— Я вот чего подумал-то. Почему бы тебе не написать книжку про сталинские времена? — нарушив свои правила, первым начал разговор Геннадий. — У нас в городе все гоняются за «Детьми Арбата», говорят, там написано про Сталина и КГБ, как честных людей преследовали. Прямо друг у дружки из рук рвут. Я слышал по телевидению, что эту книжку будут во всех издательствах издавать массовыми тиражами. И за границей ее покупают. Ты читал?

Мне роман Рыбакова показался поверхностным и слабо написанным. Конечно, я понимал, что теперь, когда можно говорить и писать все и цензура не свирепствует, появятся конъюнктурные книжки. Их будут расхватывать, проглатывать, а потом, «наевшись», отвернутся... В «Детях Арбата» писатель, на мой взгляд, субъективно, с местечковым налетом обрисовал образ Сталина. Чего стоит сцена с зубным врачом на юге? Слабыми показались мне страницы с описанием любовных коллизий героев, а уж природа Сибири вообще описана скучно, серым, невыразительным языком. Надуманным показался мне и образ главного героя — этакий суперменчик! Один против всех. Лишь он оказывал сопротивление существующему строю, все понимал и не ведал сомнений... И вместе с тем книга полезная. Пусть поверхностно, но автор первым после Солженицына стал откровенно развенчивать укоренившийся в сознании нескольких поколений «светлый» образ «вождя и учителя» всех народов. И еще мне показалось, что в романе, скорее это растянутая повесть, все евреи — положительные, а русские — отрицательные. Это неправда! Среди энкэвэдешников, следователей, работников юстиции было немало евреев, сейчас их имена тоже хорошо известны народу, так они отличались особенной жестокостью и зверством. И вообще, я заметил, что в советской литературе, начиная сразу после революции, всегда отрицательным типом выводился русский человек. Справедливо ли это? Из великого народа сделать для всего мира пугало? Несколько лет назад появился роман Василия Белова «Все впереди», там был выведен некий Миша Бриш, еврей по национальности. Не очень-то симпатичный тип.

И что произошло? Белов, который критикой последних лет был возведен чуть ли не в классики, вдруг сразу оказался рядовым писателем. Подавляющее большинство критиков во всех почти газетах обрушились на него, дескать, Белов исписался, роман его неудачный, а некоторые злобные критики назвали его даже человеконенавистником. Интересная вещь получается! Пока Василий Белов писал о деревне, выводил правдивые народные типы крестьян, откровенно показывал и самые неприглядные стороны русского характера, вся критика захлебывалась в восторженных отзывах о его творчестве. Да и не только его взахлеб хвалили: Распутина, Солоухина, Абрамова, других «деревенщиков». Столичные театры стали ставить спектакли по их произведениям, не обошли стороной кино и телевидение. Замелькали на экранах и сценах убогие горницы с растрепанными бабами с ухватами в руках, блеяли в углах ягнята, мычали телята... Смотрите, как живут русские люди! Да и люди-то чаще всего показывались пришибленными, убогими... Все это критикам нравилось, мол, писатель обличает серость, хамство, низкий культурный уровень современной деревни, а стоило Белову затронуть горожанина еврея, как поднялись крик и вой на всю губернию, мол, не тронь наших, плохо будет! Мне запомнилась встреча русских писателей на телевидении. Белова спросили, дескать, как бы вы сейчас написали свой роман «Все впереди»? Или вообще бы не написали? Белов честно и прямо ответил: «Написал бы еще более резко». Обратил я внимание и на то, что Белов и Астафьев, которого тоже втравил покойный Эйдельман в какую-то провокационную переписку, выпали из «обоймы» самых популярных и «великих» писателей современности. Разверните «Литературку» за последние два-три года — вы редко увидите их фамилии. Зато А. Рыбаков, В. Гроссман и другие наспех произведенные в «гении» сейчас господствуют — их печатают в толстых журналах, пропагандируют.

Все это я не стал объяснять Гене Козлину, хотя он следил за литературной жизнью страны, до сих пор выписывал «Литературную газету». Я ему сказал, что меня пока эта тема не волнует, а писать конъюнктурный роман ради моды и дешевой популярности я не буду. Никогда этого не делал и сейчас не собираюсь. Я пишу лишь о том, что меня очень сильно затронуло, взволновало.

— И зря, — подытожил Гена. — Выпустил бы книжку про Сталина или Берию, и о тебе бы все сразу заговорили. И за границей бы напечатали.

— А надо ли это?

— Но о тебе ведь не пишут, — удивился он. — Многие люди твою фамилию даже не слышали. А о Рыбакове сейчас все говорят.

— Поговорят, поговорят и перестанут, — усмехнулся я. — Скоро появится еще один Рыбаков, еще

что-нибудь на потребу невзыскательным вкусам публики лихо накатает! Уверен, что уже вовсю кипит работа. Как и всегда, серость в наступлении. Поскорее написать, поскорее опубликовать, поскорее гонорар получить, а там хоть трава не расти...

— Я думал, теперь обо всем писать можно.

— Нужно писать правду, Гена, — терпеливо пояснил я. — Но спекулировать на правде неэтично. В потоке конъюнктурной литературы на потребу моде, безусловно, появятся и серьезные произведения, выстраданные писателем. Хотя бы «Белые одежды» Дудинцева. У него куда сильнее написан роман о генетиках, а вся слава досталась Рыбакову...

Вот такие книги останутся, а вся эта конъюнктурщина — осенние листья на задворках литературы. Дунет свежий ветер — и все исчезнет. Таков закон жизни.

— Мне хочется прочесть «Дети Арбата».

— Обязательно прочти, — согласился я. — Там есть и сильные места. А главное, он затронул те стороны нашей жизни, о которых не принято было писать. Хотя и поверхностно, но показал жизнь и быт чиновничества, советских вельмож, которые, прикрываясь ленинскими лозунгами, творили свои черные антинародные дела.

Козлин старательно окапывал зеленые кустики перезимовавшей земляники. Коротко подстриженные волосы уже пронизаны сединой, у крупного носа две глубокие морщины. Движения его размеренные, точные, сразу видно, что работа ему привычна и нравится. Жухлая прошлогодняя трава скрипит под его сапогами. На белых плечах и костлявой спине проступила легкая розоватость.

Солнце все припекает, но стоит дунуть ветру — и на коже выскакивают мурашки. На смородиновых кустах набухли светло-зеленые почки, а на крыжовнике уже проклюнулись крошечные будто смазанные жиром листья. К середине мая все зазеленеет, березы окутаются зелеными кружевами, молодой дубок, что рядом, выбросит свои продолговатые листья, растопырит фиолетовые пятерни и молодой клен, который надвое расщепила прошлогодняя буря. Но деревце вроде бы выстояло, хотя сдается мне, что одна половина, которую я привязал тесьмой к разлому, не прижилась.

— Не пойму я тебя, Андрей, — продолжал Геннадий, делая округлые движения лопатой вокруг каждого зеленого кустика. — Почему ты не выступаешь по радио, телевидению? Книги твои выходят, а о них в печати — ни слова. Я же вижу, как поэты и прозаики соловьями заливаются на встречах с читателями в Останкино. Телевизор-то смотрят миллионы. Ведь, наверное, нужно, чтобы тебя все увидели и читатели, и начальники. Вот и крутятся на сцене перед микрофоном поэты-писатели, из кожи лезут, стараясь показаться умными, эрудированными...

— Ну и кажутся? — спросил я.

— Редко, — ответил Козлин. — Судя по книге, вроде умный, а выступит по телевидению перед всем миром — ей-Богу, бывает стыдно за него и после этого и книг его читать не хочется.

— Слава, Гена, такая штука, что любому разум затмит, — сказал я. — Забывают читатели многих некогда раздутых критикой поэтов и писателей, вот они при помощи радио-телевидения и впрыскивают людям себя, как инъекции. Те, кто погрелся в лучах славы, потом места себе не находят. Готовы на голове ходить, лишь бы их не забыли. У нас в Ленинграде в «Октябрьском» зале последнее время даже редакторы популярных журналов стали за деньги выступать перед зрителями. Выступают все, кто может языком трепать. Не взять книгами, талантом, так берут трепом, анекдотами. Теперь модно со сцены и на страницах газет и журналов разные старые сплетни рассказывать про некогда известных деятелей.

— «Дети Арбата» — тоже анекдот?

— В некотором роде, — сказал я. А Гена молодец, соображает!

— Как бы там ни было, их видят, слышат, они примелькались, о них говорят — это я про популярных писателей, поэтов, а тебя никто ни разу по телевизору не видел. Многие считают, что ты давно уже умер.

— Не приглашают, Гена, — сказал я. Это не так, мне звонили из лентелевидения и просили выступить почему-то вместе с пионерами и вожатыми на вечере, посвященном кулинарии... Я, конечно, отказался, чем немало удивил работников телевидения. Еще как-то раз позвонили в прошлом году и предложили выступить с молодыми воинами-интернационалистами, возвратившимися из Афганистана. Я толком не понял, какая роль отводилась мне на этой встрече, и опять отказался. Больше мне не звонили. Ни с радио, ни с телевидения. — Понимаешь, Гена, есть литераторы, которых хлебом не корми, только дай возможность покрасоваться и потрепаться перед зрителями, они по каждому поводу выступают. Говорят, говорят, отвечают на вопросы корреспондентов, а сказать-то им давно уже нечего. Все сказано и много раз повторено. Это я уже говорю не об «артистах-писателях», а о серьезных литераторах. Есть же писатели, которые высказываются в своих книгах и им нет нужды вылезать на телевидении. Ведь это не читатели требуют писателя к микрофону, а все организуется, планируется. Редакторы знают, кого нужно приглашать, кому делать рекламу.

— И все-таки нужно иногда показываться людям на глаза, — убежденно проговорил Гена.

— Может, ты и прав, но мне, честно говоря, не хочется этого делать. Да и повторяю, меня не приглашают. Чему я искренне рад, потому что отказываться тоже не так-то легко.

— А тебя выдвигали на премию?

— Нет, — ответил я. — Это ведь надо организовывать, иметь хорошие знакомства, связи, дружить с секретарями Союза, угодничать, подхваливать их, быть на виду. А я ничего этого не умею делать, да и не смог бы ради даже самой высокой премии...

— К лауреату у всех и отношение другое...

— Послушай, дружище, — взмолился я. — Может, хватит литературных разговоров? Расскажи лучше, что происходит в Великих Луках? Как люди живут, что говорят? Как им перестройка?

— У нас разоблачили ворюг из торга, — начал рассказывать Козлин. — Несколько миллионов банок бразильского растворимого кофе, что на город прислали, зажулили! Оказывается, лучшие продукты распределяли среди городской верхушки. А в магазинах — шаром покати! Чего было им заботиться о людях, когда сами жрали в три горла, да самое лучшее: икру, копченую колбасу, оседрину. Поснимали некоторых, но многие еще остались на своих местах. Как только про это написали в газетах, так сразу в городе появились в свободной продаже дефицитные продукты. Правда, не надолго. Как это поет Пугачиха: «Крысы снова все растащили по своим закромам»... А вот крысоловов у нас в городе маловато. Наши «крысы» умные, подкидывают харч и крысоловам...

Я воткнул лопату в грядку, посмотрел на Козлина.

— Послушай, а вот что ты сделал, чтобы всего этого не было?

— Я? — изумился он и тоже опустил лопату. Длинное лицо его стало озадаченным, он отвел тыльной стороной ладони волосы со лба, сплюнул, поморгал глазами. Они у него небольшие, серые. — А что я могу?

— Все всё видят, понимают, а палец о палец никто не хочет ударить, чтобы ворюг и хапуг за руку схватить!

— У нас в городе была круговая порука. Да что порука! Настоящая бандитская мафия, купившая и партийцев, и милицию.

Я подумал: вот на Козлина навалился, а и сам хорош: много ли я разоблачил жуликов, тунеядцев, бюрократов? И уж тем более мафиози? А впрочем, было дело: когда работал в газетах, многих зацепил, но еще больше моих фельетонов легло у главного редактора под сукно, потому что предпочитали бить стрелочников, а чуть повыше заденешь начальника — сразу звонки, выяснения, сомнения...

— Многое мы можем, да не хотим, — больше в свой адрес, чем в его сказал я. — Вот и заело нас хамство таксистов, работников торговли, бытового обслуживания... Да и уровень культуры везде у нас настолько низкий, что жалобами и сетованиями ничего не изменишь. Из жалоб трудящихся можно бумажный город построить...

Все средства информации раньше ядовито «хихикали» над Западом, а там такое обслуживание во всех сферах жизни, которое нам и не снилось.

— Так что же, наш социализм, выходит, кроме вреда, ничего не дал народу? — задал Гена сложный и больной вопрос.

— Давай поработаем, — предложил я. — Ты что-то сегодня на редкость разговорился. Социализм, может, штука и хорошая, но его так со времен Сталина извратили, что и концов не найти...

— Давно не виделись, — улыбнулся Гена. — Да и столько вокруг сейчас происходит, что никак молчать нельзя.

Я с удивлением посмотрел на него: уж если замкнутого Гену перестройка вывела из многолетнего столбняка, значит, глубоко она теперь сидит у людей в печенках!

Я поймал себя на мысли, что как писатель я ведь знал об этих безобразиях. Еще журналистом писал в газеты фельетоны, в которых обличал жуликов, бюрократов, хамов, а став писателем, в своих исторических романах тоже клеймил всяких выродков — им срок почти вся человеческая история — но параллели, которые я проводил с современностью, были столь далеки, что вряд ли читатели улавливали мою мысль.