Первые дни, когда я приезжал из деревни в Ленинград, мой телефон подолгу молчал. Знакомые начинали звонить позже, примерно, через недели две. Городской ритм жизни властно вторгался в мою жизнь. Сам я звонить не любил. Мне почему-то казалось, что я отвлекаю знакомого от какого-то важного дела. И если в его голосе звучала нотка неудовольствия, я это сразу чувствовал и торопился поскорее закончить разговор. Я по себе знал, как досадно бывает, когда тебя с антресолей или из какого-либо другого отдаленного места требовательно зовет телефонный звонок. А разговор бывает самый пустяковый.

Первый утренний звонок в хмурое сентябрьское утро был от редактора из издательства. Он сообщил, что составляется план переизданий на ближайшую пятилетку и что он хотел бы со мной посоветоваться, какую книгу лучше переиздать. Это был приятный звонок. Иван Иванович Труфанов мне нравился, он редактировал мою первую книгу. От многих литераторов я слышал, что он один из лучших у нас редакторов. Ведь писатель какого редактора считает лучшим? Того, кто меньше придирается к рукописи. Иван Иванович не придирался, не навязывал своего мнения, он просто указывал на неточности, повторы, длинноты. Прекрасно чувствовал язык, сюжет. Его замечания, как говорится, попадали не в бровь, а в глаз.

Гораздо чаще сталкиваешься с другими редакторами, которые лезут в твой стиль, переставляют слова, сокращают, грудью становятся на защиту нравственности советского читателя. Даже самые целомудренные любовные сцены вызывают у них протест, а если чуть больше, так это называют натурализмом, пошлостью... Есть редакторы, которые с садистским удовольствием кромсают, коверкают каждую страницу и потом всем своим коллегам показывают, мол, вот как я «работаю» с автором! И я понимаю, что, правя рукопись, редактор где-то в глубине души считает себя выше писателя: ведь он его правит, заставляет что-то выбрасывать, а что-то вставлять...

А когда доведенный до крайности автор отказывается дальше калечить свою рукопись, редактор меняет тон и плачется, что ему попадет от начальства, если останется этот или другой острый кусок...

Труфанов был не таким, мне приятно было с ним работать. Мы даже подружились. Я полностью доверял его вкусу. Труфанов обладал глубокой эрудицией, ум его был острый, он чувствовал юмор.

Во времена Брежнева не очень-то были ко двору умные, принципиальные люди. Продвигались по службе быстрее те, кто умел с начальством ладить, угождать ему. И еще был у Ивана Ивановича один изъян: лет пятнадцать назад, после развода с первой женой, он сильно запил. Пришлось даже полечиться. С тех пор он в рот спиртного не брал, однако при выдвижении его на пост главного редактора почему-то в высших инстанциях сразу вспоминали про «прокол» в далекой молодости и решительно отводили его кандидатуру. Сам Иван Иванович относился к этому спокойно, с юмором, мол, каждый сверчок знай свой шесток...

Я полагал, что поступали с ним несправедливо. Если бы Труфанов стал главным редактором, польза для издательства была бы несомненной. А так, назначили пожилую женщину — она раньше работала референтом в писательской организации — и вскоре в издательстве началась неразбериха, интриги. Новоиспеченный главный редактор решила в первую очередь широко издать своих знакомых, даже родственников. Отца ввела в редсовет, любовника назначила составителем сразу нескольких альманахов. Издательство заполонили люди Осинского и Беленького: Саша Сорочкин, Тодик Минский, Додик Киевский, Боба Нольский, Кремний Бородулин... В конце концов из Москвы приехала комиссия разбираться с издательскими делами, и главная редакторша была с треском уволена за развал издательства, семейственность, злоупотребление служебным положением.

Я уже давно заметил, что люди секретаря Союза Осипа Марковича Осинского, поставленные им на командные посты в журналы и издательства, крупно погорев там, очень быстро принимаются в Союз писателей и устраиваются куда-нибудь на другое теплое местечко. Так были приняты в Союз писателей бывшая главная редакторша Наймитова, редактор издательства Кащеев, критик Плутнева...

Иван Иванович старался держаться подальше от всех этих интриг, литературные ремесленники тоже обходили его стороной, знали, что плохую книжку он редактировать не будет.

Из дома я отправился в издательства пешком. Небо было пепельным, с Невы тянуло холодным ветром, но дождя не было. По Литейному грохотали трамваи, шелестели шинами разноцветные автомашины. На асфальте медными пятаками поблескивали опавшие листья. Ветер раскачивал на проводах металлические щиты с надписью: «Осторожно, листопад!».

Я люблю Ленинград. Люблю его в сумрачную погоду, меня даже не раздражает нудный дождь, лишь в хмурую погоду каменные мосты, великолепные дворцы, знаменитые площади, конные памятники будят во мне воспоминания о старинном граде Петра.

Много мне довелось поездить по белому свету, но Ленинград навсегда остался со мной. Для меня он самый красивый город в мире.

Наверное, для того чтобы чувствовать прекрасное, необходимо расставаться с ним. Возвращаясь в Ленинград, я каждый раз воспринимаю его по-новому. Брожу по Невскому, Литейному, Дворцовой набережной или Марсову полю и любуюсь необыкновенной архитектурой и красотой. И мне бывает жаль людей, которые уже ничего этого не замечают: идут по тротуарам, толпятся на остановках и в очередях, спешат, суетятся и не смотрят по сторонам, а лишь себе под ноги... Я жалею их, но не осуждаю. Что греха таить, через месяц-два и мое восприятие города притупится, тоже куда-то спешу, суечусь, мелкие мысли и заботы одолевают меня. И уже не видишь дворцы, памятники, стремишься поскорее протиснуться в автобус, чтобы куда-то вовремя поспеть, а не бредешь через весь город пешком, как было сразу после приезда. И дождь тебя раздражает, и ветер с Финского залива, и толпы озабоченных людей, тоже спешащих по своим делам. И уже чаще твой взгляд останавливается не на прекрасном, а на безобразном, будь это переполненные мусором контейнеры на заднем дворе или шатающийся пьяный на тротуаре...