Это случилось в августе 1973 года. На огородах уже отцвела картошка, пожухли зеленые стрелки лука, наливались на яблонях плоды. Дни стояли жаркие, лишь вечером вместе с разрозненными стаями комаров приходила прохлада. В этот год в наших краях была сушь, горели леса, торфяные болота. Иногда по нескольку дней кряду откуда-то тянуло горьковатой гарью. Привыкшие к чистому воздуху стрижи забирались в прохладную голубую высь, превращаясь в крошечные черные крестики. По утрам на крышу соседнего дома прилетали хмурые вороны и, лениво разгуливая по замшелой дранке, мрачно каркали.

Я долбил во дворе стамеской березовый кап, надеясь, что из него получится приличная ваза. Вот уже второй год я увлекался этим интересным делом, но больших успехов пока не достиг. Работа с покладистым деревом доставляла мне удовольствие. Особенно приятно было это занятие после долгого сидения за пишущей машинкой. Словоохотливая соседка — она доставала из колодца воду — рассказывала последние поселковые новости: ее подвыпивший муж, завклубом, забрался ночью в помещение и запустил на всю мощность радиолу — разбудил почти весь поселок (признаться, я ничего не слышал); у Васильевой кто-то залез в крольчатник и выпустил всех кроликов — та бегает теперь по огородам, ловит своих питомцев. В потоке всех этих сообщений мелькнуло одно, насторожившее меня: соседка обронила, что рано утром свора собак вытоптала весь огород у Зиминой, — картошка еще ничего, а вот помидоры и огурцы пострадали. Та даже бегала в поселковый Совет жаловаться.

Я вспомнил, что вот уже второй день редко видел Карая на дворе. С вечера он появился весь взлохмаченный, с высунутым языком, быстро полакал из своей алюминиевой чашки и забрался в тень, даже не обратив внимания на то, что его чашку атаковали воробьи, — обычно он поднимался и прогонял их, а тут головы не повернул. Ясно — среди поселковых собак объявилась очередная невеста, и все псы потеряли голову.

Отложив стамеску, я вышел за калитку. Солнце нещадно пекло макушку: редкая жара для начала осени! Тронутые желтизной листья на липе свернулись в тугие трубки; пронесется порыв ветра — и они затрещат, будто кастаньеты. В песке купались куры — растопыривали перья, вбирая в себя дорожную пыль, раскрывали клювы, трясли головами с розовыми гребнями. Возле них резво прыгали воробьи — этим и жара нипочем.

Поселок наш не очень большой, и за полчаса я обошел его весь, но собачью свадьбу так нигде и не повстречал. На всякий случай посвистал Карая — без всякой, впрочем, надежды, что он тут же прибежит: если идет собачья свадьба, в силу вступает инстинкт продолжения рода — и никакая собака не откликнется. Я возвратился домой и снова принялся терзать многострадальный кап. Если бы я знал, что все так кончится, то исходил бы все окрестности вдоль и поперек, а Карая отыскал…

В полдень прибежала моя семилетняя племянница Лариса и, размазывая слезы по щекам, сообщила: «Карая убили!..» В первый момент ни я, ни родственники этому не поверили. Кто мог убить в поселке собаку, которая никому не причинила зла, которую все любили? Ничего больше не добившись от перепуганной девчушки, я бросился к амбулатории — по словам племянницы, именно там, в каком-то пустом сарае, убили Карая. Я все еще не верил этому — мало ли что могло показаться ребенку?! Ну, стреляли в собак, но почему именно в Карая?

Я нашел его в полутемном дровяном сарае. Земляной пол был густо усыпан щепками. Сквозь щели в крыше сюда проникали тоненькие солнечные лучи. Один из них запутался в рыжеватой шерсти Карая, который лежал на щепках и опилках, отбросив в сторону все четыре толстые, пушистые лапы. Черная верхняя губа у него приподнялась, и казалось — Карай улыбается. Это не был злобный оскал — наоборот, так Карай всегда приветствовал меня, своих знакомых. Чуть в стороне скорчилась серая бельмастая сучка, та самая, с которой я однажды ночью увидел своего Карая. Как они тогда весело играли!..

Я взял своего уже одеревеневшего друга на руки и понес по улице к перелеску, за которым сразу начинался сосновый бор. Мы так часто ходили туда с ним… Не хочу вспоминать, что за мысли тогда приходили мне в голову. Я не мог себе представить человека, у которого не дрогнула бы рука вот так взять и выстрелить в беззащитное животное, причем в тот самый момент, когда оно во власти самого сильного инстинкта в мире. Какое надо иметь жестокое, черствое сердце!

Я похоронил Карая на опушке леса. Рядом протекал ручей, заросший травой и осокой. Похоронил на травянистом бугре, обложил могилу дерном, а позже, осенью, посадил молодую березку и тоненькую сосенку. Березка с трудом прижилась, причем ствол почернел, засох, а в рост пошла одна из ветвей — так что если и вырастет, то будет кривобокой и уродливой. Зато сосенка схватилась хорошо — теперь она уже ростом выше меня.

Убил Карая Лешка Паршин. Я вспомнил, как он, сильно подвыпивший, как-то, за неделю до этого, зашел к нам и, вытащив из кармана бутылку дешевого вермута, попросил стакан. Моя мать вынесла ему тарелку с закуской, чистый стакан. Лешка пил в одиночестве и, как всегда, вел длинные беседы с Караем, брезгливо смотревшим на него. Я долбил свою деревянную вазу и краем уха слышал Лешкино бормотанье: «Небось в городе-то барином живешь. В ванной моют? С этой, как ее? Шампунью, а? Гребнем небось расчесывают твои лохмы, а? Не житуха, а один праздник? В городе-то тебе малина, а тут, брат, комарики зудят, вон репейник и колючки в шерсти… Да и брюхо не тугое, как барабан! У нас тут мясов-деликатесов нету. Эх ты-ы!.. Карай-барай!..» Карай терпеливо выслушивал всю эту чепуху, может быть, надеясь, что ему перепадет что-нибудь из закуски: за то время, пока Мухомор перебирал нам рамы, он приучил пса к этому…

А произошло все это так: старуха Зимина пожаловалась-таки председателю поселкового Совета, что собаки вытоптали ее огород. Околачивавшийся тут же Лешка Паршин вызвался расправиться с вредителями, если ему поставят за это бутылку красного. Я так и не выяснил, кто ему посулил эту несчастную бутылку, председатель или Зимина, но как бы там ни было, он получил разрешение на отстрел бездомных собак и ушел за ружьем. У него самого оружия не было, так он выпросил у Коли Михайлова, что жил наискосок от него.

Вместе с мальчишками, почуявшими занятное зрелище, он загнал всю свору в сарай и, закрыв дверь, выпалил из обоих стволов. Слегка зацепленные дробью собаки с диким воем сиганули в окно. Перезарядив ружье, Лешка хладнокровно расстрелял оставшихся в сарае Карая и сучку…

Уже потом, через год-два, — до этого я не мог видеть щербатую красноносую физиономию Мухомора, — я спросил его, зачем он это сделал? Если ему так уж нужна была эта несчастная бутылка, пришел бы ко мне — я бы купил ему. Леха стал все сваливать на председателя — мол, это он велел ликвидировать бездомных собак. «Ты ведь лучше всех знал, что Карай не бездомная собака?» — «В сарае-то темно было. Не разглядел со свету!»

А еще позже, хмельным завернув ко мне, Лешка Паршин стал бить себя в грудь и, плача пьяными слезами, говорить, что Карай до сих пор ему ночами снится. Мать родная не является во сне, а Карай вот приходит и глядит в упор. Улыбается этак криво и будто сказать что-то хочет…

И еще одно сказал мне Мухомор. Он сказал, что, когда все собаки разбежались, Карай остался. Повернул к нему, Лешке, голову и оскалил клыки. А когда тот поднял ружье («Вот те крест, не вру!»), Карай загородил своим телом бельмастую сучку… Сгоряча Лешка нажал на курки…

Я поверил ему, Лешке Мухомору: Карай был отважным, благородным псом.

1977