В субботу, как обычно, пожаловал ко мне Гена Козлин. Высокий, сутулый, с продолговатым неулыбчивым лицом, он по пути заворачивал в лес, собирал грибы или просто так прогуливался. Обувь Гена носил сорок пятого размера, на голове — неизменная черная клеенчатая шляпа, скукожившаяся от дождей и времени. Он ее снимал, бережно клал на подоконник, облачался в рабочую одежду, надевал потрескавшиеся на побелевших сгибах гигантские кирзовые сапоги с портянками. Гена — колоритная личность, с ним, как говорится, не соскучишься. Он самозабвенно фантазировал, например, рассказывал мне о великолукских происшествиях, которые никогда не происходили. Однако сразу разоблачить его было невозможно. Если ж ему не верили — не смущался. По-моему, он получал удовольствие от самого процесса рассказывания, а фантастические детали и сногсшибательные цифры придумывал на ходу.

Как я уже говорил, мы с ним из одного детдома. Я уже заканчивал десятилетку, а Гена только прибыл. Честно говоря, я его с трудом вспомнил. Однако когда я стал писателем и меня пригласили на встречу с воспитанниками детдома, где был и приехавший из Великих Лук Гена Козлин, мы поближе познакомились. Он, оказывается, все знал обо мне, доставал мои книги, вырезал из газет редкие рецензии, статьи, которые обо мне публиковались в местной печати, специально стал выписывать «Литературную газету» (правда, мое имя в ней никогда не упоминалось). Литературку он каждый раз привозил в Петухи и без комментариев клал на мой письменный стол. Мне эта газета не нравится, но, тем не менее, на досуге я ее листал, в основном читая международную информацию.

Иногда Гена, бросив на меня рассеянный взгляд, скупо ронял: «Про тебя ни слова». В его тоне не было насмешки: уж кто-кто, а Гена-то знал мое отношение к политике этой газеты. Однажды, лет пять назад, я так рассердился, прочтя хвалебную рецензию на бездарного ленинградского литератора, из которого делали «звезду», что написал гневное письмо главному редактору. Он письмо прочел, проконсультировался у нашего писательского секретаря Осипа Марковича Осинского, кто я такой, и после этого отдал распоряжение никогда не упоминать моей фамилии в «Литературке». Об этом мне по секрету поведал наш ленинградский собкор этой газеты.

Козлин первый раз приехал ко мне в Петухи в тот самый год, когда я купил здесь деревянную избу. Обошел весь участок, а он от дороги круто вздымался травянистым холмом, покачал головой и изрек: «Да тут и конь не валялся! Все заросло чертополохом и крапивой. Нужно участок приводить в божеский вид».

Оказалось, что он человек дела: без лишних слов отыскал в полуразвалившемся сарае кривые вилы, ржавую лопату, мотыгу и, засучив рукава, взялся за огород. Это было ранней весной, в апреле. И действительно, вскоре участок было не узнать: вдоль сгнившего забора высились кучи вырванных сорняков, возле колодца с застоявшейся водой появились ровные грядки, отсохшие ветви яблонь были обрезаны ножовкой и сожжены, под окнами появились две клумбы. Любовь к огороду у Гены Козлина, видно, была в крови, хотя он тоже не знал, кто его родители. Мать его не взяла из роддома, а когда он подрос и попал в детдом, тоже там ни разу не появилась. И фамилию, и имя с отчеством ему дали в детдоме. Учился Гена неплохо, после десятилетки поступил в Ленинградский электротехнический институт, который успешно закончил. Туда его послали от завода, где он работал слесарем, так что стипендии хватало, да Гена и подрабатывал вечерами грузчиком в морском порту. Все, казалось бы, складывалось неплохо: вернулся в Великие Луки инженером, женился на симпатичной девушке, с которой случайно познакомился в Бологое. Вскоре они получили отдельную квартиру, а там и дети родились — сын и дочь. Казалось бы, живи и радуйся, но тут незаметно подкралась беда: Гена стал попивать. За десять лет он «пропил» все: жену, работу, детей, квартиру, честь и совесть. Конечно, не сразу вот так оптом! Были раскаяния, клятвы «завязать», слезные объяснительные записки начальству, прощание на бюро горкома партии с партбилетом, потом несколько лет скитаний по чужим углам, знакомым. Появились такие же приятели-собутыльники, которые за бутылку готовы на все...

И вот когда крах всей жизни был зримо виден, Гена Козлин вдруг остановился, добровольно пошел в антиалкогольный профилакторий, прошел полный курс очищения организма от скверны, затем ему вшили знаменитую французскую ампулу «эспераль» на пять лет. И я увидел совсем другого человека, к которому снова вернулись достоинство, честь и совесть. И еще одно: он стал немногословным. Его разыскал сам управляющий трестом, где раньше работал Козлин, пригласил на прежнюю должность инженера. А до этого, в годы беспробудного пьянства, Гена пробавлялся разными халтурными работами по электротехнике, не гнушался даже с такими же, как и он, таскать на горбу ящики с кефиром и молоком в продовольственных магазинах. Ящики со спиртным им, конечно, не доверяли.

Жил он в общежитии, жена так и не вернулась к нему — она вышла замуж за прапорщика и уехала с детьми в Калугу. Надо сказать, что в годы запоев Козлин всего три-четыре раза наведывался ко мне в Петухи. Пытался сунуться в огород, но вместо этого сунулся носом под забором в крапиву и проспал там до вечера, а потом я его попросил в таком состоянии больше ко мне не заявляться. Это было год назад. И вот теперь я с удовольствием дожидался его каждую субботу. Огород у нас тогда был в полном порядке, даже появилась теплица с огурцами. Все яблони в цвету, кусты смородины подвязаны шпагатом, чтобы не расползались, изгородь отремонтирована. Гена занимается огородом, баней — топит и воду носит, — а я готовлю обед и, конечно, помогаю носить воду из колодца. Вообще-то Гена приспособился качать ее насосом, но у нас часто «вырубали» электроэнергию, и приходилось таскать ведрами. Колодец у самой дороги, а баня — на конце участка, на холме. В гору тащить на себе два ведра не так-то легко!

У детдомовцев, лишенных родительской любви и заботы, вырабатывается за годы совместного сосуществования некое братство, заменяющее им семью, дом. На всю жизнь сохраняют они добрые чувства и привязанность к душевным воспитателям, учителям. И дружба между воспитанниками, возникшая в детстве, остается на всю жизнь. Оно и понятно: у них нет братьев, сестер, дядей, тетей, дедушек, бабушек, есть лишь воспитатели и друзья по детдому. Как-то само собой получилось, что мы с Козлиным стали почти братьями. Я — старший, а он — младший.

Детдомовские ребята скупо проявляют свои чувства даже к самым близким людям. Гена приезжал, выкладывал на стол две буханки хлеба — его вклад в нашу кухню — и занимался огородом, баней, а я до двух стучал на пишущей машинке, а потом разогревал обед. Гена мыл руки в сенях, снимал огромные кирзовые сапоги, приглаживал пятерней густые темно-русые волосы и молча садился за стол. Аппетит у него, трезвого, всегда был отменный, и он никогда не привередничал, что подадут, то и ест. Я обычно спал на веранде, а Гена — в доме.

Я привык к его приездам и в конце недели с нетерпением ждал — мне ведь иногда не с кем и словом перемолвиться всю неделю. Козлин, правда, не из тех, кто особенно разговорится, а если что и скажет, так нет стопроцентной уверенности, что все именно так и было, но тем не менее мне было интересно с ним. Изъяснялся он образным языком, у него свой затаенный юмор: даже удачно сострив, он не улыбался.

Когда у него раньше случались запои, я переживал за него, зная, что пьяный он ко мне не приедет, но когда заявлялся с глубокого похмелья, радости от него не было никакой. У него была странная привычка то ли стоя погружаться в сон, то ли отключаться от мира сего. Мог столбом простоять у калитки час, два, а потом снова заняться чем-либо. И тут огород выручал Гену: поработав с лопатой и повоевав с сорняками, он вместе с потом выгонял остатки злого хмеля. А баня как бы довершала его очищение.

Все это позади, теперь Козлин вырезает из газет статьи о вреде пьянства, наклеивает их в альбом, не пропускает ни одной телевизионной передачи на эту тему, сурово осуждает алкоголиков, подсмеивается над соседом Николаем Арсентьевичем, как увидит его в подпитии. В общем — стал ярым врагом пьянства. Для себя он решил, как мне признался, навсегда покончить с этим злом. И дело, мол, не в ампуле, которую ему вшили, а в глубоком понимании, что водка — страшное проклятие рода человеческого, она превращает людей в животных, притупляет ум, память, уничтожает достоинство и т.д. На эту тему Гена мог говорить долго и красноречиво. У него с памятью, слава Богу, все обстояло благополучно, поэтому он на ходу приводил примеры, сыпал впечатляющими цифрами о том, сколько водка принесла несчастья человечеству.

Слушая его, я подумывал о том, что Гена, пожалуй, главным образом не меня, а самого себя убеждает в гибельности пьянства... Я уже много лет почти не пью, разве что в большие праздники, как Новый год, выпью шампанского. От крепких напитков я уже давно отказался. Борьбу с пьянством, которая на этот раз всерьез объявлена в нашей стране, я горячо приветствую, даже написал несколько статей в журналы и газеты. Я привел множество фактов, говорящих, что в старину на Руси не так много и пили, как об этом любят болтать пьяницы, дескать, испокон веку русский человек любил выпить... Это ложь, придуманная пьяницами, чтобы оправдать свое болезненное влечение к алкоголю. На Руси встречали гостей хлебом-солью, угощали душистым чаем, настоенным на травах, из медного самовара. Исстари молодоженам не подавали на стол спиртного, заботясь о здоровом потомстве. Ведь еще в самом начале нашей эры греческий философ Плутарх открыл формулу: «Эбрии эброис гигнунт» («Пьяницы рождают пьяниц»).

А когда пьянство проникло в Россию, сам народ поднимался на борьбу с этим страшным злом. В 1859— 1861 годах закрывались питейные заведения в Поволжье и на Урале, на крестьянских сходах в уездах принимались решения отказаться от употребления алкоголя. Перед въездом в такие деревни выставлялся на чурбаке самовар с горячим чаем. Создавались по всей России общества трезвости. И все это было еще до революции. В Санкт-Петербурге и Одессе были созданы антиалкогольные музеи, стали выходить журналы «За трезвость», «Трезвость и культура». Всегда в стране были интеллигентные люди из среды медиков, психиатров, которые взывали к здравому смыслу людей, призывали покончить с пьянством. Пик всеобщего пьянства приходится на пятидесятые — семидесятые годы. Пьянство стало узаконенным. Ни одно мероприятие не проводилось без выпивки, начали строиться закрытые турбазы, где вольно и широко пировало наезжавшее в провинцию столичное начальство. Будь ты ревизор, инспектор или журналист, тебя встретят в любой республике не хлебом-солью, а вином-коньяком. Юбилейные даты отмечали в семидесятых — восьмидесятых годах целыми коллективами, когда во главе стола с рюмкой водки в руке сидел сам руководитель предприятия. Так сказать, подавал пример подчиненным. На больших приемах после съездов, совещаний, конференций столы ломились от обилия закусок и бутылок. Пьянство вошло в плоть и кровь народа, появились анекдоты про «одну на троих», про петровский завет: дескать, белье продай, а с бани выпей...

И вот в 1985 году, в масштабе целого государства широко была объявлена настоящая война пьянству. Поначалу думали, что это очередная кампания, которая, как и прежде, вскоре сама по себе заглохнет — мол, не впервой нам видеть такое! А когда этого не случилось, а водки продавалось все меньше, бросились пить всякую гадость: одеколон, самогон, технические и гидролизные спирты, лекарства, даже лосьоны. Увеличилось число наркоманов, токсикоманов. Додумались даже вот до чего: разрезали кожу на голове, пристраивали на ранку вату с различными ядохимикатами и тупо «балдели».

Я считаю, что убежденного пьяницу уже вряд ли излечишь от этого страшного порока, но, может, молодое поколение уже не будет так пить: водка стала дорогой, да и купить ее трудно.

В сельской местности еще труднее стало с выпивкой, чем в городе, там нет-нет и выбросят спиртное в изобилии, а тут — месяцами ничего! То весенняя страда, то сенокос, то уборочная. Да и с варением самогона стали дела плохи, когда исчез из свободной продажи сахар и дрожжей не найдешь.

Хочется верить, что люди постепенно отвыкнут от пьянства. Реже в Петухах слышны разговоры о бутылке, все больше толкуют о земле, хозяйстве. Мол, надо снова как встарь возвращать землю крестьянам. Своя земля — это своя, а колхозно-совхозная, что ни говори — чужая. Возможно, что вместе с землевладением вернутся к нашему крестьянину охота к сельскому труду, любовь к земле... Говорят же ученые, что в генах передается тяга к наследственному. На стариков надежда плохая, а вот, может, гены взыграют у молодежи, которая бежит сейчас из деревни в города?..