Вернувшись с прогулки, я выпустил Еву из сеней, где она терпеливо дожидалась меня. Спаниелька еще слишком мала, чтобы сопровождать меня на прогулку.

Без дела в деревне я не сижу, закончив в два часа работу над очередной главой, я разогреваю на газовой плите обед, затем мою посуду, подметаю пол, кормлю Еву. Поев, она ищет угол, куда приткнуться поспать. Чаще всего ложится на обувь под вешалкой — неудобно, а вот ей нравится. Час можно почитать на веранде, вздремнуть немного, а потом поколоть дрова. Ева неотступно следует за мной, когда я что-либо говорю ей, нагибает то в одну, то в другую сторону маленькую головку, будто пытаясь меня понять. Я заметил, это делают многие собаки благородных пород, у деревенских же псов нет такой привычки, наверное, потому, что они чаще всего слышат от своих хозяев мат, а в ругательные слова даже собакам нет нужды вникать.

Я очень привязался к ласковому беззащитному щенку, который посчитал меня за свою мать, даже пытался первое время сосать пальцы, но я быстро отучил. Каждый вечер мне приходилось с Евой выдерживать настоящий бой: она настырно рвалась ко мне в постель под одеяло, я бы и не возражал, но ночью во сне мог случайно придавить ее. Ева задирала гладкую головенку с длинными ушами, смотрела на меня еще мутноватыми младенческими глазами — ей и всего-то было два месяца от роду — и повизгивала, требуя, чтобы я ее взял к себе. Днем она огибала дом, забиралась под веранду и там, чувствуя мое присутствие, успокаивалась. Иногда я с тоской подумывал, что мне будет трудно осенью расстаться с Евой...

Вспомнив, что я после субботы не прибрал в бане, я поднялся по узкой тропинке на пригорок, где под раскидистой березой стояла баня. Отсюда открывается великолепный вид на дорогу, маленькое озерко и пионерлагерь, спрятавшийся за купами могучих вязов. Сосновый бор подступает к самому лугу, по которому разбросаны молодые сосенки. Я люблю, напарившись, смотреть из низкого окна в предбаннике на этот пейзаж. Мне видны выскакивающие из леса машины. Чаще всего они останавливаются вдоль металлической сетки, огораживающей лагерь.

Что меня всегда поражает в деревне — это небо. Оно постоянно перед глазами, работаю ли за письменным столом, обедаю или просто сижу на крыльце. В городе из-за высоких зданий неба не замечаешь, а здесь оно всегда перед тобой — облачное, солнечное, синее, голубое, грозно нахмуренное перед грозой.

Ева было поковыляла за мной, но, видно, вспомнив, как в прошлый раз я ее вымыл с мылом в теплой воде, что ей не очень-то понравилось, вернулась назад, к крыльцу. Знал бы, что может случиться то, что через несколько минут случилось, плюнул бы на уборку и вообще бы не отходил от Евы ни на шаг, но увы, будущее мы не способны предвидеть, как и чувствовать надвигающуюся опасность. Думаю, что и Ева ничего не почувствовала, кроме желания познакомиться, когда из дыры в заборе вымахнула тупомордая, серая, с темными подпалинами по бокам лайка. Услышав приглушенный визг, я чуть не расшиб себе лоб о низкую притолоку, выскочил с веником в руке из предбанника, и сердце мое упало: на тропинке дергалась в предсмертных судорогах Ева, а лайка по прозвищу Нимфа, радостно виляя хвостом, бросилась ко мне. На черной губе ее я заметил пятнышко алой крови. Еще не веря в непоправимое, я отмахнулся от нее веником и бросился к щенку. Ева, вытянувшись, лежала на травянистой тропинке, медленно раскрывала и закрывала окровавленную пасть, на симпатичной мордашке ее застыло выражение изумления, из застилающихся смертной пленкой глаз текли самые настоящие слезы, вытянутые задние лапки бессильно скребли землю. Я уже ничем не мог помочь умирающему щенку. И сейчас, когда я пишу эти строки, у меня ноет сердце. Крошечное существо, еще только начинавшее открывать для себя удивительный мир вокруг, на моих глазах умирало. Это было так нелепо и несправедливо, что я, в общем-то, мужественный человек, почувствовал, как глазам стало горячо. Я взял маленькое теплое тельце в руки. Ева еще несколько раз дернулась, ее слезинка обожгла мне ладонь. Она умирала с открытыми глазами, в которых так и застыли изумление и боль. Она будто спрашивала меня: «За что меня так? Я ведь ничего никому плохого не сделала...»

Я люблю собак, верю в их благородство. Ведь кобель никогда не укусит сучку, стерпит от нее что угодно, но не тронет. Бывает, в свадебных драках собаки калечат друг друга, даже загрызают насмерть. Хотя и очень редко, но такое случается — извечная борьба за самку, дикий древний инстинкт. Но чтобы взрослая собака насмерть загрызла молочного беззащитного щенка — такое на моем веку случилось впервые...

Видно, сообразив, что она наделала, Нимфа — как не подходит этому тупому злобному зверю столь романтическое прозвище! — поджав хвост, медленно побрела к дыре в заборе. Она даже не оглянулась. Я лишь заметил, что у нее брюхо с растопыренными в разные стороны сосками раздуто, наверное, ждет своих ублюдков...

Я похоронил Еву под корнями огромной березы, что рядом с баней. Бродил по участку, как неприкаянный, из рук все валилось, перед глазами стояла Ева и ее страдальческие глаза будто в чем-то меня укоряли. Но разве мог я предположить, что подобное случится? Ее стекленеющие глаза, полные слез, еще долго неотступно преследовали меня...

Вот он, тот самый случай, когда творимое тобою добро обратилось страшным злом! Я ведь не прогонял Нимфу со двора, всякий раз угощал ее остатками еды, несколько раз брал с собой на прогулку. Лайка принадлежала соседке, что жила напротив мастерской. Неделями собака сидела на цепи, кругом нагажено, в конуру ей приходилось заползать, так как она была сделана для более мелкой собаки. И мне стало жалко Нимфу. Видя, какие у нее запавшие бока, я стал иногда приносить ей в банке из-под селедки еду, а потом — брать в лес. И теперь, когда ее спускали с цепи, она первым делом мчалась ко мне, надеясь чем-нибудь поживиться.

И вот расплата за мою доброту! Увидев во дворе щенка, лайка из ревности тут же придушила его. Я спрашивал у Николая Арсентьевича, не слыхал ли про такое, он ответил отрицательно: щенка не тронет ни одна нормальная собака.

Я и не предполагал, что так сильно привяжусь к спаниельке. Уже прошла неделя, а мне все еще не по себе. Если по началу я готов был убить лайку, то сейчас остыл, да и рука у меня не поднялась бы даже на эту тварь. Неделю я выбрасывал отходы со стола на помойку, и вороны с сороками, пируя на ней, рано утром будили меня своими криками. Теперь снова ношу в жестяной банке из-под селедки еду соседскому Шарику. Он привязан у Николая Арсентьевича на огороде. Молча вываливаю обрадованной дворняге еду и ухожу. Пока у меня не возникает желания погладить Шарика.