За Псковом в лобовое стекло сыпанул мелкий дождь. Я включил «дворники». И без того унылый пейзаж стал еще более скучным. На глинистой обочине, исполосованной широкими колеями, чернел продолговатый помятый с одного бока бак из-под гудрона. Наверное, валяется с прошлого года, в кювете — ржавая кабина грузовика. Два грача, нехотя отступив с дороги, проводили задумчивыми взглядами мою машину. Грачи нет-нет и попадались, а вот скворцов не видно. Да и людей редко встретишь у домов. Или на работе, или сидят в комнатах, кому охота на дожде мокнуть? Лишь взъерошенные мокрые собаки понуро бродили возле огороженных участков. Сейчас затишье, это летом в деревнях наступит оживление: приедут дачники, заснуют вокруг ребятишки, на завалинке будут греться на солнышке старики.

Навстречу мне проехала на велосипеде почтальонша. Платок домиком надвинут на глаза, стеганый ватник промок, сумка с газетами и письмами горбатилась за спиной.

На развилке дорог посреди населенного пункта коренастый мужчина в коричневом плаще поднял руку, и я притормозил. Он медленно подошел, открыл дверцу и попросил подвезти до Опочки. Это километров пятьдесят отсюда. Я только что миновал город Остров. Я кивнул, мол, садитесь. Мужчина устроился рядом со мной, полез было в карман, наверное, за папиросами, но, взглянув на меня, раздумал. Неужели по моему лицу сообразил, что не курю?

— Дурная привычка, — сказал он. — Все как-то не бросить.

Я промолчал. Если бы он закурил, я, конечно, ничего ему не сказал бы, но мне было бы это неприятно.

Света Бойцова с юмором как-то рассказывала мне: «На первом курсе института торговли наша «Звездочка» (это четыре ее подружки однокурсницы) после лекций наводим на лица боевую окраску, сигареты „Кент“ — в зубы и выходим на Невский на тропу любви...»

Я сбоку поглядываю на пассажира: лицо обветренное, квадратное, с тяжелой челюстью, глаза глубоко сидят под нависшими надбровьями, нос широкий. Перевожу взгляд на руки: они короткие, но сильные, с мозолями, царапинами, шрамами. Руки рабочего человека. На ногах у него кирзовые сапоги с побелевшими на сгибах голенищами. К сапогам пристала засохшая глина. По свойственной мне привычке начинаю гадать, кто по профессии этот человек? То, что он сельский житель, никаких сомнений не вызывает, скорее всего, механизатор, хотя от его одежды не пахнет мазутом и бензином. Я останавливаюсь на том, что он — бригадир. Что-то в лице есть начальственное... может, привычка сурово поджимать твердые губы, пристальность во взгляде (глаза у него серые), нет суетливости, так свойственной некоторым попутчикам, старающимся угодить водителю.

На всякий случай я говорю:

— Денег я не беру.

Он с затаенной насмешкой коротко взглянул на меня.

— А я и не собирался вам платить, — густым, звучным голосом произнес он.

Что это — самоуверенность или обыкновенное нахальство? Однако в тоне не было ничего оскорбительного, скорее, констатация факта.

— Вы не обижайтесь, что я так брякнул, — счел нужным сказать он. — Я ведь сразу понял, что вы с меня денег не возьмете.

Это уже лучше, оказывается, он тоже неплохой психолог. Пока я ломал голову, кто он такой, он с первого взгляда угадал, что я не из тех, кто подвозит людей ради денег.

— А зачем вам в Опочку? — поинтересовался я.

Он почесал свой широкий нос, сдвинул на переносице густые светлые брови и вдруг широко улыбнулся, показав крупные желтоватые зубы курильщика:

— Да не за водкой... Правда, теперь за ней люди готовы на край света отправиться! У нас, на Псковщине, туго стало с водкой-то! Выдавали талоны: по две бутылки на нос в месяц, а теперь ни талонов, ни водки. Разве когда зарплату нечем платить, выбрасывают в магазины. Так те за считанные часы месячную выручку делают... А в Опочку я за сыном своим, Лешкой... — улыбка сползла с его обветренных губ. — Еще школу, паскудник, не закончил, а какой-то хреновиной занялся со своими дружками: по ночам садятся на мотоциклы, включают транзисторы и носятся по дорогам, как сумасшедшие. Напялил на себя мою старую кожанку, перепоясался ремнями, как раньше комиссары, и называет себя... как это — ракером или рокером, что ли? Их, таких придурков, собирается по вечерам на шоссе до десятка. Усядутся на свои трещотки, девчонок сзади посадят — и понеслись...

Я слышал про такие увлечения молодежи, да об этом немало и пишут. Появились рокеры, панки, люберы, волновики и даже болшевики (очевидно, из Болшева). Кто носится по дорогам на мотоциклах, кто толпится в маленьких клубах на концертах своих электронных кумиров, кто просто показывает себя народу, облачившись в вызывающий наряд. Я думал, что это только в больших городах, но, оказывается, и до провинции докатилось.

— А что, в Опочке у них сбор? — спросил я.

— Из милиции позвонили в поселковый, — рассказывал мой попутчик. — Они там передрались, что ли... В общем, забрали моего огольца вместе с мотоциклом. Может, за ночь, что там просидел, поумнеет.

— И много таких в вашем поселке?

— Мой Лешка верховодит, а набрался этой дури от ленинградских пацанов, что к нам на дачи приезжают летом. От их музыки уши хочется заткнуть... Вот вы мне объясните, что происходит. Раньше, бывало, включишь радио: Козловский, Лемешев, Отс, этот же Муслим Магомаев, артист Гуляев, Штоколов, а сейчас какие-то крикуны и хрипуны безголосые все заполонили. Шпарят блатные песни из тюремного репертуара, а молодежь и уши развесила. Ладно, мы, может, не понимаем чего, а куда же смотрят на радио, телевидении? Это они же этих хрипунов выпустили на народ! Лешка-то мой, как врубит магнитофон — чтобы купить его, три месяца на стройке вкалывал, — так хоть из дома беги: хрипят, вопят и все не по-русски. Я думаю, они и на мотоциклах гоняют, что дома не выдерживают их музыку. Да и какая это музыка! Кошачий концерт. Я гоню его с дружками вон, когда включают свои магнитофоны.

— Ну есть ведь и хорошие певцы, взять хотя бы Владимира Высоцкого, Аллу Пугачеву, — осторожно заметил я.

— Тут Высоцкий к какой-то годовщине неделю гремел по радио и телевидению, — возразил мой пассажир. — Мочи уже не было слышать и видеть его. Пугачева, правда, сейчас пореже горло дерет, но, признаться, и она уже надоела. Мой Лешка после этих концертов все кассеты с их записями продал. Да им, рокерам, не нужны и слова, лишь бы был грохот, хрип, вой, как раз под треск их мотоциклов. Спросил как-то сына, мол, чего тебе нравится в этом тележном скрипе и волчьем вое? А он мне: «Ты слушай дурацкие песни на слова Роберта Рождественского в исполнении Софии Ротару, а я буду слушать то, что мне нравится». Это он зря, Рождественский в годы брежневщины и мне надоел хуже горькой редьки! Бывало, только и гремит по всем каналам радио и телевидения, теперь вроде малось придерживают, не дают так разоряться... А то ведь спасу от него не было. Замордовал, право слово! Мой-то Лешка, как услышит «на слова поэта Роберта Рождественского», так из комнаты вон! А раз репродуктор разбил, со злостью дернув за шнур. Что же это такое творится у нас в мире искусства?

Это был бы долгий разговор, а мне не терпелось выяснить, кто же такой мой попутчик. С сыном его, Лешкой, все ясно, меня сейчас больше папа интересовал. Рассуждает здраво, речь у него правильная, редко проскальзывают типичные деревенские словечки. Скорее всего, он никакой не механизатор, иначе за сыном поехал бы на своем транспорте.

Пейзаж заметно изменился, стал интереснее: потянулись сосновые боры, сквозь голые перелески вблескивали густой синью озера, на холмах вспучилась распаханная земля, лишь асфальт был такой же избитый и всякий раз удар колес о выбоину отдавался внутри меня гневом на дорожников.

С месяц стояли теплые дни, давно прошли талые воды, асфальт разморозился, долго ли эти рваные дыры заложить кирпичом, щебенкой и залить горячим асфальтом?..

Проезжая деревню, я обратил внимание на длинную очередь у магазина. В основном стояли женщины.

— За сахаром, — заметил попутчик. — Из-за пьяниц страдают люди. Я уже два месяца не могу купить в лавке одеколону для бритья. Весь выпили. И самогон гонят чуть ли не в каждой избе. Не на продажу, для себя. Вот сахар и пропал. Да что сахар! Конфетину не купишь.

— А вы непьющий? — поинтересовался я.

— Как сказать... Интересов других не было, жили, как в тумане. Пили все: рабочие, начальники, бабы, ребятишки. Будто так и надо. А как заткнули винно- водочный фонтан, так и остановились многие. Я за этой «золотой» водкой не бегаю, не стою в очередях. Нет ее — и слава Богу, да и жизнь стала куда интереснее... До водки ли тут? В праздники могу за столом выпить, если бутылка стоит, но давиться за этой водкой, как некоторые, никогда не буду. И самогон не стану гнать. По мне так хоть бы сухой закон. Вред от этого ползучего змея всем. Я до сих пор не могу взять в толк, почему так народ спился. И раньше выпивали наши деды, прадеды, но не так же? Только в большие праздники, а теперь урвал бутылку — вот и праздник.

— И все-таки меньше стали пить, как началась борьба с этим злом, — заметил я.

— Не знаю... Может, пить стали и меньше, но говорят о ней больше. Где соберутся два-три мужика, там и разговор о водке: где в последний раз выкинули в’ продажу, куда обещали привезти. А узнают, что где- то продают, все бросают и летят туда кто на чем. Даже на тракторах. Чего-то тут у нас тоже не додумано. Вон по телевизору уже заговорили, что, мол, бороться нужно не с водкой, а с пьяницами. Я еще ни разу не видел и не слышал, чтобы кто-нибудь подошел к очереди и стал стыдить людей, стоящих за водкой в рабочее время. А если кто-либо и решился бы, так его в три шеи прогнали бы. Народ стал злой, никому сейчас спуску не дает.

Я вспомнил, что не везу в Петухи ни одной бутылки. А ведь мой сосед Николай Арсентьевич Балаздынин первым делом прибежит и спросит: «Привез ли, Андрей, бутылку?» Он все-таки приглядывает за моим домом, и по безмолвному уговору я ему раньше привозил из города батон вареной колбасы, масла, а теперь мне заказывали водку. Но мне тоже недосуг стоять за ней в длинной очереди. Все мои знакомые соглашаются, что борьба с пьянством — это великое дело, но тем не менее многие не прочь при случае выпить и потолковать за рюмкой о проблемах пьянства в России.

Я считаю так: те, кто пил, наверное, и будут пить, хотя и не так рьяно, как раньше, зато молодое поколение отучится от этой пагубной привычки. Во-первых, водка стала дорогим удовольствием, во-вторых, купить ее не так-то просто, да и молодым людям перестали ее продавать.

— Вот и мы с вами: едем уже полчаса, а разговор у нас в основном о водке, пьянстве, — сказал я.

— Больная тема, — усмехнулся сосед.

— Для кого? Не для нас же с вами?

— Я вот все думаю, кто толкнул народ на пьянство? — проговорил он. — Может, те, кто хотел народу причинить зло? Одурманить его? Ведь отуманенная алкоголем башка ничего не соображает. Видно, кому- то было выгодно, чтобы народ был в дурмане. Сколько появилось разоблачительных статей о хищениях в умопомрачительных масштабах? И кто воровал, наживался? Высокопоставленные деятели партии и правительства! Я глазам своим не верил, когда по телевизору показывали мешки с золотом и деньгами, драгоценности, найденные у ворюг с партийными билетами! А пять звезд героя — это не воровство? Оравой расхватывали награды, друг другу навешивали ордена в то самое время, когда страна катилась в тар-тарары! Это ли не пример для других? Брали взятки люди, которые как раз и были поставлены на такие посты, чтобы выявлять взяточников. Покупали судей, прокуроров, милицию. Хапали миллионы как раз те, кто должен был выкорчевывать жуликов и воров. Сам министр внутренних дел проворовался. А Чурбанов, зять Брежнева? Что же оставалось делать народу, видя такие безобразия?

— А что же вы, такой честный, неподкупный и, судя по всему, непьющий, не боролись с этим злом? — поддразнил я его.

— А как? — повернул он ко мне тяжелую голову. Подбородок его задиристо приподнялся. — Как было бороться-то, если все дули в одну дуду? Я ведь не этот... декабрист Пестель или какой-нибудь знаменитый революционер? И потом, все стало ясно лишь сейчас, когда наконец стали людям правду говорить. Раньше-то можно было только догадываться да сплетни слушать про злоупотребления брежневской семейки и его прихлебателей. Про одну его доченьку Галю наслушались... Языком трепали люди одно, а в газетах печатали совсем другое. Поди разберись, где правда, а где художественный свист? Толковали, что его дочка приезжала на бриллиантовые фабрики и нагребала там в сумку сколько хотела, а папа брал из кремлевских сокровищниц все, что хотел, и еще заграничные автомобили коллекционировал. А сынок его, пьяница? За что он ему публично орден на шею повесил? А поди проверь, правда все это или нет? Никто правды-то не знал, а кто и знал, так помалкивал себе в тряпочку. Это сейчас все такие смелые стали... Почему не боролись? С кем бороться-то, мил-человек? С партией, что ли? Правда, не сажали, как при Сталине и Берии, но и по головке не гладили за выступления против Брежнева. Он тоже подбирал недовольных, в эти психиатрички запихивал! Ругать Брежнева — значит, охаивать партию.

Брежнев — это партия. Так нам в газетах расписывали. Руководитель ленинского типа. Да что я толкую, будто сами не знаете?.. Жил как все. Что греха таить, тащил из кожевенной мастерской заготовки, ремни, сыромятную кожу...

— Вы сапожник? — перебил я.

— Рабочий я, — ответил попутчик. — Фамилия моя Алексеев Михаил Никитич. Шью на машине уздечки, вожжи, чересседельники и прочую сбрую. В нашем поселке мало кто работает в колхозе, который на ладан дышит. Все устраиваются на производство: кто на железную дорогу, кто на промкомбинат, кто на молокозавод. А я уже лет десять работаю в мастерской по пошиву кожевенных изделий для села. Бедная страна наша Псковщина. В магазинах — шаром покати, мясо, масло по талонам, за водкой люди ездят в Питер. Цыган у нас много появилось, у тех всегда водку можно купить, только дерут за нее двойную цену. И леса бедные дичью, и рыбы в водоемах не стало. Все реки потравили — Ловать, Щелонь, Великую... Воду пить уже опасно. Пока эта самая перестройка ничего нам, рабочим, не дала.

Да и начальники почти все прежние сидят на местах, а им перестройка — нож острый. Там, в столице, может, какие результаты и налицо, а у нас пока тихо, все как прежде.

— А вы думали, к вам дядя приедет и все будет перестраивать? — сказал я. — Самим надо браться. Или забыли, что такое инициатива? Все ждете, что вам разжуют и в рот положат?

— Это верно, — помолчав, согласился Алексеев. — Мы привыкли все чего-то ждать сверху, а самим никак не раскачаться. Друг на друга оглядываемся. Да и отвыкли самостоятельно думать-то. Отучили ведь! Сильно умных-то в первую очередь били по голове! Не верят люди благим обещаниям, дескать, разрешили глотку всем драть, а кто знает, что будет завтра? Может, опять всех, кто стал открыто высказываться, к ногтю прижмут? Старики про то молодым толкуют... В нашем поселке запрещали продавать дачникам дома, так всякими правдами-неправдами старались купить, а как разрешили, так и покупателей не стало. Опять чего-то выжидают, не верят, что это навсегда. Купят, а потом возьмут и отберут или прописаться заставят. То ли пугливый народ стал, то ли хитрый. И эти кооперативщики жульничают: берут сырье у государства, а потом втридорога продают населению. Вон у нас кофейню в райцентре открыли. Ездят в Ленинград, Москву, покупают там копченую колбасу, бразильский кофе в банках, а потом все это продают в своем кафе. Оказывается, на колбасе и каждой банке кофе они имеют доход в пятьсот процентов! Какая же это кооперация? Грабиловка, мил-человек. Меня в это кафе и на аркане не затащишь!

— Пессимист вы, Михаил Никитич, — заметил я.

— Это неверующий, что ли?

— В одном вы правы: люди отвыкли от инициативы, да и добросовестно работать отучили их, а главное — веру в пользу своего труда потеряли. Может, для себя, для дома и стараются, а для государства все делают тяп-ляп. Казенное — это ведь не свое, кровное. Разве можно сравнить нашу продукцию с импортной? Гонят никому не нужные изделия, лишь бы выполнить план, получить премию. А будут эту продукцию покупать или нет, всем наплевать. Нет никакой конкуренции...

— Нашу продукцию не покупают, — усмехнулся Алексеев. — Лошадей-то в России мало осталось. Кому нужны наши уздечки, чересседельники, вожжи? А я так считаю, что конь в хозяйстве дороже любого трактора. Вон сколько у нас тракторов и комбайнов стоят неисправными, а конь в любое время на ходу. Да и огороды трактором не вспашешь. У нас на весь поселок два коня, так мы их бережем пуще глаза. А тракторишки годами ржавеют на пустыре.

— Знаете про свои беспорядки, а ничего не делаете, — упрекнул я.

— Что, мне больше всех надо? — сказал он и, помолчав, вдруг горячо заговорил: — А все оттого, что государственное стало чужим для людей, бросовым. Исстари свое, родное, домашнее береглось, сохранялось, а как стало все государственным, значит, ничейным, так и руки у людей опустились. Государственное — это все равно, что богово. Там, в столице, и не слышали про наш поселок. Вот и смотрят на казенное добро, как на ничейное достояние. Ведь государству наплевать, что его обкрадывают. Оно этого не видит. Один работает хорошо, жилы из себя тянет, чтобы нормы выполнить, хотя и сам не знает зачем, а другой работает спустя рукава. А рассчитывает их кассир одинаково. И вот постепенно все начинают работать на государство спустя рукава, чтобы, значит, не выделяться, не мозолить своей старательностью людям глаза. Душат в себе эту самую инициативу, от нее ведь вред другим. Да и о качестве никто не думает; что ни сделаешь — все примут. А если бы человек работал для себя? Тут уж каждый бы постарался! Так что «все для общества, все для народа» — пустой звон, мил-человек. Вот у нас сколько плакатов развешано: «Спасибо партии за наше светлое будущее!», «Спасибо партии за наш счастливый труд, учебу, мир на земле!» Народу надо говорить спасибо, а не партии. В газетах читал: начальников кормят самым лучшим, в ущерб себе, своим детям... Как был мужик на селе собственником, так им и остался. Вот только отучили его работать от зари до зари за годы советской власти. Перегибы, недогибы, коллективизация, раскулачивание... Вон пишут, что кулаки-то были хорошими хозяевами! А бездельники их обвиняли в кулачестве и добро растаскивали — все это и убило у честных крестьян желание стараться, хорошо работать. Стимула не стало. Одни лозунги, да и те при каждом новом правителе менялись. Я ведь помню, как весь скот вырезали. Значит, не имей мужик скотину! Потом фруктовые сады повырубили! Не продавай на базаре яблоки! Землю на приусадебных участках пообкорнали... Загнали крестьянина в угол, а потом удивляются, почему молодежь бежит из деревень! Да потому, что не хотят нищенствовать, как их отцы и деды. У нас ни один парень после армии не вернулся в поселок. Такие-то вот дела... как вас по батюшке?

Я сказал.

— Горбачев — умный мужик, знает крестьянские нужды, — продолжал Михаил Никитич. — Чувствуется, хочет людям добра. Землю, скот, пастбища — все надо отдать мужику, тогда, может, чего и получится. Только нужно будет учиться заново работать, потому что вся эта работа в совхозах, колхозах — одна фикция. Будет жизненный интерес, будет и результат. На своем участке мужик на часы не поглядывает, для него часы — солнце. Светло — работай, темно — иди отдыхай. И не надо его понукать, сам все сделает, потому что это для себя, свое... А с государственной точки зрения — это для народа, для улучшения нашей жизни. Мужик, наработав, все сам не съест, продаст людям, этому же государству... И по-моему, Горбачев все это понимает, а те, кто окружают его, еще нет. Тянут в другую сторону, в ту, которая и завела страну в тупик... Слава богу, все теперь грамотные, газеты, журналы читаем, телевизор смотрим. Знаем, видим, что вокруг творится. Оказывается, вредителей-то надо было искать не за кордоном, а у себя под носом. Враги народа-то правили народом! Смешно подумать! Приезжал начальничек на черной «Волге», в высоких сапожках и кожаном пальто и иногда, не вылезая из машины, велел то или другое сеять, сажать... По сытому рылу видно, что земля для него — грязь. Да и земли-то он толком не видит, ездит на машине, боится ноги запачкать... Разве такого начальничка мужик будет уважать? А не послушается его председатель или агроном — из партии вон! И глядишь, новый председатель уже послушный, все делает, что в циркуляре указано... А вырастет на поле кукиш — не беда, сосед покроет наши недочеты или другой район. Где-нибудь да что-нибудь все равно уродится, земля-то, она щедрая, терпеливая... Любое надругательство над собой выдюжит.

— Да нет, ошибаетесь, — вставил я. — И у земли терпение лопается.

— Как же так, Ростиславич, получилось-то у нас, что родной социализм повернулся против народа, а? — задал мне трудный вопрос Алексеев. — На бумаге-то да в речах все выходило правильно, красиво, а на деле — полный завал?

— Поправляют, — только и нашел что сказать я. — Но и нам всем нужно разворачиваться, хватит ждать и надеяться, что за нас другие все будут перекраивать да выправлять.

По-моему, со времен НЭПа не было такой свободы для предпринимательства и свободы выбора дела себе по душе. Поначалу и тут будут перегибы, разочарования, а потом все войдет в колею. И возможности сейчас перед каждым честным, работящим человеком открываются огромные.

— А тот, кто сменит Горбачева, возьмет да заявит, мол, он ошибался, не туда нас всех повел. Тогда что? Все снова по-старому? Было ведь на нашем веку и такое...

— Столько правды за последние годы открыли народу, что снова обмануть его, пожалуй, уже никому не удастся, — уверенно заявил я.

— Правда-то тоже не всем, Ростиславич, нравится, — вздохнул Михаил Никитич. — Уж какой изувер был Сталин, а как за него некоторые цепляются, а? По телевизору вчера видел: сует корреспондент микрофон в рот пенсионеру, видно, из бывших военных, дескать, что вы скажете про репрессии Сталина? Как вы относитесь к тому, что он миллионы людей погубил? «Хорошо, — говорит, — отношусь, при Сталине был порядок в стране, а губил он врагов народа». То же самое и седая бабенка талдычит: «Не трожьте Сталина! Наши мужья за него кровь проливали...» Может, такой жестокой и войны бы не было, если бы вождь всех народов не истребил лучших военачальников перед самой войной. Гитлер ему подбросил списочек, а он, как старательный лесоруб, со своим подручным палачом Берией под корень повырубил лучших людей в России. И жен, и детишек! Пусть я не воевал и не видел всех этих репрессий, но глаза-то мне сейчас открыли! Почему же те, кто все знал и видел, сейчас зажмуривают их? Почему за палача народа держатся? Уж не потому ли, что, кто выжил, не сидел, те сами пытали, доносили, сажали?

Интересный попался мне попутчик! Бьет, как говорится, в самое яблочко. Этот в курсе всех событий: газеты читает, телевизор смотрит, размышляет... Но все равно еще опаска есть, как бы чего не вышло. Как бы снова под семью замками не спрятали правду от народа, не прикрыли гласность и демократию. Есть такая опаска у людей, потому что каждый правитель начинал с того, что немного отпускал вожжи, чтобы потом жестко взнуздать. Даже палач Берия после смерти Сталина объявил амнистию, правда, в основном для уголовников... И Хрущев говорил красиво, обещал много, даже пресловутый коммунизм построить к восьмидесятому году, а вместо этого создавал собственный культ. А что Брежнев вытворял в стране? Такое ни одному царю и не снилось! Царь-то имел собственные поместья, землю, а тут все — государственное, значит ничейное! Бросай на ветер миллиарды, вырубай лучшие леса, отравляй реки, озера, никто тебе ничего не скажет, ведь это все ничейное, не свое, чужое! Не ты эти миллиарды наживал, да, пожалуй, и не знал, как они появляются в государственной казне. Подмахнул бумажку — и вылетели в трубу огромные деньги, то ли на поворот рек, то ли на вырубку лесов, то ли на продажу полезных ископаемых. Разве можно жалеть то, чего не видел, чего не пощупал своими руками? Все ведь это абстрактное, неосязаемое, далекое и потому почти что нереальное. Разве что на глобусе или карте — пятно. А то, что те, кого непосредственно коснулись эти необдуманные, дикие действия, пишут, жалуются, посылают ходоков в столицу, — все это чепуха, стоит ли с этим считаться? Ведь тут размах идет в государственном масштабе. Подумаешь, кто-то пострадал, чьи-то поля и дома затопили, кого-то передвинули с одной земли на другую. Не пропадут, выживут. Ведь русский народ живучий, великотерпеливый, безгласный. Народ-богоносец. Уж даже такой человеконенавистник, как Сталин, и тот в День Победы над фашистами поднял бокал именно за русский народ. Народ и этому был бесконечно рад, десятилетиями гордился случайно оброненной фразой «отца и учителя». Ухлопал миллионы людей — так, видишь, оставшихся в живых небрежно по плечу похлопал, похвалил!..

Перед Опочкой стало на шоссе машин больше. Из- за поворота показалась белая будка ГАИ. Правее дорога ведет в город, а левее — объезд. Я думал, Алексеев сойдет на развилке, но он молчал. Остановиться попросил напротив бензоколонки.

— А вы журналист? — поинтересовался он. — Вопросы задаете да больше слушаете. И эти... следователи такие же.

— Я не следователь, — улыбнулся я. Называть свою профессию я не любил, а когда уж деваться некуда, говорил, что филолог. Кстати, никто не уточнял, что это такое.

— Благодарствую, — кивнул мне на прощанье Михаил Никитич и неспеша зашагал по обочине к перекрестку. У колонки с дизельным топливом выстроились КАМАЗы, тут же неподалеку по исполосованной скатами земле разгуливали грачи. На обочине черной змеей свернулась разодранная шина.