Вспомнился наш последний разговор на берегу озера, которое начинается от пионерлагеря и, огибая турбазу, спрятавшуюся в сосновом бору, тянется до самой Федорихи. Мы качались с ним на крашеных скамейках, прикрепленных цепями к железным столбам. Скоро на них будут качаться ребятишки, обычно их привозят из города на больших автобусах пятого- шестого июня. Лагерь уже подготовлен к встрече: оштукатуренные корпуса покрашены, дорожки расчищены и посыпаны желтым песком, поблескивают свежим тесом клади, спускающиеся к озеру, тут дети будут купаться. Это место огорожено металлической сеткой.

Алексей Павлович посвежел в Петухах, скоро неделя как он живет у меня. Ветер чуть шевелит его редкие седые волосы, просвечивает розовая кожа на крупной лобастой голове, толстые губы его чуть раздвинула легкая улыбка. И я опять поразился несоответствию его седины и младенческой свежести лица. Он неделю не брился, и белая борода с густыми баками обрамляла его круглое загорелое лицо. Отпусти он бороду побольше, и был бы похож на Хемингуэя. Отталкиваясь носком кроссовки от земли, Термитников качался на качелях и смотрел на расстилающееся перед нами озеро. Оно почему-то было без названия, я называл его турбазовским, а местные то Белым, то Синим. Называли и Длинным. На смену прошлогоднему камышу из воды лезли острые зеленые пики свежего, лиловые, с пятачок, кувшинки плавали на поверхности, где-то дальше, под склоненными до самой воды ветвями, соорудили свои гнезда утки. Если в городе они не боятся людей, то здесь осторожные, не показываются на глаза, лишь поздним вечером совершают свои торопливые перелеты с озера на озеро. Я уже слышал раскатистые выстрелы ранними утрами и вечерами. Или местные охотятся на них, или приехавшие отдыхать на турбазу. Вон виднеется зеленая лужайка перед вытянутым лодочным сараем, покрашенным в легкомысленный голубой цвет, желтый пляж, добротная баня с банкетным залом на берегу. Внутри он обит вагонкой и обожжен паяльной лампой. Когда-то здесь громко гуливали приезжающие из Великих Лук и Невеля местные начальники со своими столичными гостями, а теперь тихо стало. Говорят, что турбазу переведут на хозрасчет и будут здесь останавливаться отдыхающие и автомобилисты с магистрали Ленинград—Киев. Николай Арсентьевич рассказывал, что раньше присылали с промкомбината «матросов» на летний сезон и платили им средний заработок, некоторые «матросы» получали до трехсот рублей в месяц. А и дел-то у них было: сидеть на берегу да смотреть, чтобы никто дальше буя не заплывал в озеро, да жарко топить баню к приезду начальства...

— Я, наверное, уеду в Москву, — заявил мне приятель. — У меня там друзей много... Если уж начинать сначала, то, пожалуй, лучше на новом месте.

— Я бы из Ленинграда никогда не уехал, — ответил я. — Хотя и допекли меня Осинский и его компания.

— Ты — свободный художник, Андрей, — сказал Термитников. — А я без работы — пустое место. Да и до пенсии еще десять лет.

— Небось, на республиканскую рассчитываешь?

— Думаешь, не заслуживаю? — не глядя на меня, усмехнулся Алексей Павлович.

— Я ваших законов не знаю... Вы ведь получаете только персональные, по-моему, даже те, кого с треском снимают за развал с руководящей работы.

— И все-таки одного я никак не могу понять, — думая о своем, произнес Алексей Павлович. — Я всегда считался перспективным работником, куда бы меня ни посылала партия, я везде трудился на совесть, выкладывался весь без остатка, и вместе с тем мне так легко и просто сказали после этих выборов в институте, мол, раз вы там не подошли — а направили-то они меня туда! — значит, сдавайте дела. И что ты думаешь? Ничего не предложили взамен! Вот это меня больше всего поразило! Сижу на телефоне: жду неделю, вторую — молчок. Тогда я плюнул на все и отправился к тебе... Ну и еще должен встретиться со старым приятелем из Витебского обкома партии, мы вместе учились на одном курсе в Академии общественных наук. Да и по комсомолу я его знал. Мне очень интересно узнать, как мои бывшие однокашники живут, как перестраиваются.

— Скажи, Леша, ты никогда не задумывался, что так продолжаться долго не может? Не верил же ты всерьез, что руководители типа Брежнева будут заправлять вечно? Не грызло тебя беспокойство, я уж не говорю о раскаянии, ведь должен был ты понимать, что там, наверху, губят страну, ведут ее к полному краху! Такого безразличия ко всему не проявляли даже самые отсталые цари. Не мог ты этого не видеть, не знать. Да и я не раз тебе об этом говорил. Ведь последняя наша ссора как раз была из-за того, что я обозвал вашу переродившуюся партийную прослойку в партии вместе с ее лидером Брежневым вредоносной для народа. Ты мне тогда указал перстом на дверь и сказал, что не желаешь разговаривать с человеком, который оскорбляет партию, советскую власть. Я же помню, как ты побагровел, искренне был возмущен моими словами... Помнится, даже заявил, что в другие времена — мы с тобой знаем, в какие! — меня бы быстренько привели в чувство...

— У меня не было выбора, — помолчав, ответил Алексей Павлович. — Конечно, я осуждал действия Брежнева, Суслова и других, но, как ты образно говорил, осуждал дома, под одеялом, с женой. Даже близкому товарищу я не решался высказать свои сомнения. Это означало бы конец моей карьеры. И потом, Андрей, нас со школьной скамьи воспитывали, что наши вожди — умные, далеко вперед смотрящие люди, которые никогда не ошибаются. Ну был культ личности Сталина, волюнтаризм Хрущева, так ведь и то на это были у историков разные точки зрения. Кстати, и ваш брат писатель был горой за Сталина! Особенно те, из старой гвардии, которые отхватывали Сталинские премии всех степеней!

— Писателей тоже покупали, как на базаре связки лука, — сказал я. — Одних премией, других должностью, третьих приблизили ко двору, приглашали в салоны, где по-царски награждали, давали распоряжения издавать их собрания сочинений и платить по высшей ставке... Ну а подхалимы из кожи лезли, чтобы возносить до небес им хвалу и печатно, и устно. Я всегда повторяю пословицу: «Рыба гниет с головы!» Гнили развелось много, Алеша, везде: у вас в аппарате, в идеологии, в науке и культуре, в искусстве... Пришло время разгребать накопившийся мусор, вышвыривать на помойку... Так что, как бы тебя ни печалили перемены — меня они радуют, вселяют огромные надежды. Ведь Брежнев и его компания играли на самых низменных чувствах человека: зависти, злобе, пороках. И люди еще со времен Сталина, когда за героизм считалось сыну предать отца, брату — брата, стали мельчать, вырождаться. И сейчас много у нас стало, очень много плохих людей. Редко теперь про кого можно сказать, что он готов ближнему свою последнюю рубашку отдать... Но я верю, что в народе восстановится благородство, достоинство, всегда присущее русскому человеку. От пьянства и равнодушия люди понемногу приходят к активной деятельности, все сейчас шевелят мозгами, переоценивают свою жизнь, честные радуются переменам: пусть они еще не дали никаких материальных благ, но открыли простор для инициативы, размышлений, человек начинает постепенно чувствовать себя хозяином своей судьбы и страны, а не винтиком-болтиком, как нам внушали десятилетиями.

— Послушай, напиши обо всем этом роман? — сказал Термитников. — Я ведь вижу, что тебя эта тема ни на миг не отпускает. Ты, наверное, и ночью споришь со мной, с нами?..

— Ночью здесь я думаю о женщинах, — улыбнулся я.

Алексей Павлович попал не в бровь, а в глаз. Роман я уже начал, написал первые главы...

На плесе сильно бултыхнуло, по зеркальной воде разбежались круги, замельтешили пятаки кувшинок. Неужели щука? Солнце клонилось за нашими спинами к закату, широкие желтые полосы перечеркнули озеро напротив турбазы. На кладях сидела красноклювая озерная чайка и задумчиво смотрела на заходящее солнце. Круглые глаза ее превратились в два огненных шарика. Большие рыхлые облака куда-то уплыли, а на смену им протянулись над озером и окружающим его бором будто сплющенные прессом перистые. Закатное солнце подкрасило их в желто-розовый цвет, да и вся простирающаяся перед нами голубая половина неба была слегка разбавлена багрянцем, а густая синь скапливалась на другом берегу озера. Закуковала кукушка.

— Кукушка, кукушка, сколько лет будет продолжаться перестройка? — даже не улыбнувшись, спросил Алексей Павлович.

Кукушка отсчитала десять лет.

— Как раз до моей пенсии, — негромко проговорил мой приятель.

Мимо металлической сетки, огораживающей территорию пионерлагеря, медленно, будто раздумывая, спускалась по проселку черная «Волга». На лобовом стекле жарко блеснул закатный кусочек солнца.

— Наверное, за тобой, — сказал я.

Так оно и оказалось: витебские друзья приехали за Алексеем Павловичем.

На мой вопрос, какие у них перемены, старший из них, по-видимому, заведующий отделом обкома, весело ответил, что у них все прекрасно. Продуктов больше, чем в РСФСР, дороги лучше, настроение у людей хорошее, а значит, и партийным работникам живется спокойнее. Как бы там ни было, пока партийные органы полностью контролируют все, как оно и должно быть.

Алексей Павлович победно взглянул на меня, мол, видишь, в глубинке все по-прежнему...

Я уже досыта наспорился с ним за неделю, что он пробыл у меня, и промолчал. И потом, если в Белоруссии все хорошо, народ сыт и доволен жизнью, то честь и хвала партийным работникам... В других республиках страны, как выяснилось, дела столь плачевны, что там уже годы работают работники прокуратуры, выявляя все более страшные хищения и злоупотребления со стороны бывших самых ответственных деятелей партийного и советского аппаратов. У телевизионщиков, освещающих эти громкие процессы века, даже вошло в обиход ранее совершенно неприемлемое в нашей действительности выражение «партийная мафия». Точнее, антипартийная, потому что «деяния», творимые «советскими баями», стоят за гранью даже самой смелой фантастики...

Уехал от меня Алексей Павлович в хорошем настроении, в Витебске его ожидал прекрасный прием — развлечения, отдых на дачах и закрытых турбазах. Большой любитель шахмат, он пригласил в Белоруссию из Москвы приятеля, который уже ждал его в лучшей гостинице.