Дома я долго разглядывал себя в зеркало: вроде бы мужественное лицо, умные серые глаза, волевой подбородок, в волосах не заметно седины, нет и намека на плешь, спортивная фигура, широкие плечи... Ну почему мне так не везет с женщинами?! Внутри гложущая пустота, в зеркале я вижу лица бывшей жены Лии, потом Светы Бойцовой и наконец Ирины... Смотрят на меня и усмехаются. Уж они-то знают, почему я такой несчастливый. Красивым женщинам нужно все отдавать, в том числе и себя самого. Впрочем, это не мешает им нам изменять. Я же отдаю им лишь то, что можно взором окинуть: себя, благополучие, комфорт, а ум мой не принадлежит им. Он и мне не принадлежит — только работе. Поэтому, наверное, я для них скучный человек, или, как они говорят, не от мира сего. И подолгу быть им рядом со мной противопоказано: они не понимают меня и никогда не смогут понять. Не оттого, что я такой уж сложный, просто моя работа для них — это неразрешимая загадка. Им никогда не понять, что если тебя никто не подгоняет палкой, по утрам не звонит будильник, не ругает начальник, то за каким чертом ты изо дня в день сидишь за письменным столом с отсутствующими глазами и рассеянным для всего мирского вниманием, углубленный куда-то внутрь самого себя и явно неудовлетворенный? Кто тебя заставляет? Почему не едешь за границу, не отдыхаешь в лучших здравницах, не встречаешься со знаменитыми людьми? Вместо всего этого сидишь в каких-то никому не известных Петухах или, как все называют мою деревню, — Индюках, Гусаках, Утках... Наверное, мои знакомые женщины считают меня ненормальным, чокнутым на своей работе, результаты которой не сразу заметны. Что я на днях предложил Ирине Ветровой? Себя, свой паспорт, Петухи? А Толстых пожертвовал семьей, детьми, может, даже работой ради нее и повез не в глухую нищую деревню, а на курорт, на Черное море, а возможно, они из Ялты или Одессы отправятся в круиз по Европе...
Вот так, Андрей Волконский, безродный человек с чужим именем и фамилией, никому ты не нужен, да, наверное, и тебе никто не нужен, раз ты, разведенный свободный мужчина, не мог справиться с женатиком, обремененным детьми, а теперь алиментами... Он все отдал Ирине, и она это оценила. И стоит ли мне винить ее? Ворвался незваный в ее квартиру, наскандалил, прогнал почти мужа, насладился в последнюю белую ночь красивой желанной женщиной — Толстых все ей простит! — и решил, что она, Ирина, теперь навеки его? То есть моя...
Ирине было всегда хорошо в постели со мной, она сама об этом говорила, возможно, если я захочу, мы и впредь изредка будем встречаться с ней. Александр Ильич боготворит ее, на руках будет носить, стерпит и это. Но я не пойду на такую подлость. Если уж на то пошло, и Ирина, которая уступила моему напору, и Александр Ильич, который отступил, когда следовало бы ему проявить себя мужчиной, — оба они не вызывают у меня ненависти... Я теперь буду все анализировать, копаться в себе и в их душах, поступках. Почему все так случилось? В наше время такая любовь, как у них, — редкость. Чтобы способный ученый, доктор наук ради женщины бросил все — такое не часто случается. Так стоит ли мне их осуждать? Или Свету Бойцову? Женщины интуитивно тянутся к лучшему, им ближе мужчины, которых они понимают, пусть даже не любят, но знают, что те их обожают. Ведь чаще всего женщина чувствует себя несчастной, когда она сама любит, а не наоборот. Любовь — это рабство. Так не лучше ли повелевать, чем быть рабыней?..
Я уже знал, что Ирина и Толстых войдут в мой роман, знал, что буду днем и ночью думать о них, и не как уязвленный ревнивец, а как писатель, познающий сложные характеры. Конечно, они будут в романе иными, чем в жизни. Я что-то придумаю, дополню, разовью... Неужели для того, чтобы написать новый роман, всякий раз нужно набить шишку на лбу? Да что шишку? Грохнуться лицом в грязь, испытать почти физическую боль, разувериться в себе... Не зря же я глазею на себя в зеркало? И презираю! Найти верную жену не могу вот уже почти десять лет! Встречаю женщину, влюбляюсь в нее, как мальчишка... ну, хорошо, пусть это увлечение, а потом — крах, разочарование, унылое созерцание на берегу синего-синего озера у старого разбитого корыта... За что же меня так наказывает моя золотая рыбка?..
Природа не терпит пустоты. Давно всем известная истина, только мы ей не придаем особенного значения. Этим я утешился после того, как я трижды плюнул на свое отражение в зеркале, правда, потом тряпкой тщательно протер его... И здесь я поймал себя на мысли: а ведь ты, Андрей Волконский, и страдать-то по настоящему не умеешь! Плюнул, стер и все по-прежнему?.. Все твои терзания, страдания уже начинают принимать литературно-художественную форму. Ты уже видишь себя, Свету Бойцову, Ирину, Толстых в ином, пока не реальном мире...
Когда зазвонил телефон (мне его только вчера подключили, — я сохранил старый номер), я и не вспомнил, что природа не терпит пустоты, даже забыл, что я действительно пуст, как табакерка, из которой вытряхнули последние крупицы табаку. Я снял трубку и услышал знакомый голос, но сразу не узнал, кто это.
— Ты в городе? — журчал женский голос, в который старательно были вплетены нотки радостного удивления.
Когда я сообщил, что недавно приехал из Москвы, голос окреп, увереннее зазвучал:
— Вот что значит флюиды... Я тебе не звонила целую вечность, а когда вдруг позвонила — ты в городе и один?
Ей не откажешь в проницательности! На всякий случай я спросил, кто это.
— Уже забыл! — мягко пожурил меня знакомый, немного резковатый голос. — Люба... Та самая Люба, которой ты книгу подарил с трогательной надписью.
— Люба? — туго соображал я. Книг я много кому подарил, но раз так долго не могу вспомнить, кто это, значит, не столь уж мы близкие знакомые, хотя она и называла меня на «ты».
Наконец мы выяснили, кто она. Да, с Любой мы встречались несколько раз, самое большее — три. В прошлом году. Причем только благодаря ее удивительной настойчивости. Она мне не нравилась как женщина, однако как собеседник была интересной. Познакомились мы на какой-то читательской конференции, где она была организатором. Для этой встречи она даже где-то по большому знакомству раздобыла несколько пачек моей последней, недавно вышедшей книги. Так что я мог ей и подписать. Теперь я окончательно вспомнил, что сам купил у нее в киоске несколько экземпляров своей книги...
— Я чувствую, тебе так одиноко... — ворковала она в трубку. — Хочешь, приеду?
— Приезжай, — машинально сказал я и повесил трубку. И лишь потом вспомнил, что она не знает моего нового адреса. Пришлось набрать номер ее телефона — он был в моей книжке — и назвать адрес. Она уже совсем другим голосом деловито осведомилась, что у меня за квартира, сколько комнат, большая ли кухня, явно была разочарована, что всего две, мол, стоило уезжать с улицы Некрасова, где тоже было две. Похвалила, что я сохранил прежний номер телефона. Как бы я ни был расстроен, но обратил внимание на такую деталь: когда женщина звонит тебе, у нее один голос, нежный, загадочно-переливающийся, а когда ты ей звонишь, совсем другой — резкий, требовательно-деловой...
Гораздо позже я понял, что не надо мне было ей перезванивать, пусть бы наведалась на мою старую квартиру — я даже не знаю, кто в ней живет — и уехала бы обиженная домой. Уж больше-то она бы мне не позвонила, по крайней мере, в этом году... А впрочем, кто ее знает? Есть женщины, которые, как танк, все сминая на своем пути, прут напролом к своей цели. Они все подчиняют одному — любой ценой выйти замуж. И тут у них изобретательности хватает на двоих: готовы белье постирать, в квартире прибрать, обед сварить и постель постлать... Я таких предприимчивых, энергичных «охотниц за мужьями» всячески избегал. Уж тут-то у меня хватало проницательности быстро раскусить их! Немало знал я писателей, попавшихся в лапы к таким хищницам, а потом кричавшим: «Караул! Спасите!» Были и такие случаи, когда молодки, заставившие жениться на себе престарелых писателей или профессоров, потом быстро вгоняли их в гроб и судились с родственниками за наследство, квартиры, дачи, машины...
Люба как раз и была одной из таких хищниц...
Как я потом клял себя за то, что взял в магазине две бутылки коньяку! Люба мгновенно сориентировалась у меня и намекнула, что для поднятия настроения неплохо бы немного выпить. Ну и, разумеется, в честь нашей встречи. И я ухватился за это, как за спасительную нить, очень уж тошно было у меня на душе, да и не хотелось старой знакомой своим мрачным видом портить вечер. Люба по-хозяйски обошла мою новую квартиру, заглянула во все углы, заинтересовалась многочисленными коробками, в которых были уложены книги.
Я нашарил в кухонном буфете банку шпрот, в холодильнике обнаружил лимон — что еще надо к коньяку?
— Милая квартирка, — щебетала Люба, отпивая из маленькой пузатой рюмки. — Только тебе надо было просить трехкомнатную. Что ты выиграл? Одна из комнат больше? И все?
Мне на эту тему говорить не хотелось. И так с этой квартирой довелось унижений хватить. Я пил коньяк и смотрел на эту совершенно чужую мне женщину с бегающими глазами: зачем она здесь? Настроение мое не улучшилось, ее настырный резкий голос раздражал, хотя и нельзя было сказать, что она глупа. Лицо у нее широкое, волосы черные с седыми нитями, карие глаза небольшие, настороженные, кажется, она ими так и ощупывает собеседника да и все вокруг. Когда-то она была, наверное, миловидной, но к сорока пяти годам — я на глаз ей столько дал — сильно огрузла, осела. Совершенно нет талии, бочкой выпирает живот, при широких, раздавшихся бедрах — довольно тонкие кривоватые ноги. Волосы коротко пострижены, косой челкой спускаются на белый лоб. Что-то мужское проглядывало в ней. После второй рюмки она заговорила о том, что муж, очевидно, от нее совсем ушел, ей трудно с двумя детьми жить на одну зарплату, конечно, муж обязан помогать, но пока у них развод не оформлен. Потом вдруг стала рассказывать какую-то детективную историю о том, как она ездила к любовнику в Москву, а он всю ночь таскал ее по каким-то темным улицам, но квартиру, где бы они могли переночевать, так и не нашел...
— Ну что за мужчины пошли? — возмущалась она. — До открытия метро простояли в темном подъезде...
Глядя на нее, я подумал, что ее любовника можно понять: ни с того ни с сего из Ленинграда примчалась толстая, неинтересная, настырная баба и требует любви и нежности... И еще удобств!
— Как я ненавижу всех мужчин! — вырвалось у нее со злостью. — Он ведь ноги мне целовал...
— Когда это было? — лениво осведомился я.
— Ночи простаивал под моими окнами! — не слушая меня, тараторила Люба. — Знаешь, что он мне раз сказал? Я не могу быть постоянно с тобой, потому что ты принадлежишь к тому типу женщин, которым нужно отдать все, а у меня жена, дочь... Гениально сказано, верно?
— Что же тут гениального? — усмехнулся я. Люба находилась как раз в том критическом возрасте, когда все уже ушло, а ей в это не верится, хочется себя и других убедить, что она по-прежнему красива, обаятельна и все мужчины от нее без ума. Наверное, когда женщина, наконец, поймет, что все это — утраченные иллюзии, она быстро начинает опускаться, курить, пить, перестает следить за собой. Теперь главная тема ее разговоров — это какие мужчины негодяи, как они измельчали и сколько бедные женщины натерпелись от них! Страшный этот период у женщины, когда на нее перестают оглядываться мужчины и когда она становится никому не нужной, а страсти еще клокочут в ней.
Люба, очевидно, еще этого не понимала, она воинственно нападала на знакомых мужчин, требовала от них прежнего внимания, пыталась кокетничать, соблазнять, но все это лишь еще больше от нее отталкивало. У таких женщин оставалось лишь прошлое, воспоминания...
И Люба ударилась в них! Она мне рассказывала, как за ней в Перми ухаживал главный инженер завода, который потом в Москве стал большой шишкой. И какую глупость она тогда совершила, что не ответила на его ухаживания! Сейчас бы на «Чайке» разъезжала по столице...
Наверное, я задремал под ее монотонное бормотание о своих былых победах, потому что она вдруг умолкла и после затянувшейся паузы спросила:
— Ты меня не хочешь, Андрей?
— Я хочу спать, — ответил я. Глаза мои и впрямь слипались. Если человек целый год не пригублял и рюмки, то с полбутылки коньяка ему становится плохо. Нет, голова моя работала ясно, но внутри была неприятная сосущая пустота и никакой коньяк ее не заполнит. Люба приблизила ко мне свое порозовевшее круглое лицо, и я заметил над верхней губой темную полоску. В молодости от кого-то слышал, что пушок над верхней губой у женщин — это признак страстности... И еще я заметил в ее карих глазах какой-то алчный блеск...
Испугавшись, как бы она не бросилась сама раздевать меня, я поднялся — мы сидели в большой полупустой комнате на деревянной кровати, застланной ковром — и пошел на кухню. Окна моей новой квартиры выходят на квадратный двор. В Ленинграде подобные каменные дворы — может, несколько меньше, чем наш, — называют колодцами. Однако в любое время дня у меня в комнатах было светло. Утром отбрасывала солнечный отблеск желтая стена, а вечером лучи сами заглядывали в мою неблагоустроенную квартиру. Непривычно было, что во всех стенах — многочисленные окна, почему-то казалось, что у соседей весь я на виду.
Сидя на табуретке, я смотрел на желтоватую стену, блестящие оцинкованные карнизы. На балконе напротив молодая женщина в ситцевом халате выколачивала маленький коврик. Руки у нее до локтей обнажены, на светловолосой голове синяя косынка... Вон старается, украшает свою новую квартиру, а мне все придется делать самому. Любе и в голову не пришло спросить: «Помочь тебе, Андрей? Может, хоть пыль с подоконников вытереть?» Люба сидит в комнате и пьет коньяк...
И тут я услышал топанье тяжелых ног по крашеному паркетному полу. Сначала подумал, что это наверху, но я знал, что соседи еще не въехали в квартиру надо мной. Топала в соседней комнате массивная Люба. Она наверняка весит больше 80 килограммов. Там у меня перевезенная со старой квартиры югославская стенка... Явственно услышал, как выдвигают ящики, скрипнула дверца гардероба. Если на цыпочках подкрасться, то я застукаю ее, как говорится, на месте преступления, но я не стал этого делать. Глупая интеллигентская привычка — не ставить знакомого человека в неловкое положение. За это я и был наказан поделом!..
Я встал, ногой отодвинул табуретку, громко кашлянул, даже нарочно зацепил ногой за ящик с инструментом в моем длинном и узком коридоре.
Когда я вошел, Люба сидела на прежнем месте и даже держала в маленькой короткопалой руке рюмку с противно колыхающимся лампадного цвета коньяком.
— Я думала, ты там... заснул, — улыбнулась она. Алчный блеск, который я самонадеянно принял за вспыхнувшую страсть, еще больше разгорелся в ее карих маслянистых глазах. Бесформенной грузной кучей с шеей, вдавленной в широкие плечи, сидела она рядом. У нее плечи борца, а толстую руку у предплечья мне не обхватить и двумя ладонями. И все-таки одна деталь мне врезалась в память: Люба не успела просунуть обтянутую голубым капроном ногу между кроватью и журнальным столиком. Нога с мощной ляжкой неудобно выдвинулась в сторону и явно мешала ей нормально сидеть. Чуть позже она незаметно просунула ногу под стол.
— Я вижу, ты сегодня не в своей тарелке, — вдруг заторопилась она. — Отдыхай, устраивайся, только не забудь пригласить меня на новоселье... Я тебе приготовлю подарок!
Что-то в ее надтреснутом голосе было неестественное, нарочитое, этакий фальшивый оптимизм. Что же она так лихорадочно искала в комнате? Мне действительно захотелось поспать, и эта мысль как-то сама по себе заглохла в моем сознании. Зато всплыло другое: «не в своей тарелке...». Ей хотелось, чтобы я был в ее «тарелке»?..
— Не забудь на кухне повесить кремовые занавески, — уже на пороге посоветовала она. — Они будут как раз под цвет твоих обоев. Маленькая, конечно, кухня, но тебе одному...
— Ты думаешь, я всегда буду один? — вяло возразил я.
— Думаю, что да, — улыбнулась она.
— Я провожу тебя...
— Не надо, — поспешно вырвалось у нее. — Отдыхай...
Мне бы обратить внимание и на это... Почему она не захотела, чтобы я ее проводил? Может, потому, что обязательно взял бы с собой черную сумку, где лежал бумажник?..
Закрыв за ней дверь, я спрятал бутылку с недопитым коньяком в буфет и, не раздеваясь, завалился на кровать.
На следующий день я лихо разбежался в сберкассу на Литейном проспекте заплатить за телефон и квартиру, сунулся в свою сумку за бумажником, где находились все мои наличные деньги, и ахнул: бумажника с 750 рублями не было. Лежали в отделении писательский билет, документы и накладные на ремонт квартиры, даже адреса кооперативов, которые предлагали свои услуги по мелкому ремонту, — все было на месте, кроме бумажника. Тут мой мозг лихорадочно заработал: что случилось? Куда я его подевал? Не спрятал ли вчера в шкаф под белье? Но, как говорится, сердце вещало: бумажник украли! И кто украл, мне тоже становилось ясно...
Вернувшись домой, я все обыскал: а вдруг на меня нашло, и сам от себя спрятал? Но через час бесполезных поисков мне стало ясно, что бумажник вчера вечером перекочевал из моей черной сумки с четырьмя отделениями в матерчатую сумку Любы. Теперь стало понятно, почему она топала в комнате, когда я выходил на кухню, почему вдруг так заспешила, да и алчный блеск ее глаз можно было теперь объяснить...
Мне стало так тошно, так омерзительно на душе, что я бросился в гараж, сел на свою верную «Ниву» и в тот же день укатил в деревню...