А дело закрутилось не на шутку: Мишка Китаец на каждом перекрестке публично заявлял, что я устроил в кафе дебош, оскорбил Додика Киевского, Тодика Минского, Сашу Сорочкина, в пьяном состоянии поносил Осинского и Беленького, вел антисемитские разговоры... Глыбообразный, с красной шеей борца и багровым лицом парторг Юрий Ростков — все знали, что он сам любит выпить, — бегал с третьего этажа Дома писателей вниз в кафе и заставлял официантку, буфетчицу и заведующую столовой подписать бумагу, где красочно описывались мои «художества». Подобные заявления уже подписали Дедкин, Сорочкин, братья Киевский и Минский... Уверен, что Тодик при этом испытывал муки совести, но не мог же он идти против своих...

Пока разворачивалась вся эта кампания против меня, я гостил у своего старого друга Николая в Калинине. В то время как Осинский, Беленький, Сорочкин ломали головы, как извлечь из этой раздутой истории побольше выгоды, мы ходили на лыжах, ловили на зимние удочки в Волге окуней и ершей...

Тарсан Тарасов побывал в райкоме, обкоме партии, где со свойственной ему манерой, в шутливой форме рассказал начальству о скандале в кафе писателей. Терентий Окаемов оповестил об этом своих приятелей в Москве, в результате чего двум филологам сразу же завернули из журналов рецензии, написанные на мою последнюю книгу. Осип Осинский поставил в известность об «антисемитском» акте в Ленинграде крупных столичных литераторов, разделяющих его взгляды и убеждения.

А слушок, пущенный из Ленинграда, полз, ширился, дополнялся небылицами. Теперь нужно было поставить точку над «и», а точнее, расправиться с «бунтарем», как еще меня мягко называли некоторые литераторы, не поверившие сплетне. Обсудить на партбюро, общем собрании, чтобы другим неповадно было. Чтобы те, кто честно и прямо говорили на собраниях о засилье бездарей, о групповщине, хвост поджали, прикусили свои языки...

Волга замерзла, и мы с Николаем ежедневно совершали по ней далекие лыжные прогулки. В морозном воздухе мельтешили микроскопические искорки, небо над городом было багровым, будто где-то занимался пожар, на самом деле — это невидимое в морозной дымке солнце расцвечивало редкие перистые облака. Ослепительно сиял позолоченный купол белой с зеленой крышей церкви на берегу. А вообще церквей в Калинине мало, пройдя по заснеженной Волге с два километра, я насчитал всего три. Снег тонко пел под лыжами. Мой друг был в коричневой куртке с капюшоном и бесформенной кроличьей шапке. Широкое смуглое лицо его изрезано морщинами, крупный с горбинкой нос опустился книзу, придавая лицу некоторую унылость, надо лбом торчал седой клок волос.

— Тверь построена при впадении рек Тверды и Тьмаки в Волгу, — хорошо поставленным голосом, выпуская клубочки пара изо рта, просвещает меня Николай. Он почему-то считает своим долгом каждый раз это делать в мои редкие приезды сюда. Мой друг немало поколесил по стране, меняя в молодости провинциальные театры чуть ли не каждый сезон, а вот в Калинине прочно осел. Уже больше десяти лет здесь.

— Тверь... — повторяю я. — Теперь мало кто так называет этот город.

— Не скажи, — возражает Николай. — Коренные жители до сих пор именуют его по старинке. Пишут письма в Совет Министров, чтобы вернули городу на Волге старое название. Калинина теперь мало кто и помнит, да и никаких великих дел что-то за ним не числится. Всесоюзный староста? А что это такое? Александр Невский — великий был полководец, однако никто древний Псков не переименовывал в его честь. И Петербург незачем было заменять на Ленинград, к Твери и многим другим городам в России не привились фамилии современных государственных деятелей. Как-то уж слишком щедро стали называть наши города своими и чужими фамилиями... Солоухин, кажется, об этом писал?

— Многие пишут, а толку-то? — возразил я. — Что- то неохотно наши бюрократы возвращают исконные старые названия городам.

— Говорят, Брежнев хочет Москву назвать своим именем, — сбоку взглянул на меня Бутрехин.

— Не думаю, чтобы это даже у него прошло, — сказал я. — Что он сделал такого?

— Себя сделал или его сделали, — заметил мой друг. — У нас на площади залепили на всю трехэтажную стену его портрет... Смотрит с верхотуры и смеется над всеми нами... В Калинине уже пять лет нет мяса, масла, колбасы. В пятницу-субботу ездим в столицу за продуктами. Зато водки — залейся!

Я и впрямь заметил, что в Калинине много пьяных, особенно к вечеру. Встречал совсем молоденьких юношей и даже женщин. И в театре, куда я ходил посмотреть спектакли с участием Николая, в перерыв к буфету с водкой и коньяком было не пробиться. А некоторые «театралы» так и оставались бражничать за столиками после третьего звонка.

С берега прямо на нас мчалась по снежному насту здоровенная овчарка с черным чепраком. Пушистый хвост стелился, морда оскалена, но не лает. Пес загородил нам дорогу, пришлось его объехать. Овчарка долго смотрела нам вслед, будто раздумывая: домой вернуться или с нами прогуляться? Две вороны сидели на сугробе с лоснящейся вершиной и лениво долбили клювами вмерзшую в лед горбушку хлеба, оставленную любителями подледного лова. Вокруг много было замерзших лунок. Прямо на лыжне торчком стоял серый дырявый валенок.

— Я читал в газете, что режиссеру и нескольким артистам вашего театра дали Государственную премию за какой-то спектакль, — вспомнил я. — А тебя чего же обошли?

Я считал Николая очень способным артистом, года два назад ему присвоили звание заслуженного артиста РСФСР.

— Потому что я дурак, вот и не получил премию, — помолчав, уронил мой друг. — Как все вышло-то? Режиссер взял пьесу одного московского драматурга. Пьеса — полное дерьмо, зато драматург — влиятельный в высших кругах человек. К самому Брежневу вхож. Пообещал, если поставим его пьесу, то выхлопочет театру Госпремию... Ну, приехал он к нам на премьеру с целой армией журналистов и деятелей культуры, что тебе президент со свитой... У меня была большая роль, хотя и не заглавная. На премьере, несмотря на рекламу, было всего ползала, принимали вяло, некоторые вставали и уходили. Потом, как водится, собрались на банкет. Драматург, этакая глыба в замшевом пиджаке, с огромным животом, принимает поздравления, его подхалимы поют дифирамбы, режиссер рассыпается мелким бесом, а я возьми и ляпни: мол, пьеса-то слабая, и народ на нее ходить не будет. У меня там был монолог о том, как разные ловкачи в наше время умеют ловко приспосабливаться, подхалимничать перед начальством и хорошо жить... Ну, я этот монолог прямо в лицо драматургу и зачитал... с выражением. Говорят, лучше получилось, чем на премьере. Потом режиссер мне сказал, что драматург сам вымарал мою фамилию из списка представленных к премии. У нас ведь теперь оптом дают. Он, драматург-то, оказался еще членом Комитета по премиям...

— Я смотрю, ты, как и я, гладишь против шерсти... — заметил я. — А таким сейчас тяжело живется... Катаюсь с тобой на лыжах, любуюсь на морозную Волгу, а на душе кошки скребут: готовят мне большую каку Осинский и его друзья.

— Награды и премии сыплются, как из рога изобилия, всякой шушере... — думая о своем, сказал Николай. Он остановился, оперся на алюминиевые палки, сбил на затылок кроличью шапку с оттопырившимся козырьком и уставился на меня. — Ну почему мы, Андрей, с тобой Какие-то лопухи? Кто меня за язык дернул прочесть монолог с намеком на особу драматурга?

— А меня ополчиться на писательскую групповщину? — в тон ему сказал я. — У нас в ходу сейчас поговорка: «Живи сам и давай жить другим!» Можно ее немного переиначить: «Не мешай жить другим, тогда и самому дадут жить...»

— Вот ты говорил, дескать, потом рвачам и делягам от искусства будет стыдно за премии и награды, по блату полученные, с них за все спросится, — продолжал Николай. — Когда будет это «потом»? Живем-то один раз? Наша история, Андрей, — штука хитрая. Разве истинных патриотов и революционеров не превращали при Сталине в изменников и врагов народа? А палачей и садистов — в героев? Да чего далеко ходить за примером: разве наш нынешний деятель не возвеличивает себя? А какой восторженный шум подняли вокруг его особы подхалимы и прихлебатели? Уже возвели в «величайшего деятеля». А что этот «деятель» нашей эпохи наработал? Кругом развал, взяточничество, воровство, приписки, вранье, а он со своими родственниками как сыр в масле катается и с мефистофельской улыбкой принимает награды и поздравления от подхалимов... А эти встречи-проводы? Поцелуи? Противно смотреть...

— У нас есть один поэт, Тарсан Тарасов...

— Не слышал, — вставил Николай.

— Частенько выступает по радио! Так он любит всем повторять: «Пройдет и это!» Мол, мне хорошо, даже очень, а вам плохо... Так было всегда и будет... Главное, говорит, попасть в орбиту, а я, мол, попал и теперь до самой смерти не соскочу с нее... Орбита! Карусель все это, Коля! Крутится, вертится... И столько набилось в нее разной нечисти со свиными рылами. Крутятся, жрут в три горла самое вкусное и еще насмехаются над теми, на чьи спины взгромоздились с ногами... Пинают, пришпоривают, мол, давай, вези нас!

— Выходит, сейчас время ловкачей и деляг, — задумчиво сказал Николай. — Чем больше нахальства в тебе, тем быстрее успеха добьешься.

— Мы с тобой, Коля, наверное, принадлежим к тем, о которых сказал Омар Хайям: 

Тревога вечная мне не дает вздохнуть,

От стонов горестных моя устала грудь,

Зачем пришел я в мир, раз — без меня, со мной ли —

Все так же он вершит свой непонятный путь?

— Омар Хайям... — задумчиво проговорил Николай. — Он ведь больше всех из поэтов воспевал пьянство и разврат?

— Это глубочайшее заблуждение, — возразил я. — Многие так считают: а на самом деле это был прекрасный поэт и великий философ. Но он жил почти девятьсот лет назад, когда мусульманская религия диктовала всем свои законы. Его хвала вину и радостям земным — это протест! Ведь Коран запрещал вино и многое другое, а Омар Хайям был свободолюбивый человек, он старался даже в то жестокое время оставаться самим собой. Он проповедовал человеческую свободу. Поэтому его и ненавидели халифы и имамы.

— А это кто еще такие?

Занимаясь началом развития христианства на Руси, я изучал и другие религии: мусульманство, буддизм, иудаизм. В это время я заново открыл для себя Омара Хайяма. Конечно, он был человеком, который не чуждался радостей земных, но приписывать ему пьянство и распутство было бы непростительной глупостью. Кстати, он написал не только о пользе вина, но и о вреде его. И потом, как пили раньше и пьют теперь — это несравнимые вещи.

— Высшие мусульманские религиозные деятели, — ответил я.

— Ты меня заинтриговал, — улыбнулся Николай. — Обязательно заново перечитаю Хайяма.

— Перечитай, — сказал я.