Вадиму вдруг стало неловко морочить Олю, он взъерошил пятерней черные волосы и уже без всякого подъема закончил:

— Сдал я его подбежавшим милиционерам… Оказался немецким шпионом, у него все карманы были набиты оружием и адскими машинками.

— Тебе медаль за храбрость дали?

— Дали бы обязательно, да я убежал…

— Чтобы в газетах про тебя не написали?

— Браунинг отобрали бы, — сказал он. — Вот я и дал деру.

— Покажи? — попросила она.

— Чего?

— Браунинг.

— Я его в Ленинграде забыл, — равнодушно ответил он.

— А мой папа зимой медведя застрелил, — похвасталась Оля. — И шкура у нас на полу, больша-ая!

— Послушай, кем ты мне приходишься? — спросил Вадим.

— Здрасьте! — обиделась Оля. — Двоюродной сестрой.

— А Пашка?

— Наш двоюродный брат.

— А Игорь Шмелев?

— Не знаю, — подумав, ответила девочка. — Наверное, тоже какой-нибудь юродный брат.

— Кругом тут, смотрю, одни родственники! — покачал головой Вадим.

— Это же хорошо! — воскликнула девочка.

Услышав тележный скрип и пофыркивание лошади, Вадим насторожился, пружинисто вскочил на ноги и спрятался за толстый ствол. Оля встала за его спиной. По чуть приметной лесной дороге ехал молочник с бидонами. Выгоревшая кепка была надвинута на глаза, во рту дымилась папироса. Над лоснящимся крупом гнедой лошади вились слепни, лошадиный хвост со свистом резал воздух. Под колесами потрескивали сучки, колючие лапы молодых елок хлестали по ступицам, задевали за оглобли. Когда лошадь поравнялась с ними, возница внезапно вскинул лобастую голову, придержал вожжами лошадь. Глаза его из-под мятого козырька кепки внимательно смотрели на них.

— Вы чего это тут делаете?

— Муравьев считаем, — ответил Вадим, глядя на грязные босые ноги молочника.

— Еще молоко на губах не обсохло, а туда же… — ухмыльнулся тот.

— Езжай, дядя, а то у самого в бидонах молоко скиснет, — посоветовал Вадим. Ему не понравились ухмылка и тон молочника.

— Ты гляди, какой шустрый! Лень мне, а то встал бы да уздечкой протянул тебя, сопляка, через спину. — Он дернул за вожжи и поехал дальше. Лошадь закивала головой, а хвост ее будто сам по себе загулял по потным бокам.

— Какие глаза у него нехорошие, — сказала Оля, когда скрип телеги заглох вдали.

 

Глава девятнадцатая

 

1

Нынешнее лето выдалось жарким. В конце апреля кое-кто уже посадил картошку, а в мае ребятишки вовсю купались в Лысухе. Ранее обычного отцвели яблони, заполонив белым цветом дороги и тропинки. И самое удивительное — вдруг пошли белые грибы. Взрослые и ребятишки ухитрялись за несколько часов набирать полные корзинки небольших крепеньких коричневоголовых боровичков. Грибы росли в сосновом бору, на лесных тропинках, можно было наткнуться на них сразу за клубом, где они выворачивались прямо из-под песка. За день грибники соберут обильный урожай сразу за поселком, а утром на том же месте вылупляются новые. Причем целыми семьями. Найдешь один гриб, стой на месте и внимательно осматривайся — обязательно вскоре заметишь другой, третий, и так иногда до десятка. Кажется, все обобрал, ступишь шаг — и снова увидишь боровичок, притаившийся в седом мху.

Охота за грибами стала главной страстью ребятишек, не отставали от них и взрослые, особенно отпускники. К Абросимовым приехали из Риги Дерюгины, в конце июня ждали Тоню с мужем и детьми. В большом доме стало многолюдно и шумно. Одних ребятишек собралось шесть душ. Андрей Иванович, уступив гостям свою комнату, уходил спать на сеновал. Там же обосновался и Дмитрий Андреевич.

В доме пахло сушеными грибами, нанизанными на тонкие лучинки: они солнечными днями сохли во дворе, а вечером — на протопленной плите и в русской печи. Варя и Алена солили боровички в эмалированных ведрах, мариновали в стеклянных банках. Перед обедом, когда из леса возвращались ребятишки, слышались громкие споры — это Вадим Казаков и Миша Супронович считали и пересчитывали принесенные из лесу грибы. Чаще всего побеждал Вадим. У него был какой-то особый нюх на грибы, он находил даже там, где несколько раз прошли грибники. Его рекорд — сто шестьдесят один к одному боровичков за один заход — никто в поселке не смог перекрыть. И мальчишка был горд.

— Бабушка, погляди, какие у меня красавцы! — кричал он. Хотелось, чтобы все знали про его триумф.

Ефимья Андреевна смотрела на разложенные на траве небольшие ровные боровички: корешки отрезаны как надо, непомятые, ни единой червоточины.

— Глазастый ты, Вадим, проворный, — похвалила она внука. — Экую прорву приволок!

— А у меня братья-близнецы! — хвасталась Оля, показывая три сросшихся вместе гриба.

— Если взвесить, то мои потянут больше, — вступал в разговор и Миша.

— Маленькие-то в сто раз труднее искать, — заявлял Вадим.

— Всякий считает своих гусей лебедями, — улыбалась Ефимья Андреевна, приносила из сарая низенькую скамейку, на которой корову доила, и принималась чистить и сортировать грибы. Девочки ей помогали, а мальчишки у колодца обливались из бочки водой. После обеда все вместе уходили на речку.

Как-то вечером за самоваром зашел разговор о войне. Андрей Иванович сидел в расстегнутой до пупа рубахе во главе стола, через плечо льняное полотенце с красными петухами. Вытирая мокрым концом лоб, он говорил:

— Чего ж это, и силы нету в мире, чтобы Гитлера остановить? Страну за страной щелкает, стервец, как орехи. Данию взял за один день, потом Норвегию, шутя слопал Голландию и Бельгию, расколошматил Францию… Теперя, выходит, на очереди мы?

— Подавится, — заметил Дмитрий Андреевич.

— У нас же договор о ненападении, — ввернул Дерюгин. Он тоже вспотел, но воротник гимнастерки не расстегнул. Сидел прямо, густые вьющиеся волосы чуть слиплись на лбу, чисто выбритые щеки отливали стальной синевой. От всей его крепкой фигуры веяло спокойствием и невозмутимостью. Медлительный, неторопливый в движениях Дерюгин производил впечатление человека, знавшего гораздо больше, чем говорит. Впрочем, так оно и было: часть подполковника Дерюгина находилась неподалеку от границы. Но Григорий Елисеевич привык беспрекословно подчиняться вышестоящему начальству и свято выполнять все его директивы. А директивы были таковы: немцы — наши союзники, упаси бог, ни в какие конфликты на границе не вступать, сохранять полное спокойствие. Интуиция кадрового военного подсказывала ему, что в воздухе пахнет порохом, но он справедливо полагал, что это известно и штабу армии, который издает директивы и приказы. Дерюгин принадлежал к типу военных, которые во всем полагались на вышестоящее начальство. Это удобнее — не надо самому принимать ответственные решения — и начальству нравилось. Комдив неоднократно ставил исполнительность Дерюгина в пример другим.

— Я верю, что Красная Армия выдержит любые испытания, — сказал Дерюгин. — Наши бойцы знают свое дело, и техника у нас на уровне. Думаю, не уступит немецкой.

— Думаешь или знаешь? — поставил вопрос прямо Дмитрий Андреевич.

Дерюгин промолчал, мол, может, и знаю, да говорить не имею права.

— В газетах кажинный день пишут, что Красная Армия непобедима, — сказал Андрей Иванович. — И нет такой силы, которая бы против нее устояла. — Ты вот артиллерист… Пушки-то наши хоть стоящие?

— Пушки хорошие, — заявил Григорий Елисеевич. — Только вот механической тяги маловато. Но армия технически перевооружается: старые истребители снимаются с производства, и в серию запускаются новые.

— А много их? — поинтересовался Дмитрий Андреевич.

— Этого я не знаю, — усмехнулся Григорий Елисеевич. — А и знал бы, не сказал.

— Мы тут вон на пороховой бочке живем: кинет германец бомбу — и все на тот свет загремим без пересадки, — пробасил в бороду Андрей Иванович.

Дерюгин промолчал, а про себя подумал, что если и впрямь грянет война, то тут будет не менее опасно, чем на фронте. Может, зря он привез сюда семью? Ведь у него есть дальние родственники в Куйбышеве? Да разве Алена согласилась бы сейчас туда поехать с детьми?..

— Что это вы такие страсти на ночь рассказываете? — подала голос от плиты Ефимья Андреевна.

Она принесла со двора противень с нанизанными на тонкие палочки грибами, по комнате распространился густой грибной запах. За стеной слышались смех, ребячьи голоса — дети укладывались спать. В дверь просунулась голова Вадима, он был в одних трусах.

— Баушка, разбуди меня завтра пораньше, — попросил он. — Я пойду в Мамаевский бор, за дальнюю будку.

— Ох, не к добру нынче столько грибов высыпало, — когда закрылась за ним белая дверь, сказала Ефимья Андреевна. — Быть большой беде народу.

— Мать, ты спроси у бога: будет ли война али нет? — ухмыльнулся Андрей Иванович.

— Чему быть, того не миновать, а на лучшее всегда надо надеяться… Говорят же, что добрая надежда лучше худого поросенка.

— А я слыхал другое: с одной надежды не сшить одежды, — возразил Андрей Иванович.

— Григорий, может, и мы завтра за грибами? — взглянул на шурина Дмитрий Андреевич.

— Выеду я, пожалуй, в пятницу… — думая о своем, сказал Григорий Елисеевич.

 

2

В кабинете председателя поселкового Совета смирно сидели на скамейке у стены с пришпиленным кнопками планом благоустройства Андреевки на 1941 год Вадик Казаков, Павлик Абросимов и Ваня Широков. Офицеров постукивал корявыми пальцами по коричневой папке с бумагами. Сотрудник НКВД Осип Никитич Приходько устроился на подоконнике и с равнодушным видом смотрел в распахнутое окно. Он перевел взгляд на дымящуюся в пальцах папиросу, стряхнул пепел в бумажный кулек, что лежал на подоконнике рядом с пепельницей.

— …Стал я мох-то разгребать, думаю, там еще парочка боровичков должна быть, — взволнованно рассказывал Павел. — Гляжу, под рукой-то будто мягко…

— Яма, что ли? — подбодрил его Алексей Евдокимович Офицеров.

— Думаю, лисья нора, — продолжал Павел. — Пнул ногой, а мох-то, как одеяло, сползает, и земля под ним нарыта свежая. Ну, мы прямо руками и стали копать, а там неглубоко деревянный ящик с веревочными ручками.

— Не с базы же мы притащили его? — подал голос Вадим.

— Где же эта яма? — спросил Приходько.

— Путают они что-то, — вмешался Алексей Евдокимович. — Водили меня по лесу целый час, а ямы так и не нашли.

— Мы ее мхом, как раньше, закидали — вот и не видно, а лес везде одинаковый, — вставил Иван Широков, он был тут самый старший из ребят.

— Только ящик или там еще что было? — поинтересовался Осип Никитич.

— Все обшарили — пусто, — уверенно заявил Вадик.

— А детонаторы, бикфордов шнур? — допытывался тот.

— Коли были бы, мы хоть одну шашку в озеро кинули бы для пробы, — сказал Павлик.

— Не жалко вам рыбу губить? — покачал головой Офицеров.

— Другие-то кидают, — возразил Иван.

— Кто ж это — другие? — спросил Осип Никитич. — Назови хоть одного.

— Рыбачки разные, — туманно ответил Иван. — Я же не видел.

— Когда за грибами ходили, сколько раз слышали взрывы на Утином озере, — ввернул Вадим.

— А почему сразу про ящик не сообщили нам? — неодобрительно посмотрел на него Алексей Евдокимович.

— Так отобрали бы, — видя, что друг замешкался, сказал Вадик.

— Ты не лезь наперед батьки в пекло, — одернул председатель. — Может, враг спрятал. Готовился совершить диверсию, а вы нашли ящик с толом и помалкиваете.

— С базы пропал ящик с толом, — вмешался Приходько. — Это же ЧП. Те, кто рыбу глушит, ну возьмут пяток шашек, а тут — ящик! Так что не скрывайте ничего.

Глядя на новенький пистолет «ТТ» в желтой кобуре на боку сотрудника, Вадим горячо произнес:

— Ну разве мы не понимаем? Да мы сами бы… этого, кто ящик украл, выследили и поймали.

— Да рыбачки заховали, — убежденно заявил Иван Широков. — Много ли на удочку поймаешь? А шашку бросил — рыба кверху пузом пошла со дна!

— Не врут они, — взглянул на Приходько председатель.

— Неужели мы этого ворюгу пожалели бы? — вставил Павел.

— Пойдете за грибами — получше поищите то место, — сказал Приходько. — Обнаружите — запомните его как следует, ну там сук воткните рядом — и бегом сюда.

— Думаете, шпион спрятал? — с загоревшимися глазами посмотрел на него Вадим.

— Говорю, рыбачки сховали, — сказал Иван. — В той стороне Щучье озеро, там и глушат.

— И еще одно, ребята, — внимательно посмотрев каждому в глаза, предупредил Приходько. — Не болтайте никому про ящик и про наш с вами разговор. Даже родителям. Понятно?

— Не маленькие, — пробурчал Павел.

— Ни разу живого шпиона не видел, — вздохнул Вадим.

— У нас в Андреевке нет шпиёнов, — проговорил Иван Широков. — Мы тут все друг дружку знаем.

Ребята гуськом двинулись к двери. Вадим задержался на пороге, видно, ему хотелось еще что-то спросить, но Иван подтолкнул его в спину:

— Айда в лес! Должны же мы найти эту чертову яму?..

А в кабинете в это время происходил следующий разговор.

— Дело-то серьезное, Алексей Евдокимович, — сказал Приходько.

— Я все же полагаю, что это рыбаки базовские…

— Я так не полагаю, — нахмурившись, перебил Приходько. — Целый ящик! Как его вынесешь с территории? Только на машине. Да еще и в глухом бору спрятали. И ни одной шашки не взяли. Подозрительно все это.

— Я удивляюсь, как ребятишки его до клуба доволокли, — проговорил председатель.

— Лучше бы не трогали.

— На машине по бору не проедешь, — заметил Офицеров, — кто-то вывез с территории, кто-то спрятал… Выходит, не одни тут у нас действует?

— Два дня мы ничего не знали про ящик… — задумчиво произнес сотрудник. — Могли уже хватиться, что тайник обнаружен, теперь затаятся, как мыши в норе.

— Спасибо молочнику Чибисову, — сказал Алексей Евдокимович. — Это он первым заметил, что ребятишки за клубом в лесу тол делят… Он и ящик в поселковый привез.

— Не жалуется на него Шмелев? — щелкнул себя по горлу Осип Никитич.

— Смирно себя ведет, ни с кем не задирается. — Алексей Евдокимович усмехнулся: — Видно, бабка Сова при помощи колдовской силы положительно на него повлияла.

— Не рыбачит?

— Ни с удочкой, ни с ружьем никто его не видел.

— Прямо ангел…

— С его рожей в ангелы не принимают, — рассмеялся Офицеров. — Говорят, даже вдовушка Паня ночью ему двери не отпирает.

— Это ты для красного словца, Алексей Евдокимович, — улыбнулся Приходько. — Вдовушка Паня двери не запирает…

— Откуда мне знать? — смутился Офицеров. — Я к ней не хожу.

— Когда женишься-то, Алексей?

— Мои невесты давно замуж повыходили…

— Не на одних же Абросимовых свет клином сошелся? — невинно заметил Приходько.

— Все-то ты знаешь, Осип Никитич, а вот кто ящик с толом с базы украл — не ведаешь! — поддел председатель.

— Узнаю, Алексей Евдокимович, — посерьезнев, сказал Приходько. — Обязательно узнаю.

 

3

Жарким июньским полднем Вадим, Миша и Оля через разбитое окошко пролезли в водонапорную башню и по узкой винтовой лестнице поднялись на самый верх. Вспугнутые с гнезд стрижи брызнули во все стороны. В круглые окошки открывался вид на зеленые, в сизой дымке, сосновые боры. Железнодорожная ветка убегала вдаль, сливаясь на горизонте в единую блестящую нить, семафор казался цаплей, поджавшей одну ногу, на золотистой насыпи. Провода на телеграфных столбах мерцали серебристой паутиной, поднимающейся к низким белым облакам.

— Я вижу край света! — счастливо засмеялась Оля. — Он зеленый и весь сверкает!

— Глядите, стрижи рассердились, — заметил Вадим. — Того и смотри, крылом по носу заденут!

Черные стремительные птицы проносились у самого лица, тревожные звонкие трели оглушали. Десятилетиями селились они в башне, и никто их не беспокоил.

— Какая Андреевка маленькая, — протянул Вадим. — И речка Лысуха совсем рядом!

— А с самолета она была бы еще меньше, — сказал Миша.

— А с Луны нашу Андреевку вообще не увидишь, — в тон ему ответил Вадим.

— Ой, никак наш папка идет! — отпрянула от окна Оля. Тонкий дощатый пол под ней заколебался.

— Не увидит, — усмехнулся Миша. — Взрослые вверх не смотрят, больше — под ноги.

— Смотрите, сейчас из дыма возникнет джинн! — показал на лес Вадим. — У кого есть волшебная лампа Аладдина?

Далеко за станцией поднимался в прозрачное солнечное небо невысокий столб дыма, он рос, ширился, окутывая кроны сосен.

— Может, паровоз идет? — сказал Миша.

— Прямо по лесу? — насмешливо покосился на него Вадим. — Таких еще и в сказках не придумали.

— Тогда ковер-самолет, — хмыкнул Миша.

— Вон красная ниточка! Еще одна! — радостно возвестила Оля, глядя в ту же сторону.

— А ведь это пожар в лесу! — сообразил Вадим. — И огонь идет прямо на военный городок.

Дым становился гуще, в нем появились прожилки красных нитей, которые вытягивались снизу вверх. Беспорядочно летели к станции птицы.

— Это почище твоего джинна, — растерянно завертел головой Миша. — И никто в поселке даже не чешется.

— А мы не сгорим? — спросила Оля.

— Вниз! — скомандовал Вадим и первым бросился к железной лестнице. Вслед за ним кинулся и Миша.

— Я здесь подожду-у! — крикнула Оля им. И гулкое эхо разнеслось по всей окружности кирпичной башни с железными механизмами внизу.

Мальчишки тут же забыли про нее. Вадим выпрыгнул из окна и ушиб палец ноги о камень. Не обращая внимания на боль, помчался на станцию. На лужайке остановился и крикнул осторожно спустившемуся по шершавому гранитному боку башни Михаилу:

— Беги в поселковый! Что они, все заснули?

Немного погодя по поселку разнесся беспорядочный гул станционного колокола. Выскочивший из помещения дежурный схватил мальчишку за руку и оттащил от колокола.

— Сдурел! — дав подзатыльник, напустился он на Вадима. — Чего народ полошишь?

— Дяденька, пожар! — ничуть не обидевшись, крикнул возбужденный Вадим.

— Ты чего мелешь?

— Там пожар! — показал рукой за станционные пути мальчишка. Отсюда еще не было видно клубов дыма. — Мы с башни увидели. Дым, огонь и птицы кричат…

— С башни? — оторопело смотрел на него дежурный. — Она на замке!

— Мы через разбитое окно… — Вадим показал длинную царапину на предплечье.

— Драть вас некому! — ругнулся дежурный.

— Тогда бы мы пожар не увидели, — сказал Вадим.

Дежурный какое-то время смотрел через пути на лес, потом кинулся на станцию. Немного погодя со связкой ключей в руке он потрусил к башне. Вадим посмотрел ему вслед, подошел к колоколу и с удовольствием дернул за веревку. Гулкий звон разнесся по перрону. С путей покосился на него высокий ремонтник, тащивший на плече инструменты на длинных ручках, и сказал:

— По шее захотел, озорник?

— Разве это колокол? — задумчиво посмотрел на него Вадим. — Вот ударить бы в царь-колокол, тогда бы все услышали!

 

4

Пожар потушили лишь к вечеру. Были подняты на ноги военные, железнодорожники, жители поселка. Несколько пожарных машин заполошно носились от речки к лесу и обратно. Грохотали телеги с огромными бочками. Каких-то ста метров огонь не дошел до территории воинской базы. Деревья пилили, валили на просеку тракторами, краснозвездный новенький танк ползал вдоль пожарища, подминая под сверкающие гусеницы дымящиеся кусты. Растянувшиеся длинной цепочкой люди рыли канавы, пожарники из брандспойтов поливали вспыхивающие огромными факелами сосны и ели. Сверкали надраенные медные наконечники. Струи воды изгибались дугой, и над ними то и дело возникала радуга. Стояла жара, и небольшой ветерок, как назло, гнал пламя на базу. Докатившись до очередного дерева, огонь некоторое время стлался у ствола, будто не мог с разгону вскарабкаться по нему наверх, затем слышался жалобный шепот ветвей, раздавался негромкий стон, и ярко вспыхивало сразу все дерево. От огненного факела отлетали ошметки огня и зажигали другие деревья, кусты, мох. Почерневшая и подернутая серым пеплом земля дымилась, шипела, потрескивала. Иногда мимо людей с огненным блеском в широко раскрытых глазах проносились животные: зайцы, лисицы, косули. Птицы жутко кричали где-то вверху, но из-за удушающего дыма их было невозможно рассмотреть. Люди работали молча, лишь изредка слышались команды военных. Бойцы в железных касках, с засученными рукавами орудовали лопатами, ломами, кирками…

Вечером Абросимовы пили чай на веранде. У Андрея Ивановича до половины обгорели усы, Дмитрий Андреевич был с забинтованной головой — его зацепило упавшим сверху горящим суком. Вместе со взрослыми сидел за столом и Вадим, остальных ребят давно отправили спать. Вадим — герой дня, он первым заметил пожар и поднял на ноги весь поселок. Сам Алексей Евдокимович Офицеров при всех пожал ему руку. И на тушении пожара мальчишка не отставал от взрослых: таскал воду в ведрах из ручья, рубил топором кусты, рыл канаву. Поработали и Павел, и Игорь Шмелев, и Михаил Супронович, да и остальные поселковые ребята тушили пожар, но так уж получилось, что в героях ходил один Вадим.

— Такая сушь стоит, как еще на поселок красный петух не перекинулся, — говорил Андрей Иванович, прихлебывая чай из своей большой кружки. — По радио передавали, что и в других местах леса горят. Грибнички, грёб твою шлёп, окурки бросают куда попало! Лес сейчас как порох. Одной искры достаточно. Ох как нужен дождь!

В розовой рубахе горошком, с обгорелыми усами и осоловелыми от дыма глазами, глава дома нынче не выглядел богатырем. Вадим, бросая на деда быстрые взгляды, поскорее отворачивался, чтобы не рассмеяться. Ефимья Андреевна да и обе тетки поглядывали на него с неодобрением, но сам Андрей Иванович позволил отличившемуся на пожаре внуку присутствовать на вечернем чаепитии.

На небе уже высыпали яркие звезды, на электрический свет летели ночные бабочки, тоненько тянули свою волынку комары. В этом году впервые пили чай на открытой веранде. В доме было душно. Пришлось вытащить из большой комнаты стол, стулья. Отсюда виден был вокзал с башенкой, сквер, а за путями приземистые кирпичные склады, построенные еще до революции. С пожарища медленно тянуло гарью, поднимался молочный дым. Он стелился за кустами, однако пропаханная трактором и прорытая лопатами широкая канава преградила путь пожару. Встревоженные галки, устраиваясь на ночь, с резкими криками летали над привокзальным сквером.

— Одного я не пойму, — сказал Семен Супронович. Он один из сидевших за столом взрослых мужчин не пострадал на пожаре, хотя побывал в самом пекле. — Такая сушь, а белые грибы прут из земли напропалую. Я не помню, чтобы каждый день по столько таскали из леса.

— Не к добру это, ох не к добру! — завздыхала Ефимья Андреевна. Она сидела за столом по правую руку от Андрея Ивановича. Чай пила из блюдечка с сахаром вприкуску.

— Перед первой мировой, кажись, тоже был летом небывалый урожай на белые грибы? — сказал Андрей Иванович.

— Беда не по лесу ходит, а по людям, — заметила Ефимья Андреевна.

— Это пожар на тебя, мама, страху нагнал, — улыбнулась Варвара. — Какая беда? Только люди хорошо зажили, всего у нас вдоволь, вон детишки подрастают, а вы тут всякие ужасы пророчите!

— А ведь точно, я вспомнил, — разглаживая морщены на лбу, сказал Андрей Иванович. — Летом четырнадцатого я собирал белые прямо у крыльца своей будки… — Он взглянул на жену. — Мы тогда с тобой, мать, целый мешок насушили. А Яков, твой батька, — глянул Андрей Иванович на зятя, — большую деньгу в тот год на продаже сухих грибов зашибил. Со всего поселка тащили ему грибы, а он их кулями в Питер сплавлял.

— Меня тогда еще на свете не было, — вставила Алена.

— В восемнадцатом ты махонькая чуть в Лысухе не утонула, — вспомнила Ефимья Андреевна. — Тонька тебя уже синюю за волосенки из воды вытащила.

— Когда же Тоня-то приедет? — перевела разговор Варвара. — В кои веки все вместе собрались…

— Видно, Федора с работы не отпущают, — сказал Андрей Иванович. — Оно и понятно: только что устроился на новом месте, пока то да се… Квартиру надо было обставить… Как-никак начальник дистанции пути.

— Со дня на день жду, — вздохнула Ефимья Андреевна и взглянула на держащего обеими рукам фарфоровую кружку Вадима. — И внучка маленького до смерти хочется поглядеть.

— Я новую сестричку свою еще не видел, — вмешался в разговор Вадим.

— Братик у тебя, — покачала головой Ефимья Андреевна. — Геной назвали.

— А где Олька? — взглянула на Вадима Варвара. — Вроде она с вами и не ужинала? Господи, с этим проклятым пожаром я и про ребятишек совсем забыла! — вскочила она со стула.

— Куда она денется? — подал голос Семен. — Спит, поди, у наших.

— Пошли, — скомандовала Варвара. Слова мужа ее не успокоили.

Не прошло и десяти минут, как они снова заявились, — на Варваре лица не было.

— Чуяло мое сердце… — с порога запричитала она. — Нету Ольки. Как утром позавтракала, так больше и не видели ее.

— Может, у Шмелевых? — предположил Дмитрий Андреевич. — Я ее часто с Игорем вижу. Заигрались, и осталась у них. Нас-то все равно никого дома не было.

Варвара бросилась в комнату к детям. Тараща на нее моргающие глаза, девочки спросонья туго соображали, скоро выяснилось, что с утра никто из них Олю не видел.

Варвара уже плакала навзрыд, Семен держал ее за руку, успокаивал, но и у самого лицо было бледное. Все поднялись из-за стола. Вадим, воспользовавшись суматохой, прихватил из сахарницы пригоршню конфет «Раковая шейка».

— Не реви, — строго сказала дочери Ефимья Андреевна. — Лучше пораскинь головой, где она может в такое время быть.

— Ума не приложу…

Ефимья Андреевна ни при каких обстоятельствах не впадала в панику, не теряла головы. Даже когда по поселку пошел слух, что пожар вот-вот перекинется на крайние к лесу избы, и кое-кто уже стал выносить из домов вещи, она спокойно занималась своими делами. Глядя на нее, перестала швырять из окна узлы и Мария Широкова.

Никто не заметил, как исчез Вадим. Пока взрослые сокрушались и раздумывали, где искать Олю, он выскочил из дома, добежал до башни, хотел влезть в окно, но увидел, что дверь приоткрыта. Сюда весь день подъезжали заправляться пожарные машины, в глубоких колеях поблескивала вода, вся трава вокруг башни была примята.

Взобравшись по винтовой лестнице наверх, Вадим сразу увидел на полу свернувшуюся калачиком на стружках Олю. На ноги у нее была накинута какая-то мешковина. Видно, услышав его, завозились в гнездах стрижи. Голубоватый свет далеких звезд чуть заметно посеребрил густые волосы девочки. Длинные ресницы заметно трепетали, на губах безмятежная улыбка. Вадим секунду смотрел на нее, потом легонько потрепал рукой за плечо. Оля сразу проснулась, поморгала большими глазами и, ничуть не удивившись, сказала:

— Какой я красивый сон видела…

— Потом расскажешь про сон, — перебил Вадим. — Почему ты вслед за нами не слезла?

— Я крикнула, но вы даже не оглянулись…

— Ты что, обиделась?

— Я смотрела, как тушили пожар, а потом любовалась на небо, — сказала она. — Какое оно огромное и красивое! Видела, как звезды падали.

— А мать там с ума сходит!.. И не страшно тебе тут одной? — полюбопытствовал Вадим.

— Я ведь не одна: на ночь все стрижи прилетели в свои гнезда. И потом я слышала, как поселок дышит.

— Дышит? — удивился Вадим.

— Ну да, вздыхает, ворочается, кряхтит и даже чихает.

— Выдумщица ты!

— А вообще-то страшно, — призналась девочка. — Я поплакала и уснула. Как хорошо, что ты пришел.

— Держись за мое плечо, — сказал Вадим, осторожно спускаясь по лестнице. В башне было тепло, нагревшиеся за день камни не успели остыть. Зато железные поручни приятно холодили пальцы.

— Я тебя видела на пожаре, — говорила Оля, спускаясь вслед за ним. — И папу видела, и дядю Митю.

— Влетит тебе от мамки, — сказал Вадим. Ее босая нога мазнула его по щеке, а подол синего сарафана накрыл голову.

— Если бы ты знал, как мне есть хочется! — протянула Оля.

— Сейчас тебя накормят…

— Запомни, меня никогда не бьют, — сказала она.

— Везет же людям, — рассмеялся он.

 

Глава двадцатая

 

1

Давно замечено, что насекомые, птица, животные, даже рыбы заблаговременно чувствуют перемену погоды, не говоря уже о землетрясении или разрушительном урагане. Чувствуют и предусмотрительно укрываются в безопасном месте. Человек лишен дара чувствовать смертельную опасность. Гитлеровцы заканчивали последние приготовления для вероломного нападения на нашу страну, а люди работали, ходили за грибами, ездили на велосипедах на рыбалку, слушали кукушку, любили, ссорились, воспитывали детей.

После пожара над Андреевкой прошла гроза с зелеными молниями и раскатистым громом. Сразу посвежело, с сенокосов хлынули в поселок пряные запахи скошенных трав, перед закатом над дорогами и лугами низко носились ласточки, заливались у своих скворечников скворцы, в роще, у Лысухи, можно было услышать песню соловья. Все добрее становились кукушки, всем отсчитывая по сотне лет. Сумерки опускались на поселок в двенадцатом часу ночи, а со всех концов доносились молодые голоса, переборы гармошки, треньканье балалайки. Бесшумные ночные птицы тенями проносились над головами, звезды ярко блистали на сиреневом небе.

Погасли огни в доме Абросимовых, ушел спать Яков Ильич Супронович, а братья Семен и Леонид все еще сидели в саду. Дым от папирос цеплялся за нижние ветки яблони, рядом в высокой картофельной ботве стрекотали кузнечики, слышно было, как на станции шумно отдувался маневровый.

— Ни Лехе Офицерову, ни твоему шурину Митрию я не прощу тюряги, — негромко говорил Леонид.

— Можно подумать, что они на тебя с ножом напали, — усмехнулся Семен.

— Да и не только в них дело… Не нравится мне эта нищенская жизнь, Сеня. Уж на что в фильмах стараются все показать красиво, к примеру «Волга-Волга», «Трактористы», «Светлый путь», а что красивого? Копошатся что-то, борются за какие-то светлые идеалы, а где они? В чем выражаются?

— Гляжу, ты стал большой любитель кино…

— А что? Кино, если его с толком смотреть, на многое глаза открывает. Возьмем, к примеру, заграничные фильмы… Мэри Пикфорд, Дуглас Фербенкс. Какая там жизнь, а? Купаются в роскоши, все у них есть. Даже чаплинские придурки живут себе и радуются: нынче бедняк — завтра миллионщик! Была бы голова на плечах. Умеют деньги делать, умеют их и проживать… Разъезжают на автомобилях, живут в хоромах, жрут в ресторанах…

— Жрут-то и в золоте купаются миллионеры, — вставил Семен. — А бедняки зубами щелкают да на бирже труда околачиваются.

— Кто с головой, тот не пропадет…

— Мне наша жизнь нравится, — сказал Семен. — Дома все есть, ребятишки растут, люди уважают, начальство ценит.

— И все? — насмешливо посмотрел на него Леонид.

— Разве этого мало?

— Мне мало, — жестко сказал Леонид.

— Тогда вспомни, как мы с тобой с подносами наперегонки бегали, обслуживали пьянчуг, а сейчас ты — бригадир!

— Туфта все это!

— Туфта?

— Гляжу, тебя там, в Комсомольске-на-Амуре крепко обработали! — Леонид насмешливо посмотрел на брата. — В партию еще не вступил?

— Может, вступлю.

— Видно, нам теперь не понять друг друга, — заметил Леонид.

— Нет у меня злости на Советскую власть, — сказал Семен. — Что она у нас отобрала? Трактир «Милости просю»? А что дала? Да все, Леня! Я чувствую, что занимаюсь своим, понимаешь, своим делом: строю заводы, дома, жизнь строю. Дай мне сейчас десять трактиров и всю эту «красивую жизнь», которую ты увидел в кино, — мне все это даром не надо.

— Как сказать, — многозначительно заметил Леонид, но Семен не обратил внимания на его тон.

— Старое не вернется, Леня…

— Ну и живи, как крот в норе, ничего ты вокруг не видишь, потому что на глазах у тебя шоры. А я то думал, мы с тобой, как прежде…

— Что прежде-то? — вскинулся брат. — Беготня с подносами: «Пожалте!», «Мерси!», «Чего желаете?» Споры с пьяными, танцульки в клубе? Ну еще драки?

— Я о другом…

— Выбрось ты свою обиду, — посоветовал Семен. — Не доведет это до добра.

— Не ты ли уж меня продашь, браток?

— Дурак ты, Леня, — в сердцах сказал Семен.

Летучая мышь прошмыгнула над самой головой. Маневровый на станции тоненько свистнул, скрежетнул колесами и куда-то в ночь покатил. Красные искры заискрились над крышей вокзала. Невидимый дым из паровозной трубы заслонил звезды. Кузнечики умолкли на миг, затем с новой силой застрекотали. Неожиданно совсем близко, за изгородью, послышалось:

Собираю, собираю Васильковые цветы. Я тебя не забываю, Не забудь меня и ты.

Чистый девичий голос оборвался, всхлипнула гармошка, ломкий юношеский басок затянул:

Крутится, вертится шар голубой. Крутится, вертится над головой, Крутится, вертится, хочет упасть. Кавалер барышню хочет украсть…

Леонид встал, головой зацепил за ветку яблони, в сердцах хрипло выкрикнул:

— Мустафа дорогу строил, а Жиган по ней ходил… Мустафа по ней поехал, а Жиган его убил…

— Вы что это, братки, загуляли? — Голос Варвары донесся из темноты. — Мы же рано утром за грибами собирались, Сеня! А ну-ка быстренько спать!

— Ишь, командир в юбке!.. — усмехнулся Леонид.

— Что было, то быльем поросло, — сказал Семен, зевая. — Ворчишь, ворчишь, как старый дед…

— Оторвался ты от нас, браток! Вон куда тебя нелегкая занесла, еще подальше, чем меня твой родственничек Митя упрятал!

— И чего ты такой злой? — вздохнул Семен.

— Зато ты очень уж стал добрый… Я тоже в дальних краях… пожил и людей разных повидал.

— Преступников, Леня, — перебил брат.

— А уж об этом ты лучше помалкивай, — зло уронил Леонид. — Ты этого народа не знаешь.

— Знаю, браток, — усмехнулся Семен. — Видал и этих… Есть такие, которые думают, как ты, а много и других, порвавших с прежним навсегда.

— Может случиться так, что ты еще попросишь защиты у меня…

— Ты это о чем? — насторожился Семен.

— Жизня, она такая непонятная штука, — туманно обронил Леонид. — Один бог знает, каким она к людям боком повернется…

— Что-то я не понимаю тебя.

— Жаль, что пути у нас наметились разные… — сказал Леонид и, повернувшись к брату спиной, затянул: — Мустафа дорогу строил, а Жиган по ней ходил…

Он вышел за калитку, притворил ее и зашагал по дороге. Семен проводил брата задумчивым взглядом, собрал посуду на деревянный поднос. Улыбнувшись, ловко заскользил меж грядок, держа поднос на вытянутых руках, но у самого крыльца зацепился за куст крыжовника и все вывернул на траву.

В черном проеме двери появилась Варвара в длинной ночной рубашке.

— Не получится уже… — рассмеялся Семен. — Отвыкли руки-то держать поднос.

— О чем вы с Леней-то толковали?

— Помнишь, в гражданскую? — посерьезнев, сказал Семен. — Сын на отца, брат на брата…

— И охота ему из пустого в порожнее переливать, — зевнула Варя.

У перекрестка Леонид свернул на соседнюю улицу. Длинные изломанные тени от телеграфных столбов косо перечеркнули тропинку. Не разжимая губ, он глухо напевал себе под нос: «Мустафа по ней поехал, а Жиган его убил…» Поравнявшись со знакомым домом, воровато оглянулся и привычным движением изнутри отодвинул железную задвижку. Только поднял руку к окну, чтобы постучать, как с крыльца послышался спокойный голос Николая Михалева:

— Ежели за яблоками, так они еще не поспели…

— Караулишь? — вышел из тени Леонид.

— С волками жить — по-волчьи выть, — уронил Николай.

На перилах крыльца тускло блеснули стволы ружья. Смутная неподвижная фигура Михалева вырисовывалась на фоне светлой двери. В руке чуть заметно тлела цигарка.

— Неужто из-за бабы в человека из обоих стволов шарахнешь? — усмехнулся Леонид.

— Иной человек хуже зверя лютого, — сказал Михалев. Он по-прежнему был неподвижен, только рука с розовым огоньком описывала полукружья, замирая у рта.

— Когда же ты спишь, Николай?

— А это уж не твоя забота, — буркнул тот.

— Слышал такую песенку: «Мустафа дорогу строил, а Жиган по ней ходил…»?

— Я воровские песни не запоминал, — глухо перебил Михалев. — Послушай, Жиган, ты лучше забудь сюда дорогу, чесану волчьей дробью — кишок не соберешь.

— Не будь фраером, Коля, нет такой бабы на свете, из-за которой стоило бы жизнью рисковать.

— Ты запомни, что я сказал.

— Послушай ты, чучело, давай бабами махнемся, а? — со смехом предложил Леонид. — Неужто тебе Любка не надоела? Бери мою Ритку, а я…

— Давай-давай, вали отсюда, уголовник! — Темная фигура на крыльце пошевелилась, придвинула ружье к себе.

— Бывай, Коля, — ласково, однако с угрозой в голосе сказал Леонид. Он вышел за калитку, повернул злое лицо к хозяину дома: — Скучно что-то, Михалев! Пальнул бы из своего дрянного штуцера хоть в небо?..

Громко рассмеялся и провалился в тень от забора со свешивающимися через жердины яблоневыми ветками.

 

2

В субботу вечером после бани повесился в сарае начальник станции Сидор Савельевич Веревкин. За день до этого он сильно поссорился с женой; вернувшись из бани, выпил один поллитровку «Московской» и, захватив пеньковую веревку и кусок мыла, отправился в дровяной сарай. И надо же такому случиться: как раз в это время Ваня Широков копал в огороде начальника станции червей для рыбалки. Услышав мычание и хрип, парнишка заглянул в пыльное, треснутое посередине окно, не раздумывая вышиб ногой раму — дверь в сарай начальник станции предусмотрительно запер изнутри — и, вскочив на поленницу, перерезал перочинным ножом туго натянутую веревку. Удавленник с выпученными, побелевшими глазами мешком шмякнулся на опилки. Мальчик ослабил на побагровевшей шее веревку и кинулся вон из сарая.

Скоро вокруг Веревкина собрались люди. Статная русоволосая Евдокия с суровым лицом не уронила на одной слезинки, в ее взглядах, которые она бросала на распростертого на лужайке перед сараем мужа, проскальзывало отвращение. Над Веревкиным склонился фельдшер Василий Николаевич Комаринский. Тут же стоял в гражданской одежде милиционер Прокофьев, он прибежал прямо из бани, и под мышкой торчало завернутое в промокшую газету белье. По розовому, распаренному лицу Егора Евдокимовича стекали тоненькие струйки пота. Серая рубашка меж лопаток взмокла.

— Никак преставился, сердешный? — перекрестился Тимаш, увидев, как Комаринский приложился губами к посинелым губам Веревкина. — Мы с Василием Николаевичем четвертинку и по три кружки… «жигулевского» после баньки приговорили. Вона как вдувает спиртные пары в рот покойничку… Если хоть искра в ём есть — оклемается! Водочный дух и с того света возвернет, сила в ём такая…

— Помолчи, дед, — отдышавшись, заметил фельдшер.

— Такой видный мужчина, — сказала Маня Широкова. — Ему бы жить и жить, вон какой белый да здоровый… был.

— Да рази стал бы я из-за бабы жизни себя лишать? — толковал Тимаш, с пренебрежением поглядывая на Евдокию. — Жизня-то, она одна, а баб на белом свете не сосчитать.

— Уже второй раз бедолага суется в петлю, — заметил Петр Васильевич Корнилов, он один из первых прибежал сюда. — В запрошлом-то годе Моргулевич из петли его вынул.

— Дышит, — поднялся с колен Комаринский. На светлых брюках остались зеленые пятна от травы.

— Видно, на роду ему написано другую смерть принять, — снова встрял Тимаш. — Кому суждено утонуть, тот не повесится.

— И так мужиков в поселке немного, так ишо и в петлю лезут, — вторила ему Широкова.

— Говорю, не желает его господь бог к себе на суд через веревку призывать, — сказал Тимаш. — А может, и фамилия Веревкин ему в этом деле помеха?

— Гляди-ка, глазами заворочал! — обрадованно воскликнула Маня Широкова.

— Вы что же это торопитесь на тот свет, Сидор Савельевич? — нагнулся над ним фельдшер. — Еще успеете.

— У-у, люди-и! — с ненавистью заворочал в орбитах тяжелыми глазами Веревкин. — Сдохнуть и то не дадут!

— Евдокимыч, ты его оштрафуй по крупной, чтобы народ зазря не баламутил, — сказал Тимаш. — А ты, Сидор Савельевич, не так судьбу пытаешь. Попробуй лучше головой в омут.

— Я тебя сейчас оштрафую, — пригрозил Прокофьев.

— Не имеешь такого права, Егор Евдокимович, — нашелся дед Тимаш. — Потому как ты из бани и выпимши, я сам видел, как ты две кружки шарахнул.

— Вот ведь трепло, — проворчал Прокофьев.

Комаринский помог Веревкину подняться, хотел проводить домой, но тот отвел его руку, прислонился спиной к сараю и обвел присутствующих тяжелым мутным взглядом.

— Чего слетелись, как воронье? — с трудом ворочая языком, хрипло произнес он. — Падалью запахло?

— Представление окончилось, господа хорошие, — отвесил всем шутливый поклон. Тимаш.

Народ стал расходиться, остались лишь фельдшер, милиционер и Тимаш.

— Придется акт составить, — глядя на Комаринского, нерешительно проговорил Прокофьев.

— Веревка, что ли, оборвалась? — уже более осмысленно взглянул на милиционера начальник станции.

— Скажи спасибо Ванятке Широкову, — ответил Егор Евдокимович. — Это он тебя из петли вынул.

— В окошко увидел, как ты ногами дрыгаешь, — ввернул дед Тимаш.

— Живой я, — проговорил Веревкин. — Зачем акт?

— На евонную женку и составляй, — сказал Тимаш. — Энто она, стерьва, его до такой жизни довела.

Евдокия стояла в стороне от всех и покусывала ровными белыми зубами зеленый стебелек тимофеевки.

— Чего это я? — будто очнувшись, сказал Веревкин и перевел взгляд на стоявшую на прежнем месте жену. — Глупость все это, абсурд. Затмение… — Он взглянул на Прокофьева: — Можешь так и записать в своем акте о несостоявшемся самоубийстве.

— Сидор Савельевич, ведь ты, коза тебя дери, считай, побывал на том свете… — подошел к нему поближе неугомонный Тимаш. — Скажи, христа ради, как оно там? Открылось что такое тебе? Было какое видение? Может, Петра-ключника у врат рая видел? Али этих тварей хвостатых — упырей, сарданапалов, чертей? Какие они хучь из себя-то?

— На тебя, старого дурака, смахивают, — криво усмехнувшись, сказал Веревкин и, волоча непослушные ноги; пошел к дому. Евдокия двинулась следом.

— Чё это он на меня вскинулся? — удивленно взглянул на Комаринского и Прокофьева Тимаш. — Богомаз Прошка из Климова толковал, что я смахиваю на самого спасителя, Андрей Иванович Абросимов свидетель, предлагал с меня на рождество икону для хотьковской церкви писать… Да я отказался.

— Что же так? — поинтересовался Комаринский.

— Хучь я и не считаю себя великим грешником, но и праведником никогда не был, — солидно заметил Тимаш.

— Из-за Евдокии небось? — ни к кому не обращаясь, произнес Прокофьев.

— Дунька-то с капитаном Кашкелем с воинской базы водит шуры-муры, — хихикнул Тимаш.

— Ты видел? — строго поглядел на него милиционер.

— Люди говорят, — уклончиво ответил дед.

— Мне такой факт неизвестен, — сказал Егор Евдокимович.

— Скажи, Егор, наказуемо по советскому закону, ежели женка мужу изменяет? — спросил Тимаш.

— А если муж жене? — усмехнулся Комаринский.

— Мужика это не касаемо, — заметил Тимаш. — У мужчины другая конституция, он детей не рожает.

— Не знаю я такого закона, — подумав, сказал Прокофьев.

— Что же получается? Раньше за прелюбодейство церковь накладывала епитимью на блудниц, а теперича что? Нет на них никакой управы? Вот ревнивые мужики и лезуть в петлю.

— Уже вечер, а парит… — вытирая пот с лица, сказал Прокофьев.

— Холодненького пивка бы, — вздохнул Комаринский.

— Надоть идти на поклон к Якову Ильичу, — оживился дед Тимаш. — У него в подвале со льдом завсегда для начальства припасено несколько ящиков.

— Чай тоже хорошо, — нерешительно ввернул Прокофьев.

— Сравнил! — возразил Тимаш. — Чай или холодное пиво? После бани-то?

— Оно, конечно, пива холодненького бы неплохо… — сдался Прокофьев.

— А на поминках Веревкина я еще погуляю, — болтал Тимаш, поспешая за ними. — Кто два раза в петлю совался, тот уже не жилец на белом свете. Попомните мое слово, не в этом, так в будущем году отдаст он богу душу. Только не через веревку. Тута ему путь на тот свет заказан.

— Должен знать, дед, бог душу самоубийц в райские кущи не принимает, — сказал Комаринский. — И хоронят их, как известно, за оградой кладбища.

— Говоришь, ящики с пивом он льдом обкладывает? — спросил Прокофьев. Ему про убийц и самоубийц было совсем неинтересно разговаривать.

— Я сам ему на лошади лед по весне с Лысухи возил, — сказал Тимаш.

— А у меня и порошок для Супроновича есть от печени. — Фельдшер достал из кармана белый конвертик и, приблизив к близоруким глазам — очков он не носил, — прочитал: «Пирамидон».

— Это же от головной боли, — заметил Тимаш.

— Хорошее лекарство от всех болезней помогает, — весомо ответил Комаринский и бережно положил конвертик в карман.

 

3

Бор был разреженный, солнечные лучи били из гущи ветвей в глаза, желтые полосы ложились под ноги, заставляя мох изумрудно сиять, а прошлогодние листья золотисто вспыхивать. Над вершинами сосен плыли не загораживающие солнце легкие облака, серебристо поблескивали на нижних ветвях тонкие колеблющиеся паутинки. Разомлевшие от зноя птицы примолкли.

— Два! — весело выкрикивал Павел, то и дело нагибаясь за грибами. — Один! Ой, сразу четыре!

Дмитрий Андреевич невольно изменял маршрут, чтобы быть ближе к сыну.

На дне корзинки перекатывалось с десяток белых грибов.

— Ты что, их сквозь землю видишь? — с ноткой зависти сказал он, поравнявшись с сыном и заглядывая в корзинку. — Ишь сколько наковырял!

— На гриб наступишь! — предупредил Павел и, нагнувшись, ловко срезал перочинным ножом крепенький боровичок. Стрельнул серыми глазами туда-сюда и срезал еще два крошечных гриба под ногами отца.

— Когда-то я больше всех в Андреевке приносил грибов, — вздохнул Дмитрий Андреевич.

— У нас тут Вадька в чемпионах ходит, — сказал Павел. — Он по сто шестьдесят приносил.

— Только подумать, сколько нынче грибов высыпало! — подивился Дмитрий Андреевич.

— Бабушка Ефимья говорит — к войне, — заметил Павел. — И Шмелев говорит, что скоро быть войне с немцами.

— Разве ты его не отцом называешь?

— Какой он мне отец? — помолчав, уронил Павел.

— Вадик называет ведь Федора Казакова отцом.

— Ты — мой батька… — Павел ковырнул ногой шапку мха и срезал чуть тронутый коричневый гриб. — Хватит с меня одного отца.

— Может, со мной в Тулу поедешь? — предложил Дмитрий Андреевич. — У тебя там две сестренки.

— Мамку жалко, — подумав, сказал Павел. — А правда, что в Туле делают самовары?

— Там не только самовары делают… А понравились тебе тульские пряники?

— Сладкие.

— Я рад, что ты наш дом не забываешь.

— Я бабушку Ефимью люблю, — серьезно сказал Павел. — Она про все на свете знает. На небе солнце, не видно ни облачка, а она скажет: к вечеру будет дождь, и точно — гроза и дождь!

— Как мать-то?

— А чего ей? Все по хозяйству. Вторую корову хочет завести и борова.

— А со Шмелевым-то ладишь?

— Мамка в доме хозяйка, Шмелев ей ни в чем не перечит… Меня не обижает.

— Абросимовы себя никому в обиду не давали, — с достоинством заметил отец.

— А ты сильный? — с любопытством посмотрел на него Павел.

— Еще какой сильный! — рассмеялся Дмитрий Андреевич. — Триста орлов у меня в школе… — Он сжал большую ладонь в кулак. — И я всех их вот так держу.

— Шмелев тоже сильный, — помолчав, сказал Павел. — Мамку на покосе взял на руки и на стог закинул.

Дмитрий Андреевич облюбовал поросший седым мхом холмик между двух сосен и с удовольствием опустился на него. Корзинку поставил у ног, снял шляпу, отер ладонью вспотевший лоб.

Странно, у него давно другая семья, дочери растут, а сказал Павел, что Шмелев Сашу на стог закинул, и неприятно стало. В этот приезд они с Александрой и десятком слов не перекинулись. Дмитрий редко к ним заходит, а Саша — ни ногой к Абросимовым.

Отец и сын разве что невозмутимостью и некоторой медлительностью сходны. Внешне Павел больше походил на мать: крупный в кости, светлорусый, губастый. Абросимовскую породу выдавали в нем спокойные серые глаза. И пожалуй, скрытая сила. Когда он задумывался, то сдвигал вместе густые брови и на лбу обозначалась тоненькая морщинка. В отличие от смешливого, живого Вадима Павел улыбался редко, и рассмешить его было не так-то просто. Задиристым он не был, но за себя мог постоять, наверное, потому и не задевали его сверстники в поселке.

На лицо мальчика легла тень, глаза потемнели, когда он задал отцу вопрос:

— Батя, а чего ты от нас ушел?

Дмитрий Андреевич провел ладонью по тронутым сединой волосам, невидяще уставился на синицу, прыгавшую по ветке. Как объяснить мальчишке, что произошло? Порой самому себе объяснить это трудно… Жалеет ли он, что ушел от Александры? Счастлив ли с Раей?.. Когда человек уже не может ничего изменить, он цепляется за самое удобное объяснение. Да, Александру он не любил, встретил в Ленинграде в университетских коридорах Раю и полюбил — так ему тогда казалось… У него теперь новая семья, а вот любовь опять куда-то исчезла. Существует ли она вообще? У него две дочери от второй жены, а отношения с Раей год от году все хуже и хуже. Дети не связывают, если нет понимания… Куда же оно подевалось, это понимание? Как он просил Раю приехать сюда, в Андреевку, — отказалась наотрез. И дочерей не пустила. А тут так было бы им весело среди ровесников. Мать и отец ничего не говорят, но обидно им, что сын приехал один… Видел он на днях издали Александру… Статная, с гордо поднятой головой, прошла мимо и даже не посмотрела в его сторону. А у него заныло сердце, будто что-то дорогое утратил. Мать говорит, что Александра со Шмелевым живут душа в душу. И материнские слова, как и сейчас слова сына, больно ударили по сердцу. Неужто ему хочется, чтобы она и теперь страдала по нему? Чтобы он был уверен, что можно вернуться к старому…

— На этот вопрос я тебе отвечу позже, ладно? — после продолжительного молчания сказал Дмитрий Андреевич.

— Я знаю, у мамки тяжелый характер, — проговорил Павел.

— Наверное, и у меня не легче, — признался отец.

— Бабушка Ефимья говорит: тут некого винить, мол, нашла коса на камень.

— Твоя бабушка умная, — улыбнулся Дмитрий Андреевич. — Может быть, умнее всех нас.

В голубом просвете между деревьями вдруг возник золотистый комок, стремительно падающий вниз. Над самыми верхушками комок замедлил падение, расправил крылья и превратился в рябого сокола. На полянку неподалеку от них медленно опустилось маленькое радужное перышко.

— Говоришь, мать даже не вспоминает про меня? — помолчав, спросил Дмитрий Андреевич.

— Счастье, говорит, что я мало на тебя похож, а то бы и меня возненавидела, — с неосознанной жестокостью ответил сын.

— Ты — Абросимов, — поднялся отец. — И держись, сын, своего корня.

Хотя на душе у него было тяжело, он улыбнулся, вспомнив, что эти же самые слова когда-то говорил ему Андрей Иванович.

— За Утиным озером хорошая делянка, — сказал сын. — Только там, наверное, уже Вадим побывал.

— Бог с ними, с грибами, — сказал Дмитрий Андреевич. — Пойдем выкупаемся.

 

4

Шмелев с нетерпением ждал начала войны. Наконец-то он поверил, что она вот-вот грянет… Он торопил Чибисова, готов был сам возглавить диверсионную группу. Почему бы не устроить на железной дороге крушение поездов? Или не рвануть толом какой-нибудь цех на базе? Чем решительнее становился Григорий Борисович, тем большую осторожность проявлял Чибисов.

— Никакой самодеятельности, — осаживал он Шмелева. — Не хватало еще нам перед самой войной попасться. И наши шефы велят пока затаиться.

— Руки чешутся! — вздыхал Шмелев. — Застоялся как конь в конюшне…

— Скоро дел будет невпроворот, — ухмылялся Чибисов. — Не торопитесь наперед батьки в пекло.

Сам он на время затих, спрятал от греха подальше портсигар с фотоаппаратом, тем более что снял все, что можно было снять, и через Лепкова переправил в Германию. Оттуда радировали удовлетворение чистой работой Чибисова и Шмелева, снова предупреждали об осторожности и готовности к боевым действиям.

Сегодня была назначена радиосвязь. Рация установлена в сарае, который Чибисов переоборудовал под конюшню. Сарай стоял на отшибе, когда-то Сова там держала борова, но вот уже несколько лет нового не заводила. В углу были навалены связки дранки. Там Константин Петрович и прятал рацию. Других построек вблизи не было. Чибисов привез туда воз сена, бабке сказал, что в избе, мол, душно, будет спать в сарае.

На дверях красовался замок, и Шмелев сразу направился к сараю. Он еще не успел поднять руку, чтобы постучать в дверь, как она немного приоткрылась и Константин Петрович, не скрывая раздражения, спросил:

— Зачем вы пришли?

Однако посторонился, пропуская в полутемное просторное помещение, где пахло конским навозом. Рацию он, по-видимому, успел спрятать. На сене валялось скомканное ватное, из разноцветных лоскутьев одеяло.

— Ты никак спал? — огляделся Шмелев, привыкая к темноте.

— Вам не следует сюда приходить, — заметил Чибисов, все еще неприязненно глядя на Григория Борисовича. Карман его штанов оттопыривал пистолет.

— Не сидится мне, Константин Петрович, на месте, — улыбнулся Шмелев. — Что нового? Да не гляди ты на меня волком! Никто не видел, как я сюда пошел…

— Новостей уйма, — присаживаясь на пачку дранки, сказал Чибисов. — Двадцать первого состоится большой парад. Действуйте согласно последней инструкции…

— Слава богу, — перекрестился Григорий Борисович. Он тоже уселся. — Сегодня у нас девятнадцатое… Послезавтра!

— В ночь на двадцать второе. Две зеленые и одна красная ракеты для «юнкерсов»… Кто даст сигнал?

Чибисов сказал это спокойным голосом, но Григорий Борисович отлично понимал: вот он, тот самый момент, когда Шмелев должен решить судьбу одного из них… Он не знал, сколько на складах взрывчатки, авиабомб, снарядов. Но можно было предположить, что если бомба угодит в главный склад, то от самой базы и Андреевки ничего не останется, чего уж тут говорить о человеке, который подаст сигнал самолетам… Это верный покойник…

— Двадцать второго июня вы поедете в самый дальний наш пункт за молоком, — ровным голосом заговорил Григорий Борисович. — Советую вам заночевать в Леонтьеве. А можете бросить лошадь и уехать еще дальше.

— Спасибо, — улыбнулся Чибисов и с немым вопросом уставился на шефа: кто же пойдет с ракетницей в бор?

— Сигнал подаст Маслов, — сказал Шмелев и заметил, как в глазах Чибисова мелькнула усмешка.

— Может, вы считаете, что такое ответственное задание должен выполнить кто-либо из нас? — испытующе посмотрел на него Шмелев.

— Мы с вами, Григорий Борисович, стоим подороже рядового диверсанта, — невозмутимо ответил Константин Петрович. — И рисковать жизнью из-за одной, пусть даже серьезной акции было бы донкихотством.

— Я тоже так думаю, — удовлетворенно кивнул Шмелев. О скрытой усмешке коллеги он постарался тут же забыть.

— Считаю, что и вы должны выехать в районный центр или даже в область по делам службы, — продолжал Чибисов. — Пусть здесь все произойдет в наше отсутствие. Это ведь только начало, а нам с вами работать и работать!..

— Ладно, — сказал Григорий Борисович, а про себя еще раз подумал, что радист далеко не так прост, как хочет казаться. Не только в своем ремесле, но и в дипломатии великолепно разбирается…

И лишь вернувшись на молокозавод и очутившись в своем кабинете на втором этаже, Григорий Борисович вспомнил про жену и сына. Куда их деть из этого пекла? Супроновичи… Черт возьми, все оказывается не так просто. Это Чибисову хорошо, сел на телегу с пустыми бидонами и погнал своего одра подальше…

И потом, если все они сразу покинут Андреевку, то не будет ли это подозрительным?.. После долгих размышлений Григорий Борисович решил предупредить лишь Леонида Супроновича — этот еще может пригодиться в новой жизни, а старик Яков Ильич… он теперь больше думает о своих болезнях, чем о больших переменах… В область он, Шмелев, — не поедет, а вот в отпуск можно оформиться хоть завтра. Вместе с женой и сыном выедут в Ленинград… Ну а начнется война, вернется в Андреевку — полюбоваться на руины.

Так решив, Шмелев стал немедленно действовать: позвонил насчет отпуска своему непосредственному начальству — никаких возражений не было. Вечером объявил жене, что завтра ночным выезжают в Ленинград. Александра, конечно, всполошилась, мол, покос в самом разгаре, как она бросит хозяйство… Григорий Борисович проявил железную твердость, и Александра побежала к матери договариваться, чтобы та, пока они будут в Питере, присмотрела за хозяйством. Ночью без особого нажима, тактично Григорий Борисович убедил ее, что Павла с собой брать не следует: он дни напролет проводит у Абросимовых, как-никак приехал родной отец…

— Ты ему отец! — взорвалась было Александра, но он тут же охладил ее, заметив, что не их вина, что Павел все помнит. Хотя Шмелев и усыновил его, а в школе он записался Абросимовым, да и в поселке все называют его Павлом Абросимовым…

Жена замолчала, и Григорий Борисович с легким сердцем уснул, как человек, который сделал все возможное в этой исключительно редкостной ситуации. И как ни распирало его желание сообщить жене, что через два дня начнется война, он сдержал себя, но уже одно то, что он знает такое, чего не знает никто в Андреевке, да, пожалуй, не в одной Андреевке… наполняло его чувством превосходства над всеми. Наверное, со времени службы в Тверском жандармском управлении он еще никогда так остро не чувствовал свою значимость и силу. Его ничуть не волновала судьба обреченных односельчан, с которыми почти два десятка лет он прожил бок о бок. Нет, никогда он не вспомнит о них, так же как и о чужом настороженном мальчишке, который жил с ним в одном доме.

Пусть этот мир ко всем чертям рушится! Очень даже здорово, что все для него начнется с Андреевки. Он, Карнаков Ростислав Евгеньевич, будет отныне жить в другом мире, который создаст своими руками. Ради этого он жил, терпел лишения, унижался, притворился. Есть на свете бог, если всему этому двадцать первого июня придет конец!..

 

5

На корявом пне неподвижно сидел человек и настороженно вглядывался в вязкую ночную тьму. Ему до смерти хотелось курить, но он сдерживал себя. На затянутом разряженной дымкой небе мигали редкие звезды. Лохматые вершины сосен не шевелились. Постепенно со всех сторон человека обступили тревожные шумы: где-то треснул сучок, зашуршали над головой ветви, тоненько пискнула в гнезде сонная птица.

Человек достал папиросы, вытащил одну, с наслаждением понюхал и, не зажигая, сунул в рот. За кустами, скрывавшими его, тускло поблескивал булыжник. Глаза давно привыкли к темноте, и он явственно различал на дороге кустики травы, пробившиеся между гладкими камнями. Пожевывая мундштук папиросы, он замер: со стороны Андреевки послышались голоса, смех, топот.

Мимо прошли трое военных. Едва их шаги затихли вдали, неспешно прошла парочка — высокий парень в белой рубахе и девушка. На ее плечи был наброшен пиджак. Остановившись, они стали целоваться. Высвободившись из объятий, девушка негромко произнесла:

— Вот дурной! Ты мне губу прикусил…

Прошел еще долгий час. И вот по булыжнику снова застучали подошвы сапог. Человек поднялся с пня и спрятался за ближайшей к тропинке сосной. Во рту его все еще торчала изжеванная папироса. Он выплюнул ее, достал из кармана пистолет и, стараясь бесшумно ступать по усыпанной хвоей земле, двинулся к дороге. Впереди смутно обозначились кривые перила моста. Отсюда до кленовской базы меньше полукилометра. Если подняться вверх по дороге, то скоро можно увидеть огонек в окне проходной. Там круглые сутки дежурят охранники. Внезапно с дороги сорвалась крупная птица и полетела над болотиной к железнодорожной насыпи.

Военный остановился и, повернув голову, стал всматриваться в тьму, поглотившую птицу. В этот момент кто-то, бесшумно подкравшись к нему сзади, нанес рукояткой пистолета сильный удар по виску. Военный даже не вскрикнул. Мотнув простоволосой головой — фуражка слетела на обочину, — он стал валиться набок. Человек, проворно сунув пистолет в карман, подхватил обмякшее тело под мышки и потащил с дороги. Каблуки сапог военного царапали по булыжнику. У тропинки человек остановился, взвалил тело на спину и поспешно зашагал в глубь леса. Без передышки дошел до оврага, сбросил военного на мох и, встав на колени, приник ухом к его груди. Затем достал пистолет и еще несколько раз с оттяжкой ударил того по голове.

Услышав шум, человек — он стаскивал с убитого сапоги — застыл в напряженной позе. Его лицо смутно белело на фоне молодого ельника. Сообразив, что это приближается со стороны Андреевки поезд, успокоился и, сняв верхнюю одежду, столкнул тело в овраг. Послышался треск кустов, шум крыльев спугнутой птицы и мягкий удар о землю. Оглядевшись, человек спустился в неглубокий овраг, закидал тело ветками, привалил сухой елкой, потом подобрал фуражку военного и, ползая на коленях, внимательно обследовал камни — не осталось ли на них капель крови. Наконец, засунул одежду убитого в мешок и торопливо зашагал к Андреевке.

Выйдя из леса, он остановился возле длинного, похожего на казарму здания клуба и с наслаждением закурил. Холщовый мешок пузырем белел под мышкой. Выпуская дым из ноздрей, человек с усмешкой оглянулся назад. Он не видел, что за ним наблюдают. Длинная сосновая ветка бросала густую тень на крыльцо, где притаился другой человек…

После отъезда Карнакова-Шмелева Чибисов получил указание немедленно запастись документами и формой советского военнослужащего.

От связного Лепкова Чибисов получил пакет с ядом и инструкцией, как им пользоваться. Яд он станет подсыпать в молоко, масло, сметану… Нужно будет привлечь кого-нибудь из населения, кто станет раздавать молочные продукты бойцам… Немецкие солдаты войдут в Андреевку не позднее двух недель с начала войны. База должна быть уничтожена в первые дни.

Ни одно окно не светилось в Андреевке, лишь ярко горела электрическая лампочка у дежурного по станции.

Затоптав окурок, Чибисов двинулся в поселок, за ним крадучись следовал завклубом Архип Алексеевич Блинов. Это он прятался в тени крыльца. Что-то не понравилось Блинову в поведении человека, вышедшего так поздно из леса с мешком под мышкой. Он видел, как Чибисов бесшумно открыл изнутри калитку дома Совы.

Архип Алексеевич подошел было к калитке, но проклятая собачонка визгливо залаяла, Чибисов оглянулся, пристально вглядываясь в темноту.

Притворившись пьяным и что-то бормоча под нос, Блинов неровно зашагал по дороге вдоль притихших сонных домов.