У Мишки Китайца было одно неоспоримое достоинство: он был обаятелен. С широкой добродушной улыбкой садился за чужой стол, рассказывая смешной анекдот, а он их знал тьму, брал вилкой с тарелки закуску, небрежно просил заказать ему сто граммов. Издали увидев знакомого в длинных коридорах дома писателей, шел, выпятив объемистый живот, навстречу, чтобы поцеловать, похлопать по плечу, сообщить какую-нибудь сногсшибательную новость. Дедкин знал все и про всех, будь это в Ленинграде или Москве. Кстати, и там он был известной личностью. Примелькался везде. Редактор одного издательства показывал мне его письмо: Китаец писал, что умирает с голоду, два дня не было крошки во рту, умоляет срочно переиздать пару повестей, которые давно послал в издательство... Шариковой ручкой обвел большое желтое пятно, дескать, это его горючая слеза вместо подписи...

Ну, как было ему отказать? Редактор знал, что у Дедкина тьма бывших жен, которые охотятся за его гонорарами.

Встретились мы с Мишкой Китайцем в одном из издательств на Невском, и он тут же поведал, как по- свински напился на собрании и как его заперли в комнате референтов, так что он никак не мог выступить... Хвалил мое выступление, мол, о нем только и разговоров в Союзе писателей.

— А какая сволочь Бородулин? — округлив и без того круглые глаза, возмущался Дедкин. — Как он тебя предал, а? Я свидетель, что он говорил у классика совсем другое... Я уверен, он накапал Осинскому, а тот велел ему отвести твою кандидатуру...

К тому времени я уже был убежден, что кто-то из нашей компании, бывшей у классика, все, о чем мы там говорили, досконально передал Осинскому. И когда тот подсел ко мне с предложением «сделать» мне квартиру, он уже все знал.

В правление, как и всегда, прошли его люди, а Олежка Боровой был избран первым секретарем, как и намечалось. Так что я в одиночку воевал.

Из издательства Мишка Китаец, без умолку треща, затащил меня в наше кафе. Мне бы отказаться, тем более что ему я не верил, но, как часто бывает, дал слабину и пошел с ним.

Не успели мы занять столик у окна, как подсели два брата — Тодик Минский и Додик Киевский. Оба уже навеселе. Выглядели они довольно вальяжно: оба невысокого роста, с брюшком, коротко подстриженные, бородатые. Тодик Минский в серой тройке с синим галстуком, а Додик Киевский в синей тройке с серым галстуком. Первый писал длинные и скучные повести, второй — короткие скучные новеллы на деревенские темы. Братья были знамениты еще и тем, что один из них записался в паспорте русским, а второй — евреем. Когда они были вместе и навеселе, то нередко заводили разговоры, потешавшие присутствующих в кафе. Тодик Минский — он был по паспорту русским — резко критиковал родного брата за язык его рассказов, дескать, он обедненный, будто это перевод с иностранного, в ответ на что Додик Киевский — и по паспорту и по рождению еврей — похвалялся, что он подражает лучшим образцам западноевропейской литературы, в его новеллах нужно искать скрытый подтекст...

Братья тоже взяли несколько банок пива. В кафе то и дело слышались негромкие хлопки: с таким салютом открывалось баночное финское пиво. Мишка Китаец уже успел заказать по бифштексу и бутылку коньяку. Деньги у меня были, и я внутренне смирился с неизбежностью одному рассчитываться за столик. За братьев я, конечно, платить не собирался, да они и не были такими нахалами, как Дедкин. Было и еще одно, что привело меня с Китайцем в кафе, — это желание узнать, почему меня так нагло подставили на собрании, казалось бы, мои единомышленники...

Додик Киевский несколько раз как-то странно посмотрел на меня, будто прицеливаясь. Рыжеватая бородка его была коротко подстрижена, в карих глазах — не то скрытая насмешка, не то сожаление. Додик в это время, сипло хихикая, что-то рассказывал официантке. Тодик Минский, смакуя, пил из высокого фужера янтарное, с колечком белоснежной пены заграничное пиво.

— Чего тебя понесло на собрании, Андрей? — начал разговор Додик Киевский. — Вроде умный мужик, а попер на самого Осинского...

— Трудненько тебе, братец, теперь придется... — подхватил Тодик Минский.

— В каком смысле? — уточнил я.

— Печататься будет трудно, — пояснил Додик Киевский. — У Осипа Марковича во всех издательствах свои люди. Принесешь новый роман, дадут его на рецензирование — и «зарежут»! Не знаешь, как это делается?

— Не знаю, — сказал я, хотя, конечно, прекрасно знал, как гробятся в издательствах даже талантливые рукописи. Этот же Осинский, он наверняка член редсовета, попросит «зарезать» повесть или роман, и послушные рецензенты, которых он и подбирал для этого, сделают все, что он скажет. Точнее, прикажет. В любой рукописи Можно найти недостатки и придраться к ним.

— Это тебя классик подогрел, — заметил Тодик Минский. — Заведет человека, настроит, наобещает с три короба, а сам — в кусты...

«И это знают! — подивился я про себя. — Кто же Осинскому все-таки рассказал?» Я подозревал сразу двоих — Мишку Китайца и Кремния Бородулина. Последний меня наповал сразил! Говорил, что графоманы заполонили нашу организацию, пора поставить им заслон... Кажется, он употребил слово «шлагбаум». И вдруг с такой же горячностью напал на меня, защищая молодых графоманов.

— Годика три-четыре подержат тебя на голодном пайке, а там, может, и простят, — добродушно продолжал Додик Киевский. — Не знаешь ты, Андрей, какому тебе Богу молиться...

— Ну уж, только не вашему! — вырвалось у меня. Меня начали злить их поучения. Делают вид, что сочувствуют, а сами на собрании дружно подняли ручонки, чтобы отвести меня из списка для тайного голосования.

— Будь большой, а слушайся меньших, — многозначительно проговорил Тодик Минский. И даже ткнул средним пальцем в черный затылок, будто там спрятался высший судья.

Улыбающийся Дедкин налил себе коньяку, протянул было руку с бутылкой к моей рюмке, но я прикрыл ее ладонью. Мешать коньяк с пивом мне не хотелось, да и вообще у меня не было никакого желания пить с ними.

— Пью за смелого человека — Андрея Волконского! — громко провозгласил Мишка Китаец.

Сидящие за соседними столиками повернули головы в нашу сторону.

— Перестань, — поморщился я. Водянистые голубоватые глаза Дедкина уже подернулись хмельной дымкой. Одним махом выпив рюмку, он тут же налил следующую.

— Что? Вставил вам фитиля, Андрей? — гремел Мишка Китаец. — Не понравилось? Есть еще мушкетеры, есть!..

— Ты сказал, что у тебя вобла? — вспомнил я. Нужно было поскорее переменить тему — на нас и так уже многие обращали внимание. В дверях мелькнула юркая фигура Саши Сорочкина. Он послал воздушный поцелуй, надеюсь, не мне!

— Какая вобла? — сделал удивленное лицо Дедкин. — С воблой у нас, Андрюша, напряжёнка. Дефицит... — он перевел глаза на Додика Киевского. — Послушай, что ты за чепуху напечатал в журнале? «Старик и озеро»... Я бы на месте наследников покойного папы Хемингуэя подал на тебя в суд за плагиат.

— У Хемингуэя старик поймал огромную меч-рыбу, а мой' дед Афанасий — двухпудового сома, — заулыбался в рыжеватую бородку Киевский. — Какой же тут плагиат?

— Ну, ты, Додик, даешь! — захохотал Дедкин. — Не каждый до такого додумается! Хотя ты и дал старику имя Афанасий, но он совсем не русский.

— Мой Афанасий — это символ!

— С каких это пор люди в литературе стали символами? — сипло рассмеялся Мишка Китаец. — Он у тебя никакой, пародия на человека. И озеро никакое, и вообще это не Россия...

— Я стараюсь не употреблять слова «Россия», «русский», — быстро заговорил Додик Киевский. — Мне это претит! Мы теперь все советские! Понятно. Со-вет-ские! Я бы вообще запретил в литературных произведениях употреблять слово «русский».

— А где же нам тогда взять отрицательных типов? — хихикнул Тодик Минский. — В повестях и романах у всех писателей отрицательные герои — русские. Полицаи, изменники во время войны — русские. Бандиты, убийцы, растратчики в детективах — русские! Хамы, грубияны, насильники — русские! Пьяницы, дураки, бездельники — русские! Кого же мы тогда будем изображать, Додик, в своих книгах, если не употреблять слово «русский»? Наш любимый артист-сатирик Аркуня Сайкин тогда подаст в отставку. Попробуй сделать отрицательным героем казаха, узбека, грузина или еврея! Да тебя тут же обвинят в национализме и шовинизме! Приклеят ярлык черносотенца и антисемита! Как ты смел замахнуться на малые народы? Мы их должны на руках носить, помогать им в первую очередь, снимать с себя последнюю рубашку ради их благополучия!.. Нет уж, Додик, пусть русские Вани по-прежнему населяют наши повести-романы... Иначе мы с тобой с голоду умрем!

— Если не употреблять слова «Родина», «Россия», «русский»... — начал было Мишка Китаец, но его нервно перебил Киевский.

— Есть замечательное слово — «советский»! — воскликнул он.--- Русскими писателями называют лишь тех, кто творил до Октябрьской революции, а все те, кто выпустил книги после, называются советскими писателями.

— Ты меня убедил, Додик! — рассмеялся Дедкин. — Приду домой и везде из рукописи вычеркну слово «русский». У меня повесть про деревню, так я русскую печку буду теперь величать «советской» печкой... Ведь ее сложил печник уже после революции...

— В моих книгах вы не встретите слово «русский», — сказал Додик Киевский. — Я не могу терпеть, когда какой-нибудь писатель умиляется паршивой березкой под окном, озерком или бедной деревушкой, в которой родился... Родина... Родина для нас — то место, где нам хорошо живется. Меня в вашу поганую деревню и силком не затащишь! Да и писатели-провинциалы норовят поскорее умотать со своей родины в Москву или Ленинград. В благоустроенной квартирке- то приятнее писать про кормилицу-деревню, где осталась дача...

— Да пиши ты что хочешь, Додик, — не выдержал я. — Издевайся над русским мужиком, который тебя кормит. Твои книги-то все равно никто не читает...

— Главное, чтобы печатали! — ввернул Тодик Минский.

— Черт подери, я как-то не задумывался, а ведь действительно все отрицательные типы в повестях, романах советских писателей — это русские! — Дедкин с пьяной ухмылкой взглянул на Додика Киевского. — Может, вывести отрицательным типом еврея? Или чукчу?

— Кто такое напечатает? — рассмеялся Тодик Минский. — Ты знаешь, почему на высшие посты назначают русских? Потому, что они из кожи лезут, чтобы казаться интернационалистами: давят своих, русских, все отбирают от них и отдают национальным меньшинствам, чтобы, упаси Бог, никто не подумал, что они работают только на своих, русских!

— Это же типичные денационализированные элементы, — с презрением вырвалось у меня. — И делают они это — губят собственный народ — лишь потому, чтобы в кресле удержаться...

— А и верно, Брежнев еще ни разу не произнес с трибуны слово «русский», — сказал Дедкин.

— Русских можно унижать, кому и как вздумается, — их никто не защитит! — против своей воли все больше ввязывался я в застольный спор. — Только у русского человека привилегия быть в литературе негодяем и подонком?

— Это не так уж далеко до истины, — хихикнул Додик Киевский.

Я почувствовал, что меня нарочно втягивают в опасный спор. Снова появился Саша Сорочкин, разговаривая с кем-то, он то и дело бросал любопытные взгляды в нашу сторону.

— Нет, Додик, — сказал я. — Это вы в литературе сделали русского человека громилой и убийцей.

Я слышал от членов комиссии, которая занималась обследованием в библиотеках, что книги подавляющего числа ленинградских литераторов не читают, они годами стоят на полках. Не помогают хвалебные статьи придворных критиков, пропаганда «своих» библиотекарей — не хотят люди читать эту серую муть! Честные библиотекари жаловались, мол, их заставляют пропагандировать именитых писателей-лауреатов, героев, а читатели возвращают их книги, сетуя на то, что они серы, скучны, примитивны...

В своих выступлениях на собраниях я об этом тоже говорил, чем вызвал у многих раздражение. Потом подходили ко мне литераторы и с возмущением говорили, что на читателя нельзя ориентироваться, дескать, у читателя нарасхват детективы, исторические романы Пикуля, Дрюона, слезливые стишки. Все с ума сходят по Владимиру Высоцкому, а разве он поэт? А есть литература для избранных, которую ценят лишь тонкие знатоки. Вот на них и нужно ориентироваться. И еще толковали, что литературный процесс — это такая штука, когда издательствам необходимо печатать и никому не нужную поэзию и прозу. Лишь сравнивая плохую книгу с хорошей, можно научиться разбираться в литературе.

Я возражал: мол, всемирно признанные классики всегда писали для широкого читателя и их тоже некоторые критики упрекали за это, тем не менее они остались в веках, а эстетствующие «гении» ежели и упоминаются, то лишь в специальных исследовательских работах...

— Зачем мне голову ломать: читают меня или не читают? — возразил мне уязвленный Додик Киевский. — Журналы меня публикуют, издательство мои книги выпускает, деньги я за них получаю сполна, а читают их или нет — мне в высшей степени наплевать! У нас библиотек много, те экземпляры, что не купят в магазинах, отправят в библиотеки...

— Хорошо, Андрей, за твоими книгами охотятся, в магазинах за ними стоят, как за Пикулем, в очереди, а что, тиражи у тебя больше, чем у Додика, Тодика или у меня? — вступил в спор Мишка Китаец. — Твои книги быстрее раскупаются, а наши — медленнее. Вот и вся разница. Издательства наши покрывают понесенные убытки классикой, детективами, популярными изданиями. Так что никто в накладе не остается.

— Вот и развелись графоманы, что всякую муть печатают, — заметил я. — А вот представьте себе на минуту, что за каждую выпущенную бездарную книжку, издательство несет материальную ответственность. У всех высчитывают крупный штраф из зарплаты. И у редактора, и у директора. Не берут люди в магазине твою книгу, и все тут! И будь директор или главный редактор твой лучший друг, он не издаст твою книжку, если ее не сумеет продать. Так ведь во всем мире делается, черт возьми!

— А что же делать бедным писателям, которых никто не будет покупать? — повернул ко мне свое бородатое лицо с выпуклыми карими глазами Додик Киевский.

— А кем ты был до того, как стал писателем, то есть литератором? — спросил я.

— Фармацевтом в аптеке у Пяти углов, — ехидно вставил Тодик Минский.

— А ты? — повернулся я к нему. Меня уже понесло, и я не мог остановиться. Оба брата были случайными людьми в литературе, как и многие другие у нас. И их циничные суждения о ней бесили меня.

— Я — врачом-венерологом, — ответил Минский. — Кстати, тоже доходная профессия.

— Вот и возвращайтесь на круги своя, — отрубил я.

— Это верно, — растянул толстые губы в улыбке Дедкин. — У нас в Союзе писателей химиков-физиков, как карпов в колхозном пруду! И все кушать хотят...

Мишка Китаец улыбался, кивал мне, подмигивал, иногда он оборачивался к сидящим за соседними столиками, будто приглашая и их принять участие в нашем споре. Глаза его посветлели, а толстые щеки еще больше побурели. Он отпустил узел коричневого галстука на несвежей рубашке. В бутылке оставалось уже меньше половины. Как-то странно он себя вел: и мне подыгрывал, и Додику с Тодиком. Им тоже улыбался и подмигивал. Дедкин писал гораздо лучше братьев, его книги не пылились на полках книжных магазинов. Писал он в основном повести о работниках милиции, даже какую- то милицейскую премию получил.

— Не вздумай еще заказывать, — резко заметил я ему. — Больше платить не буду.

— А ты знаешь, Андрей, на отчетно-выборном собрании меж столиков в кафе сновал Саша Сорочкин и уговаривал всех вычеркивать тебя из списков для тайного голосования в правление, — сказал Мишка Китаец.

— Я бы тебя точно вычеркнул, если бы ты остался в списке, — проговорил Додик Киевский.

— А я нет, — даже подскочил на своем стуле Тодик Минский. — Если уж на то пошло, Андрей прав. Сколько у нас писателей? Четыреста? А известных можно по пальцам перечесть. Разве это нормально?

— Тебя ведь тоже поганой метлой погонят, будь у нас генеральная чистка, — ухмыльнулся Дедкин.

— Я не пропаду, — улыбнулся Минский. — Ты же первый прибежишь ко мне на прием, когда я открою свой кожно-венерологический кабинет...

— Я совсем забыл, ты ведь ценный человек! — рассмеялся Дедкин и снова повернулся ко мне:

— Послушай, а ты хоть знаешь, почему Кремний Бородулин отвел твою кандидатуру на собрании? Его обработали и Осинский, и Саша Сорочкин. Я как-то перед собранием забежал к Бородулину за червонцем в долг, а у него в ванной прячется Саша Сорочкин... Я его оттуда за шиворот выволок.

— Не вам, ребята, надо уходить из Союза, — с горечью сказал я. — А мне! И таким, как я. Надоело быть здесь белой вороной.

— Живи сам и давай жить другим, — вставил эту сакраментальную фразу Додик Киевский и многозначительно посмотрел на свой указательный палец, вздернутый вверх. Я раньше не замечал за ним этой привычки.

— Живи просто, проживешь лет до ста, — подхватил Тодик Минский.

— А мне как-то наплевать, что делается у нас в Союзе, — сказал Мишка Китаец, опрокидывая в себя очередную рюмку. — Лишь бы меня не трогали.

— Тебя не тронут, — заверил я его.

— Ты, Миша, наш человек, — заметил охмелевший Додик Киевский.

Я даже не заметил, как за нашим столом очутился Саша Сорочкин. Близко придвинувшись ко мне и хитренько улыбаясь, он громко заговорил:

— После твоей разгромной рецензии на радио отказали в работе двоим нашим начинающим писателям... Завернули их рассказики и показали на дверь. А мальчики оба не работают. Готовились вступить в Союз. Что им теперь кусать, Андрюша?

— Пусть идут и работают, — резонно ответил я.

Мне бы сразу сообразить, что все тут сейчас происходит не случайно: и Киевский с Минским, и Мишка Китаец, который все подливал в мою рюмку коньяк, — кажется, две рюмки я в пылу спора выпил, — и, наконец, Саша Сорочкин со своей гаденькой улыбочкой и блестящими прозрачными глазами. Вокруг меня сгущалась какая-то враждебная атмосфера. Лишь Тодик Минский смотрел на меня вроде бы даже с симпатией, он, кажется, не обиделся, что я посоветовал ему вместо литературы снова заняться врачебным ремеслом. Зато брат его Додик сверлил меня ненавидящим взглядом. Саша Сорочкин ничего не пил, от него пахло резким одеколоном, будто он только из парикмахерской. До синевы выбритое лицо маячило перед моими глазами, тонкие губы кривились. Он откинул голову назад, точно собрался клюнуть меня своим носом. А Дедкин то куда- то исчезал, то снова появлялся. Его широкая улыбка, предназначенная всем сразу, начала меня раздражать. Вроде бы Мишка Китаец и разделяет мои взгляды, а вместе с тем нет-нет и обронит какую-нибудь ядовитую фразу в мой адрес. Будто специально разжигает скандал, стравливает нас. Я уже не знал, от кого мне отбиваться, потому что нападали они дружно и не давали мне слово вставить. Несколько раз мимо прошмыгнул к стойке громоздкий, с бычьей шеей переводчик Юрий Ростков. Он был освобожденным парторгом. Мне показалось, что у него даже уши в курчавых кустиках волос шевелятся, так ему интересно услышать, о чем идет на повышенных тонах разговор за нашим столом.

— Что, тебе Юзик Симский и Радик Коган соли на хвост насыпали? — наступал на меня Сорочкин. — Чего ты на них ополчился?

— Да не на них, а на ту чушь, которую они пишут!

— Но ты же не будешь отрицать, что Осип Маркович Осинский — талантливый драматург? — тряс своей рыжеватой бороденкой Додик Киевский.

— Мне его пьесы не нравятся.

— Всем в стране нравятся, а тебе нет? — это снова Сорочкин.

— Я тоже на его спектакли не хожу, — вставил Дедкин.

— Не надо было тебе наших мальчиков трогать, — бубнил Сорочкин. — Да и Осипа Марковича не стоило бы задевать... Он ведь больно может клюнуть!

— Саша, только не говори мне, что «живи сам и давай жить другим», — сказал я Сорочкину. — Здесь каждый второй это повторяет... Кстати, за что тебя выгнали из института?

Сорочкин, кажется, преподавал в педагогическом институте, но после громкого скандала, связанного со взяточничеством при поступлении абитуриентов, был выставлен оттуда. И как у нас уже не раз было, ему на помощь пришли знакомые из нашего Союза писателей, помогли ему издать книгу о Шоломе Алейхеме, быстренько приняли в члены, и Саша Сорочкин мелким бесом забегал по Союзу, втерся сразу в несколько комиссий и подкомиссий, каким-то образом даже имел отношение к распределению автомашин среди литераторов. Вот уж поистине — пустили козла в огород...

— Я сам ушел! — не растерявшись, ответил Саша. Надо отдать ему должное, он не терялся никогда и ни при каких обстоятельствах. — Ушел потому, что там мне не давали жить такие, как ты...

— Здесь-то наоборот: ты мне не даешь дышать... — усмехнулся я.

— Моя бы воля, я вас всех...

— Не зарывайся, Саша, — испуганно оглянувшись, одернул его Додик Киевский. — Мы же интеллигентные люди...

— Да что бы вы делали без нас? — даже не взглянув на него, горячо продолжал Саша Сорочкин. Скошенный подбородок его побелел. — Мы несем вам культуру...

— Литературу, — ввернул Дедкин, подмигнув мне.

— Мы первые в искусстве, театре, кино, науке, журналистике! — с гордостью выкрикивал Сорочкин.

— И в шахматах тоже, — снова вставил Мишка Китаец.

— Короче говоря, вся идеология на наших плечах, — подытожил Сорочкин. — Кто в театрах ставил пьесы советских драматургов? Кто самые известные кинорежиссеры? Кто работает в печати, на радио и телевидении?

— Лучше бы вас там было поменьше, — сказал я. — Литературу довели до ручки — люди шарахаются от современной прозы, в поэзии делают деньги халтурщики-песенники, в театрах идут дерьмовые спектакли, по телевидению нечего смотреть, в кино калечат русскую классику, в газетах вы хвалите друг дружку, а добрую половину научно-исследовательских институтов в стране, где вы окопались, давно пора разогнать... Лепите там кандидатов и докторов, а народному хозяйству десятилетия не даете ни шиша! Наоборот, разрушаете его! Нечем хвалиться, Саша! Никогда еще русская литература, искусство не были в таком завале, упадке, как сейчас.

— Какая русская? Советская! — хихикнул Дедкин. — Русского уже ничего в России не осталось, кроме спившегося народа, которому наплевать на культуру и искусство!

— А кто довел народ до этого? — зло посмотрел я на него. — Кому было выгодно спаивать народ? Наверное, тому, кто десятилетиями лишал его национальной культуры, кто уничтожал наши памятники старины, кто подсовывал ему вместо высокохудожественных произведений серые литературные поделки, кто переиначивал как хотел нашу историю, подгонял ее под свои конъюнктурные мерки, у кого девиз: «Чем хуже всем, тем лучше нам!» Вот и хлынули в искусство и культуру, литературу, науку фармацевты, врачи, инженеры, торговцы, спекулянты — деньги-то здесь одинаково платят как за талантливое произведение, так и за бездарное. Вот почему, братцы киевские-минские и саши сорочкины, вам жирно и вольготно живется... Так вам все мало, готовы все талантливое русское задушить! Вот почему вы и на Шолохова нападали! Даже пустили «парашу», что «Тихий Дон» другой написал! И этого вам мало: нужно еще тыкать носом русский народ в корыто, мол, жрите, что дают, пейте всякую гадость, только нам не мешайте жить, творить, говорить вам то, что нам хочется... А кто голос против вас вдруг поднимет, того вы мгновенно ошельмуете, приклеите ярлык черносотенца или антисемита. Кстати, этот термин давно устарел. В Советском Союзе нет антисемитизма, сейчас впору вводить термин «антирусизм». Ненавидя все русское, презирая русских, вы тем не менее нагло требуете любви к себе? Почему же такая несправедливость? Русскому человеку, тем более интеллигенту, не свойствен шовинизм. Пожалуй, нет в мире более интернационального народа, чем русские. Мы действительно готовы снять с себя и любому отдать последнюю рубашку. И отдаем. Мы — добрый народ, скромный, совестливый, но нельзя же нашей добротой до бесконечности злоупотреблять, да еще и презирать, унижать нас за это?.. Вы кричите на весь мир, что вас притесняют, все западные голоса только об этом и талдычат по радио, а ведь притесняете русских в их собственном доме как раз вы! У кого лучшие квартиры? Дачи, машины? Кто покупает все самое дорогое, дефицитное? Кто разъезжает по всему миру, пользуясь международными связями и знакомствами, издает там за валюту свои книги! Мы, русские, хотели бы иметь равные права с вами. Большего нам и не нужно! Быть равноправными с евреями, чукчами, казахами, узбеками... Что это за интернационализм, если в братской семье народов русские — самые бесправные, нищие, забитые? Справедливо ли это? Кстати, ваши критики как раз и прославляют именно тех писателей, которые такими и показывают русских людей: забитыми, серыми, покорными... Зачем вам это нужно? Чтобы перед всем миром подчеркнуть свое превосходство перед русскими? Крича об интернационализме для всех, вы на деле проповедуете национализм для себя!

— Вы слышали, что он сказал? — встав со стула, закричал Саша Сорочкин, обращаясь к сидящим за соседними столиками. — Да это... Это же фашист! За такие слова раньше расстреливали!

— Это верно, — не мог я уже остановиться. — У Берии среди подручных вашего брата тоже хватало!..

Дальше произошло нечто непостижимое для меня: Мишка Китаец, предварительно допив последнюю рюмку коньяку, вдруг вскочил со стула, опрокинул стол со всем содержимым на нем. Киевский и Минский с воплями вскочили и стали стряхивать со своих новеньких костюмов остатки еды, Саша Сорочкин, злобно вытаращившись на меня, орал на весь зал:

— Хулиган! Антисемит! Таким не место в нашем Союзе!

— Чего разорались? — добродушно заметил Мишка Китаец. — Человек укушался, вот и несет всякую ересь. С кем не бывает...

Поднялся шум, нас обступили. К моей кожаной куртке тоже пристали кубики свеклы и полоски красной капусты из винегрета. Под ногами похрустывали осколки рюмок и фужеров. В проеме дверей раздаточной возникла монументальная фигура заведующей кафе в белом халате. Парторг Юрий Ростков стоял чуть в стороне и сверлил меня злорадными глазами. У меня мелькнула мысль, что я его одним из первых отводил перед собранием из списка в правление, в глаза сказал, что он пресмыкается перед секретарями, лижет зад Осинскому...

Еще до конца не осознав, что все-таки произошло, я озирался, разыскивая глазами Дедкина, но его в зале не было. Мавр сделал свое дело и ушел...

— Он замахнулся на меня бутылкой! — вопил Саша Сорочкин, обращаясь к Росткову. — Кинулся, как зверь, и опрокинул стол... Толкует об интеллигентности, а сам — хам и хулиган! Надо вызвать милицию! Таким место в вытрезвителе...

— Кто будет платить за рюмки, фужеры? — равнодушно спросила заведующая. Ее таким пустяком не удивишь: в этом кафе и не такое случалось!

— Наверное, тот, кто опрокинул стол, — наконец проговорил я.

— Ты, проклятый антисемит, заплатишь и за мой новый костюм! — взвизгнул Додик Киевский. — Посмотрите, как он меня заляпал.

На костюм Додика Киевского никто не смотрел — все смотрели на меня и молчали. Разорялись лишь Додик Киевский и Саша Сорочкин. Тодик Минский спокойно стоял у окна и стирал бумажной салфеткой соус с брюк. Подозрительно помалкивал у стойки с чашкой кофе в руке Ростков, хотя взгляд его не предвещал для меня ничего хорошего...

— Ладно, за посуду я заплачу, — произнес я.

— А за коньяк, закуску? — подскочила официантка. — У вас заказ на сорок рублей.

— На сорок? — туго соображал я. — Почему на сорок?

— Михаил Николаевич Дедкин взял одну бутылку с собой, сказал, что вы заплатите...

Я достал из внутреннего кармана единственную пятидесятирублевку, отдал официантке.

— Надеюсь, этого хватит?

Та подошла к заведующей кафе, и они вместе стали что-то подсчитывать в блокноте. Уже на выходе меня догнал Тодик Минский. Виновато виляя глазами, он сказал:

— Андрей, я тут ни при чем... Если понадобится, я готов подтвердить, что стол опрокинул Мишка Дедкин. И вообще, все это дурно попахивает. Похоже на провокацию.

— Но каков Мишка Китаец, а? — сказал я.

— Китаец?

Тодик Минский, конечно, не знал, что я давно так прозвал для себя Дедкина.

Забегая вперед, скажу, что при разборе моего дела добрейший Тодик так и не подтвердил, что этот злосчастный стол с двумя парами фужеров и столькими же рюмками опрокинул Михаил Дедкин. Наверное, брат Додик Киевский надавил на него, а может, Саша Сорочкин? Не исключено, что и сам парторг Юрий Ростков, который самолично возглавил расследование инцидента, произошедшего осенним вечером 1969 года в писательском кафе.