Я как-то приехал к своей бабушке Ефимье Андреевне Абрамовой. За столом, на котором гордо пускал пар в потолок медный пузатый, с медалями, самовар, сидели на табуретках старушки — ее приятельницы. Чай пили из блюдец, держа их на растопыренных пальцах, наколотый щипцами сахар брали сухими морщинистыми пальцами из старинной хрустальной сахарницы и клали в беззубые рты. Предпочитали по старинке пить чай вприкуску. Круглое печенье размачивали в чашках с кипятком.
— Сынок, че на белом-то свете деется? — обратились ко мне старушки. — Не будет ли, не дай бог, опять войны?
Я стал рассказывать про международное положение, про Америку, с которой отношения потеплели, про Палестину, где бесчинствуют израильские оккупанты...
Старушки прихлебывали из блюдец горячий чай, чтобы лучше слышать меня приставляли к ситцевым платкам сморщенные ладошки, кивали, качали головами, вздыхали.
Скоро им надоело меня слушать и они завели свой неторопливый разговор, который и мне доставил истинное удовольствие. Дело в том, что старухи были глуховаты, но признаться в этом никто не хотел...
— Слышала, Ефимья, у Марьи-то Пасадихи корова ночью принесла трех пестрых телят. Не иначе, как к войне.
— И белых грибов нынче прорва... Прямо за клубом ребятишки по корзинке вдоль тропинки наковыривают.
— Мне давеча черный арап приснился. Голова бритая, а нос пятачком. К чему бы это, бабоньки?
— Это ты про внука, Федулаевна? Хороший у тебя внучок, уважительный. Уж сделать-то ничего не сделает, зато и никогда ни в чем не откажет.
— Я и говорю ей, Марфа, муж-то тебе изменяет на каждом шагу, как ты терпеть-то такое можешь? А она мне: «Будь их хоть семь, а я главная над всем!»
— И мужичонка-то из себя черненький, маленький, чуть зародившийся... За что его бабы-то любят?
— Не мудрено, что он от Марфы бегает... Поглядеть-то не на что: суха и тонка, ею впору оконные щели на зиму затыкать!
— Сейчас другие времена, охо-хо... Раньше-то женщина не работала, весь дом сама вела, ее и уважали. А теперича муж жену и в грош не ставит. Она на службе, он — тоже. И видются только у телевизора... И до детишек ли им?
— Это ты, Ефимья, про Кольку Бубина? У этого одна молитва: «Господи, прости, в чужую избу пусти, помоги нагрести и вынести!..»
— Помнишь, Марфа, женку-то свою, Лизку, он на тракторе катал по деревне? Сидит рядом с ним бесстыжая — задница-то шире трактора и королевой поглядывает сверьху на всех.
— Ну не скажи, Дуня, мой зять важная шишка... Не знаю, как по теперешнему, а раньше это было близко около царя.
— Помню, как в сельпо селедку привезли, так все пьяницы бегали туда одним запахом закусывать, а твоего-то Митьку пьяного домой за ноги волочили — носом, что плугом, борозду на дороге пропахал.
— Провожают всех: хорошего человека, чтобы не обиделся, вора, чтобы не украл.
— Акулина-кунка? Эта, что хочешь, украдет! Помню, у моего деда кальсоны с забора украла, ее поймали, так она к иконе святой в угол — и бух на коленки: «Хочешь, Христа поцелую? Бог-свят, безгрешна я, люди добрые! И че на меня наговаривають?»
— Она еще во сне разговаривает... Тимоха-Кривой потому и женился на ей, говорит, такая мне и надобна, коли изменит, так сама ночью во сне и покается...
— Сам-то твой Тимоха-Кривой тоже хорош... В прошлом году, аферист этакий, ухитрился районному заготовителю клюкву прямо на болоте продать!..
Старушки отодвигают чашки, блюдца, стряхивают в горсти крошки с длинных юбок, благодарят бабушку Ефимью за чай с сахаром, а меня — за внимание и уважение к ним, старым. У порога Федулиха — круглолицая, рыхлая, как копна, крестится на икону и говорит:
— Говаривала моя покойная матушка: «Ох, мы помрем, а вы доживете: дороги будут прямые, чугунки льняные, глаза лубяные...» Прости мя, господи! Заходи, Ефимья, я к завтрему пирог с черникой испеку.