С нарастающей душевной тоской я шагал в стоматологическую поликлинику на Невском проспекте. Снег продолжал валить с низкого неба. Все вокруг стало белым, даже асфальт на проезжей части. «Дворники» автомашин не успевали смахивать со стекол пышные хлопья, на крышах трамваев и троллейбусов на глазах нарастали рыхлые сугробы. Если еще к ночи ударит мороз, тогда снег долго продержится. Но в городе он ни к чему, скоро поползут по улицам грузовики со снегоуборочными агрегатами, по утрам зашаркают по тротуарам широкими лопатами дворники, сгребая снег в кучи на обочинах и кляня владельцев автомашин, стоявших под окнами. А тоска на меня накатила потому, что предстояла встреча с зубным техником Аскольдом Владиславовичем Каминским. Дело в том, что после годичного ожидания своей очереди я наконец попал к нему в кресло. Со всех зубов он снял старые коронки, а новые почему-то не торопился ставить. Шли непрерывные примерки, яростно визжала фреза у меня во рту, потом снова доработки, подтачивания, примерки... Короче говоря, вот уже второй месяц с обнаженными, сточенными зубами я хожу на Невский к Каминскому и высиживаю по полтора-два часа в очереди.
Рослый, немного кривоногий Аскольд Владиславович стремительно выходил из кабинета в халате с тесемками сзади и квадратной белой шапочке, напоминающей конфедератку, на которой эффектно выделялась увеличительная лупа на черной резинке, размашисто проходил вдоль скамеек, где сидели ожидающие своей очереди страдальцы вроде меня, и исчезал в лаборатории зубопротезных техников. Иногда он задерживался возле знакомых, рассеянно клал кому- либо руку на плечо и, задумчиво глядя вдоль длинного коридора, ронял: «Как освободится кресло, я вас вызову». Или: «Дорогая, я помню про вас... но у меня всего две руки!» Улыбался и уходил. В лаборатории он иногда задерживался до получаса. Там и чай пил. А в очереди в это время текли негромкие разговоры, люди ходили сюда годами, многие знали друг друга. Аскольд Владиславович считался в городе хорошим зубным техником, и к нему всегда была очередь.
Я не понимал одного: если мне назначили на девять утра, то почему я попадал к Каминскому в 12? Разве не проще было мне назначить прийти в это время?
— Наивный вы человек! — добродушно усмехалась полная дама с кольцами и перстнями на всех пальцах. — Придете в двенадцать, он примет вас в три. К Аскольду Владиславовичу рвутся многие, вот и приходится высиживать по три часа...
— Вы книжечку с собой захватывайте, — советовал седой худощавый пенсионер с толстым томом Брема «Жизнь животных». — Так время быстрее летит.
Но мне «книжечки» не помогали, я сидел или ходил по коридору, заглядывал в кабинет, где работал еще один техник — к тому, кстати, очередь была небольшая, — все больше нервничал, наконец ловил взгляд Каминского, склонившегося над клиентом, и спрашивал, скоро ли он меня примет?
— Всех приму, — невозмутимо отвечал Аскольд Владиславович. — В коридоре на ночь никого не оставлю.
Я возвращался на жесткую скамью, обитую зеленой клеенкой, если ее никто проворно не занял, пытался читать, но мысли мои были там, в кабинете, где меня ожидали бормашина с круглой угрожающего вида фрезой, кляп из гипса во рту или просто получасовое сидение с разинутым ртом и блюдечком в руках. А Каминский в это время работал за другим креслом. В его кабинете я встречал известных артистов, певиц, солисток из мюзик-холла. Техник беседовал с ними на темы искусства, проявлял завидную эрудицию, шутил, успевая делать свою работу. Он, конечно, был мастером своего дела, не зря же к нему такие очереди, но высиживать в них по два-три часа — это было свыше моих сил. Два или три раза я высказал ему свое недовольство подобным положением дел. В первый раз он отделался по обыкновению шуточками, во второй дал понять, что он ничуть не возражает, если я, как он выразился, «порву с ним контракт» и перейду к другому технику. Но и он, и я знали, что с уже обточенными зубами переходить к другому специалисту глупо, да тот и не возьмется заканчивать чужую работу.
А жить с обточенными зубами, вернее с остатками зубов, это то же самое, что ходить с открытой раной, пожалуй, еще и хуже: зуб чувствует тепло и холод и мгновенно реагирует. Можно есть лишь одну жидкую пищу, твердую не разжевать, даже холодный воздух иногда болезненно втягивать в себя. Я похудел на четыре килограмма. Когда сказал об этом Аскольду Владиславовичу, он покровительственно похлопал меня по плечу и с улыбкой ответствовал:
— У меня есть клиенты, которые потеряли по двенадцать килограммов, так, я считаю, это им только на пользу. Вы разве не в курсе, что советские люди много едят и набирают лишний вес?
Кстати, сам-то Каминский наверняка весил килограммов на десять выше нормы. Известность хорошего специалиста наложила свою печать на его облик; держался он солидно, был вежлив со всеми, важных клиентов оделял повышенным вниманием, во время своей работы развлекал разговорами на самые разнообразные темы: с артистом — о последних театральных постановках, с музыкантом — о симфониях и кантатах, с художником — о нашумевшей выставке молодых дарований, со мной толковал о романах Дудинцева, Рыбакова, Астафьева. Хотя я и подарил ему два своих последних романа, о них он помалкивал, из чего я сделал вывод, что он их даже не раскрывал. О моих романах не писали и не говорили. Их просто мгновенно раскупали... Полное овальное лицо Аскольда Владиславовича светилось добродушием, небольшие темно-серые глаза были умными. Если бы он не держал меня по стольку времени в бело-зеленом коридоре и не заставлял слушать бормотание и визг бормашины — а что может быть неприятнее звука спиливаемого зуба и запаха жженой кости? — я бы относился к Каминскому, как к отцу родному. Ведь от него одного зависело, быть мне больным или здоровым, говорить, как все нормальные люди, или шепелявить, жевать пищу или сосать. Когда в очереди люди толковали, что за границей, в любой цивилизованной европейской стране, не говоря уж об Америке, все то, что у нас растягивается на долгие месяцы, делается в считанные дни, я не мог с трепетом и уважением, как другие, смотреть на вальяжного Аскольда Владиславовича, с растопыренными руками проплывающего своей моряцкой походкой в лабораторию, где он будет чаи гонять с молодыми практикантами. А потом, когда подойдет моя очередь, выйдет в коридор и под руку проведет в зубоврачебный кабинет очередного знакомого артиста или танцовщицу из мюзик-холла.
Все остальные в очереди смотрели на это, как на нечто само собой разумеющееся, я же кипел от негодования, бросал на проходящего мимо Каминского испепеляющие взгляды, на которые он не обращал внимания, вскакивал со скамейки, подходил к полураскрытой двери и выразительно смотрел, как он усаживает в кресло знакомую или знакомого. Зубной техник сам брал из очереди того, кого находил нужным посадить в кресло. Меня, как самого нервного и нетерпеливого, Аскольд Владиславович иногда сажал в освободившееся кресло, а сам еще добрых полчаса занимался с другим клиентом, сидящим на соседнем кресле. К нему подходили врачи и техники из других кабинетов, сдвинув увеличительную лупу на белый колпак, Каминский охотно консультировал. Кроме медсестры работала с ним молоденькая смазливая врач Раечка.
Меня она почему-то невзлюбила с первого взгляда; когда заливала мне рот горячим гипсом или алебастром, то, пользуясь тем, что рот у меня на замке, довольно бесцеремонно покрикивала, отпускала оскорбительные замечания насчет моей бестолковости, мол; какими пальцами нужно поддерживать рукоятку металлической пластинки с гипсом и тому подобное. Я лишь бешено вращал глазами и мотал головой. Зато потом, когда она вытащила эту связавшую мой рот кислую и противную массу, я хотел было сказать ей, что я о ней думаю, но тут она ловко всунула в рот другую пластинку с горячим гипсом для верхней челюсти. И снова я надолго замолк, придерживая занемевшими пальцами обеих рук эту чертову пластинку. Нижнюю свою челюсть я уже не чувствовал.
Я поднялся на четвертый этаж, вежливо поздоровался с очередью — тут в основном были примелькавшиеся лица, сказал, что мне назначено на пятнадцать тридцать, и присел на краешек свободной скамьи. В полуоткрытую дверь мне виден был профиль Каминского, склонившегося над разинувшим рот, как говорится, шире ворот, пожилым мужчиной в полосатом костюме. Отвратительно визжала бормашина, изо рта мужчины тянул голубоватый дымок наподобие сигаретного. Я вдруг подумал: случись, фреза соскочит с зуба, ведь запросто может прорезать насквозь щеку или отхватить пол-языка! И тут пришли ко мне успокоенность и умиротворенность, я стал внушать себе, что нужно тихо-мирно, как другие, сидеть и ждать, когда тебя пригласит Аскольд Владиславович или сестра, не нужно его нервировать своим нетерпением, вынь из сумки однотомник Киплинга и углубись в чтение. Вон как увлеченно читает Флобера дядечка в синем костюме с родимым пятном на щеке. Однако вскоре я поймал его напряженный взгляд, брошенный на приоткрытую дверь. Тоже ждет, переживает! Трудно читать и ждать. Одно дело — в очереди за какой-нибудь вещью в магазине, а другое — в стоматологическом отделении. Здесь тебя в конце очереди ожидает не вожделенная вещь, а скорее всего боль и мучение. И все равно лучше это, чем томительное ожидание...
Рядом с кабинетом Каминского находилась каморка, где в сейфе держали золото и золотые протезы, коронки, или, как все здесь называли, «работа». Например, врач или медсестра говорили: «Ваша работа еще в мастерской...» «Вот получу работу, тогда сделаем первую примерку». Полная черноволосая женщина в белом халате со следами йода на отворотах важно проплывала мимо ожидающих и что-то колдовала в своей каморке. Там были электронные весы, еще какие-то приборы. Туда зачем-то сунулась худенькая старушка — тотчас последовал суровый окрик:
— Куда лезете без разрешения? Не видите, я работаю с золотом? — Старушка испуганно отпрянула, бросив виноватый взгляд на очередь, присела в углу, а я подумал: ну почему так грубы с зависимыми от них людьми работники самых различных учреждений? Сколько лет пишут о культуре обслуживания, о чутком отношении к человеку, но ничего не изменяется. Не дорожат хамы-работнички своим местом? Не сказал бы: хамло-слесарь со станции техобслуживания отлично знает, что его работа — это «золотое дно». Без блата и взятки туда не устроишься. И вместе с тем с презрением относится к автолюбителям, дерет с них трешки—десятки и еще грубит. И никто его не одернет. За годы вот такого хамского отношения работников сферы обслуживания к людям у тех выработалась тактика молчания, великотерпения, мол, не стоит обращать внимания на хамов, ведь могут хуже обслужить, задержать заказ, а то просто не принять твою вещь в ремонт. Или сделать так, что вскоре снова побежишь туда. Где это видано в другой стране, чтобы прохожий, остановив такси, угодливо нагибался к шоферу и заискивающе спрашивал: «Не подвезете к Финляндскому вокзалу?» Зачем спрашивать? Возить пассажиров — это обязанность шофера, его работа. Люди привыкли, что таксист может нахально проехать мимо и не остановиться, не повезти вас туда, куда вам нужно, потому что ему не хочется ехать в ту сторону...
Хамство, нахальство, грубость, как эпидемия гриппа, охватили всю сферу обслуживания, да и не только ее. Разве в учреждениях, организациях, главках, министерствах лучше встречают посетителей? А попробуй попасть на прием к начальнику? Даже не очень высокого ранга. Запишешься в очередь, ждешь в приемной, а он в этот день вообще не придет. И никто перед тобой не извинится. Странная картина получается: люди, которые призваны разбираться с жалобами, заявлениями, просьбами трудящихся, шарахаются от них, как черт от ладана! Смотрят на посетителей, как на назойливых мух. Хочешь, чтобы тебя с вниманием выслушал чиновник, значит, находи знакомых, которые позвонили бы ему, порекомендовали тебя, тогда, может, что-либо и получится. Невольно задаешь себе вопрос: а чем же тогда они, бюрократы, занимаются? Что делают? Что решают? Или у них идет еще какая-то непостижимая для обыкновенного человека жизнь, деятельность, где все решается и делается быстро и в срок? Глядя в неприступное, угрюмое лицо чиновника, сидящего в руководящем кресле, даже не верится, что он может улыбаться, шутить, быть любезным и обаятельным, взять дома ребенка на руки, приласкать жену. Все это происходит в той самой, недоступной глазу простого смертного второй жизни, которой живут многие руководители. У них будто бы два лица: одно для всех, а другое — для своих, избранных. Поколение двуликих Янусов! Их дети учатся в спецшколах для одаренных, окончив институт, едут работать за границу. И женятся на своих.
Я лично знал несколько чиновников помельче рангом. Один из них — он работает в журнале, правда, не знаю, в каком сейчас, потому что его то и дело продвигают: поработает в отделе прозы, передвинут на завотделом критики, потом в замы определяют. Так и прыгает, как блоха, по ленинградским журналам и издательствам.
Я присутствовал при разговоре Владимира Конторкина с Осипом Осинским. Надо было видеть, как длинноволосый, широкозадый толстяк Конторкин лебезил перед драматургом! Наклонив набок маленькую треугольную голову, преданно слушал метра, то и дело кивал, лучезарно улыбался, отчего его толстые щеки расползались, как тесто на противне, короткие ручки теребили на бедрах широченные брюки, карие глаза прямо-таки лучились лаской и любовью.
— Будет сделано, Осип Маркович, — кланяясь, пел Конторкин. — Непременно позвоню... Да нет, сбегаю к нему и все передам, как вы сказали. Можно, я вам вечерком брякну, Осип Маркович? Этак часиков в девять? Нет, в девять программа «Время», после ее окончания?..
И этого же Конторкина я увидел через полчаса в комнате литературных консультантов на улице Воинова, 18. Он рыхлой копной сидел на стуле за письменным столом, а перед ним стояла худенькая женщина лет сорока. В руках у нее — замшевая сумочка, глаза потуплены. Как я понял, она поэтесса, пришла получить консультацию у референта. Конторкин тогда занимал эту должность. Совсем другим голосом, в котором появились басовитые нотки, властность, снисходительность, он поучал:
— Позвольте... как вас? Сойкина? Не успели начать и уже хотите напечататься в альманахе! Хе-хе... так не бывает, Сойкина. Поэзия — это труд, а вы пока издаете щебетание...
Я вышел из комнаты, куда случайно заглянул, разыскивая женщину, занимающуюся билетами на все виды транспорта. Мне нужно было заказать билет на Москву.
Второго двуликого Януса звали Колей Десяткиным. Этот тоже менялся в зависимости от того, с кем разговаривал: то напускал на себя начальственный вид, разговаривая с зависящими от него авторами, то мгновенно превращался в типичного подхалима, готового из собственной шкуры выпрыгнуть, чтобы угодить начальству. У него не только лицо менялось, но и голос, осанка.
Да сколько таких двуликих Янусов у нас! Плюнь — и обязательно в одного попадешь...
Видно, уж очень хмурая была у меня физиономия в этот момент, потому что Каминский, проходя мимо, внимательно посмотрел на меня, остановился, отечески положил руку на плечо:
— Как только кресло освободится — заходите.
Он обдал меня запахом хорошего одеколона и еще чем-то специфическим, медицинским и проплыл в сторону лаборатории. И на душе у меня сразу просветлело, я уже стал думать о нем с симпатией, оправдывать про себя его медлительность, дескать, хороший специалист, не спешит, старается сделать как можно лучше. И в лаборатории он не лясы точит с практикантками, а проверяет качество протезов и «работы».
Много ли надо человеку, чтобы вдохнуть в него надежду и оптимизм?..