В маленьком, как аппендикс, переулке у Дома писателей выстроились в два ряда разноцветные «Жигули», «Москвичи», «Волги». Интересно, какое-нибудь мероприятие проводится или весь этот транспорт принадлежит многочисленным референтам, секретарям, служащим нашего раздутого писательского аппарата?
Поразительно, как в нашем государстве лихо расширяются любые штаты! Изводят бумагу, пишут приглашения, повестки, которые литераторы, получив их по почте, не читая выбрасывают в мусорную корзину.
На секции изредка ходят лишь начинающие писатели. У секретарей вообще странное расписание: с утра их никого нет, начинают подъезжать на казенных «Волгах» лишь после двух. Поболтав по телефону, быстро разъезжаются по совещаниям, заседаниям, а то и просто по своим личным делам.
Обо всем этом я подумал, переступив порог нашего писательского Дома. Сам Осинский не отягощает себя службой даже при таком свободном режиме работы, который существует на Воинова, 18, — он руководит секретарями из дома, с дачи.
Мне нужно было подписать заявление на покупку мебели. Вон до чего дело дошло: без заверенной справки магазин не продавал мебель, как и автомашину. Занявшись благоустройством квартиры, я столкнулся с такими трудностями, что за голову схватился. Что делать? Ничего в магазинах не было, даже в комиссионных. За мойкой из нержавейки люди годами стояли в каких-то тайных очередях, чтобы приобрести импортный компакт или умывальник, нужно было написать заявление высокому начальнику и терпеливо ждать его резолюции. Во многочисленных районных пунктах по ремонту квартир тоже было пусто, разве что уродливый туалетный бачок можно было увидеть на витрине или грубо сделанную из фанеры дверь.
Как ни странно, я застал Олежку Борового на месте. Он только что приехал с какого-то семинара и был в хорошем настроении. Секретарша поначалу стала выяснять, кто я такой, — вот что значит редко ходить в Союз писателей! — но услышав мою фамилию, беспрепятственно пропустила к Боровому. С Олежкой мы были одногодки и когда-то даже поддерживали дружеские отношения.
В синем импортном костюме, при галстуке, багроволицый толстяк Боровой потел, смахивал платком пот с широкого лба. Сильно тронутые благородной сединой густые волосы были зачесаны назад, чисто выбритое розовощекое лицо лоснилось довольством и сытостью. Он встал из-за письменного стола и, распахнув объятия, пошел мне навстречу. Зная отвратительную привычку людей искусства при встречах целоваться, я предусмотрительно выставил руку вперед. Олежка быстро сориентировался и радушно пожал ее.
— Редкий, редкий ты гость у нас... — бархатным, чуть нараспев, голосом заворковал он. Надо сказать, что голос у Борового был удивительно звучным и располагающим. Он умел речи произносить и хорошо, без завывания читать свои стихи. Вот только стихи-то были слабые...
— Да и тебя непросто застать на месте, — вставил я
— Дела, дружище Андрей, дела... — он мельком взглянул на часы. — Через час надо в Пушкинский театр, я ведь член худсовета... Думаешь, просто быть Олегом Боровым? — он жирно хохотнул. — Нарасхват, всем я нужен: радио, телевидению, в обкоме ни одного совещания без меня не начинают, разные комиссии... А вообще, мне это нравится!
— Все это не мешает тебе в год по пять книг выпускать в разных издательствах, — не удержался и поддел я его. Когда Олежка был рядовым поэтом, он в пять лет выпускал один поэтический сборник.
На улыбающееся лицо Борового набежала тень.
— И ты, Брут? — театрально произнес он, глядя на меня серыми глазами обиженного ребенка. — Травят меня, Андрей, завистники, ох, как травят! Говорят, много печатаюсь, много выступаю по телевидению, много произношу речей на разных крупных совещаниях...
— Разве не так?
— Должность у меня такая, Андрюша! — вздохнул Олежка. — Приглашают, звонят, требуют... Попробуй отказаться. Это тебе, вольному орлу, хорошо! Укатил в свои Индюки...
— Петухи, — поправил я. Почему-то буквально все путали название моей деревни, даже Ирина Ветрова.
— А я кручусь, как белка в колесе... Пишешь новый роман? — вспомнив, что нужно не только о себе, но и проявить внимание к собеседнику, спросил Олежка. Но я видел по его лицу, что ему в высшей степени безразлично, что я пишу... Олежка мало кого читал и иногда с трибуны путал книги и фамилии писателей, которых хотел похвалить. Должность секретаря обязывала хвалить тех, кто голосовал за него на собрании.
— Подпиши дурацкую бумагу, — протянул я ему заявление. — Не спать же мне на голом паркете?
— Как же, слышал, что ты дворец получил... — заворковал Боровой. — Поздравляю, Андрей!
— Пока не дворец, а сарай, — вздохнул я. — Нужно мебель покупать, свою-то я сдуру свез в комиссионку на Марата, а теперь бегаю по городу, ищу хоть что-нибудь.
— Зачем что-нибудь? — подмахнув мое заявление, проговорил Олежка. — Ты что же думаешь, мы ничего не «могём»? Позвоню одному человечку, и тебе со склада выпишут гарнитур на магазин...
— Ошибаешься, Олег Львович, — улыбнулся я. — Ничего твой «человечек» не сделает. Теперь рядовые чиновники на звонки начальства чихать хотели. Надо им в лапу совать, а я не умею.
Боровой нахмурился, дежурная улыбка сползла с его лица. Он снова уселся за письменный стол, передвинул папки с бумагами, с надеждой взглянул на три телефона, стоящих на отдельном столике: не позвонит ли кто и не избавит его от неприятного разговора. И Бог внял его безмолвной мольбе: зазвонила черная вертушка. Одежка обрадованно схватил трубку, круглое розовое лицо его расплылось в подобострастной улыбке, и, позабыв про меня, он заговорил с каким-то Виталием Алексеевичем о предстоящем худсовете в Пушкинском театре, обещал выступить, похвалить поставленную там пьесу Осинского...
Я смотрел мимо него на стену с портретом Горбачева и думал о его предшественнике Боре Нольском, который просидел в этом кресле шесть лет. Пришел в кабинет никому не известным детским писателем — автором трех тоненьких книжек о спортсменах, а ушел раздутым, захваленным прессой писателем, автором десяти толстых книг, которые даже его подхалимы не смогли дочитать до конца, потому что они были настолько серы и бездарны, что удивительно, как их вообще издали. По двум романам о чемпионах лодочной гребли были поставлены телефильмы. Высокий, с длинным лошадиным лицом и пышной седой гривой Боря Нольский никогда не был спортсменом и не умеет играть даже в бадминтон. Я как-то пришел, уже не помню по какому поводу, к Боре в этот самый кабинет, а он сидит за письменным столом и увлеченно правит свою толстенную рукопись. И даже не убрал ее со стола, когда увидел меня на пороге. Боря делал свой бизнес и не стеснялся этого. Он тоже везде издавался, выступал по телевидению, часто ездил бесплатно за рубеж, дважды его выдвигали на премии, но даже его высокая должность в Союзе писателей не сработала: отклонили его как вопиюще серого писателя. Но власть и возможность широко издаваться вскружили Нольскому голову, он вышел в «отставку», решив стать профессиональным писателем. И тут произошла метаморфоза: все издатели, которые включали в планы его романы, буквально на другой же день выкинули их из списков, газеты намертво замолчали о нем, будто и не было такого деятеля и литератора. Сообразив, что это конец — ведь, будучи секретарем, он получал большие деньги за издание и переиздание своих книг, — Боря кинулся к Осинскому и слезно просил дать ему какую-нибудь должность, ведь он верой и правдой служил ему, групповщине, все делал, что приказывали... И Боре Нольскому дали новую должность в крупном издательстве, снова он, как моллюск, присосался к кормушке, снова в планах замелькала его фамилия на издания и переиздания, опять заговорили о выдвижении его на премию...
Вот что такое в наше время быть секретарем Союза писателей.
Будто очнувшись — Олежка продолжал говорить по вертушке, — я поднялся, кивнул ему и вышел из кабинета. Надо было справку отнести в торг, в отдел мебели. Время было обеденное, контора наверняка закрыта, я спустился вниз, в столовую. Не успел заказать обед, как ко мне подсел Михаил Дедкин. Лицо у него было такое же широкое, как у Олежки, и такое же розовое. Как всегда от него попахивало спиртным, для Мишки Китайца не существовали запреты на водку и прочее, он в любое время где-то находил себе выпивку.
— Есть пиво... — радостным шепотом сообщил он мне. — Аннушка может организовать по две бутылки!
Я понял, что он не отвяжется, пока не куплю пива, и сказал, чтобы он взял только две, для себя, я ничего пить не собирался.
С удовольствием потягивая мутноватое «Жигулевское», Мишка Китаец рассказывал мне последние писательские новости:
— Самого Осипа Марковича обложили в одном московском журнале... — сыпал он, как из решета. — Понимаешь, он написал пьесу о перебежчике, и ее тут же поставили — сам знаешь, какие связи у Осинского. Беленький тут же написал хвалебную рецензию, а потом эта статья... Как Осип проморгал? У него же везде свои люди. Короче говоря, обругали его за воспевание образа врага народа, предателя Родины, который служил Гитлеру, потом отсидел срок и теперь требует к себе внимания и милосердия... Не пойму, чего взбрело ему написать такое? Говорят, во все инстанции идут письма от бывших фронтовиков, военных, от людей, близкие которых погибли в войну...
Я пьесу не смотрел, но читал в газетах восторженные статьи о ней. Критики взахлеб писали, что пьеса по- новому открывает характер человека, ставшего на войне предателем, но потом осознавшего свою неправоту... Своего мнения, не увидев спектакля и не прочтя пьесы, я, конечно, составить не мог, но и меня, помнится, поразила тема, выбранная Осинским. Сейчас столько открылось имен репрессированных честных борцов за дело революции, высших военачальников, которых зверски истребляли перед самой войной и даже во время войны, а Осинский из всех них выделил образ предателя? И даже оправдывает его измену: мол, были такие обстоятельства, попал в плен, не смог ради спасения собственной жизни отказаться сотрудничать с фашистами. А как же десятки, тысячи людей, выбравших смерть, концлагеря, но не ставших предателями?
Признаться, от умного, чувствующего конъюнктуру Осипа Марковича, я такого не ожидал! Предыдущие пьесы его как раз прославляли комиссаров, ученых, интеллигентов, сделавших многое для своей страны. А может, я мыслю традиционно, по старинке? А хитрый Осинский как раз знает, что сейчас нужно? Ведь официально никто еще не высказал отрицательного мнения о его пьесе! Наоборот, она широко рекламируется, ставится во многих театрах страны. И даже за рубежом.
— ...Осип Маркович ходит гоголем и говорит, плевать хотел на журнал, напечатавший разгромную статью о нем. Говорит, есть и другие журналы... Раскрываю сегодня газету, гляжу — портрет Осинского и статья профессора-историка с окончанием фамилии на «ский», он защищает драматурга и обвиняет критика и журнал в непонимании исторической ситуации в то время, а заканчивает тем, что, мол, любой автор вправе выбирать свою тему, писать о том, что ему хочется. Должны в прошлое уйти те времена, когда писали только то, что нужно было...
— Может, то, что написал Осинский, тоже кому-то нужно? — вставил я.
— Еще бы! — расхохотался Дедкин. — В пяти капстранах будут ставить его пьесу! Уже договора с ним в ВААПе заключили... А сколько шуму теперь вокруг его имени? В «застой» гремел и теперь гремит! Уметь надо, Андрюша! Вот у кого надо учиться жить...
Я знал, что у Дедкина никогда не было собственного мнения: только что вроде бы осуждал пьесу Осинского, а через пять минут уже восторгается...
В нашем писательском кафе еще не было случая, чтобы за твой столик не подсели знакомые. Вместе с Китайцем вскоре за нашим столом очутились братья Тодик Минский и Додик Киевский, чуть позже к нам присоединился Саша Сорочкин. Уже не первый раз замечаю, что они подсаживаются за мой стол. Потолкуют о том о сем, а потом обязательно начнут провокационные разговоры, стараясь и меня в них втянуть. Можно подумать, что эти сатанинские люди специально ошиваются в Союзе писателей, в кафе, чтобы «улавливать грешные души». Тодик был в светлом костюме, а Додик — в цвета хаки. Рубашки у них были одинаковые — светлые, в мелкий горошек, видно, в одном магазине купленные. Саша Сорочкин, как всегда, был ласково-приветлив, однако на его тонких губах змеилась этакая подленькая улыбочка. Про таких, как он, говорят: мягко стелет да жестко спать. На нем джинсы и безрукавка с какой-то заграничной этикеткой, напоминающей Звезду Давида.
Мишка Дедкин принес еще пива. Каким же методом он примется меня сегодня обрабатывать? После пива наверняка заведет разговор о том, что у Аннушки по большому блату можно взять и кое-что покрепче... Меня раздражала эта плебейская привычка некоторых людей нагло пить за чужой счет. Причем уверен, что у них в кармане есть деньги, но выставить знакомого доставляло им ни с чем не сравнимое наслаждение. В этом отношении Китайцу не было равных. Несколько раз он сунулся с бутылкой к моему стакану, но я решительно прикрывал его ладонью. Я зашел пообедать, а не пить с ними.
Окна были затянуты тяжелыми шторами, горел электрический свет, а на улице солнце светит, Нева сверкает, сияют шпили и купола храмов. После деревенского уединения я не прочь был поболтать, хотя, разумеется, предпочтительнее бы не в этой компании, но серьезные, известные писатели не ходят в это кафе. Во- первых, здесь кормят плохо, во-вторых, вот как и сейчас, за твой стол бесцеремонно садятся посторонние люди.
— Ну как там, в твоих Сороках, люди живут? — обратился ко мне Саша Сорочкин, как и положено, перепутав название деревни. — Все пьют русские мужички? Или после того, как на сахар ввели талоны, затосковали?
— Русские мужички ждут, когда такие, как ты, приедут в деревни поднимать сельское хозяйство, — в тон ему ответил я. — Будет ведь когда-нибудь в Союзе писателей чистка!
— И вас, братики Минские—Киевские, первыми погонят поганой метлой из литературы, — решил, видно, подыграть мне чуть захмелевший Дедкин.
— Ну зачем так грубо, — улыбнулся Сорочкин. — Чистку нужно везде теперь проводить, даже в вашей партии...
— А в вашей? — хмыкнул Мишка Китаец.
— У нас в СССР однопартийная система, — вставил Тодик Минский.
— А может, когда-нибудь будет как в Америке, — прибавил Додик Киевский и опрокинул в себя стакан пива с запенившейся кромкой.
— Если такое случится, то из неформальных объединений самым популярным в стране станет «Память», — нарочно подлил я масла в огонь.
Два братца и Сорочкин так и взвились: жестикулируя, заговорили все разом:
— Да это сборище черносотенцев!
— Васильева уже предупредили в КГБ... Не сегодня-завтра выгонят!
— Да их нужно всех разогнать, непонятно, почему их терпят?
— Сионистские сборища, демонстрации у посольств тоже терпят, — ввернул я. — Даже где-то писали, мол, открыли сионистский комитет.
— Нечего задерживать евреев в стране! — напористо заговорил Саша Сорочкин. — Возмущаются и выходят на демонстрации «отказники».
— По-моему, евреев уже никто не задерживает, — сказал я. — Только я слышал, что больше теперь не «отказников», а «возвращенцев». Да и Америка, кажется, ворота прикрыла...
— Вранье! — завизжал Саша Сорочкин. — У нас в Ленинграде тысячи желающих...
— А ты, Саша, подавал заявление? — вкрадчиво спросил Дедкин.
— Мне и тут хорошо, — огрызнулся Сорочкин.
— А по голосам все время бубнят, что евреям в СССР живется худо, — сказал я. — Ущемляют их права и прочее, а ведь это тоже чистой воды вранье. Русским надо возмущаться, чтобы их в СССР уравняли правами с евреями. Русских в Ленинграде меньше печатают, замалчивают их в прессе, жилье дают в последнюю очередь, отклоняют их пьесы в театрах и на телевидении. Даже талантливые. Не пробиться в кино, потому что везде сидят ваши и своих проталкивают. А русские писатели вообще чувствуют себя в Ленинграде, как американские индейцы в резервациях. И ведь никто не кричит на весь мир об ущемлении прав русского человека.
— Потому что русские — рабы по своей сути, — сгоряча произнес Саша Сорочкин. — Им плюй в глаза, все божья роса!
— Это верно, — спокойно сказал я. — Русский человек великотерпелив, но и его терпение когда-нибудь иссякнет... Об этом тоже не стоило бы забывать.
— Ты заметил, Андрей, — вмешался в разговор Михаил Дедкин, — после того как Иосифу Бродскому дали Нобелевскую премию как русскому поэту, так все евреи с трибуны, по телевидению стали называть себя «русскими интеллигентами». А раньше всем рот затыкали, кто называл себя русским, орали: «Мы все тут советские! Кончайте шовинизм разводить!»
— Все правильно: евреи — русские интеллигенты, а чисто русские — рабы, как метко выразился Саша Сорочкин, — подытожил я. — И еще антисемиты.
— Есть и среди русских интеллигенты...
— Это те, кто работает на вас! — довольно искренне вырвалось у Дедкина. — Кого вы с потрохами купили! Вы ведь богатые: покупаете ученых, академиков, писателей...
Я поражался Мишке Китайцу! Вот перевертыш! То горой стоит за евреев, то вроде бы осуждает их... Или это вся троица старается спровоцировать меня, чтобы я наговорил лишнего, а потом на каждом углу трепать, что я антисемит?
— И тебя ведь купили, Миша, — не выдержал я, — и мне странно слушать твои речи.
— Ну а чего ты добился, правдолюб? Поднял хвост на самого Осипа Марковича! Он тебя и скушал на десерт, а я хочу сам кушать и... — он поднял стакан с пивом и залпом выпил. — И выпить!
— Циник ты, Миша! — сказал я.
— Где наши святые идеалы? — вдруг взорвался Дедкин. — За что бороться, Андрей? Все опошлено, а что нам выдавалось за идеал, оказалось фикцией, враньем! Сталин, который искал и уничтожал врагов народа, сам оказался самым страшным врагом народов всей времен, да что врагом — кровавым палачом! Брежнев — создал настоящую мафию в стране, которая воровала миллионы, разбазаривала народное достояние... Какому же Богу молиться? Русские пили горькую, нация начинает вырождаться. И кому нужна сейчас твоя справедливость? У Осипа Осинского хоть есть какой-то лозунг: «Сам живи и другим давай жить!» Мне он дает, а тебе — нет. Есть у нас групповщина, и черт с ней! Бездарей много? Так где их нет? Больше половины научно-исследовательских институтов закрывать надо, потому что ничего полезного стране не дали, зато наплодили уйму кандидатов и докторов наук, которым будь добр подай высокую зарплату за степень — как же, он ученый! Чего же ты не разоблачаешь всю эту шушеру? Не пишешь современный роман? Или тебе удобнее писать о глубокой древности? Князь Олег и княгиня Ольга? Нашествие хана Батыя и героические деяния Дмитрия Донского? Спрятался от суровой действительности за их широкими спинами? Или за щитами?
— Напишу я, Миша, роман... Уже начал, — вырвалось у меня, хотя я не любил распространяться о своей работе. Да еще перед кем?..
— И думаешь, его напечатают? — улыбнулся Саша Сорочкин. — Я так не думаю. Сейчас в моде разоблачительные романы...
— Под это все стали печатать и показывать всякую дребедень, — зло вырвалось у меня. — Выступает писатель плохого романа и заводит одну и ту же волынку: «Я этот роман написал еще десять лет назад, но его в те годы не опубликовали...» Или режиссер: «Фильм пролежал на полке семь лет...» И покажут или напечатают такую муть, что думаешь, лучше бы этот роман никогда не печатали, а фильм лежал бы себе на полке, пока его крысы не съели.
— Не вздумай только нашу писательскую мафию задеть... — насмешливо предупредил меня Китаец. — Сожрут! И никакая перестройка не поможет. Осинский при всех режимах будет процветать, Андрюша! И они, — он кивнул на братьев и Сорочкина. — И они всегда будут, ведь писательский пирог куда слаще, чем запах больницы или гул станка... Не станут они трудиться в народном хозяйстве, они лучше таких, как ты, будут здесь давить, а себя выдавать за истинно русских писателей... Об этом еще Достоевский писал в своих «Дневниках».
— А таких, как ты? — взглянул я на него.
— Меня они любят, — рассмеялся Мишка Китаец. — Я им нужен, чтобы помогать с такими, как ты, расправляться.
— Ты чего несешь, Миша? — с упреком взглянул на него Сорочкин. — «Мы», «Они»... Мы все — советские писатели.
— И ты называешь себя писателем? — бросил на него презрительный взгляд Дедкин. — Не смеши, Саша! Ты полный ноль в литературе и критике, как и Тодик с Додиком. Вы — окололитературная шобла! И отлично знаете это.
— Я с таким человеком не могу сидеть за одним столом, — оскорбленно поднялся Тодик Минский.
— Говори, Миша, да знай меру, — последовал его примеру Додик Киевский.
— А сейчас эпоха гласности, — балагурил Дедкин. — Что хочу, то и ворочу! А вас, братики-кролики, никто за этот стол и не звал — сами прискакали, как бурундуки, выпить на дармовщинку!
— Я за свой обед заплачу, — надменно произнес Саша Сорочкин. Судя по всему, он уходить не собирался. Саше было интересно, что я дальше скажу. Дедкин — известный трепач, с него и спроса нет, а вот мои слова будут с комментариями переданы Осинскому и Беленькому. Саша у них шестеркой работает, как выражается Михаил Дедкин. Но я не собирался дискутировать с ними, я уже понял, что весь разговор был затеян для меня и Китаец, якобы говоря правду-матку, на самом деле тоже пытался вызвать меня на скандал... Но это все уже раньше было. Не зря говорят: за битого двух небитых дают. Я не собирался попадаться им на крючок. Думаю, что не мысли мои заинтересовали их — моя позиция в Союзе писателей давно всем известна — скорее всего, Сорочкину и братьям хотелось услышать от меня другое: не изменил ли я своего отношения к ним, групповщине, Осинскому, не запрошу ли я пощады! Ведь даже кролик, загнанный в угол, начинает кусаться! Им очень интересно, что я намерен делать, как жить. И я еще сдуру брякнул про новый роман. Они, разумеется, поняли, что роман затронет и групповщину... Тут уж они постараются все сделать, чтобы он не появился.
Короче говоря, от меня ждут раскаяния и просьбы о помиловании. Этот прием в нашей писательской организации не нов, были уже такие случаи, когда «провинившиеся» русские писатели склоняли голову перед Осинским и его компанией и им давали возможность «исправиться». Кстати, не один из них впоследствии не поднялся до того литературного уровня, который был у него раньше. Сломавшись как человек, личность, он ломался и как литератор...
— Опять в... деревню? — Саша не рискнул обозвать Петухи как-нибудь по-другому.
— А ты знаешь, Саша, в нашей деревне... да что в деревне! Во всем районе нет ни одного еврея, — задушевно произнес я. — Приехал бы к нам, хоть люди бы на тебя посмотрели. А то только и видят израильских евреев по телевизору, когда они палестинских беженцев убивают...
— За что ты так взъелся на евреев? — пристально взглянул мне в глаза Саша.
— Не я на них — они на меня, — усмехнулся я. — Не могу же я, родившись русским, писать по-еврейски? И я не виноват, что люблю Россию, русских людей, я уважаю все нации мира, в том числе и вашу, но нельзя же заставлять меня делать то, что душе моей противно? Если я три раза подряд на наших собраниях скажу, что я русский, то весь зал закричит, что я шовинист! Разве это справедливо? Вы зарываетесь, Саша! И не замечаете этого. Хоть у нас в писательской организации почти семьдесят пять процентов евреев и полукровок, но все же ленинградская литература держится на русских именах, разве не так?
— Русские, евреи, татары... — поморщился Саша. — Мы все — советские люди. Мы все равны...
— А это ты врешь! — подал голос допивший последнюю бутылку пива Дедкин. — Вы не хотите быть равными с нами, вы хотите быть выше всех и пользоваться единолично всеми благами цивилизации...
— Сколько с меня? — обратился я к подвернувшейся официантке.
— Запиши, Аннушка, на него пиво, — ввернул Дедкин.
Я промолчал в ответ на выразительный взгляд молоденькой официантки. Хорошо еще, что Китаец не выпил чего-нибудь крепкого в сторонке и не записал на мой счет. Не успел, наверное. Ему ведь тоже интересно, как все у нас повернется.
— Ты теперь, наверное, надолго в деревню? — вдогонку мне бросил Саша со своей язвительной улыбочкой на тонких губах. Его можно было понять так: мол, тебе теперь и делать-то в Ленинграде нечего. Саша Сорочкин был в курсе моих аховых дел, наверняка, и он к ним приложил свою проворную ручонку...