Глава двадцать первая
1
Вадим Казаков воткнул палки в хрусткий наст, а сам прислонился спиной к толстой промерзлой сосне; перед ним открылась небольшая лесная полянка с голубыми сугробами и облепленными снегом молодыми елками. Солнце все кругом пронизывало своим холодным и безжизненным в эту пору светом. Ни одна птица не пискнет в этом неподвижном бору. Заснеженные кроны сосен и елей сливаются со сверкающим голубым и морозным небом, тут было множество теней и самых различных оттенков: зелень сосновых иголок красиво сочеталась с розовым сиянием стройных стволов, синеватые тени между елками переходили в желтоватое сияние сугробов, там, где солнце пробивалось сквозь кроны, на искрящийся снег падали неровные солнечные полосы, каждая очерченная нежной тенью вмятина заячьих следов на целине имела свой особенный, неповторимый оттенок, а тонкие крестики птичьих следов под деревьями напоминали тщательно выписанный тонкой кистью орнамент. Вадима зачаровала эта красота, он стал вспоминать, какой же известный художник сумел на своих полотнах запечатлеть во всей волшебной красоте русскую зиму. Перебрал в памяти известные картины в Русском музее и не вспомнил ни одной, которая напоминала бы то, что он сейчас видит. Суриков и Кустодиев создали несколько зимних картин — вроде «Взятия снежного городка» и «Масленицы», но это была другая зима, с людьми, лошадьми, весельем и суетой…
Наезженная Вадимом лыжная колея синевато поблескивала, он знал, что дальше откроется низинное снежное поле с молодыми посадками, потом вековые сосны с широко раскинутыми ветвями снова обступят со всех сторон лыжню. Будто по узкому длинному коридору без потолка придется скользить два километра. В прошлый раз, когда Вадим здесь проходил, в снегу посверкивали сухие иголки, лепестки розоватой коры, но, видно, ночью был снегопад и все кругом обновил. Его взгляд наткнулся на изогнувшийся лирой ствол молодой сосенки, казалось, она держала под мышкой чью-то круглую белую голову: вместо глаз — два зеленых пучка, смеющийся рот — ямка от упавшего сверху комка снега, нос — кривой желтый сук, проткнувший снежную глыбу.
Поработав до двух, Вадим в любую погоду ходил на лыжах в Мамаевский бор. Прогулка занимала полтора часа; вернувшись, разогревал на плите свой обед, потом валялся на старом диване с книжкой. Зимой дни короткие, он замечал сумерки, потому что строчки начинали сливаться, а в глазах появлялась легкая резь, Иногда снова садился за письменный стол, но вечером заставить себя работать было трудно, с утра шло как-то лучше.
Вот уже скоро месяц, как Вадим один живет в дедовском доме в Андреевке. Будучи в Великополе, он выпросил у отца ключи и поселился тут. Дерюгин, узнав об этом, написал Федору Федоровичу гневное письмо: мол, не по-хозяйски поступил он, дав ключи сыну, он-де и печку не сумеет толком истопить, весь газ израсходует, да и для дома плохо, когда в нем то живут, то не живут. От испарины появляются сырость, гниль… Но Казаков оставил это брюзжание без внимания, он уже давно разгадал характер Дерюгина: тот всегда всем недоволен, только он один все знает и все делает. Единственное, что отец попросил, это не заходить в комнаты Дерюгина. Дмитрий Андреевич, которому тоже принадлежала часть дома, не возражал против того, чтобы там жил племянник. Тогда Григорий Елисеевич Дерюгин прислал из Петрозаводска длинное письмо Вадиму, в котором подробно проинструктировал, что в доме можно делать, а что нельзя. Особенно Вадима позабавила одна фраза: «…и еще, племянничек (Дерюгин почему-то называл его только так), не бери сухие дрова в сарае, а бери трухлявые из пристройки во дворе, картошку в подполе не тронь — она семенная, будешь уезжать, поменяй оба газовых баллона, хорошо, если бы ты в лесничестве сам дровец кубометра два-три прикупил…» Григорий Елисеевич к старости стал таким скупердяем, что в Андреевке многие над ним посмеивались.
Вадим впервые в жизни жил один в большом деревянном доме, сам себе готовил еду, убирал. Даже белье стирал. В баню он каждую субботу ходил к Ивану Широкову, — Дерюгин почему-то разобрал на дрова подгнившую дедовскую баню, а новую не построил, мол, есть общественная, туда и будем ходить, но в поселковой бане часто не было пара, да и зимой там было прохладно, а какая баня без пара? Вадим пристрастился париться и с нетерпением дожидался субботы. С Иваном и Лидой у него установились хорошие отношения, Лида с детьми перебралась из просторного дома Павла Абросимова к новому мужу. С ними жила и Мария Широкова, поговаривали, что она недовольна женитьбой сына, но с невесткой не ссорилась. У Лиды был покладистый характер, и поссориться с ней было трудно, просто невозможно. Да и Иван стоял за свою жену горой. К старости тетя Маня — так звал ее Вадим — как-то вся съежилась, стала меньше ростом, красивые черные волосы поредели и поседели, зубы выпали, рот запал, а на подбородке бросались в глаза две коричневые бородавки с длинными волосинами. Былая краса безвозвратно ушла. Тетя Маня стала болтливой; встретив Вадима у дома или увидев во дворе — он иногда там дрова колол, — заводила длинные разговоры о прошлом, добрым словом поминала Андрея Ивановича Абросимова, Ефимью Андреевну, пространно рассказывала, как они дружно жили, — Вадим-то знал, что это было не так, — потом переводила разговор на невестку и, понизив голос, жаловалась, что ее сын Ванятка загубил свою жизнь, взяв замужнюю бабу с двумя «робятишками». Нет, она не хочет сказать, что Лидушка худая, она веселая, у нее любая работа в руках горит, но разве мало девок в Андреевке? Мог бы незамужнюю взять…
А Иван Широков был счастлив — это, как говорится, было заметно даже издали, стал чаще улыбаться, глаза его ласково светились, когда он смотрел на свою Лидушку. Дома рядом, и Вадим часто видел их вместе. Никогда не слышал, чтобы Иван повысил голос на жену или обозвал ее худым словом, он был ласков и с детьми. Однако Вадим заметил, что двенадцатилетний, рослый не по годам Валентин Абросимов не очень-то ласков с отчимом, а Лариса, напротив, была всегда приветлива. Наверное, она унаследовала легкий материнский характер. Ее звонкий смех часто серебром рассыпался во дворе Широковых. Вадим слышал от Лиды, что Лариса отличница, а Валентин — середнячок, да и с дисциплиной у него неблагополучно, случается, с уроков прогоняют за всякие шалости…
Вадима вывел из задумчивости легкий треск, будто кто-то над головой сук сломал. Он задрал голову, и его глаза встретились с блестящими темными глазами рыжей белки. Зверек, сидя на ветке, бесстрашно смотрел на него. Густая шерсть лоснилась, редкие усы на симпатичной мордочке заиндевели. Белка пружинисто перескочила на другую ветку, потом отделилась от нее, и, растянувшись в воздухе, вмиг оказалась на другой сосне. Весело прострекотала что-то Вадиму и скрылась меж ветвей. Небольшой комок снега сорвался вниз и оставил на сверкающем насте неглубокую вмятину.
Вадим заскользил по колее дальше, две огромные сосны, нагнувшись друг к другу, сплели свои ветви, образовав бело-зеленую арку. Ему всегда было приятно с ходу нырять под нее. Когда он выскочил из Мамаевского бора на ровную белую равнину с тоненькими хвойными саженцами, увидел впереди невысокую фигуру девушки в синем лыжном костюме. Незаметно для себя Вадим прибавил ходу и скоро догнал ее. Это была Галя Прокошина — дочь продавщицы Тани из сельмага. После школы Галя не стала никуда поступать, хотя училась и неплохо, а, окончив курсы киномехаников, крутила в поселковом клубе фильмы. Напарницей у нее была широкая, как комод, Зоя Александрова. Вадим улыбнулся, вспомнив, как летом — он вечерами любил прогуляться вдоль железнодорожных путей до Лысухи и обратно, — проходя мимо клуба, вдруг услышал громкое пение. Оглянувшись, он заметил, как в дверях будки киномехаников мелькнула широкая спина Зои Александровой. С Галей он всегда при встрече здоровался, а когда вышла его книжка, она сама к нему подошла на танцплощадке — она тогда училась в десятом классе, — и, ничуть не смущаясь, сказала: «Здорово вы пишете! Я за одну ночь прочитала вашу повесть». Она была первым читателем, который похвалил его военную повесть. Потом он узнал, что его мать привезла в Андреевку несколько экземпляров и передала в поселковую библиотеку и в школу. Антонина Андреевна очень гордилась литературными успехами своего сына.
— Здравствуйте, Вадим Федорович, — певуче поздоровалась Галя, когда он догнал ее. — Глядите, снег горит!
Ее небольшие прищуренные темные глаза были устремлены на белое поле. В лесу не так заметно, а здесь, на просторе, в воздухе реяли мириады крошечных искорок. Бриллиантовая пыль! Такое иногда бывает в солнечный морозный день.
— Бенгальский огонь, — с улыбкой ответил Вадим.
— Какой? — удивилась она.
Черты лица у нее правильные, только мелковатые: ровный нос, яркие губы, узкий лоб. Гале, наверное, лет двадцать. Круглые щеки ее порозовели, в глазах тоже, будто морозные блестки, вспыхивают крошечные искорки. Синяя куртка обтягивает высокую грудь. Вадим видел, как на танцах парни приглашали Галю; сам он редко танцевал, иногда любил постоять у стены и посмотреть на молодежь… Себя он уже давно не причислял к молодежи, хотя все говорили, что выглядит он не по летам молодо. Сейчас девушки высокие, рослые, а Галя ниже среднего роста. Младшая сестра ее, Валя, была нескладной девушкой с блеклыми светлыми волосами и угрюмым лицом. Она тоже приходила на танцы, становилась у стены и мрачно взирала на танцующих. Ее никогда не приглашали. Вадим как-то летом увидел Валю — она пасла двух коз на лужайке перед вокзалом, — и тогда она показалась ему грустной и красивой.
Вадиму приятно было смотреть на Галю — она скользила впереди, иногда оборачивала к нему смеющееся лицо и рассказывала поселковые сплетни.
— Ночью стучат в окно пьяницы, просят продать водку, и мать им не отказывает. Сестра привыкла, спит, а я всякий раз просыпаюсь.
— Почему же она продает на дому? — спросил Вадим.
— Ей ведь тоже наливают!
— Ночью пьет? — удивился Вадим. — Ну и нравы тут у вас!
— По мне, так чтоб ее вообще, проклятой, не было! — Улыбка спорхнула с ее свежих губ. — Нагляделись мы с сестрой на свою матушку… Валька с ней возится, раздевает, а я — не могу. Вот вы книжки пишете, скажите: почему люди пьют?
Вадим и сам не раз задавал себе этот вопрос, однако ответить на него однозначно не смог. Мудрецы и философы всех веков осуждали пьянство, доказывали миру его пагубность, но люди пили, пьют и, наверное, будут пить. Ничего легче нет, как в горе или радости сбегать в магазин и купить бутылку, если тебя снедает тоска — водка снимет ее на какое-то время, правда, потом в тысячу раз усугубит ее, но кто из выпивших рюмку думает о последствиях? Он думает о том, как бы поскорее выпить вторую, третью… Хорошо сказал Абу-ль-Фарадж о пьянстве: «Вино сообщает каждому, кто пьет его, четыре качества. Вначале человек становится похожим на павлина — он пыжится, его движения плавны и величавы. Затем он приобретает характер обезьяны и начинает со всеми шутить и заигрывать. Потом он уподобляется льву и становится самонадеянным, гордым, уверенным в своей силе. Но в заключение он превращается в свинью и подобно ей валяется в грязи».
«Почему люди пьют?» Такой, казалось бы, простой вопрос, а как трудно на него ответить!
Ни отец его Казаков, ни Дерюгин не пьют, больше того, осуждают пьянство, а в долг на водку односельчанам иногда дают. И бывает, за работу расплачиваются бутылкой…
Все-таки лучше одному ходить на лыжах. Уже и красота зимнего леса не так радостно воспринимается, как до встречи с Галей. Теперь чаще всего его взгляд останавливается не на окружающем пейзаже, а на фигурке девушки…
— У вас не найдется чего-нибудь почитать? — когда впереди показались первые постройки, спросила девушка.
— Макс Фриш, «Гомо Фабер», — вспомнив, что вчера далеко за полночь закончил эту книгу, сказал Вадим.
— Интересная? — Она пристально смотрела ему в глаза.
Он обратил внимание, что зубы у нее мелкие и острые, как у хищного зверька. Странное, незапоминающееся лицо, и вместе с тем в нем есть что-то очень привлекательное.
— Мне понравилась, — улыбнулся Вадим. Он удивился: с чего это он вдруг предложил эту книгу? Наверное, потому, что она все еще занимала его мысли, он еще утром про себя яростно спорил с автором, возражал против такой обнаженности чувств…
— Про любовь? — улыбнулась Галя.
— Чего-чего, а любви там хватает!
— Я вечером зайду к вам за книжкой, — сказала она и, одарив его белозубой улыбкой, легко заскользила впереди.
Поставив лыжи в коридоре, Вадим вошел в дом. Квадратная прихожая была полутемной, из нее вела одна дверь на кухню, две — в комнаты. В третью комнату с письменным столом, где и расположился Вадим, можно было пройти только через кухню. Когда не было сильных морозов, Вадим топил печку один раз, а в холода — утром и вечером. Ему нравилось сидеть на низенькой скамейке, сколоченной еще Тимашем, и смотреть на огонь. На плите жарилась картошка, — несмотря на запрет Дерюгина, он спустился в подпол, откинул старые одежки и насыпал для себя ведро ядреной красноватой картошки, откупорил и трехлитровую банку маринованных огурцов. Здесь на деревянных полках стояло много разнокалиберных банок с соленьями и вареньем. Мать и тетя Алена летом не теряли времени даром.
Сидя у белой печки, Вадим обдумывал очередную главу своего романа. Роман был задуман большой — о послевоенном времени, о том, как ровесники Вадима восстанавливали разрушенные города, влюблялись, разочаровывались, как мучительно искали свое место в жизни… Почему он спорил с Максом Фришем? Потому, что, потерпев сокрушительное поражение в семенной жизни, Вадим хотел создать образ такой женщины, которая стала бы для мужчин идеалом… А есть ли такие? Не так уж много в его жизни было женщин, всякий раз он верил, что пришла настоящая любовь, а потом, как говорится, оказывался у разбитого корыта… Что происходит в нашем мире? Почему мы не ценим то, что имеем? Почему растрачиваем себя, обкрадываем, распыляем? И кто в этом виноват — мужчины или женщины? Или те и другие?..
Сколько он, Вадим, себя ни уговаривал, что, дескать, одному тоже неплохо, но ведь это не так. И не надо себя обманывать. Сколько бессонных ночей провел он в Андреевке — там есть время обо всем поразмышлять, — все думал о себе, своей семейной жизни. Готов был все простить Ирине, забыть… С этой мыслью приезжал в Ленинград, встречался с женой и… Язык не поворачивался произнести те самые слова, которые находил бессонными ночами… Да и Ирина замкнулась в себе, будто окружила себя невидимой оболочкой, сквозь которую, как через силовое поле, невозможно пробиться.
Так и жили рядом — Вадим вскоре вернулся на улицу Чайковского, — внешне все благополучно, при гостях и знакомых жена даже проявляла к нему внимание, заботу, но все это было напускное…
Когда Ирина сказала, что им не стоит пока разводиться, он не стал возражать: для себя он решил больше не жениться. Если с женой нелады, то и вся работа летит насмарку. После крупной ссоры с Ириной он иногда не мог заставить себя сесть за письменный стол несколько дней.
Вадиму запомнилось из «Дневника» Эдмонда Гонкура: «Человек, который углубляется в литературное творчество и расточает себя в нем, не нуждается в привязанности, в жене и детях. Его сердце перестает существовать, оно превращается в мозг». Возможно, старый холостяк Гонкур и перехватил, — есть же писатели, которые не мыслят себе жизнь без семьи, взять хотя бы того же самого Татаринова со своей Тасюней! — но в чем-то он и прав!
Но ведь братья Гонкуры никогда не были женаты, откуда же им знать, что такое семейное счастье? Всю жизнь прожить пустоцветом и не оставить после себя корня, ростка, как когда-то говорил Андрей Иванович Абросимов? Это не выход… Скорее — бегство от действительности. Впрочем, ему, Вадиму, не грозит полное одиночество — у него сын, дочь. Да и рано еще ставить крест на своей семейной жизни! Как поется в песне, еще не вечер. Уже скоро месяц, как он один в Андреевке, — хотел он этого или нет, а мысли о некогда близких женщинах приходили в голову. Думал об Ирине, Вике. И злости у него на них не было. Пожалуй, лишь сожаление, что все так получилось. Весь его немалый опыт жизни подсказывал, что к людям нельзя относиться однозначно: в каждом человеке есть хорошее и плохое. В ином сокрыто такое, о чем он никогда и сам не подозревал. Ученые подтверждают, что мозг человека используется далеко не весь, а лишь какая-то незначительная часть. Задумываются ли люди о том, что не до конца раскрыли себя в этой жизни? Или за обыденностью, суетой, мелкими заботами многим и в голову ничего подобного не приходит?..
Огонь пожирает в печи поленья, гудит в дымоходе, пышет жаром в лицо. Огонь вечен. Он существовал до появления жизни на земле и будет существовать бесконечно… Наверное, поэтому никогда не надоедает смотреть на него.
Что-то стукнуло в сенях, и снова стало тихо. Уж не гость ли пожаловал? Галя Прокошина обещала прийти за книжкой… Последний сеанс заканчивается в десять вечера. В сумерках он видел в окно, как к клубу тянулись люди, в основном молодежь. Шел фильм «Девушка с характером». Какие старые картины тут идут! Показывают, конечно, и новые, после того как они сойдут с экранов больших городов. Сидит Галя у аппарата на высоком табурете и крутит ленту…
Снова в сенях раздался непонятный звук, наверное крысы. В доме то и дело что-то само по себе поскрипывало, потрескивало, вздыхало. Дом жил какой-то своей затаенной жизнью и не собирался делиться секретами с Вадимом. Иногда ночью он просыпался от глухого удара — это срывалась с крыши глыба наметенного вьюгой снега, иногда кто-то отчетливо разгуливал по чердаку, так что скрипели потолочины, или за окном кто-то осторожно царапал острым по раме. Понятно, почему сельские жители верили в домовых. Его бабушка Ефимья Андреевна вполне серьезно утверждала, что их домовой живет под печкой и любит слушать, когда рядом на чурбаке тоненько распевает свои песни медный закипевший самовар…
Вадим подложил в печку еще дров, взглянул на часы: половина десятого. Кинофильм может закончится и без двадцати десять. В клубе не видно огней, нынче четверг, а танцы будут в субботу и воскресенье. Он вспомнил, что свет не включил, — размышлять можно было и в темноте, да и от раскрытой печки плясал вокруг багровый отблеск. Тускло поблескивали на полке алюминиевые кастрюли и тарелки, в углу на стене мерно тикали ходики. Первое время Вадим не мог привыкнуть к их тиканью, а потом перестал замечать. Когда он повернул выключатель, тоненько запел и тут же утихомирился счетчик. Теперь с улицы видно, что в доме не спят…
В десять часов Вадим кочергой помешал пламенеющие угли в печи, подождал, пока не погас зеленоватый ядовитый огонек, и закрыл трубу. Он знал: пока змеится в углях огонь, задвижку закрывать нельзя, можно и угореть.
Уже минут двадцать, как закончился последний сеанс, — Вадим видел, как мимо дома прошли люди. Из окна не виден был вход в кинобудку, обычно девушки уходили что-то около десяти, если не задержатся с подружками. Кстати, есть ли у Гали парень? На танцах она отплясывала со всеми подряд. Посидев за письменным столом еще минут пятнадцать, Вадим откинул стеганое одеяло на диване, взбил подушку и, быстро раздевшись, улегся с книжкой в руках.
Он понял, что Галя уже не придет.
2
— Ирюня, золотце, я достал два роскошных билета в Дом кино, говорят, такой фильм — очугунеть можно! Софи Лорен и этот… Мастураяни.
— Мастроянни, — машинально поправила Ирина Головина.
— Я за тобой заеду на такси, — ворковал в трубку Илья Федичев. — Ты выходи… — он, наверное, взглянул на часы, — ровно без двадцати восемь… Там будет нынче весь бомонд! Картина-то не для широкого показа. Пришлось подсуетиться, чтобы билеты достать…
— Ты знаешь… — заколебалась Ирина, но ничего путного с ходу не смогла придумать.
— Я все знаю! — рассмеялся Илья. — Ты мне еще сто раз спасибо скажешь. Одевайся и выходи, чао!
«Словечками-то какими бросается: «бомонд», «чао», «очугунеть»! — насмешливо подумала Ирина. — Софи Лорен и Мастроянни — это, конечно, интересно… Надо идти».
— Мама, ты куда? — спросила Оля, увидев, что она переодевается.
— Ты уроки сделала? — строго взглянула на нее мать.
— По-моему, я домой двойки не приношу?
— И я за книжкой что-то тебя не часто вижу.
— Я папину повесть наизусть знаю…
— А что, других книжек у нас нет в доме? — заподозрив дочь в желании ее уколоть, спросила Ирина.
— Андрюшка будет телевизор смотреть, а мне чего делать? — плаксиво заговорила дочь. — Можно я к бабушке пойду?
— И ты смотри.
— Он меня прогоняет, — пожаловалась Оля, — говорит, мне рано еще смотреть фильмы для взрослых. А бабушка разрешает.
— У бабушки телевизор испортился, — вспомнила Ирина.
Из соседней комнаты доносилась джазовая музыка — Андрей слушал свои любимые записи. Этому безразлично, куда она пойдет: после разрыва с Вадимом сын сильно изменился, стал часто грубить, иногда она за столом ловила на себе его недобрый испытующий взгляд, который раздражал. Андрей в свои тринадцать лет был уже выше ее, у него темно-русые волосы, налезающие на черные брови, прямой, абросимовский нос, крепкий подбородок и высокий чистый лоб, который он уродовал своей дурацкой челкой. Глаза у него серые с прозеленью, как у отца, губы часто складывались в презрительную усмешку, которая тоже не нравилась Ирине. Ей казалось, что он похож на Вадима, но Павел Дмитриевич утверждал, что сын больше походит на своего погибшего в войну прадеда Андрея, которым все Абросимовы очень гордились, особенно Вадим.
Ни она, ни муж ничего не сказали детям, но разве от них что скроешь? Отец и раньше-то не так уж часто бывал дома, а теперь появлялся на Чайковской и совсем редко. Его комната была свободной, и там поселился Андрей. Он часто вытаскивал ящики письменного стола, увлеченно копался в отцовских бумагах, в которые сама Ирина и то не заглядывала. Дома облачался в отцовскую куртку, что раздражало ее. Учился он средне, зато много читал, бегал на Невский, в Лавку писателей, где отец заказывал книжки сразу на год, приносил очередную порцию и за несколько дней проглатывал. Читал он все без разбору, Ирина несколько раз делала ему замечания, что такое бессистемное чтение ничего не дает, — сын не обращал внимания. Он и разговаривал-то с ней теперь редко. Зато когда звонил из Андреевки отец, он даже в лице изменялся, прислушивался к их разговору. Ирина по глазам видела, что ему до смерти хочется узнать дословно все, что сказал Вадим. А что он скажет? Спросит, нет ли чего срочного, кто звонил из издательства. Важные письма она ему пересылала, а тоненькие конверты с приглашениями на мероприятия в Союз писателей складывала в письменный стол: он сам просил их не посылать в Андреевку. Муж был всегда вежлив с ней, расспрашивал про детей, как здоровье, какие отметки… Иногда просил передать трубку Андрею или Оле. Сын даже терялся, когда с ним разговаривал, зато Оля болтала всякую чепуху и весело смеялась, звала отца домой, укоряла, что на зимние каникулы не взял ее тоже в Андреевку…
Ирина подумала, что в Доме кино нужно будет снимать верхнюю одежду, и надела на себя красивое темное платье с белой оторочкой, она знала, что оно идет ей, об этом не раз говорил Илья…
Илья… После той жуткой ночи, когда в мастерскую заявился Вадим, главный художник стал ей противен, она решила порвать с ним, но Федичеву было не занимать упорства, все-таки хочешь не хочешь, а по работе им приходилось встречаться. Поразмыслив, Ирина решила не отталкивать Илью, тем более что Вадим твердо заявил: дескать, между ними все кончено, когда она пожелает, они разведутся. Если раньше Ирина мало думала о муже, то теперь он занимал все ее мысли: она часто сравнивала его с Ильей, другими мужчинами и приходила к выводу, что плохо его ценила. О Вадиме все его знакомые отзывались уважительно. Последней дурой обозвала ее и Вика, она заявила, что на месте Ирины руками и ногами бы держалась за такого мужчину, как Вадим.
— Что же ты его не удержала? — сорвалось с языка у Ирины.
— Я не хотела его насовсем отбивать у тебя, — цинично призналась подруга. — И потом, я умных мужиков не люблю.
Илья встретил ее у входа на улице Толмачева. Он был в короткой коричневой дубленке и пыжиковой шапке. Увидев Ирину, заулыбался, приосанился. Оглянувшись, чмокнул ее в щеку, уколов бородой.
— У нас в запасе десять минут, заскочим в буфет?
Когда мимо прошел какой-то невысокий, с помятым лицом мужчина, Илья вскочил со стула и сунулся поздороваться с ним за руку. Тот удивленно взглянул на Федичева, явно не узнавая, но руку подал, тонкие губы его тронула легкая усмешка.
— Это Аникеев, — понизив голос, уважительно сообщил Федичев. Ирина не имела ни малейшего понятия, кто такой Аникеев, тогда Илья пояснил: — Большой человек! Может все!
Это была его высшая оценка нужного человека.
Фильм Ирине понравился, особенно Софи Лорен. Когда они вышли на Невский, с Фонтанки повеяло холодным ветром, мелкий снег стал покалывать щеки. На широкой груди юноши, сдерживающего вздыбившегося коня на Аничковом мосту, образовалась корка из белого снега, с оскаленной морды коня свисала длинная сосулька. Люди кутались в шарфы, поднимали воротники. Ветер заносил черную бороду Ильи набок, темные глаза его довольно поблескивали, он беспрерывно что-то говорил про фильм, но Ирина не слушала. Ей показалось, что на такси мимо проехал Вадим. У него такая же серая ондатровая шапка, что-то было знакомое в посадке головы. Машина проскочила мимо и исчезла в потоке других. Ирина понимала, что этого не может быть, муж в Андреевке, два дня назад только звонил, и тайно приезжать в Ленинград ему нет никакой нужды. Он уже давно делает все, что ему захочется, не считаясь с Ириной…
— Ирчонок, нырнем во Дворец искусств? — предложил Илья. — Там отличный кабачок!
«И что у него за привычка называть меня разными дурацкими именами?» — с раздражением подумала Ирина.
— У меня взрослые дети, — отказалась она. — Что они обо мне подумают, если я заявлюсь поздно?
— Ты же свободная женщина, Ируля?
— Проводи меня, Илья, домой, — твердо сказала она.
Он сразу нахохлился, демонстративно отвернулся и стал смотреть на женщин, попадавшихся навстречу, даже несколько раз оглянулся, провожая некоторых взглядом. Ирина вспомнила, как он стоял на подоконнике мастерской на Литейном с подсвечником в руке, и ей стало смешно. Потом он ей все уши прожужжал по телефону, чтобы она вернула свитер, в который Вадим сгоряча завернув икону в ту памятную ночь. Когда Ирина упрекнула его в мелочности — свитер она, конечно, принесла ему на стоянку такси у Казанского собора, — Федичев беспечно рассмеялся и сказал, что он просто очень хотел с ней встретиться, а это был удачный повод.
— Ты можешь мне наконец объяснить, что случилось? — недовольно обратился к ней Илья у метро «Площадь Восстания» — здесь они обычно расставались.
«Вот он, удобный случай порвать с ним!» — мелькнуло в голове. Обычно Илья ловко избегал ссор… Ирина решила пока этого не делать. Или привыкла к Илье, или страшилась одиночества?.. Говорят же, что утопающий хватается за соломинку… Может, Федичев и есть ее «соломинка»?..
— Как-нибудь на неделе, — неопределенно сказала она. — Я тебе сама позвоню.
— В четверг, — немного оживился Илья. — В одиннадцать утра я жду твоего звонка… Кстати, ты когда сдашь раскраску, которую я тебе поручил?
— Ты же мне дал три месяца.
— Не подведи, Ирина, — сказал он. И непонятно было, что он имел в виду — сдачу рисунков в срок или встречу в четверг? Когда Федичев сердился, он называл ее Ириной.
Доехав на автобусе почти до самого дома на улице Чайковского, Ирина вдруг решила завтра же взять билет и поехать к Вадиму. Там она закончит рисунки для книжки-раскраски. Мать поживет у них, присмотрит за детьми. Она улыбнулась, представив себе, какое будет лицо у мужа, когда он ее увидит! Может, эта поездка что-то решит в их жизни? Но так, как они сейчас живут, больше не может продолжаться. Должен ведь быть какой-то выход? Любит ли она Вадима? На этот вопрос Ирина не смогла бы и сама ответить. Как бы там ни было, но вот сейчас он вдруг стал ей необходим, а почему — она и сама не знала… А Федичев? Он переживет… Сейчас ей не хотелось о нем думать. Вадим занимал ее мысли. Вспомнилась пословица: что имеем — не храним, потерявши — плачем…
Приняв решение поехать в Андреевку, Ирина повеселела. Открыв дверь ключом, она обнаружила, что изнутри накинута металлическая цепочка, раньше ничего подобного не случалось. Она позвонила, и цепочку откинул Андрей. Он и не думал еще ложиться спать.
— Чего это ты? — недовольно сказала Ирина, кивнув на цепочку.
— Я думал, ты сегодня не придешь, — насмешливо уронил сын, глядя на нее зеленоватыми глазами. Из комнаты приглушенно доносилась музыка.
— В чем ты меня упрекаешь? — вспыхнула Ирина.
— Я? — округлил он свои глазищи. — Тебя отец ни в чем не упрекает, а я какое имею право?
— Вот именно, — заметила она, проходя мимо него к вешалке.
С выражением продекламировав отрывок, Андрей невинно спросил: — Мама, ты не знаешь, почему наш отец изображает из себя резвого Гаруна?
— Ты у него спроси, — не сдержала улыбку Ирина.
— Я спросил, — невозмутимо заметил сын, — он сегодня звонил из поселкового Совета.
— И что же он сказал? — поправляя волосы перед зеркалом, осведомилась Ирина. В зеркале она видела лукавое лицо сына, шея у него трогательно тонкая.
— Довольно странную фразу: «Деревню сотворил бог, а город — сатана!» — произнес Андрей. — Весь вечер ломаю голову: что бы это значило?
— Лучше ломай голову над геометрией, — ворчливо заметила мать. — Иди спать… — А когда он направился в отцовскую комнату, прибавила: — Твой отец любит говорить загадками, но я его тоже решила удивить: завтра отправляюсь на неделю в Андреевку, а с вами поживет тут бабушка.
— Я тебе завидую, — улыбнулся сын. — Спокойной ночи, мама.
Она ответила ему и подумала, что когда он улыбается, то становится очень симпатичным. Только последнее время Андрей редко улыбался.
3
В марте на «газике» к Дмитрию Андреевичу Абросимову в детдом приехал первый секретарь обкома Иван Степанович Борисов. Был он в черном полушубке, белых валенках с галошами и пушистой зимней шапке. Абросимов — он колол дрова у своего дома — глазам не поверил, когда неожиданный гость довольно проворно выскочил из машины и подошел к нему.
— Не ждал, Дмитрий Андреевич? — улыбнулся Борисов. — Был на строительстве птицефермы в вашем районе, по пути домой и решил к тебе заехать. Ты, помнится, хвастал, что у тебя тут отличная рыбалка.
— Неужели увлекаетесь?
— Еще как! Только вот редко мне такое счастье выпадает… — Иван Степанович, прищурившись от солнца, посмотрел на расстилающееся перед ними заснеженное озеро. — И погода нынче как на заказ. Бери два ведра, зимние удочки, и пойдем на озеро!
— Мне ребята вчера мотыля намыли, — улыбнулся Дмитрий Андреевич. — Может, сначала пообедаем, как говорила моя мать, чем бог послал?
— Покажи лучше свое хозяйство, — сказал Борисов. — Говорят, у тебя тут не детдом, а настоящий совхоз. Сами себя всеми продуктами обеспечиваете?
— А разве плохо, когда ребята с детства привыкают к сельскохозяйственному труду?
— Это замечательно, — заметил Борисов. — Старики доживают свой век, а потом что? Сколько заколоченных домов в нашей области! Да что домов — есть полностью брошенные деревни. Больно смотреть, как, дома умирают.
— Это вы хорошо сказали: умирают дома…
— Как же нам в них жизнь-то вдохнуть, а?
— Даже вы не знаете? — усмехнулся Абросимов.
Они обошли детдом; уроки уже закончились, и ребята занимались — кто на фермах, кто в ремонтных мастерских, где под присмотром механика готовили к весне оба своих трактора и сельхозтехнику. При виде старших мальчики и девочки отрывались от своего дела и вежливо здоровались. У многих на груди алели пионерские галстуки. В мастерской, где стоял полуразобранный трактор «Беларусь», Генка Сизов копался в моторе, руки у него по локоть в масляных разводах, даже на лбу мазутное пятно. Длинным гаечным ключом он отворачивал какую-то гайку в неудобном месте. На носу мальчишки от усердия блестела капля. Он даже головы не поднял при их приближении. Наверное, не заметил.
— Занятный паренек, — кивнув на него, проговорил Абросимов.
Иван Степанович остановился возле увлеченно работающего мальчика, понаблюдал за ним, потом спросил:
— Как тебя звать, мастер?
Генка взглянул на него, распрямился, положил ключ на гигантское колесо трактора, вытер руки ветошью и только после этого степенно ответил:
— Генка Сизов.
— Умеешь на тракторе?
— Я умею и на машине, — улыбнулся Генка, — а вот прав мне не дают… Разве это справедливо?
— Безобразие, — согласился секретарь обкома. — А за чем стало дело?
— Видите ли, мне еще нет шестнадцати! — возмущенно ответил Генка. — А если я трактор знаю, как таблицу умножения, а на грузовике могу на крошечной полянке восьмерку выкрутить хоть сто раз подряд? При чем тут возраст?
— Потерпи уж до шестнадцати и получишь права, — улыбнулся Борисов.
Когда они оказались со снастями, пешней и удочками на льду, Борисов задумчиво заметил:
— Я убежден, ваши ребята не побегут в город!
— Есть, конечно, и такие, которые не рвутся на сельскохозяйственную работу, — справедливости ради заметил Абросимов. — Но каждый знает, что плоды этого труда достанутся ему. Мы ведь на самообеспечении. И потом, ребятам приятно видеть, как на поле взошло то, что они сами посадили. А вот от разведения кроликов пришлось отказаться: девочки привыкают к зверюшкам, и когда нужно их забивать, рёв стоит на весь детдом…
Чтобы не долбить тяжелой пешней лунки, Абросимов привел Борисова на знакомые места, где недавно рыбачил. Лунки затянуло тонким льдом с ртутным блеском, специальной ложкой с дырками они очистили их от ледяного крошева и, нацепив мотыля на крючки с мормышками, опустили их в воду. У Борисова сразу же дернуло — тонкий конец удочки с резиновым ниппелем быстро-быстро закивал. Ему попался небольшой юркий окунь. Довольный Иван Степанович снял его с крючка и осторожно положил на снег. Рыба клевала хорошо, правда, попадалась больше мелочь. Солнце сияло на чистом небе, снег слепил глаза, сосны на берегу сверкали яркой зеленью. На озере тихо. Воспитатели, работавшие вместе с Абросимовым, зимней рыбалкой не увлекались, а у ребят сейчас производственные занятия. Да и среди них не так уж много было любителей.
Дмитрий Андреевич ломал голову: просто порыбачить приехал Иван Степанович или что-то другое привело его сюда? Лицо у него довольное, искренне радуется каждой пойманной рыбешке.
— Вот о чем я иногда задумываюсь: мы воевали, победили фашистскую нечисть, освободили от нее Европу, а наши внуки как-то равнодушно относятся к тому, что было. И не ценят то, что для них сделано. Они родились под ясным, мирным небом, и им неведомы бомбежки, вой снарядов над головой, грохот танков… Вот у тебя богатое хозяйство, и правильно ты ребятишек воспитываешь, а одного очень важного обстоятельства не учел!
— Какого же?
— Мы же с тобой в этих местах партизанили, — продолжал Иван Степанович. — Сколько наших полегло… Твой отец геройски погиб в Андреевке. А знают ли об этом твои школьники? Я за мастерскими в железном хламе увидел лафет от орудия.
— Там валяется обгорелый мотор от «юнкерса», можно и каску обнаружить: ребятишки, когда собирали металлолом, много всякого хлама из леса натащили.
— Почему бы тебе здесь не организовать музей партизанской славы? — сказал Борисов. — Экспонаты под ногами, говоришь, валяются.
— Сын мой, Павел, оборудовал на месте нашей партизанской стоянки что-то вроде музея: землянка, сторожевой пост, разная утварь, трофеи… Летом туда водили школьников, — вставил Дмитрий Андреевич.
— Водили… — подхватил Иван Степанович. — Пока твой сын был директором, и водили, а теперь он в Калинине — и наверняка про музей забыли.
— Мой шурин, полковник запаса Дерюгин, утверждает, что тут неподалеку в небольшой болотине находится сбитый его зенитками «юнкерс», — вспомнил Дмитрий Андреевич. — Он сам видел, как тот затонул.
— О чем я и говорю, — весело взглянул на него Иван Степанович. — Когда создашь музей, к тебе сюда будут приезжать на экскурсии!
— Потолкую с ребятами…
— А сам решить не можешь? — В голосе Борисова прозвучали насмешливые нотки.
— Больше будет пользы, если ребятам самим эта идея придет в голову, — улыбнулся Дмитрий Андреевич. — А я лишь малость подтолкну их…
— Подтолкни, — рассмеялся Борисов.
Он поймал приличного окуня, с довольной улыбкой снял с крючка, положил рядом с другими — их уже много было вокруг ведра, на котором он сидел. У Абросимова клевало хуже.
Дмитрий Андреевич понимал, что разговор о музее — это еще не главное…
— Я тоже собираюсь скоро уйти на пенсию, — помолчав, огорошил его Иван Степанович. — Как видишь, твой пример оказался заразительным!
— Намекнули? — решился спросить Абросимов.
— Уж ты бы мог мне этого вопроса не задавать… — сказал Борисов. — Так же, как я тебя не хотел отпускать, и меня держат… Но как ты тогда сказал: «В моем возрасте чувствуешь, что останавливаешься, пробуксовываешь на одном месте…»
— Ну у вас и память! — вырвалось у Дмитрия Андреевича. Он уже сам в точности не помнил, что тогда говорил, и убежденно прибавил: — Рано вам на пенсию, Иван Степанович.
— Мы не жалели себя в войну, после нее, не жалеем и сейчас, но возраст сказывается, дорогой Дмитрий Андреевич! И никто лучше меня самого этого не знает. Не на отдых меня потянуло, хотя вот так, забыв обо всем, прекрасно посидеть, порыбачить! Просто нужно уступать место молодым, энергичным, полным сил… Конечно, жизненный опыт — великое дело, но так уж устроен человек, что к старости больше оглядывается назад, чем смотрит вперед… Тебе не смешно, я ведь повторяю твои собственные слова? Когда ты мне их говорил, я, признаться, считал тебя неправым, а вот прошло время, и я стал думать так же, как и ты. Если не можешь отдавать себя всего без остатка своему делу, а ведь мы так и были смолоду воспитаны, то лучше уйти… Ну еще и хвори одолели. В этом году полтора месяца провалялся в больнице. А душа-то болит: как там без меня? И ничего, справились. И неплохо справились.
— Мне жаль, что вы уходите, — искренне сказал Абросимов.
— И мне было жаль, когда ты ушел… Правда, твой преемник Иванов оказался очень способным работником…
После рыбалки они пообедали.
Провожая его, Абросимов обратил внимание, что цвет лица у секретаря обкома и впрямь желтоватый, болезненный.
— Приезжайте летом, Иван Степанович, — пригласил он. — Рыбалка будет совсем другая, прямо вон в тех камышах… — Он кивнул на заснеженный берег. — Можно килограммового леща на удочку взять.
— Как фамилия князя-то, который здесь в старину жил? — поинтересовался Борисов.
— Турчанинов.
— У него была губа не дура! — рассмеялся Иван Степанович. — Местечко присмотрел себе прямо-таки райское.
— Нам бы еще сюда парочку тракторов и грузовик — мы бы государству сдавали свою продукцию, — ввернул Дмитрий Андреевич. — Земли-то у нас много!
— А что же твой протеже — Иванов? Не может решить этот вопрос?
— Ваш звонок в райком не помешал бы.
— Будет у вас техника, — пообещал Борисов. — Очень уж ребята у тебя деловые.
«Газик» фыркнул и покатил по проселку к лесу, до асфальта отсюда километров десять. На поблескивающей наледью дороге разлились неглубокие лужи. Все, что солнце за день растопит, ночью мороз снова закутает в голубоватую броню льда. К стоявшему у калитки своего дома Дмитрию Андреевичу подбежал раскрасневшийся Генка Сизов.
— Уже уехал? — огорченно произнес он. — Эх, черт, опоздал!
— Чего тебе? — удивился Абросимов.
— Мне шофер Вася сказал, что это секретарь обкома…
— Ну и что же?
— Я хотел его попросить, чтобы нам дали казанку с мотором «Вихрь», — сказал Генка. — На моторке мы любого браконьера в два счета догоним.
— Почему ты думаешь, что он дал бы нам казанку? — улыбнулся Дмитрий Андреевич.
— Он же секретарь обкома? — удивленно округлил свои светлые глаза мальчишка. — Он все может.
— А я, выходит, ничего не могу?
— Достанете, Дмитрий Андреевич? — обрадовался Генка. — Наша плоскодонка — смех один. А на моторке — фьют! И ваши не пляшут!
— Будет у нас, Гена, моторка, — сказал Абросимов. — А эти словечки: «Ваши не пляшут» — ты позабудь. Скажи мне лучше: что ты про войну знаешь?
— Мы разбили фашистов, — не задумываясь ответил мальчик.
— Тут на болотине за Горелым бором, говорят, подбитый бомбардировщик в войну упал, — пояснил Абросимов. — Хорошо бы нам его оттуда вытащить, а, Сизов? Да разве мало кругом других военных трофеев? Выставим их для всеобщего обозрения.
— Я видел по телевизору, как вертолет переносил на другое место целый дом, — вспомнил Генка. — Надо наших шефов-вертолетчиков попросить — они и помогут вытащить из болота… бегемота!
— А это идея! — сказал Абросимов. — Кстати, я знаю, где можно отыскать партизанскую посуду, бутылки с зажигательной смесью.
— А я знаю, где наш дзот, — подхватил мальчик. — Его тоже можно перетащить вертолетом сюда?
— Дзот не будем трогать, — улыбнулся Абросимов. — А вот всякую мелочь, сохранившуюся с войны, стоит собирать. Ржавое оружие, каски, гильзы…
— Бомбы, — ввернул Генка. — Я видел в лесу одну неразорвавшуюся. Хвост прямо из земли торчит.
— Что же ты раньше-то не сказал?
— Может, это вовсе и не бомба, — отвел хитрые глаза мальчишка. — Просто железяка.
— Значит, поищем летом на болотине «юнкерс»? — взглянул на мальчишку Абросимов. — А эту… железяку ты мне нынче же покажешь.
— Найдем, — уверенно ответил Генка.
Глава двадцать вторая
1
Дуглас Корк сидел с Генри в оранжевой надувной лодке с подвесным мотором и ловил рыбу. Солнце нещадно припекало, зеленоватая морская вода просвечивала до самого дна. Кажется, оно совсем рядом, а на самом деле тут глубоко. На дне лагуны мельтешат солнечные пятна, снуют разноцветные рыбешки. Большие, с темными спинами рыбины равнодушно проходили мимо приманки, широкие губастые групперы задерживались, тыкались носами, но не спешили заглатывать розоватые куски омара. Впрочем, рыбалка мало интересовала Дугласа, он частенько подносил к глазам мощный бинокль и разглядывал покачивающуюся на легкой волне красивую белую яхту. На ней тоже рыбачили. Три фигуры в шортах и рубашках с короткими рукавами стояли у бортов и крутили катушки специальных удочек для крупной рыбы. Кругами ходила вокруг яхты большая акула. Ее треугольный плавник то появлялся на поверхности, то исчезал. Один из рыбаков несколько раз пальнул из ружья по акуле, очевидно для того, чтобы она отошла. Дугласу сообщили, что интересующий его человек — он неподвижно стоял в белой панаме и шортах цвета хаки — с кем-то поспорил, что поймает морскую рыбину весом не менее ста килограммов. Добычу, меньшую весом, он отпускал, жертвуя крючком и леской. Человек мог и на глаз определить вес своей добычи. Дуглас вспомнил знаменитую повесть Эрнеста Хемингуэя «Старик и море» — там рыбак сражался с меч-рыбой ради пропитания, а аристократы охотятся ради удовольствия. Но крупная рыба не хотела попадаться, а, проглотив наживку, часто обрывала леску. Большую добычу трудно поймать и тем более подтащить к яхте и поднять на борт лебедкой. Случается, она таскает за собой посудину часами, а потом все-таки уходит. Старик, описанный Хемингуэем, доставил на буксире к берегу лишь скелет от своей последней крупной рыбины — ее обглодали прожорливые акулы. Странно, что их, кроме одной, сегодня не видно поблизости. В эту скалистую лагуну они часто заходят косяками, на пляже постоянно дежурят с ружьями спасатели, но акулы редко нападают на купающихся, по крайней мере Дуглас об этом не слышал. Правда, он всего здесь восемь дней. На всю операцию, которую он должен с Генри осуществить, отпущено две недели. Дело в том, что господин в панаме, что рыбачит со своими друзьями на белой яхте, должен умереть. Таков приказ начальства, а выполнять как можно лучше приказы шефов Дугласа научили в спецшколе, которую он не так давно закончил. Операции, подобные сегодняшней, он не раз с инструкторами осуществлял на учебных полигонах.
Человека в белой панаме ему и Генри показал местный агент, он же сообщил о нынешней прогулке на яхте. Времени для подготовки было не так уж много, но Генри и Корк все успели сделать как надо. И вот красавица яхта скоро должна взлететь на воздух вместе с господином в белой панаме и его друзьями.
Дуглас не очень сильно волновался, когда ночью с аквалангом подплыл к яхте, стоявшей у причала. Ее даже не охраняли. Ну а прикрепить к посудине электронную мину, переданную ему Генри, было проще пареной репы. Все это Корк с курсантами не раз проделывал в школьном бассейне, да и не только в бассейне — практиковаться они выезжали и в море.
Ночью Корку показалось, что совсем рядом с ним проплыла огромная акула. А может, дельфин? Вытянутая округлая «торпеда» была окружена огненной окаемкой светящихся рачков. Он даже не успел испугаться, как чудище исчезло. Господин советник должен был еще два дня назад отправиться на охоту за своей гигантской рыбой, но что-то ему помешало, наверное государственные дела. И вот только сегодня утром он с друзьями вышел в море. Для того чтобы хитрая машина взорвала яхту, им нужно держаться от нее на расстоянии не более километра, только в таком случае сработает электронный дистанционный взрыватель. Взрыв должен произойти, конечно, не на глазах отдыхающих на пляже, а яхта, как назло, долго крутилась неподалеку от берега. В эту лагуну заходили косяки тунца, меч-рыба. И вот только теперь пляж скрылся из глаз Генри сказал, что для стопроцентной верности лучше подойти поближе к яхте, но Дуглас не торопился. Чем дальше отплывет обреченная яхта от берега, тем лучше. Конечно, она способна развить большую скорость, чем лодка, но это ведь рыбалка, а не гонки. И действительно, яхта, пройдя мили две, снова заглушила двигатель и стала дрейфовать на волнах: гул двигателя отпугивал рыбу. Как раз когда Дуглас уже решил подплыть на нужное расстояние, на яхте опять включили движок и отошли от них. Дуглас свернул удочки и тоже хотел было завести мотор, но Генри отчаянно замахал руками.
— Взяла! — возбужденно сказал он.
Его приманку наконец схватила большая, с темней спиной рыбина, наверное тунец, когда он подсек ее, рыбина проворно рванулась прочь и потащила лодку за собой.
— Режь леску! — приказал Дуглас.
Генри с недовольным видом перерезал ножом туго натянутую леску. За все время первый раз клюнула приличная рыбина, и вот нужно отпускать… Генри двадцать шесть лет, у него мальчишеское лицо, белые волосы и веснушки на выпуклых скулах. Дело свое знает, стало быть, осечки не будет. За два дня, пока они крутились среди отдыхающих на пляже, дожидаясь советника, он познакомился с тремя девушками. В номер, в котором они жили вдвоем, заявлялся под утро, хотя своими победами и не хвастался, по довольной веснушчатой роже было видно, что у него все о’кэй!
Над яхтой парили альбатросы, их резкие крики доносились сюда. Выше их величаво парил фрегат. Огромные крылья розово светились.
Дуглас завел мотор, лодка довольно быстро заскользила к яхте. Генри командовал, куда править, метрах в семистах Дуглас заглушил мотор, развернул лодку по волне. Остальное должен был сделать напарник. На всякий случай Дуглас закинул две свои короткие удочки. Генри достал продолговатый дистанционный пульт, пристально стал смотреть на яхту. Три фигурки на палубе уже заняли свои места у борта. На выпуклом боку яхты надпись золотом: «Ангелина». Кто эта Ангелина? Жена или любовница господина советника?..
— Черт бы его побрал! — проворчал Генри, пряча пластмассовую штуковину с кнопками под сиденье.
Вдалеке показался большой белый пароход, он шел параллельным курсом, на яхте на него не обращали внимания. Придется ждать, пока пароход не исчезнет на горизонте. Дуглас поднес бинокль к глазам и замер: на мачте парохода трепетал советский флаг. На палубах в шезлонгах загорали пассажиры… Вот он, нежданный-негаданный привет с Родины! Если поначалу Игорь Найденов и вспоминал Россию, то, став Дугласом Корком, старался не думать о Москве, Кате, дочери… После окончания спецшколы он попал в группу, которую направили во Вьетнам, там они на практике осуществили полученные навыки: совершали диверсии, жгли напалмом деревни, пытали пленных, в джунглях искали партизан. Это был ужасный для Дугласа год, уже и не чаял живым вернуться в Америку. Вот тогда Дуглас впервые задал себе вопрос: зачем он здесь? За кого воюет? Подохнуть в северовьетнамских джунглях? Это казалось полной нелепостью. Он уже готов был нанести себе какое-нибудь увечье, чтобы уехать отсюда, — так иногда делали американские солдаты. Ему повезло: подцепил лихорадку, от которой не очень-то и торопился излечиваться, скоро его отправили в военный госпиталь, а оттуда в Штаты. Генерал вручил большую серебряную медаль, повысили в звании, дали порядочно денег. Дуглас считал себя счастливчиком: ведь многие его однокашники так и остались гнить в джунглях, никто их и могилы не сыщет.
Нет, он не испытывал тоски по родине, потому что ее просто у него нет. Вернувшись из Вьетнама, он женился в Вашингтоне на секретарше чиновника из Белого дома Мери Уэлч, женщине не первой молодости, но с небольшим капиталом, вложенным в ценные акции. Детей у них не было. Первый муж Мери и единственный сын погибли в автомобильной катастрофе. Виделся с женой Дуглас не так уж часто, так что она ему не могла надоесть, так же как и он ей. Кстати, жениться на ней ему посоветовал все тот же капитан из школы Фрэд Николс. Дуглас подозревал, что он был любовником Мери, но, к собственному удивлению, это открытие совсем его не расстроило. В новом мире все определяли не чувства, а рассудок и деньги. С Мери они ладили, и Дуглас тешил себя тем, что у него все-таки теперь есть дом, в который всегда можно вернуться, а это для человека его профессии не так уж мало.
— Разверни лодку кормой к объекту, — негромко скомандовал Генри. Лицо у него сосредоточенное, губы сжаты, он уже подключал пульт к аккумулятору.
Пароход растворился в голубой дымке, небольшие зеленоватые волны все так же лениво катились на скалистый берег, яхта красиво покачивалась, слепя глаза белоснежным боком с неширокой красной полосой. Господин в белой панаме, будто стоя в беседке, крутил и крутил катушку. В бинокль хорошо было видно его крупное сосредоточенное лицо, крепко сжатые губы. В вороте распахнутой рубашки блестел золотой медальон на цепочке. Сосед его перегнулся через борт и вглядывался в воду, третий, что стоял на носу, запрокинув голову, пил из зеленой жестянки пиво.
Фрегат, будто ангел-хранитель, распростер над яхтой крылья.
Генри под углом направил пульт на судно и нажал на красную кнопку. На месте стройной красавицы яхты возник черный ядовитый мухомор, он медленно вытягивался вверх, вздымая за собой воду. Наконец донесся гулкий раскатистый взрыв. Любоваться на то, что осталось вместо яхты, не было времени. Дуглас завел мотор и направил лодку к скалам. Широкая волна нагоняла их. Мельком подумал об альбатросе: уцелел ли он? Когда сбоку стал виден пляж, он заметил на нем оживление: загорелые фигурки в купальниках и плавках, прикладывая ладони к глазам, всматривались вдаль, где над морем расползалось дымное облако.
Генри предложил бросить лодку и мотор в расщелине, дескать, без них легче будет вскарабкаться по узкой каменистой тропе, но Дуглас молча выпустил из лодки воздух, туго скатал ее и запихнул в чехол, мотор сложил пополам и тоже упаковал в нейлоновый рюкзак. Ему было приказано ничего не оставлять на берегу.
Когда они, обливаясь потом, добрались до площадки, лопасти вертолета уже вращались, пилот сидел в кабине. Второй пилот принял лодку, рюкзак, помог им забраться. Вертолет поднялся немного выше скал и полетел в противоположную от взрыва сторону по большой дуге, огибая зеленую лагуну. Волны разбились о серые скалы и откатились назад, и снова безмятежное зеленоватое море медленно заколыхалось под ослепительным солнцем.
А в том месте, где в морской пучине исчезла яхта, голубоватым брюхом кверху покачивалась издалека заметная большая оглушенная рыба, наверное та самая, которую так мечтал поймать на крючок покойный господин в белой панаме.
2
Павел Дмитриевич снял трубку и привычно сказал:
— Я слушаю.
Трубка молчала.
— Говорите, я вас слушаю, — начиная терять терпение, повторил он.
— Павел Дмитриевич… Здравствуй.
Теперь он замолчал. Шариковая ручка будто сама по себе чертила на папке какие-то черточки, треугольники, квадраты. Расширившиеся серые глаза бездумно смотрели на письменный стол.
— Ты меня узнал… Паша? — негромко спросили в трубку.
— Здравствуй, Инга, — проглотив комок в горле, хрипло произнес он. Ручка начертила параллелепипед, вписала в него квадрат и два маленьких треугольника. Он услышал, как щелкнули круглые электрические часы на стене.
— Я тут проездом из Осташкова, продала наш дом, ведь мама два года как умерла, — быстро заговорила она. — Жаль, конечно, место красивое, Селигер, сосновый бор…
— Где ты остановилась? — перебил он.
— В гостинице «Тверь», тридцать второй номер…
— Я сейчас приеду, — сказал он и, не дожидаясь ответа, повесил трубку.
И вот они сидят в ресторане. В зале в этот дневной час мало посетителей, негромко играет в баре магнитофон. Инга Васильевна Ольмина пополнела, лицо округлилось, светло-русые волосы были закручены в пышный узел на затылке. Кажется, раньше она не красилась, а теперь на губах помада, подведены брови, на круглые щеки положены румяна, да и морщинки заметны на висках, в уголках губ, на белой шее. И все равно она все еще была привлекательной женщиной. Он всегда представлял ее себе зеленоглазой, но сейчас глаза ее были серыми.
— Мне подруга написала, что ты развелся, живешь холостяком и на женщин не смотришь, — говорила она, с улыбкой глядя ему в глаза. — Стал большим начальником…
— Что еще тебе написала подруга? — усмехнулся он.
— Ты ее знаешь, она до сих пор учительствует в Андреевке.
Он промолчал.
— Никогда бы не поверила, что ты уйдешь от Лиды, — сказала она.
— Лида ушла от меня, — поправил он.
Инга быстро взглянула на него и чуть заметно улыбнулась: мол, говори-говори, но я-то знаю, что это не так.
— Я чувствую себя виноватой, — сказала она.
— При чем тут ты? — грубовато заметил он.
Инга отпила из бокала, невесело улыбнулась:
— Ты снял с моей души камень.
Павел Дмитриевич смотрел на Ингу Васильевну и спрашивал себя: действительно ли он любил эту женщину или прав был Иван Широков, сказавший ему, что у них с Ингой не любовь, а баловство одно? Почему ничего не всколыхнулось в его душе? А ведь было время, когда он ложился с мыслью об Инге и просыпался с тем же.
Молодая учительница ворвалась в его жизнь, перевернула ее и исчезла… Может, ее замужество убило его чувство к ней? Последнее время он редко вспоминал ее, а если и возникало перед глазами лицо, то прежней тоски не испытывал.
И вот она сидит перед ним, по глазам видно — чего-то ждет от него, но что он может сейчас сказать ей?..
И Ольмина тоже пристально вглядывалась в него, будто искала в нем прежнего Павла…
— Постарел? — спросил Абросимов.
— Время никого не щадит, — уклончиво ответила она.
— У тебя двое детей? — вдруг спросил он.
Она удивленно вскинула брови, улыбнулась:
— У меня два мальчика, муж хотел еще девочку, но я не решилась.
На этом разговор о ее семейной жизни оборвался, лишь вскользь заметила, что муж — военный моряк, капитан второго ранга.
— Ты редко стал улыбаться, — заметила она. — Или это я нагоняю на тебя тоску?
— Ну что ты, я рад нашей встрече…
И Вадим Казаков в последний свой приезд обозвал его сычом! А разве прежде он чаще смеялся? Еще Лида говорила, что его рассмешить невозможно… Он и сам замечал за собой, что даже в кинотеатре на кинокомедиях, когда весь зал заливается смехом, он сидит и недоуменно спрашивает себя: ну что тут смешного? Человек упал в лужу, получил от любимой девушки пощечину или надул кого-нибудь… Смеются, глядя на кадры «Фитиля», а чего там показывают смешного? Как промышленные предприятия губят рыбу в водоемах, руководители министерств устраивают межведомственные волокиты, как теряются на железных дорогах целые составы или ржавеет на фабриках ценная заграничная техника, купленная на валюту? Какой уж тут смех…
— Я очень изменилась? — негромко спросила она. Он хотел было сделать ей комплимент, дескать, ты еще выглядишь хорошо, но опять промолчал. Не так уж молодо выглядит Инга Васильевна, жизнь стерла с ее лица девичьи краски, вместо них наложила на бледную кожу тона и румяна.
Нет больше высокой девчонки с копной золотистых волос, вместо нее сидит напротив совсем другая, взрослая женщина — мать двоих детей, жена военного моряка. Наверное, и она видит перед собой другого человека, вот заметила же, что он стал хмурым…
— Можешь не отвечать, — сказала Инга. — И я другая, и ты не тот.
Опять промолчал: наверное, она права.
— Ну а то, что ты не умеешь притворяться, это даже хорошо… — произнесла она. — Хотя…
— Что «хотя»?
— Женщинам нравятся комплименты, даже когда они неискренние.
— Я это буду иметь в виду, — усмехнулся он.
— У тебя не получится, — вздохнула Ольмина. — Видно, ты разочаровался в женщинах.
«А кто в этом виноват?» — хотелось ему бросить ей в лицо, но он сдержался, промолчал.
— Теперь ничто меня не связывает с этим краем, — задумчиво произнесла она. — Дом — это была последняя ниточка…
«А я? — усмехнулся он про себя. — Выходит, я не был для тебя даже ниточкой?»
— Я тебя часто вспоминала, — сказала Инга Васильевна.
Он взглянул на часы и заметил:
— У меня в шесть совещание с профессорско-преподавательским составом пединститута.
— Да, ты ведь теперь босс, — улыбнулась она. Его слова задели Ингу за живое. Так же, как и его, когда она сказала про «ниточку».
— Не такой уж я большой начальник, — сказал он, разыскивая взглядом официанта. — Видишь, даже не могу отменить или опоздать на совещание.
— А тебе хотелось бы? — кокетливо взглянула Инга Васильевна на него.
— Когда ты уезжаешь? — спросил он.
— Кажется, меня здесь больше ничто не задерживает… — усмехнулась она.
— Если хочешь, я тебя провожу, — невозмутимо сказал он, подзывая официанта.
— У тебя персональная машина? — В ее голосе явственно прозвучала насмешка.
— Какое это имеет значение.
— Ну почему ты такой? — вырвалось у нее.
— Какой? — сделал удивленные глаза он.
— Не могла же я вечно ждать тебя?
— Ты счастлива? — спросил он.
— Да! Да! — почти выкрикнула она ему в лицо. — У меня замечательный муж, чудесные дети!
— Я искренне рад за тебя, — впервые улыбнулся он. — Только не надо так громко кричать, что ты счастлива… Счастье — штука эфемерная, его можно и спугнуть.
— Ты, видно, спугнул свое, — жестоко заметила она.
«А может, это и к лучшему? — подумал он. — Был бы я счастлив с тобой, Инга?»
Они вышли из ресторана. Серые низкие облака лениво тащились над крышами зданий. С желтых сосулек срывались капли, они продолбили во льду неровные ямки. Неподалеку школьники побросали в грязный снег портфели, с разгону катались на поблескивающей сталью ледяной дорожке.
Она пристально посмотрела ему в глаза, что-то неуловимо прежнее плеснулось в них, но его это ничуть не тронуло.
— Ты не хочешь зайти ко мне? — спросила она, покусывая нижнюю губу.
Он машинально взглянул на часы.
— Да, у тебя же совещание… — усмехнулась она.
Он промолчал. На черный сук толстой липы опустилась ворона. Ветер взъерошил ее пепельные перья.
— Ты на поезде или на самолете? — прервал он затянувшуюся паузу.
— Не провожай меня, — глядя на нахохлившуюся ворону, сказала Инга. — Я улетаю рано утром.
Она не протянула руки, он кивнул и направился на стоянку такси. До начала совещания оставалось двадцать минут. Павел Дмитриевич не любил опаздывать.
3
Вадим удивился, когда первый утренний телефонный звонок, раздавшийся сразу же после его приезда в Ленинград из Андреевки, был от начальника станции техобслуживания Михаила Ильича Бобрикова. Жизнерадостным голосом, будто старый закадычный друг, он радостно приветствовал Вадима, попенял, что тот долго не звонил ему, и, спросив адрес, заявил, что ровно в восемнадцать ноль-ноль будет у него. Вадим сказал, что будет ждать. Повесив трубку, задумался: с чего бы это начальник СТО воспылал к нему вдруг дружескими чувствами? Мелькнула было мысль, что тому лестно иметь среди своих приятелей литератора, но тут же отбросил ее: к Бобрикову приезжали на станцию и писатели, и знаменитые артисты, и ученые. Что для него какой-то неизвестный писатель? Скорее всего, Вадим понадобился ему как журналист. Наверное, какие-нибудь неприятности на станции. Как-то у Вики Савицкой на даче Бобриков то ли в шутку, то ли всерьез сказал, что не возражал бы, если бы Вадим как-нибудь написал про его дружный коллектив хвалебную статейку в газету… Написать давно надо было бы, Вадим, вернувшись из Судака, начал уже материал собирать, только не для «хвалебной статейки», а для фельетона. Он еще не знал, напишет ли его: все-таки раз или два воспользовался услугами Бобрикова…
Если Михаил Ильич попросит написать в газету положительный материал о его станции, Вадим откажется: там халтурщик на халтурщике и халтурщиком погоняет!..
Бобриков приехал на своих сверкающих «Жигулях» точно в шесть вечера и не один, а с Васей Попковым. Оба в черных кожаных пиджаках, только брюки разные: у Михаила Ильича — коричневые, а у Попкова — серые. Поздоровавшись и небрежно похвалив квартиру, Бобриков подсел к телефону. Вася присел на краешек тахты и с видимым удовольствием слушал приятеля. Казалось, про хозяина они забыли.
— Мне, пожалуйста, чаю, только покрепче, — распорядился Михаил Ильич.
Потолковали о многосерийном фильме, с успехом прошедшем на днях, Бобриков ввернул, что его друг кинорежиссер Саша Беззубов ставит «обалденный» фильм про уголовников, там есть сцена угона «Жигулей», так он пригласил консультантом его, Бобрикова…
Вадим поил их чаем с печеньем и терпеливо ждал, когда гости перейдут к делу, — так просто они вряд ли к нему пожаловали. Бобриков с Попковым переглянулись, будто решили, что хватит, как говорится, резину тянуть…
— Могу я тебя считать другом-приятелем? — глядя ему в глаза, спросил Михаил Ильич.
— Приятелем? — промямлил Вадим. Нет, своим приятелем назвать Бобрикова он никак не мог…
— Короче говоря, Вадик, нужна твоя помощь, — напористо продолжал тот.
— В каком смысле? — удивился Казаков.
— Ты будто только что на свет родился! — рассмеялся Вася Попков. — Есть у тебя знакомые свои люди? Из начальства, разумеется?
— Я многих в городе знаю, но никогда никого не считал «своими людьми», — ответил Вадим. — А в чем, собственно, дело?
Конечно, он знал, что такое «свои люди», предполагал, что приятелям нужно провернуть какую-то аферу, но не понимал одного: почему они посмели обратиться с этим к нему?
— Ты не пугайся, — рассмеялся Бобриков. — Дело выеденного яйца не стоит… Никто тебе не предлагает ничего незаконного. Есть возможность за умеренную сумму приобрести «мерседес» в хорошем состоянии…
— «Мерседес» — это мечта автомобилиста! — вставил Вася.
— А я тут при чем?
— Тебе нужен «мерседес»? — спросил Бобриков.
— Меня «Жигули» устраивают, — ответил Вадим.
— А мне нужен, — заявил Попков. — Это голубая мечта моей жизни!
Дополняя друг друга, друзья-приятели наконец объяснили Казакову, что им от него требуется.
— Тебе «мерседес» продадут, — подытожил Бобриков. — Журналист и все такое… Нужно только заявление написать одному влиятельному человеку — и «мерседес» в кармане!
— Но он мне не нужен! — воскликнул Вадим.
Приятели переглянулись.
— Ты действительно туповат или притворяешься? — испытующе взглянул на него Бобриков. — Машина нужна нам, точнее — Васе! — Он кивнул на приятеля. — Ты заплатишь за нее деньги, напишешь доверенность на Попкова — и дело в шляпе. Дошло?
— За хлопоты получишь кусочек, — ввернул Вася. — Тысячу карбованцев.
— Сколько тебе нужно статей написать, чтобы получить такие деньги? — с улыбкой заметил Бобриков. — А тут и всего-то — заявление и доверенность. Два машинописных листа примитивного текста. Если ты не против, мы сами и составим эти бумаженции. Всего за две подписи — тысяча рублей!
«Наиглупейшее положение! — размышлял Вадим. — Встать и зычным голосом заявить, мол, вы меня не за того приняли, марш отсюда вон!» Но ведь он — журналист, собирался написать фельетон про станцию Бобрикова, а материал сам в руки идет… Вот он, тот самый случай, который вряд ли еще когда представится: ему, Казакову, дают взятку! Впервые в жизни. Согласиться на эту аферу, а потом вывести их на чистую воду?..
Каким ни заманчивым это казалось, натуру свою не переломишь! Он и так еле сдерживался, чтобы не сказать им, что он сейчас о них думает! Почему сейчас? Он и раньше догадывался, что «друзья-приятели» занимаются грязными делами. «Взяток не беру! — вспомнил Вадим слова Бобрикова. — Мне никто на горло не наступит!» Зачем ему взятки брать, когда он умеет более крупные дела проворачивать? Какой же у Михаила Ильича от всего этого свой интерес?..
Но гнев уже накатывал на Вадима, он чувствовал, как горячо стало скулам, а это первый признак, что он вот-вот взорвется…
Наверное, они по его лицу догадались, что сейчас чувствует Вадим. Глядя на портрет Ирины, написанный ее отцом, Бобриков отрывисто проговорил:
— Принеси, пожалуйста, чаю!
Потом, анализируя свое поведение в тот момент, Казаков пытался понять, почему он покорно встал и вышел из комнаты, где они сидели, на кухню. Или ему было противно смотреть на их наглые рожи, или сработал инстинкт гостеприимства, если так можно выразиться?.. А ведь нужно было в глаза сказать им, что они оба — отъявленные жулики и пусть немедленно убираются вон!..
Когда он вернулся в комнату, то заметил, что дверца платяного шкафа приоткрыта, правда, он на этом не заострил своего внимания, а зря…
К стакану с чаем Бобриков не притронулся, в пальцах он крутил серебристую зажигалку, Вася Попков курил сигарету, стряхивая пепел на учебник химии, оставленный на журнальном столике Андреем.
— А Вика про это знает? — глядя на него, поинтересовался Казаков.
— Женщин наши дела не касаются, — сказал Попков.
— Вика всю жизнь мечтала прокатиться на «мерседесе», — прибавил Михаил Ильич. — Ну что тебе стоит, Вадим? Две подписи, а остальное все мы провернем сами. Мы бы к тебе не обратились, но, понимаешь, дело срочное. Если завтра с утра не подадим документы, машинка уплывет в другие руки.
— Да нет, Миша, — заметил Вася. — Наш друг — честный, принципиальный, он не пойдет на это… Пусть «мерседес» покупают другие. А кто купит? Наверняка какой-нибудь жулик, у которого большой блат.
— Неужели вы думали, что я на это пойду? — наконец задал Вадим мучивший его вопрос. — Неужели я дал вам повод так думать обо мне?
— Теперь все продается и покупается, — сказал Михаил Ильич. — И ты, как журналист, должен был бы об этом знать. Спорим, что «мерседес» купит крутой парень питерский? И будет ездить по Невскому как король…
— А если тебя Вика попросит? — взглянул на Казакова Вася.
— Вика никогда об этом не попросит, — сказал тот. — Вика…
— Я все про вас знаю, — усмехнулся Попков. — А вот ты, Вадим, Вику плохо знаешь!
Они ушли, ни один, ни другой не подали руки, будто знали, что Вадим не протянул бы своей.
А на другой день Вадим, заглянув в платяной шкаф, не обнаружил на верхней полке завернутой в полиэтиленовый пакет своей зимней пыжиковой шапки.
Но это было на другой день, а нынче Вадим в самом отвратительном настроении поехал на Суворовский проспект, где отмечали день рождения тестя Вадима — Тихона Емельяновича Головина. Ирина с детьми туда уехала еще днем.
Раскрасневшийся Головин радостно встретил зятя, — ни он, ни его жена не были посвящены в дрязги Вадима и Ирины, — они расцеловались, Вадима сразу усадили за стол, бородатые и безбородые художники произносили тосты в честь именинника, называли его учителем, мастером, лезли к нему целоваться. Олю теща уложила спать в другой комнате, а Андрей скромно сидел в сторонке, листал каталоги, а сам слушал художников. Иногда иронически улыбался, Вадим ловил на себе его любопытные взгляды, но сегодня он в споры не ввязывался, из головы не шли «друзья-приятели» Бобриков и Попков. Как это всегда бывает, Вадим был недоволен собой, мог бы сразу поставить их на место, а он развел с ними тары-бары, зачем-то про Вику спросил. Интересно — купят они этот «мерседес» или нет? Вадим не единственный человек, к кому могут обратиться. У Михаила Ильича — он сам хвастал — многие «схвачены»…
— Что ты так поздно? — улучив момент, спросила жена.
— Лучше поздно, чем никогда, — рассмеялся Тихон Емельянович. — Вадим, хочешь развеселю тебя? Сразу два художника хотят написать твой портрет… Я им сказал, что ты не любишь позировать.
— Я его уговорю, — заметила Ирина. Нежданный приезд жены в Андреевку примирил их.
Ирина была внимательна к мужу, постирала белье, вымыла полы, даже заштопала шерстяные носки. Привезла с собой гуся и стушила его с картошкой. Гусь получился на славу. В общем, они вернулись в Ленинград примиренные и довольные друг другом. Сильно поднимало настроение Вадима и то обстоятельство, что он хорошо поработал в Андреевке, да и, честно говоря, жить бобылем надоело.
Оля еще не очень-то вникала в родительские отношения, а Андрей явно обрадовался примирению отца с матерью. Ирина сказала мужу, что сын никогда бы ей не простил их развода. Он очень уважает отца и считает его непогрешимым. Во всем винил бы только ее одну. Андрей серьезно стал увлекаться литературой, много читал, про отцовские книги никогда не заводил разговора, но Ирина сказала, что детскую военную повесть Вадима он прочел раза три. Память у него редкостная. Вадим вспомнил себя в его годы и должен был с горечью признаться, что знал тогда гораздо меньше, хотя и много читал. Да разве, когда он был мальчишкой, видел такое, что сейчас видят дети? Они и не слыхали о телевизоре, только из романов Жюля Верна и Герберта Уэллса знали о космосе. Такой поток информации, который обрушивается каждый день на новое поколение, им и не снился. Умнее, образованнее стали нынешние дети. Как-то зашел у них разговор с Андреем о колдовстве и ведовстве, так сын стал приводить такие факты, о которых Вадим и не слыхал. Вадим поражался и наблюдательности сына, однажды после просмотра какого-то фильма Андрей заявил, что даже в самых безобидных сценах, происходящих на лоне природы, чувствуется фальшь. В любом кинофильме без исключения при показе природы громко кричат петухи, ни к селу ни к городу каркают вороны, кукуют кукушки, стучат дятлы, стрекочут цикады, жужжат пчелы и жуки. Причем в любое время суток… А когда герой просто двигается, пусть в комнате или на улице, его шаги звучат так же громко и впечатляюще, как шаги статуи командора… Разве в жизни люди так громко дышат, кашляют, ходят, передвигают вещи, говорят?
После этого разговора Вадим стал обращать внимание на все это и полностью признал правоту Андрея. Перенасыщенность кинофильмов назойливыми шумами, петушиными и птичьими криками, жужжанием насекомых стала и его раздражать.
— Хотите, я напишу ваш портрет? — вдруг предложил Казакову бородатый художник. — На пленэре или за письменным столом? В вашем лице что-то есть…
— Что именно? — улыбаясь, поинтересовался Вадим.
— Одухотворенность, — убежденно заметил художник.
Андрей бросил на отца смешливый взгляд и снова уткнулся в каталог.
— Скоро пятнадцать лет живу в семье художников, а вы первый, кто предложил написать мой портрет, — рассмеялся Вадим.
— А сталевар у горнила? Хлебороб в поле? — принялся перечислять Тихон Емельянович. — Член бюро райкома? Твое лицо запечатлено в лучших моих картинах…
Андрей не выдержал и фыркнул. Дед метнул на него недовольный взгляд и сердито заметил:
— Попробуй только завтра не прийти в мастерскую после школы… — Он повернул голову к Вадиму: — Он мне позирует для картины «Юные хоккеисты».
— У меня клюшка сломалась, — подал голос Андрей.
— Наденька, дай ему деньги на новую клюшку, — обратился Головин к жене. — Даже на две, а то он и эту сломает!
Бородатый художник протянул Вадиму визитную карточку с адресом и телефоном. Оказалось, что он заслуженный художник РСФСР.
— Может, завтра и начнем? — предложил он.
— Я вам позвоню… — Вадим еще раз взглянул на карточку: — …Виктор Васильевич, обязательно позвоню.
Когда они возвращались домой, Ирина сказала, что Виктор Васильевич считается одним из лучших портретистов в Ленинграде, его работы часто выставляются на международных выставках. Вадим вытащил из кармана визитную карточку и разорвал.
— Мне надоело позировать твоему папаше, — ворчливо заметил он. — И живет этот знаменитый портретист у черта на куличках!
— Не отвертишься, милый, — улыбнулась Ирина. — Если уж Виктор Васильевич на тебя глаз положил, не оставит в покое, пока портрет не напишет.
— Снова сбегу в Андреевку, — отмахнулся Вадим.
— Он тебя и там найдет, — поддразнивала жена. — Неподалеку от твоих родных пенатов находится поселок художников. У Виктора Васильевича там дача.
— Папа, ты зря отказываешься, — вступил в разговор Андрей. — Он действительно хороший художник.
— Караул! — рассмеялся Вадим. — На край света убегу, а позировать не стану. Хватит с меня сталевара, хлебороба и члена бюро райкома!
— Андрюша, и охота тебе часами сидеть в углу и слушать застольные разговоры? — обратилась Ирина к сыну.
— Интересно, — улыбнулся Андрей. — Хотя я и не берусь утверждать, что все художники — гиганты мысли.
— Слышишь, что он говорит? — взглянула на мужа Ирина.
— А писатели — гиганты мысли? — рассмеялся Вадим. — Или самые завзятые интеллектуалы у нас — это спортсмены?
— Если ты имеешь в виду меня, — невозмутимо ответил Андрей, — то я не собираюсь всю свою жизнь посвящать спорту.
Глава двадцать третья
1
Дмитрий Андреевич, поблагодарив шофера, отпустил райкомовский «газик» у повертки с шоссе на Андреевку. Солнце окрасило стволы высоких сосен в розовый цвет, над висячим железнодорожным мостом плыли ярко очерченные желтой окаемкой пышные облака, а небо было пронзительно синим. В этом месте шоссе горбом выгнуло свою серую спину. Машины с надсадным воем взлетали на мост, а затем с шелестящим шумом скатывались вниз. Белые с черными полосами придорожные столбики разбегались по обочинам в разные стороны. Шум машин не раздражал, а, наоборот, навевал приятную грусть: жизнь продолжается, люди куда-то едут, спешат, а солнце на небе все такое же прежнее, и белые облака никуда не торопятся — тихо и бесшумно плывут над землей. И никто не знает их маршрута. Кто-то сделал у повертки навес со скамейкой, Абросимов поставил сумку и присел, по привычке было полез в карман за папиросами, но вместо них нащупал жестяную банку с монпансье. Встряхнул ее — конфеты дробно застучали. Вздохнул и снова опустил банку в карман. Врачи строго-настрого запретили курить. Инфаркт прихватил Дмитрия Андреевича на уроке истории. Кажется, и не волновался, да и настроение в тот зимний день было хорошее, а вот коварная болезнь века взяла да и в одно мгновение пригвоздила его к жесткому стулу в классе. Совершенно удивительное чувство вдруг испытал он: будто взлетел вверх, на мгновение повис между небом и землей, а потом грузно, захлебнувшись воздухом, опустился на прежнее место. И вот тут-то и пришла острая колющая боль, ударила в лопатку и отдалась в левом предплечье. Затем медленно распространилась на левую сторону груди, перехватила дыхание, вызвала мучную бледность на лице, будто плеснула молоком в глаза. Первым обратил внимание на притихшего директора с потухшими глазами Генка Сизов.
— Дмитрий Андреевич, вам худо? — обеспокоено спросил он, тараща на него встревоженные глаза.
А ему было не пошевелиться, казалось, вот-вот что-то тоненькое, как нитка, оборвется в груди… О чем он думал в эти страшные мгновения? Пожалуй, о том, что нехорошо вот так сейчас умереть. Напугать ребятишек… Их лица слились в бледные движущиеся глазастые пятна, голосов он уже не слышал, в ушах что-то слабо тренькало, окно, в которое было видно озеро, будто задернули прозрачной желтой портьерой.
Больше он ничего не помнил до самой больницы, потом рассказывали, что со стула не упал, просто навалился грудью на стол, перед этим тихим голосом сказал, что урок закончен… Генка сбегал за фельдшером, тот вызвал из Климова «скорую», и вот Дмитрий Андреевич пролежал в больнице с обширным инфарктом ровно три месяца. Месяц назад его выписали, он что-то пытался делать по дому, но все валилось из рук, и тогда он понял, что нужно ехать в Андреевку. И это желанье вскоре стало неодолимым. В палате много говорили о новых методах лечения. Если раньше нужно было подолгу лежать, то теперь, наоборот, необходимо больше двигаться. Работать ему запретили, но он не чувствовал себя безнадежно больным, старался не думать о болезни. В палате он стал вставать с койки уже через полмесяца. По новому методу. От лекарств и таблеток было противно во рту, скоро он и их перестал принимать, выбрасывал в окно. Он думал о том, что в их роду в общем-то все были здоровыми, жили подолгу — взять хотя бы мать, Ефимью Андреевну, она умерла, когда ей перевалило за девяносто. Да и Андрей Иванович жил бы да жил, если бы не война… Внутренняя убежденность подсказывала ему, что этот первый «звоночек», как говорили в больнице, дань пережитому, войне, лишениям, семейным неурядицам. А второго «звонка» может и не быть… до самой смерти. Рая часто навещала его в больнице, приносила передачи, доставала дефицитные лекарства, из Калинина приезжал Павел, навестила дочь Тамара, а Варя в это время сама рожала сына, которого в честь отца назвала Дмитрием. Разве можно думать о смерти, когда еще родного внука не повидал?..
Послышался далекий паровозный гудок. Все здесь знакомо: зазеленевшая железнодорожная насыпь, бурый висячий мост, с которого он мальчишкой смотрел на проносящиеся под ним крыши вагонов, будка путевого обходчика, сосновый бор за ней… Товарняк с шумом и грохотом прошел внизу, знакомый запах гари, дробный стук колес на стыках рельсов, тоненький звон и пощелкивание напряженной стали… Отсюда до Андреевки три километра, можно идти вдоль путей, по узкой тропинке, наезженной велосипедистами, или шагать по ухабистому проселку. Сколько раз он говорил председателю поселкового Совета, директорам стеклозавода и деревообделочного, что нужно заасфальтировать дорогу, но они и не подумали… А ведь продукция стеклозавода хрупкая, сколько ее бьют на этой дороге весной и осенью! Летом еще хоть грейдер пройдет. А с другой стороны, можно понять и руководителей предприятий: асфальтирование дороги — дело дорогостоящее, а средств на это им не дают. Доски да детали к стандартным домам можно возить и по разбитой дороге, а вот хрусталь и стеклопродукцию — накладно… Надо бы директорам не кивать друг на друга, а, объединив усилия, взять да и заасфальтировать дорогу. На поселковый Совет надеяться и подавно не приходится: у них средств нет… Дмитрий Андреевич поймал себя на мысли, что надо бы самому заняться этим делом, потолковать с председателем поселкового Совета, с Супроновичем, с директором стеклозавода… А врач не велел волноваться, рекомендовал отдыхать и набираться сил на природе. К черту все их советы, послушаешь докторов — так того нельзя, этого нельзя, а что же можно? Лежать, как кокон, в постели и смотреть в потолок? Или жить, как все люди, радоваться чему-то, переживать, волноваться… Без этого и жизни-то нет. Из кокона потом вылупится красивая бабочка и будет летать, а что вылупится из равнодушного, безразличного ко всему инвалида?
На телеграфных проводах вдоль линии отдыхали ласточки, на крыше заброшенной путевой будки сидел грач и важно оглядывал окрестности, а вот скворцов не видно — те весной держатся поближе к людям. Интересно, Дерюгин и Казаков поставили на участке скворечники? Детдомовцы каждую весну мастерят десятки домиков. Весной в парке стоит звон от скворчиных песен. Три десятка скворечников установили ребята на столетних соснах. Надо будет в конце мая съездить в детдом — там теперь новый молодой директор. Учителя, навещавшие Абросимова в больнице, хорошо о нем отзываются. Хочет организовать в детдоме радиомастерскую: он физик и любит радиодело. Что ж, это хорошо. Приятно, что на твое место пришел знающий, неравнодушный человек. Как там Генка Сизов? Этот живой глазастый мальчишка пришелся ему по душе, сбежал с уроков и приехал в больницу с жареными окунями, которых сам наловил… Абросимов чаще вспоминал его в палате, чем родных детей… Вот ведь как привыкаешь и привязываешься в школе к ребятам!
Постиг Дмитрий Андреевич для себя еще одну важную истину: к старости человека неодолимо зовет к себе земля, родной дом. На больничной койке он как бы заново мысленно пережил свою молодость в Андреевке. И понял, что ничего у него в жизни дороже не осталось, чем этот затерянный в сосновых лесах поселок, который основал его отец — Андрей Иванович Абросимов. Андреевский кавалер. Стоило закрыть глаза, как зримо возникала водонапорная башня с круглой железной крышей, убегающие в синюю даль блестящие рельсы, слышался мерный шум раскачивающихся на лужайке перед домом сосен. Сколько их теперь там осталось? Три или две?..
Сидя на деревянной скамье под навесом, Дмитрий Андреевич дал себе слово, что добьется, чтобы андреевскому кавалеру установили в поселке памятник. Он не только срубил первый дом, но и отдал свою жизнь за Родину. Правительство посмертно наградило Андрея Ивановича Абросимова боевым орденом Красного Знамени.
* * *
Три старика сидели за столом, перед ними — соленые грибы, разварившаяся крупная картошка в алюминиевой миске.
— Вот так я примерно и предполагал в больнице нашу встречу пенсионеров…
— Не нравится мне это слово, — поморщился Федор Федорович. — Какие мы пенсионеры? Встаем в шесть утра и до вечера не разгибаем спины. Пока наши женщины не приехали, все приходится делать самим: и огород, и еда, и стирка.
— У нас обязанности распределены: я отвечаю за огород, — подхватил Дерюгин, — а Федорович — за кухню и порядок в доме.
— Я весной весь огород перекопал и картошку посадил еще до вашего приезда, — бросил на него косой взгляд Казаков.
— А какой же мне отведете сектор? — улыбнулся Дмитрий Андреевич. — Пожалуй, каждое утро могу проводить с вами политинформацию.
— Мы тут, слава богу, все подкованные, — улыбнулся Григорий Елисеевич, показав белые мелкие зубы. — Пока походи с Федоровичем в лес — он у нас заядлый грибник — а потом найдется дело, когда малость окрепнешь.
— Какие сейчас грибы? — удивился Дмитрий Андреевич.
— А сморчки? — оживился Казаков. — Мы с Елисеевичем каждый день сковородку вдвоем уплетаем за милую душу!
— Моя мать их и за грибы-то не считала, — усомнился Абросимов.
— Вот завтра на обед приготовлю с луком — языки проглотите, — с гордостью заявил Федор Федорович.
— Они же ядовитые?..
— Это кто не знает, как с ними обращаться, — стал разъяснять Казаков, — сморчки нужно в двух водах по пятнадцать минут отваривать, а потом уж пускать в дело. Их и сушить можно, я в прошлом году сдал на заготпункт почти полпуда!
— В любую погоду чуть свет за грибами, — подтвердил Дерюгин. — Весь дом провонял сморчками.
— Давно уже на плите не сушу, — возразил Казаков. — Мне солнышка хватает.
— И не лень тебе, Федорович? — усмехнулся Дерюгин. — Столько возни с ними.
— Григорий Елисеевич, вы лучше командуйте огородом, а? — нахмурился Казаков.
Абросимов понял, что они не очень-то ладят. В тоне Дерюгина звучала скрытая насмешка: к старости он стал еще ехиднее, то и дело подчеркивал свое старшинство в доме, частенько напоминал, как он его по бревнышку собирал, доставал стройматериалы, каждую дощечку подержал в руках…
И все равно Дмитрию Андреевичу было хорошо здесь, пусть себе поворчат, полковник в отставке привык командовать, без этого не может. Он к Казакову обращается на «ты», а тот на «вы» его величает. Федор Федорович всегда уважал начальство, а Дерюгин — самый старший тут из них.
Абросимов вспомнил, что Казакова, когда он тут был путевым мастером, прозвали Костылем. Сейчас он и впрямь напоминал ржавый костыль: прямой, худющий, с маленькой головой, на загорелом лице глубокие морщины, пепельного цвета волосы хотя и редкие, но без намека на лысину. У Григория же Елисеевича прическа была пышная, светлые волосы с чуть приметной сединой курчавились, серые глаза глубоко прятались в мелкой сетке морщин, но держался прямо — былая военная выправка еще чувствовалась в нем. «Черт возьми, неужели оттого, что оба копаются в земле, не накопили лишнего жира? — с завистью подумал Дмитрий Андреевич. — Я по сравнению с ними толстяк!»
— Федор Федорович, завтра разбуди меня, — попросил он. — Погляжу хотя бы, что это за грибы такие сморчки-строчки.
Он первым поднялся из-за стола, снял с вешалки в прихожей соломенную шляпу. Кажется, совсем мало и ел, а в животе ощущается тяжесть. В больнице он здорово прибавил в весе — вон как пузо выпирает! Если так пойдет и дальше, то скоро носков своих ботинок не увидишь. Один остряк в палате по этому поводу сказал, что хорошего человека должно быть много… Сам-то он сто тридцать килограммов весил!
— Твоя первая жена, Александра Волокова, переплюнула покойницу бабку Сову, — сказал Дерюгин. — Колдует, наговаривает, травами людей и скотину пользует. К ней со всей округи народ приходит.
Дмитрий Андреевич сдержался и спокойно ответил:
— Ладно, Сову заменила Волокова, а вот кто теперь вместо деда Тимаша?
— Свято место пусто не бывает, — засмеялся Казаков, отчего морщины на его худом лице стали резче. — У нас тут появились сразу два затейника — Борис Александров и Самсон Моргулевич… Как соберутся вместе у бани или магазина да начнут спорить, народ со смеху по земле катается.
— Борис-то — горький пьяница, от него жена ушла, а Моргулевич в рот не берет, — сказал Дерюгин. — Чего над ним-то потешаться?
— Он тут мнит себя наипервейшим грамотеем, — продолжал Федор Федорович. — Взялся давеча со мной спорить, что белые грибы растут до тех пор, пока не сгниют…
— Или пока ты их не найдешь, — ввернул Дерюгин.
— Я-то знаю, что белый гриб растет всего одну ночь, — заявил Казаков, не обратив внимания на реплику. — Сто раз проверил, и никто меня не переубедит, что это не так.
— Носатый Моргулевич кого хочешь переспорит, — заметил Григорий Елисеевич.
— Почему же белые грибы только одну ночь растут? — удивился Абросимов. — Есть ведь совсем маленькие, а попадаются и огромные. Я сам в газете читал: один гриб пять килограммов весил.
— И те и другие растут лишь одну ночь, — стоял на своем Казаков. — Говорят ведь в народе, что если ты посмотришь в лесу на белый гриб и не возьмешь его, то он больше не вырастает. Как утро наступает, так он и перестает расти.
— Ночью растут или днем — какая разница? — усмехнулся Григорий Елисеевич. — Лишь бы их побольше было.
— Не люблю, когда люди спорят, а сами в этом деле ни черта не смыслят! — громко заговорил Федор Федорович. — Моргулевич обещал мне какую-то статью принести… Да хоть сто статей показывай, а я буду утверждать, что белый гриб одну ночь растет! Говорю же, самолично сколько раз проверял!
— И охота тебе этим голову забивать? — усмехнулся Дерюгин. — Ночь растет или две — какая разница?
— Меня невежество людей раздражает. Один тут мне доказывал что клесты вылупляются из яйца с кривыми клювами, — разошелся Федор Федорович. — Чепуха! Это потом, когда они начнут шишки лущить, клювы у них искривляются. А вы знаете, почему у дятлов не бывает сотрясения мозга? А ведь как головенкой молотит по дереву!
— Теперь не остановишь… — усмехнулся Григорий Елисеевич. — Сел Федорович на своего конька! А по мне, пусть дятел сам о своей голове заботится. А грибы меня привлекают лишь на сковородке.
— Вы, кроме военных мемуаров, никаких книг не читаете, — подковырнул его Федор Федорович.
— В книжках, бывает, такое напишут…
— Схожу на кладбище, — поднялся с табуретки Дмитрий Андреевич. — Взгляну на могилы родителей.
— Кладбище сильно разрослось. Проводить тебя? — предложил Казаков.
— Я один, — сказал Абросимов.
Как-то раз у Федора Федоровича Казакова и Григория Елисеевича Дерюгина зашел разговор о бывшем директоре молокозавода Шмелеве.
— Иван-то Кузнецов прошляпил тогда… — сказал Федор Федорович. — Шмелев-то орудовал у него под самым носом.
— Кузнецова в то время не было в Андреевке, — вступился за чекиста Дерюгин. — Он служил в Ленинграде.
— Жил под боком враг, а мы и не знали…
И Григорий Елисеевич до мельчайших подробностей вспомнил встречу с Шмелевым-Карнаковым в Ярославле, где стояла его дивизия…
Это было летом 1942 года. Он возвращался с совещания у командующего армией…
— Притормози, — негромко сказал Григорий Елисеевич, увидев впереди знакомую фигуру.
Рослый человек в полотняном костюме с авоськой в руке неспешно шагал по тротуару. В густых волосах серебрилась седина, однако держался человек прямо, голова приподнята.
— Глазам не верю, Григорий Борисович! — окликнул его из машины Дерюгин. — Вот так встреча!
Человек не сразу остановился, будто не расслышал, шоферу пришлось еще немного проехать, чтобы поравняться с ним. Увидев полковника с орденскими планками на груди, человек остановился, с трудом выдавил на окаменевшем лице улыбку.
— Мой тезка? — проговорил он. — Григорий… Елисеевич? Здесь, в Ярославле? Рад вас видеть в добром здравии, очень рад!
Дерюгин вылез из машины, пожал руку старому знакомому. В Андреевке они не раз встречались, несколько раз даже играли у Супроновича в бильярд.
— Вижу вас и глазам не верю, — говорил Григорий Елисеевич. — Вот, значит, куда вас война забросила? Наверное, целым заводом тут заворачиваете?
— Уже полковник? — улыбался Шмелев. — Сколько наград! Теперь до генерала дослужитесь.
— Вы один или с Александрой? — спрашивал Дерюгин. — А мои родственники в Андреевке остались… Живы ли?
— Все жду, когда вы фрицев погоните, — отвечал Шмелев. — Александра не поехала со мной, осталась с сыном… А вы здесь… — он перевел взгляд с петлиц с двумя скрещенными стволами на небо, — воюете? В городе? А меня и в ополчение не берут, дескать, стар, болен.
— По виду не скажешь, — заметил Дерюгин. Как-то не получался у него душевный разговор с бывшим директором андреевского молокозавода. Сам улыбается, голос приветливый, а глаза настороженные, будто он и не рад совсем нежданной встрече. — Сильно я опасаюсь за своих… Андрей Иванович — горячий мужик, случись что — не стерпит. А там и не только горячие головы рубят…
— Да, а ваш шурин Кузнецов как поживает? — вспомнил Шмелев. — Небось в генералах ходит?
— Как началась война, ни слуху ни духу.
— Скорее бы она, проклятая, кончилась, — вздохнул Шмелев. — Надоело скитаться по чужим людям. Потому и не приглашаю к себе, что живу в жалкой комнатенке с одним окном. Вот болел, опять было с легкими обострение. Это в Андреевке сосновые боры, раздолье, а тут городскую пыль глотаю.
— Рад был повидаться с земляком, — улыбнулся Григорий Елисеевич и протянул руку Шмелеву. Когда машина уже тронулась, попросил шофера остановиться и, приоткрыв черную дверцу, великодушно предложил: — Садитесь, Григорий Борисович, подвезу, куда надо.
— Благодарствую, — отказался тот, — я еще хочу в поликлинику заглянуть, это рядом…
— Земляка повстречали, товарищ полковник? — спросил адъютант Дерюгина Константин Белобрысов, глядя в заднее стекло на человека в полотняном костюме, который, стоя у забора, пристально смотрел им вслед.
— Разбросала война людей по белому свету, — думая о своем, проговорил Григорий Елисеевич. — И что удивительно, люди изменились, стали другими. Возьми этого Шмелева. Крепкий мужик и возраст подходящий, а он сидит в тылу, бегает по поликлиникам. Так и не сказал, где работает…
— Зато поинтересовался, где мы стоим, — вставил Белобрысов. — Не обратили внимания, товарищ полковник, когда вы его окликнули, он даже головы не повернул, будто это к нему и не относится? Он что, глухой?
— Не замечал раньше за ним такого, — ответил Григорий Елисеевич. Ведь и вправду, когда он обратился к Шмелеву, тот сначала никак не отреагировал, да и разговаривал как-то скованно.
— Может, контуженный? — предположил адъютант. — Потому и в армию не взяли?
— У него с легкими не в порядке, — сказал Дерюгин.
— Не будь он ваш знакомый, я у него документы бы проверил, — заметил Костя. — Чего-то он испугался, встретив вас… И глаза у него какие-то странные.
— Ну ты наговоришь! — рассмеялся Дерюгин. — Вылез бы и проверил документы…
«Эмка» выскочила из города и запрыгала по выбитой щебенке, красноватая пыль припорошила кусты, по невспаханному полю разгуливали большие черные птицы.
— Ишь ворон сколько, — кивнул на них Григорий Елисеевич.
— Грачи, товарищ полковник, — пряча улыбку, поправил Костя.
…Не решился рассказать эту давнишнюю историю шурину Дерюгин. И он, полковник, не разглядел в Шмелеве врага, а вот адъютант Костя Белобрысов учуял, да постеснялся у знакомого своего командира проверить документы. Наверняка тогда у Шмелева была уже другая фамилия.
2
Вадим шел по Невскому в толпе прохожих, день выдался солнечный, между громадами зданий голубело небо, конец мая, а еще прохладно. Каждую весну Вадима неудержимо тянуло из Ленинграда в Андреевку. Обычно он уезжал туда в середине апреля, но в этом году задержался из-за сдачи рукописи в издательство: то редакторские замечания, то перепечатка на машинке. Закончив наконец работу, он испытывал полное опустошение, первую неделю запоем читал накопившуюся литературу, потом слонялся по городу, глазел на витрины магазинов, подолгу копался в книгах у букинистов, заходил в маленькие кафе, заказывал кофе с молоком и слушал, о чем говорят соседи. Это странное ощущение легкости и пустоты продолжалось недолго. На смену ему приходило беспокойство, сожаление, что надо бы еще поработать над рукописью… Вот шагает он в толпе, а никто и не догадывается, что через полгода появится в книжных магазинах его книга, может быть, кто-то из этих людей будет держать ее в руках, читать. Вадим не представлял, что бы он почувствовал, если бы увидел свою книгу в руках незнакомого человека. В Союзе писателей он встречал прозаиков и поэтов, у которых прямо-таки на лице было написано, что они люди интеллектуального труда, а у него ничего на физиономии не написано — обыкновенное скуластое лицо. Он больше похож на спортсмена, чем на писателя. Как-то Вика заявила ему, что на его внешности творческая профессия никак не отразилась. Собственная внешность Вадима никогда не волновала, он и в зеркало-то смотрелся, разве когда брился. Ушков не раз заявлял, что бездарности чаще всего выглядят импозантно и держатся величаво, а истинно талантливый человек удивительно скромен и прост. Правда, Вадим встречал в писательском кафе и таких молодых авторов, которые с полной серьезностью утверждали, что они — гении! Вычурно одевались, вели себя в обществе вызывающе, поносили классиков… И это все было в нашем мире! Трудно теперь удивить броскостью, нарочитой оригинальностью грамотного, начитанного читателя. Вдруг вспомнилась бабушка Вадима — Ефимья Андреевна и ее слова: «Без работы — как без заботы: и умный в дураках ходит».
Над башенкой Московского вокзала кружились ласточки. Наверное, они и щебетали, но в городском шуме не слышно было. Ну ладно люди скопились в городе, будто пчелы в улье, а вольным птахам что тут делать? В шуме толпы, грохоте транспорта, бензиновом чаду? Что им стоит взвиться в голубое небо и улететь на зеленые просторы? Так нет, тянутся к городу, к людям…
Вадим и не заметил, как оказался у дома Василисы Степановны. Она была дома — и как же ему обрадовалась! Он увидел на столе в комнате раскрытый чемодан, на стульях и диване-кровати разбросаны кофточки, юбки, платья. Василиса Степановна куда-то собиралась. Последнее время Вадим не так уж часто заходил к ней, наверное потому, что дома все образовалось и он и Ирина берегли достигнутые в Андреевке согласие и мир, а когда у человека все хорошо, он редко вспоминает родственников, друзей… В этом с огорчением признался себе Вадим, переступив порог.
— Опять с женой поругался? — чмокнув его в щеку, весело спросила Василиса Степановна.
— Я как раз сейчас подумал, что о близких мы чаще всего вспоминаем, когда беда грянет, — улыбнулся Вадим.
— Почему «мы»? — сказала она. — Будь честен и говори «я».
— Ты куда собралась? — поинтересовался он, присаживаясь на низкий подоконник.
— В девятнадцать тридцать отплываю на теплоходе на остров Валаам, — весело ответила она. — На трое суток. Много слышала про этот красивый остров, а вот только на старости лет собралась побывать.
Мало что осталось в Красавиной от Василисы Прекрасной. Некогда рослая, статная, она ссутулилась, на лице морщины, голубые глаза выцвели, уже несколько лет она носила очки в толстой черной оправе. Лишь ясная добрая улыбка напоминала о прежней Василисе Прекрасной. Замуж она так и не вышла, к Вадиму относилась, как к родному сыну, но старалась не надоедать ему своими телефонными звонками, приглашениями на чай. Все его произведения читала, на полке в ряд выстроились три вышедшие из печати книги Вадима Казакова, а также все журнальные публикации, у нее даже хранилась в ящике письменного стола папка с вырезками редких статей и рецензий на его книги. Все, что он написал, ей нравилось, особенно выделяла детскую книжку о войне.
— Садись к столу, — пригласила она. — Сейчас чай поставлю, поджарю яичницу с колбасой. Да, у меня есть в холодильнике бутылка чешского пива! — Говоря все это, она с улыбкой убирала в шкаф одежду. — Старуха, а вот захотелось приодеться… Там ведь танцы на теплоходе — вдруг какой-нибудь чудак пригласит старую учительницу? На школьный вальс? Как это у Шульженко? — Она весело пропела: — «Что? Да? Нет… Ох, как голова кружится! Голова кружится…»
Она будто помолодела, и Вадим от души заметил:
— Ты все еще Василиса Прекрасная.
— С годами ты все больше становишься похожим на своего отца, — погрустнев, заметила она. — Жаль, что не взял его фамилию.
— Это было бы предательством по отношению к Казакову, — сказал Вадим. — Он всегда был для меня настоящим отцом.
— Если хотя бы твой сын Андрей носил фамилию Кузнецова? — заглянула ему в глаза Красавина. — Вадим, пойми, это ведь несправедливо — забыть такого человека, каким был твой отец! Ты хоть знаешь, сколько у него было наград?
— Меня приняли в Союз писателей, — сказал Вадим. — И недавно сдал свой новый роман… Почему бы мне теперь не написать книжку про… отца?
— Ты давно собирался, — упрекнула Красавина.
— Но я так мало знаю о нем.
— Зато я знаю много… — Она встала из-за стола, достала из ящика письменного стола знакомую папку. — Я ждала, дорогой Вадим… Долго ждала, даже вот успела состариться. Но я не хотела тебя подталкивать, ты сам должен был созреть для этого. Тут письма, аттестат, наградные книжки… Кому и написать про него, как не тебе? Ведь в твоей повести о мальчишках есть один образ командира, напоминающего твоего отца… Разве это не так?
— Я даже не знал, что он делал в партизанском отряде…
— Такова судьба всех разведчиков: их мало знают, — вздохнула Красавина. — И чаще всего должное им воздают лишь после смерти.
— Теперь-то ты поверила, что он погиб? — спросил Вадим.
— Никогда меня не спрашивай об этом, — помолчав, попросила она.
Они просидели за столом до самого ее отъезда на пристань, Василиса Степановна все рассказывала и рассказывала о Кузнецове, об их первой встрече в лесу, тогда она готова была покончить с собой, о том, как он руководил партизанским отрядом, ведь Дмитрий Андреевич позже стал командиром, когда Кузнецова отозвали в Москву…
Провожая Красавину, Вадим уже твердо решил, что будет писать книгу об отце, погибшем в самом логове врага. Красавина рассказывала, что в ГДР встречалась с Гельмутом Боховым, который хорошо знал Кузнецова. Русский разведчик принудил его приземлиться на советской территории — Гельмут тогда летал на «юнкерсе». У Красавиной хранится его письмо с адресом. После войны Гельмут много лет был пилотом гражданской авиации. Он и рассказал Василисе Степановне о своем брате — Бруно фон Бохове, бывшем офицере абвера. Ведь немецкий разведчик незадолго до гибели Кузнецова встречался с ним. Красавина писала и ему — Гельмут сообщил ей адрес брата, — но ответа не получила… Папка с документами и письмами Кузнецова и Красавиной находилась теперь у Вадима. Василиса Степановна с радостью передала ему. Он-то отлично знал, что значит для нее эта папка.
— Я ухожу на пенсию, — беспечно сообщила ему на причале Красавина, однако лицо ее стало несчастным. — Это моя прощальная поездка на Валаам.
— Но ты ведь…
— Хочешь сказать — не старая? — улыбнулась Василиса Степановна. — Без работы я не могу, Вадя… Отнять у меня работу — значит отнять жизнь. Знаешь, что я надумала? Поеду учительствовать в детдом к Дмитрию Андреевичу Абросимову. К моему бывшему командиру. Он ведь тоже на пенсии… Все улажено, осенью я приступаю к занятиям. Заврайоно Ухин прислал официальное приглашение. Место учительницы русского языка и литературы мне обеспечено.
— В начале июня я тоже собираюсь в Андреевку, — осенило Вадима. — Поедем вместе?
Детдом ведь на озере Белом, это в тридцати километрах от поселка. Значит, дядя Дмитрий написал Красавиной… Почему же он ничего не сказал ему, Вадиму, в Андреевке?..
Курсанты военного училища поднимались по трапу на теплоход; проходя мимо них, все почтительно здоровались с Красавиной. Высокий майор подхватил ее чемодан и сказал, что отнесет в каюту. Она поцеловала Вадима и сказала на прощание:
— Я верю, что ты напишешь хорошую книгу, иначе быть не может. Сегодня у меня самый счастливый день! Ты напишешь книгу и вновь обретешь своего отца. Вот увидишь!
Она по-молодому взбежала на борт теплохода, остановилась на палубе у поручней и крикнула Вадиму, чтобы он не ждал, пока отчалят. На лице ее сияла улыбка, густые волосы шевелил ветер. Курсанты разбрелись по широкой палубе, курили, над их головами величаво парили чайки, скоро их резкие крики потонули в басистом пароходном гудке.
Вадим не был на Валааме, хотя слышал, что там еще сохранились старинные монашеские скиты, а природа впечатляюще дика и прекрасна. Надо будет и ему побывать на Валааме. Он улыбнулся про себя: возраст сказывается! Раньше бы и без билета пробрался на теплоход, если бы приспичило поехать, а теперь вот сто раз подумаешь, прежде чем на что-либо решишься…
Возвращаясь с причала к автобусной остановке, он впервые за последние дни не ощутил в себе гнетущей пустоты. Будто мощный мотор, только что сдвинувший с места белую громаду теплохода, заработал и в нем. Ему не нужно было напрягаться, заставлять себя думать о новой книге, мозг сам отбирал в его голове какие-то факты, детали, медленно выстраивал первую главу… И теперь эта незаметная внутренняя работа будет не зависимо ни от чего продолжаться до последней строчки в рукописи. И днем, и ночью. Это было его счастьем и несчастьем, потому что работа над книгой всегда сопровождалась щемящей тревогой, неуверенностью в себе, сомнениями. Еще ни разу он не мог себе сказать, что доволен написанным, что это хорошо. И самое лучшее — ни с кем не говорить о будущей книге, а то малейшее небрежное замечание, даже шутка такого старинного товарища, как Николай Ушков, может надолго остановить работу. В памяти всплыли фамилии немцев: Гельмут Бохов из ГДР и Бруно фон Бохов из ФРГ. Два родных брата, а живут в разных мирах… И оба знали его отца… Нет, надо забыть, что Иван Васильевич Кузнецов его отец, — он чекист, разведчик. Василиса Степановна сказала, что нельзя несправедливо забывать фамилию Кузнецова, дескать, пусть ее носит Андрей. Но сын совсем не знает своего погибшего в 1944 году в Берлине деда. Вадим ничего не рассказывал ему о Кузнецове. И отчим и мать никогда не вспоминали Ивана Васильевича — мудрено ли, что и Вадим о нем забыл? Говорят же, что отец не тот, кто дал жизнь, а тот, кто воспитал. А воспитал Вадима Кузнецова Федор Федорович Казаков. Он дал ему и свою фамилию. Вправе ли он теперь, встав на ноги, отказаться от него? Это было бы неблагородно. Память об Иване Васильевиче Кузнецове не умрет, уж об этом Вадим позаботится, но никто не виноват, что его потомки будут носить другую фамилию. Тут уж ничего не поделаешь, так распорядилась их судьбами сама жизнь.
3
Сначала вертолет шел над самой кромкой моря, сверху было видно, как мирно катились на песчаный берег небольшие, зеленоватые, с пенистыми гребешками волны. В зеленых оазисах возникали стройные белые бунгало, приземистые виллы, построенные из желтого песчаника, на пляжах можно было разглядеть отдыхающих. Парусная яхта покачивалась на волнах, другая, накренившись, совершала крутой вираж, направляясь к берегу. На палубе стояли несколько человек в шортах и сомбреро, загорелая до черноты женщина полулежала в шезлонге. Отчетливо было видно веретенообразное тело большой рыбы. Может, она и двигалась, но сверху казалось, что прилипла ко дну. Миновав вдававшийся в море узкой светлой полоской причал, вертолет повернул в сторону суши. Теперь внизу ярко зазеленели низкорослые деревца и кустарник — чем дальше, тем растительность гуще, темнее. Исчезли пальмы, которых было много у берега. Дуглас Корк в песочного цвета шлеме, с автоматом на коленях, сидел рядом с пилотом, на боковых скамьях — его подручные. Шесть вооруженных автоматами и пистолетами людей в зеленой форме без знаков различия. Лица хмурые, позы напряженные. Некоторое оживление вызвало метнувшееся через солнечную поляну крупное животное с пятнами на шкуре. Оно повернуло маленькую голову вверх — золотисто блеснули узкие глаза — и исчезло в зарослях. Над поляной закружилась пара длинноногих птиц с черными хвостами.
— Кто это? Тигр? — спросил Дуглас у пилота.
Тот усмехнулся и пожал плечами.
«У тигра поперечные полосы на желтой шкуре, — подумал Дуглас. — И он больше. Скорее, гепард».
С неделю Корк и его команда маялись от безделья в небольшой туземной деревушке, расположенной на берегу желтой мутной речки. Ночью они наблюдали за тем, как жители пускали по течению маленькие лодочки, сделанные из банановых листьев. На каждой лодочке — зажженная свеча. Туземцы таким образом отмечали свой старинный праздник. Девушки в красных открытых платьях танцевали на берегу. Высокие прически украшены белыми цветами, на пальцах — длинные, будто из перламутра, искусственные ногти. И кругом установлены на скамейках толстые горящие свечи. Видели они и как выдрессированные обезьяны забирались на высоченные кокосовые пальмы, перегрызали стебель, а туземцы внизу ловко ловили огромные орехи в растянутый брезент. Одна обезьяна вдруг полетела вниз с гладкого ствола и, растопырив все четыре волосатые конечности, будто цирковой акробат, шлепнулась на пружинящий брезент. Дуглас так и не понял, нарочно это она сделала или сорвалась…
Дуглас вопросительно взглянул на пилота, но тот отрицательно покачал головой. Задание не казалось Корку сложным: нужно было внезапно напасть на затерявшуюся в джунглях виллу, на которой, по точным данным, находился захваченный чернокожими мятежниками свергнутый глава правительства маленькой южноафриканской державы. В задании предусматривался и такой вариант: если не удастся вызволить премьер-министра живым, необходимо его и охрану уничтожить. Для этой цели имелось несколько фугасных бомб. Вообще-то и одной было достаточно, чтобы стереть с лица земли виллу. Сначала Дуглас хотел врасплох на вертолете напасть на мятежников, но потом решил, что лучше приземлиться в сторонке и незаметно подобраться к вилле. По сведениям, которые ему сообщили, премьер-министра охраняли всего десять человек. Мятежники были уверены, что виллу в джунглях никто не найдет. Захваченного премьера, которого они считали ставленником военной хунты, хотели судить открытым судом в столице, которая была ими окружена.
Пилот сообщил, что до виллы десять минут лета, Дуглас попросил высадить их километрах в пяти от объекта. С вертолетом связь будет поддерживаться по рации; если понадобится помощь, пилот должен будет сбросить фугаски на виллу, естественно когда группа Корка отойдет на приличное расстояние, а затем забрать их на борт.
Вертолет сначала завис над крошечной полянкой, потом мягко опустился на свои широкие лыжи. Лиственные деревья затеняли солнце, это сверху они казались низкорослыми, вблизи некоторые были настоящими гигантами. Толстые лианы обвивали лысые растрескавшиеся стволы, примолкшие было при посадке птицы снова разноголосо загалдели. Дуглас брезгливо сбросил с рукава длинного черного жука с непрерывно двигающимися челюстями. Тут всякой гадости хоть отбавляй. Больше всего он боялся африканских змей, которые, по рассказам очевидцев, ловко плюют в глаза смертельным ядом. И еще эта проклятая муха цеце. Правда, их уверяли, что в этой местности ее нет. Она предпочитает открытые места. Сверив компас с набросанной от руки схемой, на которой была обозначена крестиком вилла, Дуглас повторил своим людям задание, повесил портативную рацию на шею и, предупредив пилота, чтобы был наготове, пошел впереди отряда в сторону виллы. К счастью, это были не те непроходимые джунгли, которые встречаются в Африке, пожалуй, еще во Вьетнаме. Там без мачете не пройдешь. И гадов там хватает. Почва была сухая, растительность не доходила и до пояса. Немного жутковато было ступать по густой траве и пышным цветам, казалось, там прячутся ядовитые змеи, но пока лишь испуганные птицы в ярком оперении снарядами вылетали из-под ног. Все были обуты в крепкие кожаные сапоги на ремнях, рукава хлопчатобумажных курток с множеством карманов спустили. Шли гуськом за своим командиром. Дуглас поймал себя на мысли, что ему неуютно шагать впереди — такое ощущение, будто в любой момент ему могут выстрелить в затылок. Хуже всего работать с местными. Их лица черны и непроницаемы, никогда не знаешь, что у этих туземцев на уме.
К вилле они вышли через час. Это были небольшое деревянное строение, огороженное невысоким забором, окна забраны железными решетками, на лужайке перед виллой сидели вооруженные автоматами туземцы и играли в какую-то непонятную игру — подбрасывали вверх белые кости и потом подолгу рассматривали каждую. Чернокожих на лужайке было пять человек. В отряде Дугласа вместе с ним семеро автоматчиков, на их стороне — внезапность. Но стрелять через ограду неудобно, а ближе подойти — услышат. Густой кустарник скрывал нападающих от охранников. Где же находится этот чертов премьер? По-видимому, в одной из комнат с зарешеченными окнами. Там, наверное, и остальные пять охранников. Дуглас вытащил из кармана гранату, то же самое сделали и остальные. Знакомое волнение охватило его. Нет, это был не страх, скорее, азарт, который ощущает хищник, видя свою жертву. По его команде все вскочили на ноги и бросились к ограде. Из пяти туземцев только двое успели схватиться за автоматы, но осколки гранат смели всех. И тут случилось непредвиденное: из распахнувшейся двери один за другим посыпались чернокожие — человек пятнадцать. Прыгали с крыльца на траву, ложились и палили из автоматов. В одном из окон разлетелись стекла, — наверное, пленные, почувствовав заварушку, пытались выбраться наружу, но мешала решетка. Черные пальцы цеплялись за нее, раскачивали. Люди Корка залегли, сержант Рэчер матерился и ощупывал плечо, на котором расползалось кровавое пятно. Один из нападавших приподнялся, занес руку с гранатой, и в тот же миг его перерезала автоматная очередь. Граната оглушительно взорвалась, огонь и взметнувшаяся земля на миг скрыли виллу из глаз. Дуглас понял, что без помощи вертолета теперь не обойдешься. Проклиная разведчиков, — это они донесли, что на вилле не больше десятка охранников, — вызвал по рации пилота и приказал к чертям собачьим разбомбить виллу, а своим людям скомандовал отступать в джунгли. Пришлось, пятясь, как ракам, — никто не хотел поворачиваться к противнику спиной — отползать под защиту крупных деревьев. Прямо на них падали срезанные автоматными очередями ветви, слышались мягкие шипящие шлепки пуль, впивавшихся в сочную древесину. В треск очередей вплелся приближающийся шум винтов вертолета. Видя, что мятежники перестали стрелять и о чем-то негромко совещаются, показывая вверх руками, Дуглас вскочил на ноги и крикнул остальным, чтобы бежали подальше от виллы: сейчас начнется бомбежка! И в этот момент что-то сильно толкнуло его в правую лопатку, зеленый куст с розовыми цветами оторвался от земли и прыгнул в лицо, в глазах полыхнуло оранжевое солнце и вдруг погасло, теряя огненные ошметки, как рассыпавшаяся в воздухе ракета. И последнее, что бритвой врезалось в память, — это странный пронзительный вопль с завыванием, который издают на своих религиозных ритуалах чернокожие…
Очнулся он на базе, в маленькой светлой комнате с бесшумным вентилятором на потолке. Сначала ему померещилось, что это крутятся лопасти вертолета, но почему так тихо? Потом вернулось сознание, он все вспомнил. Даже дикий вопль. Наверное, это он сам его издал. Грудь была перетянута бинтами. Наверное, от этого дышалось трудно, во рту пересохло, язык с трудом ворочался, он хотел кого-нибудь позвать, но своего голоса не услышал. Пошевелил ногами — вроде целы, попробовал шевельнуть правой рукой — и пронзительная боль стрельнула в грудь. Лежа в комнате с широко открытыми глазами, он думал о том, что не такой жизни он хотел, решив навсегда покинуть СССР. Он думал, что будет путешествовать по белому свету, загорать на фешенебельных пляжах с соблазнительными женщинами, иметь свой дом, в котором он окружит себя красивыми вещами. У него будут лучшие заграничные магнитофоны, мощный автомобиль, может, даже два… И что он получил здесь в результате? Путешествия? Да, поездить по миру пришлось, но как? С взрывчаткой в рюкзаке и оружием в руках! Везде его окружала невидимая стена недоверия, ненависти: ведь он приезжал в дальние страны не как гость или турист, а как наемник, убийца. И те, кто помогал ему, все равно смотрели на него как на временного союзника, который в любой момент может стать их врагом. Кстати, и такое случалось… Каждый раз после очередной операции он давал себе слово, что покончит с этим, займется чем-нибудь другим, но вежливые начальники с холодными глазами напоминали ему, что он еще не отработал за все то, что для него сделали в Америке. Чтобы жить здесь, в свободной стране, нужно еще заслужить это право. Разве мало ему, платят? Разве не сделали его гражданином США? Он сам выбрал такую работу, закончил спецшколу, ему доверяют, руководство им довольно, чего же более?
Что толку от долларов, которые достаются такой ценой? Ведь улетая на очередное задание на край света, он не знает наверняка, вернется ли обратно. Время бежит, а мечта о красивой богатой жизни остается пока только красивой мечтой… Хорошо валяться на берегу моря с юной девушкой или плавать на яхте, когда знаешь, что весь мир принадлежит тебе. И грош цена кратковременным радостям жизни, если за них приходится расплачиваться собственным здоровьем. Раньше, в Москве, он радовался, приобретя заграничную штучку, а теперь давно к ним равнодушен. Оказывается, эти штучки-дрючки соблазнительны, когда их трудно достать, а если их на каждом шагу тебе навязывает реклама, они утрачивают свою привлекательность. Ну сколько можно иметь фотоаппаратов, магнитофонов, транзисторов, электробритв? А что толку от машины, на которой не ездишь? Или от жены, с которой не спишь? Или от квартиры, в которой не живешь?
Сначала его привлекали доллары, в Америке только все о них и говорят: деньги — это всё! Есть доллары — ты человек! Нет — пустое место. Ноль без палочки. Те, кого в СССР считали жуликами, хапугами и преследовали по закону, здесь процветают. Доллары, доллары! Теперь жена Мери Уэлч распоряжается его долларами… Неужели стоило ехать в Америку, кичащуюся своими красотками, чтобы жениться на заурядной очкастой женщине, в которой и секса-то ни на грош! Впрочем, в этом мире любовь — вещь продажная, нет дня, чтобы в газетах не написали про какой-нибудь скандал в высших сферах. Наставляют рога мужьям жены президентов компаний, боссов, знаменитых людей — ну эти, видно, с жиру бесятся! Женщину любой национальности, цвета кожи можно легко купить здесь, как какую-нибудь вещь. И даже цена известна. С подобным явлением он в России не встречался. Надо признать, что мораль там совсем иная. По крайней мере, ни он сам, ни его знакомые ребята женщин за деньги не покупали. А здесь богатая старуха может запросто приобрести себе по сходной цене молодого любовника. И никого это не удивляет. Это норма жизни «свободного» мира…
Дуглас Корк отлично понимал, что у него выбора нет, он сам мечтал о такой жизни, и он ее получил. Он и не жалуется на судьбу, но заниматься этой опасной работой он больше не будет. Хватит! Жизнь у него одна, и рисковать ею ради спасения какого-то неудачника премьера микроскопического государства, про которое он до сего времени и не слышал, он больше не будет. Найдется для него работа в той же самой спецшколе, которую он закончил, в конце концов эмигрантов из России берут на радиостанции, ведущие передачи на русском языке. Да и тех денег, которые он заработал, должно на несколько лет хватить, если Мери Уэлч не спустит их…
Он снова пошевелил рукой — вроде бы боль меньше. Может, рана опасная и его спишут? Тогда будет пенсия и… свобода! Нужно будет с врачом потолковать…
Однако вместо врача вскоре к нему заглянул шеф. Дуглас не знал, как расценило начальство эту последнюю, как он считал, неудачную операцию, но моложавый шеф в модной ковбойке и шортах улыбался, поинтересовался состоянием здоровья, сообщил, что рана чистая, пуля прошла через грудь навылет…
— И легкое задела? — испугался Корк.
— Теперь, дорогой, все позади, — говорил шеф. — Я думаю, вам не помешает как следует отдохнуть… С недельку полежите здесь, и мы отправим вас на самолете домой…
Шеф толковал, что операция с премьером закончилась благополучно, слово «удачно» он не произнес, виллы больше не существует и премьера тоже. Жаль, конечно, двух белых парней, которые погибли в перестрелке, но тут вины Дугласа нет…
У Корка даже испарина выступила на лбу, когда в его голове созрело, как он считал, гениальное решение: он не поедет в США, у него ведь брат в Западной Германии — Бруно фон Бохов, вот у него он и отдохнет…
Стараясь не выдать своего волнения, он равнодушным голосом сказал об этом шефу, тот лишь на мгновение задумался, а потом заявил, что не возражает. Дело в том, что шеф не рассчитывал на скорое выздоровление Корка и ему было совершенно безразлично, куда тот отправится лечиться. Самолеты с американской базы летали и в ФРГ. Шефу нужны были здесь здоровые люди. Пусть два покойника в цинковых гробах летят в Нью-Йорк, а лейтенант Корк — к брату-разведчику в ФРГ.
Военный врач — он пришел сразу после шефа — осторожно сделал перевязку, Дуглас, сидя на кровати, морщился от боли, однако настроение его явно поднялось. Не может быть, чтобы Бруно ему не помог. Какой ни есть, а брат, отец-то у них один. Черт с ней, с Америкой, он готов служить и немцам, лишь бы больше не участвовать в этой опасной игре…
— Скоро я поправлюсь? — спросил он у врача.
— Молитесь всем богам, лейтенант, что не случился отек легкого, — ответил тот. — Я из вас литра полтора всякой дряни выкачал. В этом климате любая рана мгновенно воспаляется. У вас трупом легче стать, чем инвалидом.
— Инвалидом-то я не останусь? — не на шутку испугался Дуглас.
— Будем надеяться на ваш сильный организм, — немного успокоил врач. — А вообще-то, любезный, прострел легкого — это не шутка!
— А я думал, плечо, — упавшим голосом проговорил Корк.
— Еще неизвестно, что лучше, — усмехнулся врач. — Утром я отнял руку унтер-офицеру. А у него всего-навсего отстрелили палец.
Только сейчас Корк почувствовал, что у него сидит в правой стороне груди тяжелая, тупая боль, отдающая не только в плечо, но и в позвоночник. Он хотел откашляться, но врач предостерегающе поднял руку:
— Постарайтесь этого не делать — может снова открыться кровотечение. Сплюньте комок в чашку, я оставлю ее на тумбочке.
От желания откашляться снова выступил пот на лбу, но он превозмог позыв и выплюнул в подставленную доктором белую чашку густой черный комок. В глазах потемнело от слабости, он откинулся на подушку и закрыл глаза.
Глава двадцать четвертая
1
— Вот полюбуйтесь на них, голубчиков! — кивнул старший лейтенант милиции на Андрея и Петю Викторова, смирно сидевших у стены под плакатом, на котором был изображен бравый дружинник с метлой. Он безжалостно выметал с ленинградских улиц разную нечисть: хулиганов, пьяниц, тунеядцев.
Мальчишки были на себя не похожи: у Андрея голубел здоровенный синяк под глазом и вспухла верхняя губа, у Пети кровоточил нос, одна скула в два раза больше другой. В довершение ко всему у обоих разодраны на груди рубахи, а джинсы извожены в земле.
— Вот они, герои нашего времени, — иронизировал старший лейтенант. — Борцы за справедливость… Если бы не они, то наш прекрасный город просто погиб от нашествия хулиганов! Послушаешь их, так нужно обоих представлять к медалям «За отвагу».
Полчаса назад Вадиму Федоровичу позвонили из отделения милиции и сообщили, что задержаны его сын Андрей с приятелем, мол, они учинили безобразную драку в сквере напротив Пушкинского театра. Вадим тупо слушал незнакомый голос, подозревая, что его кто-то неумно разыгрывает. Чтобы Андрей ввязался в драку? Такого еще не было. Сын всегда избегал конфликтов со своими сверстниками, у него даже на этот счет была своя теория: только примитивные люди пускают в ход кулаки, воспитанный современный молодой человек действует логикой, убеждением, интеллектом, а драка — это варварство. И он, Андрей, ни за что не поднимет руку на ближнего… Вадим только усмехнулся, слушая разглагольствования сына, он-то прекрасно знал, что все это чепуха! Удивительно, что подобные чересчур уж здравые мысли приходят в голову сына в самом драчливом возрасте. В детстве и юности Вадиму не раз приходилось отстаивать свои права и достоинства кулаками. Есть люди, на которых никакие слова не действуют, только — сила. По крайней мере, после войны было так. Но времена меняются, кто знает, может, молодежь теперь иная? И вот вдруг драка, милиция… Что же все-таки случилось?
Андрей рассказал, что они с Петей Викторовым играли в шахматы в сквере у Пушкинского — там каждый день собираются любители…
— На деньги? — перебил старший лейтенант.
— Мы на деньги не играем, — бросив на него исподлобья взгляд, проворчал Петр.
— Спорт и деньги — это несовместимо, — вставил Андрей.
— Другие-то играют на интерес, — заметил старший лейтенант.
— У нас своя компания, — сказал Петя.
— От деляг мы держимся подальше, — поддержал его Андрей.
Выиграв две партии — победу в любительском турнире одержал Андрей, — они пошли мимо театра на улицу Зодчего Росси, там увидели, как трое парней — им лет по пятнадцать-шестнадцать — привязались к двум младшеклассникам, требуя у них мелочь. Насупленные ребятишки выворачивали карманы, доставая монеты, а парни, дурачась, пинали на асфальте их портфели…
— Наши рыцари, конечно, тут же вступились за малышей… — ввернул старший лейтенант.
— По-моему, так поступил бы каждый порядочный человек, — невозмутимо взглянул на него Андрей. — Вообще-то я противник физического воздействия на личность. Сказал, чтобы они оставили ребят в покое.
— Очень даже вежливо им сказал, — подтвердил Петя.
Хулиганы действительно отвязались от малышей, которые, подхватив с асфальта портфели, бросились наутек, и подошли к ним. Белобрысый парень в батнике и джинсах — у него белый перстень на пальце — тоже вполне миролюбиво заметил, что они решили заглянуть в пивную, но у них не хватает рубля, а в пивной, к сожалению, в долг не наливают, так что, мол, выкладывайте рубль, да поживее, у них в глотках пересохло… Андрей стал им говорить, что все это похоже на грабеж среди бела дня, Петя молчал, чуя неладное. У Андрея на голове была модная шапочка с целлулоидным козырьком и надписью по-английски: «Мальборо». Белобрысый неожиданно сорвал, с него шапочку и надел на себя, удовлетворенно сказав при этом: «Тютелька в тютельку!» Когда Андрей попытался отобрать свою собственность, парень с ухмылкой заехал ему в глаз, остальные двое набросились на Петю. В общем, началась беспорядочная драка, какая-то женщина, выйдя из парадной, закричала, и тут как раз вышел из под арки милиционер, ну и хулиганы убежали вместе с шапочкой в сторону площади.
— А вы чего же остались? — поинтересовался старший лейтенант.
— Зачем нам-то было бежать? — удивился Андрей.
— Мы — пострадавшие, — пощупал скулу Петя и шмыгнул носом.
— В общем — жертвы, — заключил старший лейтенант.
Вадим знал: сын говорит правду, он вообще никогда не лгал, считая это ниже своего достоинства. Но старший лейтенант этого не знал, да и такая у него работа, что приходится во всем сомневаться и проверять. А в данном случае проверить было нечего, потому как свидетелей не оказалось, даже женщина, что вышла из парадной, куда-то подевалась, а сержант, доставивший ребят в отделение, как говорится, попал к шапочному разбору. Ему даже не пришло в голову фамилию женщины записать. Старший лейтенант считал, что произошла обыкновенная драка, — в их районе никто школьников не останавливал и денег у них не отбирал, — те, кто похитрее, как это водится, удрали, а Андрею и Пете не повезло, их задержал сержант.
Вадиму Федоровичу все же удалось переубедить старшего лейтенанта, и он отпустил с ним мальчишек. Пришлось показать свое журналистское удостоверение и пообещать серьезно поговорить с сыном дома. А у Пети милиционер потребовал телефон и адрес. Тот назвал другую фамилию и несуществующий телефон. Вадим приехал сюда на «Жигулях» — уже три месяца, как он ездит на новой машине, — мальчишки забрались на заднее сиденье.
— Почему он нам не поверил? — задумчиво спросил Андрей. — Мы же ему правду говорили.
— И надо было тебе заступаться за этих пацанов? — упрекнул приятеля Петя. — Хоть бы спасибо сказали — смылись и даже не оглянулись! А мы теперь с разбитыми рожами будем ходить…
— Что же твои словесные убеждения не подействовали на хулиганов? — насмешливо осведомился Вадим Федорович.
— Я тоже одному, кажется, глаз подбил, — вспомнил Андрей.
— Ты все-таки поднял руку на ближнего? — деланно удивился отец.
— Я бы не назвал этих подонков своими ближними, — пробурчал сын. — Истинные гориллы — вот кто они.
— Причем старше нас и их было три лба, — заметил Петя.
— Я должен честно признаться, мы с тобой, Петя, совершенно не умеем драться, — сказал Андрей, ощупывая созревающую шишку на лбу.
— Я этого, с жиденькими усиками, укусил за палец, — подхватил тот.
— Укусил… — презрительно пожал плечами Андрей. — И не противно тебе было грязный палец в рот брать?
— Как-то само собой получилось, — смутился Петя.
Улыбаясь про себя, Вадим Федорович с интересом слушал их.
— Так не годится, — после продолжительной паузы сказал Андрей. — Не знаю, как ты, а я завтра же пойду в спортивное общество и запишусь в секцию бокса. Настоящий мужчина должен уметь постоять за себя. Сегодня я это очень отчетливо понял.
— Ты же был хоккеистом, — напомнил отец.
— Но дрались мы не на льду, а на асфальте, — криво улыбнулся сын.
— Бокс — это хорошее дело, — согласился Петя. — Пожалуй, и я запишусь.
— А может, лучше в секцию самбо?
Петя смотрел Андрею в рот и во всем признавал его превосходство. Викторовы жили в их же доме, на последнем этаже. Петин отец — художник. Под самой крышей у него большая мастерская, Петя занимался в специальной школе при Академии художеств, Андрей учился в английской школе. Помнится, Ирина места себе не находила, пока его не определила в такую школу, — в то время это было очень модно, она с гордостью заявляла всем знакомым: «Наш Андрюша учится в английской школе!» Учился Андрей средне, но по-английски уже мог довольно свободно говорить и читать. В его комнате всегда можно увидеть какой-нибудь английский роман или детектив. Особенно любил он Агату Кристи.
— И тебе нравится эта… дамская литература?
— Она пишет не хуже Сименона.
Продолжать спор было бесполезно: сын знал английский и читал в подлиннике, а Вадим Федорович — нет. Впрочем, Андрей никогда не кичился знанием иностранного языка. Когда к ним приходили гости и Ирина, узнав, что кто-либо из них знает английский, просила гостя побеседовать с сыном, тот всегда уклонялся. Вадим понимал, что Андрею стыдно за мать, и потакать ее мелкому тщеславию он не собирался. А Ирина расстраивалась и потом упрекала сына, что гости могут подумать, будто Андрей ничего не знает…
— А это так важно? — улыбался сын.
— Что важно? — восклицала мать.
— Что подумают гости?
— Ты ставишь меня в дурацкое положение.
— Я ведь не попка в клетке, чтобы забавлять гостей, — возражал он.
Рассуждения пятнадцатилетнего сына иногда поражали Вадима Федоровича: Андрей рассуждал, как взрослый. В его словах была железная логика, недетская убежденность в своей правоте. Ирина — в общем-то не вздорная женщина и, как говорится, за словом в карман не лезет — зачастую в разговоре с сыном становилась в тупик. Андрей считал, что она способная художница, он часто хвалил ее рисунки, но сам к этому делу не обнаруживал никаких наклонностей. А вот десятилетняя Оля с увлечением рисовала, в школе у нее были по рисованию отличные отметки. Оля любила старшего брата, он часто помогал ей по математике, в которой она плохо соображала. Разговаривал Андрей с ней, как с ровней, что девочке очень льстило, вообще, он умел со всеми находить верный тон. Вот только с хулиганами потерпел поражение! В душе Вадим Федорович был доволен, что жизнь преподнесла самоуверенному юноше наглядный урок. И радовался, что у Андрея возникла мысль заняться спортивной борьбой. Сам Вадим Федорович с детства мог постоять за себя, шрамы, оставшиеся на руках, лбу, правой щеке, напоминали ему об отчаянных схватках со сверстниками, да и сейчас он мог приструнить хулигана или распоясавшегося пьяницу. Если он одергивал бузотера, то тот, как ни странно, утихомиривался, — очевидно, по лицу Вадима видел, что тот не боится его. И жена говорила, что в таких конфликтных ситуациях — а он болезненно не терпел хамства — у Вадима лицо становилось жестоким, а серые глаза пронзительно-холодными. И потом, в Вадиме угадывалась сила, у него рост выше среднего, широкие плечи, крепкие кулаки.
Андрей тоже будет рослым, сильным парнем с широкой костью, хотя сейчас он худощав и долговяз.
Он поставил машину у тротуара, Петя Викторов, что-то шепнув Андрею, убежал домой, а отец и сын присели на скамью в сквере напротив их дома. Глаз у сына совсем заплыл, губа отвисла, на кого же он сейчас похож?
Андрей, по-видимому, почувствовал настроение отца, улыбнулся, и, облизнув губы, заметил:
— Это первая драка в моей жизни… Не то чтобы я растерялся или перепугался, но когда тебя бьют по физиономии — очень неприятная штука! Во мне поднялось дикое желание свалить их на асфальт и пинать ногами! Недостойное желание… Их удары попадали прямо в цель, а мои кулаки летали по воздуху. Одного я, наверное, случайно задел по скуле. И главное — я чувствовал себя беспомощным!
— Я рад, что ты займешься боксом или самбо. Настоящий мужчина должен уметь постоять за себя… Что может быть отвратительнее, когда в общественном месте распояшется хам, а мужчины делают вид, что ничего не замечают!
— Где-то я прочел, что добро тоже должно быть с кулаками, — раздумчиво проговорил сын. — Наш учитель физкультуры говорил, что у меня длинные руки и хорошая реакция, а это немаловажно для боксера.
— Бокс так бокс, — улыбнулся отец. — Я в училище попробовал, но…
— Тебя демобилизовали, — подсказал сын.
— Бокс — штука жестокая, — продолжал Вадим Федорович. — Может, все-таки лучше самбо?
— Я не собираюсь становиться профессиональным боксером. Из меня Мухаммеда Али не получится, но до первого разряда я дотяну, кровь из носа! — твердо сказал Андрей.
Откуда-то появилась Оля с хозяйственной сумкой, она что-то напевала себе под нос. Приблизившись к ним танцующей походкой, остановилась напротив и, явно подражая матери, певуче произнесла:
— Вы что тут на скамеечке замышляете против нас, женщин? — Тут она заметила синяк под глазом брата и уродливую багрово-синюю губу. — Господи, никак под машину попал? Или свалился откуда-нибудь?
Вадим Федорович отметил, что дочери даже в голову не пришла мысль о драке.
— На меня кирпич сверху упал, — сказал Андрей.
Брат и сестра совсем не похожи: он — темноволосый, светлоглазый, с удлиненным лицом, прямым носом, черными бровями вразлет, а она — светленькая, круглолицая, с маленьким ртом, большими темными глазами. Наверное, будет высокая, статная, а пока просто длинная, нескладная девчонка с тонкими ногами-руками. Характер у нее легкий, веселый, никогда не унывает. Сидя в кабинете, Вадим Федорович часто слышит ее звонкий голосок во дворе, где девчонки играют в классы, дома она тоже не скучает: шьет платья своим куклам, вырезает из «Огонька» иллюстрации и наклеивает на толстые листы ватмана, которые выпрашивает у матери. Но чаще всего рисует цветы, разных рыб и ящериц. Свои рисунки охотно раздаривает подружкам.
— Меня мама научила никогда не ходить близ домов, — нравоучительно заявила она. — Сверху всегда какая-нибудь гадость может упасть на голову. Надо ходить по самому краю тротуара — тогда ничего с тобой не случится. Весной одному дяденьке на Суворовском проспекте упала на шляпу сосулька…
— Слышали, — остановил этот поток словоизвержения Андрей. — Шляпа цела, а беднягу с оркестром похоронили.
— Он же не фараон, чтобы его хоронили с женами, слугами и музыкантами, — блеснула Оля сведениями, почерпнутыми из учебника по древней истории.
— Какая у нас растет филологиня! — ухмыльнулся Андрей. То, что появилось на его исказившемся лице, никак нельзя было назвать улыбкой.
— А это кто еще такая? — округлила карие глаза девочка. — Кинозвезда?
Андрей только головой покачал, а Вадим Федорович объяснил дочери значение слова «филолог».
— А звучит красиво, — разочарованно сказала Оля и с удовольствием повторила: — Фи-ло-ло-гиня! Почти богиня.
— Ты только матери не ляпни, что мне на голову кирпич упал, — предупредил Андрей.
— Я ей скажу, что на тебя напала летающая тарелка из созвездия Гончих Псов, — хихикнула Оля.
— Почему Гончих Псов? — спросил брат. — А скажем, не с Туманности Андромеды?
— Потому, что ты врешь как сивый мерин! — засмеялась девочка.
— Не вижу логики, — пожал Андрей плечами.
— Пора бы знать: у женщин своя собственная логика, — явно повторяя чьи-то слова, важно произнесла девочка.
— У меня нет слов, — развел руками брат. Улыбнуться он на этот раз не решился.
Вадим Федорович достал из кармана смятую трешку, протянул дочери:
— Сбегай в аптеку и купи порошок бодяги.
— Бо-дя-ги? — вытаращила та на него большие глазищи. — А что это такое?
— Андрею понадобится, — улыбнулся Вадим Федорович. — Сделаем мазь, которую втирают в ушибленные места.
— Не забыть бы: бо-дя-га! — снова повторила она по слогам и уставилась на брата: — Андрюша, знаешь, на кого ты сейчас похож? На Чебурашку из мультика! — Весело рассмеялась и убежала из сквера.
— Забивают детям головы глупыми фильмами, — проворчал Андрей. — Чебурашки, Электроники, крокодилы Гены, хитроумные винтики-болтики. Есть же Баба Яга, Кащей Бессмертный, Змей Горыныч, Василиса Прекрасная…
Вспомнился тут Вадиму Федоровичу спор с молодым художником, показавшим свои иллюстрации к книжке современных сказок. Носителями добра были жабы, клопы, гусеницы и даже пиявки. Художник с видимым удовольствием показывал иллюстрации. Бородавчатая жаба была в нарядном платочке и с усами, а клоп держал в тонких лапах вожжи запряженных в тарантас кузнечиков…
Вадим Федорович стал высмеивать пристрастие автора сказок к безобразному, отвратительному: дескать, что почерпнут дети из подобных сказок? Любовь к клопам-тараканам?
— При чем тут дети? — возражал художник. — Дети проглотят все, что им предложат взрослые… Зато это оригинально! А что бабы-яги, кащеи бессмертные, иванушки-дураки — все это надоело…
Вот тогда еще Вадим Федорович подумал о том, что некоторые авторы детских книг в погоне за оригинальностью, а вернее, за оригинальничанием уничтожают настоящую детскую сказку, на которой воспитывались поколения…
Зачем же лишать детей восприятия прекрасного, где добро побеждает зло? И носителями добра всегда были в русской сказке не жабы, крысы и клопы, а добры молодцы, жар-птицы, доктор Айболит, Иваны-царевичи и Василисы Прекрасные…
Мысли со сказки перескочили на Василису Степановну Красавину. И она явилась в жизнь Вадима Казакова будто из прекрасной сказки…
Василиса Прекрасная… Она уже с месяц как в детдоме на озере Белом. Вадим Федорович отвез ее туда на машине. Вместе с ними навестил своих бывших воспитанников и Дмитрий Андреевич Абросимов. Его все там помнили и встретили, как отца родного. На что он, мужественный человек, даже прослезился, когда его толпой окружили воспитатели и ребята.
В Ленинграде жаркий день, на листьях лип — солнечные блики, невзрачные бабочки порхают над клумбой, стайки воробьев чирикают в ветвях. На подоконнике распахнутого окна на пятом этаже виднеется металлическая клетка, на жердочке сидит желтая канарейка. По обе стороны сквера шелестят машины, запах выхлопных газов смешивается с благоуханием деревьев. Особенно хорошо пахнут липы сразу после дождя. А в Андреевке сейчас в разгаре сенокос. С далекого детства остался у Вадима Федоровича в памяти необъятный луг у речки, ивы, макавшие в тихую темную воду свои изогнутые коромыслом ветви, горьковатый дымок костра, огромный, в расстегнутой до пупа цветастой рубахе, Андрей Иванович Абросимов с поварешкой в одной руке и пучком зеленого лука в другой, молчаливая бабушка Ефимья Андреевна, нарезающая на доске длинным ножом с деревянной ручкой хлеб, ни на что не похожий волнующий запах свежего сена, которое ворошили граблями мать и тетки… Разве можно забыть, как могучий дед подхватил его у почти завершенного стога и легко закинул на самую вершину, где стоял дядя Дмитрий Андреевич! А ночную рыбалку, когда лунный свет на стрежне посеребрил воду, очертил желтой каймой мрачно отражающиеся в чернильной глубине редкие облака! И фигура деда с бреднем в камышах, в белой исподней рубахе и по-бабьи повязанном на голове платком от зудящих комаров…
Вадим Федорович любил сенокосную страду, с удовольствием косил, ворошил граблями сено, носил огромные охапки на вилах и подавал на стог, который обычно метал дед. Все это было давно, теперь нет у многих коров, каждый косит в одиночку, выкашивая траву с железнодорожных откосов, на опушках бора, ну еще на пожнях и у близких озер. Не трубит в свой рожок рано утром и пастух. Жители поселка договариваются между собой и по очереди пасут десяток или два коров, которые остались в Андреевке.
В Ленинград Вадим Федорович приехал из-за оформления документов на заграничную поездку: он осенью собирается побывать в ГДР и в ФРГ. Ему необходимо повидать Гельмута Бохова, а если повезет, то и бывшего абверовского контрразведчика Бруно фон Бохова. С Гельмутом он списался, объяснил ему причину своего приезда в Берлин и попросил помочь связаться с братом, написал, что работает над книгой о советском разведчике Иване Васильевиче Кузнецове, погибшем в 1944 году. Написал и своему другу, журналисту Курту Ваннефельду, чтобы тот постарался помочь ему, Казакову, познакомиться с архивными материалами за 1944 год. От Союза писателей и АПН он заранее запасся всеми необходимыми бумагами и документами, в которых просили ему в ГДР оказывать всяческое содействие.
Вадим Федорович рассчитывал приехать в Ленинград дня на три, а вот уже торчит здесь десять дней. У Андрея практика в «Интуристе», вместе с гидами возит по городу иностранцев, а Оля в городе, жена привезла ее с дачи. Вадим Федорович захватит и Андрея и Олю с собой, когда поедет в Андреевку, Ирина обещала приехать в конце августа. Сейчас у нее горячая пора: сдает в производство иллюстрации сразу к двум книжкам.
Вадиму Федоровичу не раз приходила в голову мысль купить в поселке отдельный дом, но боялся этим обидеть родителей: они так мечтали, чтобы летом все собирались в дедовском доме… Там и сейчас гостит сестра Вадима Галя с двумя дочерьми и мужем, офицером, в конце августа подъедут из Великополя братья Гена и Валера, да и обе замужние дочери Дерюгина, Нина и Надя, вот-вот должны прибыть. В общем, опять наберется куча народу…
Вадиму Федоровичу нравилось наблюдать за детьми, их играми, разговорами… Он уже давно пришел к выводу, что новые поколения сильно отличаются от них, родившихся здесь и выросших в этом доме. Но, в отличие от стариков, он не осуждал молодежь, наоборот, старался понять ее. У стариков часто проскальзывало недовольство современными отношениями молодых людей, их взглядами на жизнь, им почему-то казалось: раз они не нюхали войны, то, по крайней мере, должны быть благодарны старшим, которым довелось воевать. Дерюгин при каждом удобном случае старался напомнить ребятам, что для них сделали они, бывшие фронтовики. И того не замечал, что его слова вызывают лишь снисходительные улыбки: мол, дядя опять сел на своего любимого конька…
— …Ладно, я научусь боксировать, но ведь спортсменам применять приемы в драке нельзя? — сказал Андрей. — Я где-то читал об этом.
— Я не знаю, как тебе это объяснить, но когда ты чувствуешь себя сильным, ловким, способным выстоять перед любым, к тебе перестанут привязываться.
— Чувствовать себя сильным, никого не бояться… — задумчиво повторил он. — Это замечательно! Живет на свете человек, ходит по земле и никого на свете не боится. Так, наверное, себя чувствует в джунглях тигр, лев или слон… Ты думаешь, если бы они почувствовали, что я с ними справлюсь, не пристали бы?
— Мне кажется, что подлость, жестокость всегда трусливы, — ответил отец.
— Лучше быть в этом мире львом, чем ягненком, — сказал Андрей, облизнув свою разбитую губу.
— Быть человеком, — вставил Вадим Федорович. — Человеком с большой буквы. Вот к чему следовало бы всем нам стремиться, Андрей!
2
Игорь Иванович Найденов писал очередной репортаж о советских целинниках. Он никогда не думал, что журналистика — это такое трудное занятие. Приходилось над каждой фразой корпеть, потом зачеркивать и снова писать. Какие-то четыре-пять несчастных страниц на машинке отнимали у него иногда весь рабочий день. А потом заведующий отделом почти полностью переписывал текст. Проклятые слова попадались самые стертые, серые, а диалог, по словам заведующего Степана Семеновича Туркина, получался примитивным, лобовым. Найденов сравнивал свои репортажи с материалами, написанными ведущими сотрудниками радиостанции, и не находил такой уж большой разницы. Это придавало ему уверенности, что скоро и он набьет руку. Хотя Туркин и сильно правил его материалы, на летучках раза два похвалил Найденова за откопанные им интересные факты. Из чего Игорь Иванович понял, что главное в очерке — это чернить советских руководителей предприятий, колхозов, совхозов, а простых рабочих делать жертвами загнивающего социалистического строя. И он не жалел черных красок для директора целинного совхоза, лопуха парторга, заевшегося секретаря райкома. Написал даже про забастовку трактористов-целинников, но тут даже сам Туркин засомневался, стоит ли передавать в эфир такую «утку».
В редакцию его устроил Бруно фон Бохов, он и посоветовал ему взять свою прежнюю фамилию — Найденов. Ведущий передачи представил нового сотрудника — Игоря Ивановича Найденова — перед слушателями как очередного борца за права человека, покинувшего СССР ради свободного мира.
Найденов поселился в Мюнхене в двухкомнатной квартире в центре города. Из квадратного окна была видна позднеготическая церковь Фрауэнкирхе, XV век. Возле нее все время останавливались туристские автобусы, и гиды водили гостей вокруг церкви, потом приглашали полюбоваться внутренним убранством. На работу Игорь Иванович ездил на новеньком «фольксвагене». Редакция радиовещания помещалась в девятиэтажном современном здании из стекла и бетона, правда, она занимала всего лишь три последних этажа, ниже размещалось управление фирмы, производящей электронные счетные машины. На плоской крыше здания были оборудованы площадки для отдыха. Летом здесь работал бар со спиртными и прохладительными напитками. Можно было, полулежа в шезлонге, потягивать коктейль через соломинку и смотреть, как по голубому Изару скользят белые яхты, катера.
В светлый небольшой кабинет были втиснуты три письменных стола, вся мебель была из пластика и встроена в стены. В углу сам по себе стрекотал телетайп. Один стол почти все время пустовал, потому что Михаил Семенович Торотин был разъездным корреспондентом, свои материалы он писал в гостиницах и присылал по почте. Торотин сопровождал в поездках по стране туристов из СССР и социалистических стран, прикидывался рубахой парнем, подсаживался к туристам за столики в ресторанах или кафе, заводил разговоры, вызывал на споры, доказывая, что буржуазный строй перспективнее, чем социалистический. Распространялся об изобилии в капиталистических странах, высоком уровне жизни, о гражданских свободах. Некоторые простаки попадались на его удочку, они вступали в разговор, того и не подозревая, что у «рубахи-парня» в небрежно брошенной на стол сумке спрятан портативный магнитофон.
Генрих Сергеевич Альмов никуда не выезжал из Мюнхена, он обслуживал государственные учреждения, писал статьи о преимуществе «свободного» мира перед миром социализма, между строк вставлял фразы, рекламирующие не только буржуазную систему, но и продукцию солидных западногерманских фирм, которые за это щедро платили.
Торотин родился в Австралии, куда судьба после войны забросила его родителей, угнанных гитлеровцами в 1943 году из Минска, а Альмов, как и Найденов, сбежал от туристской группы и попросил политического убежища в Англии. Там прожил два года, а когда почувствовал, что стал никому не интересен, перебрался в ФРГ. По-английски он говорил гораздо хуже, чем по-немецки. Игорь Иванович поправлял его в английском произношении, а Альмов — в немецком. Они были ровесниками и поддерживали дружеские отношения. Родом Генрих Сергеевич из Ленинграда. Хотя он и неохотно рассказывал о себе, Найденов понял, что судьбы их схожи: Альмов был в СССР завербован иностранной разведкой, тоже бежал за рубеж, натерпелся здесь всякого. Впрочем, в редакции почти каждый второй был связан со спецслужбами. Об этом вслух никогда не говорилось, но само собой подразумевалось. Альмов всегда носил пистолет. Найденов хранил оружие дома. В отличие от приятеля, Игорь Иванович владел разными приемами, мог справиться с вооруженным человеком. Чему-чему, а этому его научили еще в спецшколе.
Откинувшись на спинку кресла с голубой обивкой под кожу, Игорь Иванович тупо смотрел на чистый лист, заправленный в пишущую машинку «Рейнметалл», и мучительно морщил лоб. Надоело ему писать про целинников, автозаводцев — а что, если предложить Туркину серию материалов о спекулянтах, которые с утра до вечера крутятся у московских комиссионок? Многих он знает по именам, прозвищам: Мастер, Вафик, Длинный Маэстро… Показать, как процветает в столице СССР и других крупных городах подпольный бизнес на торговле импортными товарами? Тут и отсталость советской экономики, проникновение буржуазных тенденций в социалистическое общество, тяга молодежи к «красивой» жизни. Ведь образовалась целая прослойка дельцов и спекулянтов, которые делают большие деньги на советском дефиците.
Телефонный звонок вывел его из задумчивости. Услышав в трубке голос Бруно, Игорь Иванович оживился, — признаться, ему до чертиков надоело торчать за машинкой и глазеть в потолок, выискивая подходящие слова для репортажа.
— Я через час за тобой заеду, — негромко сказал Бруно. — Позвонить начальству?
— Брякни, — обрадованно проговорил Игорь. Туркин не любил, когда сотрудники без разрешения раньше времени покидали редакцию. Бруно заведующему звонить не будет, он сразу — главному боссу! Они с ним на «ты», босс часто навещает Бруно на вилле. Босс — немец, но по-русски говорит довольно сносно. Его призвали в армию мальчишкой в самом конце войны, был в плену — там и научился языку.
Положив трубку на рычаг, Найденов вспомнил свою встречу с Бруно в Мюнхене. Он позвонил ему с аэропорта, и брат приехал за ним на шикарном «мерседесе». Он уже знал обо всем, что произошло с Дугласом Корком, не знал лишь того, что тот решил навсегда порвать со своими американскими боссами. Впрочем, это его не очень-то расстроило: по-видимому, характеристика на Корка была неплохой, американцы не стали настаивать на возвращении Дугласа в США, даже любезно перевели деньги с его вашингтонского счета в мюнхенский банк, а жене сообщили, что ее муж инвалид и что не пожелал ее собой обременять. Как Дуглас и ожидал, Мери Уэлч восприняла это скорбное известие спокойно, согласилась сама переслать его личные вещи в Мюнхен, где он якобы находится на длительном лечении в военном госпитале. Вещи недавно прибыли вместе со свидетельством о разводе. Игорь Иванович клял себя, что поздно сообразил завести в банке счет на свое имя, — раньше у них был общий, и львиную долю заработанных им долларов прикарманила жена.
Бруно уже несколько лет как живет в Мюнхене. Он покинул Бонн, продал свою роскошную виллу. Здесь, в Мюнхене, ему принадлежал двухэтажный каменный дом с приличным земельным участком — наследство от барона фон Бохова, Часть земли Бруно выгодно продал, а дом сдал в аренду. На первом этаже арендатор открыл пивную, от доходов которой перепадало и Бохову.
В дачной зоне под Мюнхеном сохранилась баронская вилла. Бруно перестроил ее на свой лад, начинил электроникой и зажил в ней. В городском доме оставил для себя лишь квартиру на втором этаже. Петра по-прежнему находилась при нем. Официально Бруно нигде не служил, но, судя по всему, с разведкой не порвал: к нему частенько наведывались молодые и пожилые люди с военной выправкой. Двухметровый каменный забор окружал кирпичный дом, ворота с электронным управлением были точь-в-точь такие же, как и на вилле под Бонном. Стальные сейфы с мудреными запорами были перевезены сюда и установлены в подвальном помещении под гаражом.
Бруно недолго раздумывал, куда устроить брата: снял трубку и позвонил боссу, на следующее утро Дуглас Корк уже был у него. Невысокий, коренастый, с бычьей шеей и короткой стрижкой, босс произвел на него сильное впечатление. Говорил он рублеными фразами, будто отдавал приказы, — скорее он походил на кадрового военного, чем на руководителя радиостанции, вещающей на СССР и страны социалистического лагеря. Когда Дуглас заикнулся, что мог бы наговорить на ленту о своих похождениях в африканских странах, босс сразу отмел эту идею.
— Ты — жертва социалистического строя, вырвавшаяся на свободу из-за железного занавеса, — отрубил он. — Забудь о своих дурацких занятиях с оружием и взрывными машинками. Это все в прошлом. Отныне ты будешь словом взрывать умы своих соотечественников, рассказывая о своих злоключениях в СССР, где тебя преследовали, угнетали, растаптывали твое достоинство, где ты не жил, а прозябал! Ясно?
— Так точно, — вытянулся перед ним Дуглас Корк.
Боссу это явно понравилось. Еще раз оглядев нового сотрудника оценивающим холодным взглядом голубых глаз, уже добродушнее прибавил:
— Я высоко ценю твоего брата — Бруно. Он — настоящий немец.
Когда Найденов передал этот разговор Бруно, тот рассмеялся:
— Твой босс — оригинал! Он был несколько лет назад чемпионом по стрельбе. У него дома самая богатая в Германии коллекция охотничьих ружей.
Из бесед с Бруно Игорь Иванович понял, что вещание вещанием, однако брат имеет на него и другие виды. Здоровье восстановилось, в правой стороне груди больше не было острых болей, он попробовал потренироваться в спортивном зале, но вскоре взмок и ощутил сильную слабость. Тем не менее каждое утро делал получасовую зарядку, стал играть у себя на службе в теннис. На их территории были оборудованы два корта. Чаще всего они сражались с Альмовым. Уже через месяц Найденов почувствовал, что дышать стало легче, меньше потел. А когда первый раз выиграл у Генриха Сергеевича подряд два сета, повел его на крышу и выставил на радостях бутылку шампанского…
Внутренний телефонный звонок прервал его размышления: босс сказал, чтобы он немедленно спустился вниз к брату. Игорь Иванович поблагодарил, на что тот буркнул:
— Завтра в десять зайди ко мне.
— Но я еще не закончил репортаж, — вставил Найденов.
— Тебе не надоело писать эту тягомотину про целинный совхоз? — огорошил босс.
— Надоело… — непроизвольно вырвалось у Игоря Ивановича.
— Придумай что-нибудь другое, — посоветовал босс. — Ты же, черт возьми, родился в этой проклятой стране!
— Есть придумать другое! — по-военному гаркнул в трубку Найденов. — Уже придумал!
— Ну то-то же! — громыхнул коротким хохотком в трубку босс.
Они сидели в маленьком кафе, перед ними две большие кружки с пивом, на тарелках — жареная курица. Бруно заметно постарел, поседел, но фигура была худощавой, на живот и намека нет.
— Приезжает к нам из Ленинграда журналист Вадим Казаков, — без предисловия начал Бруно. — Ты его помнишь? И что он из себя представляет?
Найденов рассказал о встрече с ним на целине, куда тот приезжал с космонавтами. Кажется, Казаков его не узнал, хотя и приглядывался. Все-таки столько лет прошло, ведь они последний раз мальчишками виделись в конце войны. И эта случайная встреча в совхозе!..
— Его отец — советский разведчик Кузнецов, а у него фамилия — Казаков, — отхлебнув светлого пива из кружки, произнес Бруно. — Что это значит?
— Кузнецов, кажется, бросил их, потом мать Вадима вышла замуж за путевого мастера Казакова, его еще в поселке Костылем называли, — вспомнил Найденов. — Зачем он приезжает к нам?
— Хочет встретиться со мной, — обронил Бруно. — Пишет книгу о своем отце, а я — последний, кто видел Кузнецова перед смертью.
— Ты разоблачил Кузнецова? — удивился Игорь Иванович. — Надо же, до Берлина добрался!
Бруно коротко рассказал о своей встрече с советским разведчиком, который передал ему перстень Гельмута…
— И ты ему помог?
— Он натворил тут у нас дел… — неохотно ответил Бруно. — Люди Кальтенбруннера весь Берлин поставили с ног на голову, чтобы его с подпольщиками отыскать. И погиб, как говорится, с музыкой: прихватил на тот свет с десяток гестаповцев, даже одного штандартенфюрера.
— И мой… наш отец его очень опасался, — заметил Найденов. — Еще там, в Андреевке.
— Я тоже тут натерпелся от него страху, — признался Бруно.
— Значит, Вадик писателем заделался… — проговорил Найденов.
— Твой коллега, журналист, — искоса взглянул на него Бруно.
— Я из-за него, гада, и Пашки Абросимова слинял из Андреевки, — сказал Игорь Иванович. — Я ведь был сыном немецкого шпиона, они мне проходу не давали. И мать почем зря шпыняла!
— Жива она?
— А чего ей сделается? На таких, как она, можно воду возить, — усмехнулся Найденов.
— Не очень-то ты почтителен к своей матери!
Игорь пощупал пальцем старый шрам:
— Ее отметина…
— Не хочешь здесь свести с Вадимом Кузнецовым счеты? — вдруг спросил Бруно.
— Каким образом? — опешил Найденов.
— Встретишься с ним — кто знает, как он себя поведет? Вряд ли его можно привлечь на нашу сторону… Но скомпрометировать-то возможно? Надо бы узнать его слабинку: женщины, вино, дефицитные вещи? На что чаще всего клюют иностранцы?
— Вадим ведь мальчишкой был в партизанах. Не трус. Награжден медалью «За отвагу». С ним не так-то просто. Да, наверное, и за рубежом не первый раз, его на дешевку не купишь.
— Не хочется мне с ним встречаться, — хмуро заметил Бруно. — Еще и меня вставит в свою книжку… Хотя что он может знать обо мне?
— Мне бы тоже не хотелось стать героем его романа, — усмехнулся Найденов.
— Он приедет с нашим берлинским журналистом, — сказал Бруно. — Видно, Ваннефельд нажал на все педали, потому что мое начальство порекомендовало повидаться с ними, мол, все равно не отвяжутся.
— И здесь от них покоя нет, — помолчав, произнес Игорь Иванович. — В Африке мы одного любопытного журналиста сбросили в кратер вулкана с вертолета. Стал совать нос куда не следует… Записал на пленку допрос пленного, сам понимаешь, мы там с ними не церемонились: допросим с пристрастием — и пулю в затылок.
— Сначала я хотел взять и тебя на эту дурацкую встречу, — сказал Бруно, — но, поразмыслив, решил, что мы лучше сделаем так: ты «случайно» встретишься с Казаковым, пригласишь землячка в кабак, потом с девочками к себе, а мои люди нынче же в твоей квартире установят электронную аппаратуру… Ну, не мне тебя учить, как его лучше скомпрометировать.
— А если не клюнет? — засомневался Найденов. — Я ведь для него перебежчик, враг. Да он со мной и разговаривать не захочет!
— Он этого не знает, — возразил Бруно. — Ты для него — Шмелев. И потом, о твоем побеге в советской печати не писали.
— Тогда как я объясню ему, почему, я ошиваюсь здесь?
— Об этом мы сейчас и потолкуем, — сказал Бруно.
3
Вадим Федорович медленно брел по неширокому тротуару мимо зеркальных витрин с разнообразными товарами. Ничего не скажешь, в магазинах есть буквально все, чего может пожелать душа. Было тепло, хотя стоял ноябрь. Прохожие одеты в основном в джинсы и нейлоновые куртки самых различных расцветок. У многих парней на ногах несокрушимые бундесверовские башмаки с блестящими застежками, волосы длинные, почти до плеч. Теперь такая мода. Поди отличи сзади — парень это или девушка. Все длинные, плечистые, узкобедрые, да и походка одинаковая. Или современные парни стали женственнее, или девушки мужественнее. На деревьях в скверах еще держались пожелтевшие листья. В сверкающих широких витринах отражались проносящиеся мимо автомашины, разноцветные, блестящие зеркальным стеклом и хромированной отделкой, шикарные автобусы. Бросалась в глаза некая небрежность в одежде и поведении прохожих: разговаривали и смеялись громко, девушки непринужденно обнимались и целовались с парнями у всех на глазах. Лотошники, не обращая ни на кого внимания, спокойно занимались своим делом: жарили на жаровнях аппетитные колбаски, раскладывали на столиках товары. В тупике между двумя высокими зданиями художники прямо на асфальте расставили свои мольберты. Бородатый верзила вместо кисти вооружился пульверизатором с баллончиком и выводил на серой стене очертания кита.
Казаков присел на скамью напротив гостиницы, где у него был номер на одиннадцатом этаже, задумался. Честно говоря, его поездку в ФРГ нельзя считать удачной: Бруно фон Бохов был с ним весьма любезен, пригласил к себе на виллу, угостил отличным ужином. Позже Курт Ваннефельд заметил, что для истинного немца Бохов, пожалуй, слишком уж щедр! У немцев как? Кто-либо попросил у знакомого человека сигарету и тут же за нее протягивает мелочь. И так во всем: ты — мне, я — тебе.
— Это вы, русские, — широкие натуры, готовы для гостя все лучшее на стол выставить, а европейцы лишнюю копейку на ветер не выбросят, — смеялся Курт.
Ничего нового Бруно фон Бохов не сообщил Казакову. С русским разведчиком Кузнецовым он встречался всего один раз, получил от него перстень и письмо от Гельмута, мог, конечно, его задержать, но не сделал этого, понимал, что тогда брату в плену туго придется. Кузнецов исчез с его горизонта, а в скором времени в Берлине стала активно действовать подпольная группа, за которой охотились десятки гестаповцев и эсэсовцев. Когда подпольную квартиру окружили, русский разведчик взорвал себя и своих преследователей. Больше Бруно ничего не известно.
Мало чем помог и журналист Курт Ваннефельд: в сохранившихся архивах гестапо фамилия русского разведчика не значится. Ведь фашисты много бумаг перед капитуляцией успели куда-то вывезти, а часть уничтожить. До сих пор разыскивают спрятанную документацию.
Пожалуй, лишь Гельмут порадовал Казакова, он вспомнил свои беседы с Иваном Васильевичем — это был бесстрашный человек с ясной головой и железной волей, умел убеждать в своей правоте… На вопрос Вадима Федоровича, мог ли Бруно выдать его гестапо, Гельмут ответил отрицательно: дескать, с какой стати было брату выдавать его Кальтенбруннеру, когда он мог сам заполучить его? Причем наверняка за разоблачение русского разведчика в чине полковника получил бы в абвере повышение по службе. И потом ради него, Гельмута, он не сделал бы этого. Брат всегда трезво оценивал обстановку и знал, что дни третьего рейха сочтены. Нет, он не мог выдать Кузнецова.
Бруно фон Бохов производил впечатление человека тонкого, умного. По-русски говорил почти без акцента, хорошо знал русскую литературу, с интересом расспрашивал про Москву, Ленинград. Но Вадим Федорович ни на минуту не забывал, что перед ним сидит в мягком кресле с бокалом вина и чуть смущенной улыбкой бывший разведчик, — об этом ему перед поездкой сообщил тот самый чекист Борис Иванович Игнатьев, с которым он однажды встретился на квартире Василисы Прекрасной…
Нет, безусловно, поездка была не напрасной! Казаков побывал на Александерплац, где раньше помещалось гестапо. Бруно фон Бохов как-то не вписывался в сложившееся представление о фашистах. В беседе на вилле, будто прочитав его мысли, бывший абверовец с улыбкой заметил, что офицеры абвера терпеть не могли гестаповцев Гиммлера и Кальтенбруннера, еще и тогда считали их палачами и садистами. Кстати, о вражде адмирала Канариса и заправил гестапо пишут даже в русских книгах о прошлой войне…
— Скорее — о соперничестве, — вставил Курт Ваннефельд.
— Мы не желали ничего общего иметь с этими скотами и костоломами, — нахмурился Бруно.
Вадим подумал про себя: не стоило бы Бруно столь категорично отмежевываться от гестапо! Абверовцы на оккупированной территории СССР тоже участвовали в карательных операциях против партизан и сжигали целые деревни вместе с мирными жителями.
Неужели и правда любовь к брату перевесила у разведчика абвера служебный долг? По сути дела, держать в руках русского полковника и отпустить за здорово живешь? В натуре ли это «истинного» немца, как справедливо заметил Курт? Причем немца поры третьего рейха…
Тут можно было бы поломать голову! С другой стороны, как умный человек, Бруно понимал, что фашистскому режиму «капут». Это словечко было расхожим в те годы. Может, он пытался договориться с Кузнецовым? Об этом тоже можно было только гадать. Сидящий напротив любезный хозяин виллы больше к этой теме не желал возвращаться, его интересовала культурная жизнь Москвы.
Вадим Федорович обратил внимание, что вот уже два раза мимо него прошел по красноватой песчаной тропинке рослый плечистый мужчина в синей хлопчатобумажной куртке с накладными карманами. Когда он повнимательнее взглянул на незнакомца, тот остановился, потом, будто против своей воли, подошел.
— Здравствуйте, — сказал он по-русски. — Вы меня не узнаете?
Казаков недоуменно уставился на незнакомца. Что-то в его облике показалось ему знакомым. И тут всплыли в памяти целинный совхоз, парень с девушкой… Да, его звали так же, как Шмелева, — Игорь. А вот фамилию вспомнить не мог.
— Встреча с космонавтами в целинном совхозе, — улыбнулся Казаков и, поднявшись со скамейки, протянул руку. — Вас звать Игорь?
— Игорь Шмелев, — сказал тот, не отпуская руки. — Когда вы от нас уехали, я вспомнил тебя… вас!
Черт возьми, ведь и Вадим Федорович еще тогда подумал, что тракторист целинного совхоза напомнил ему Игорька Шмелева!
— Вадим Иванович? — широко улыбался Шмелев.
— Федорович, — улыбался в ответ и Казаков — Я взял фамилию отчима.
— Костыля? — еще шире расплылся в улыбке Шмелев.
— Казакова давно уже так не зовут, он на пенсии…
— Как я рад тебя… — Игорь Шмелев опять споткнулся на этом слове. — Все-таки мы вместе росли в Андреевке, как-то на «вы» не получается…
— Давай на «ты», — вставил Вадим Федорович.
— Подумать только, два русских человека из маленькой Андреевки встречаются через столько лет и в другой стране! — говорил Шмелев. — За тридевять земель от родного дома… Чудеса, Вадим, а? Как это говорила моя мать: «Чудеса в решете, а сила в крошеве!»
— Без чудес скучно жилось бы на свете, — улыбнулся Казаков.
— Твой очерк о встрече космонавтов с целинниками я прочел в газете, — вспоминал Шмелев. — Когда увидел твою фамилию, я понял, что это был ты… Ну и расписал ты про нас!
— Какими судьбами здесь? — осторожно осведомился Вадим Федорович.
— А ты?
— Я ведь журналист, — сказал Казаков.
— Оборудуем здесь наш советский павильон для международной выставки, — охотно поделился Найденов. — Меня ведь на целину послали от ЗИЛа, три года отышачил, заработал на «жигуль»! А здесь будем рекламировать свою отечественную продукцию.
— И давно ты в Мюнхене?
— Третий месяц. Выставка в конце ноября. Свернем свой павильончик — и домой! Если бы ты знал, как мне здесь осточертело! И деньги хорошие платят, и всего тут полно, а домой жуть как хочется! Как вспомню Москву, улицу Горького, дом, дочку свою Жанну… Эх, да что говорить! А ты давно из Ленинграда?
— Мне скоро обратно, — сказал Вадим Федорович.
— Чего мы тут стоим? — спохватился Игорь Иванович. — Айда в знаменитую мюнхенскую пивную, где бесноватый фюрер речугу толкал. Еще не был? Туда первым делом везут туристов. Из капстран, понятно. Надо же нам отметить такую неожиданную встречу?
— Лучше зайдем в бар при гостинице? — предложил Казаков.
— Тут везде у них пиво первый сорт, — сказал Найденов. — А виски — дрянь! По сравнению с нашей «столичной», но шотландское виски все же лучше ихнего шнапса.
— Я смотрю, ты специалист по выпивке.
— Норму свою знаю, — рассмеялся Найденов.
В баре они заняли маленький столик в углу. Игорь Иванович потолковал по-немецки с барменом, и скоро им подали бутылку шотландского виски, пяток пузатых коричневых, с красивыми этикетками, бутылок датского пива.
— И что это за тара? — ловко сковыривая блестящей открывашкой пробку, заметил Найденов. — Граммов триста… На один глоток.
Вадим Федорович взглянул на часы: в девять обещал к нему зайти Курт Ваннефельд, с вечерним он возвращается в Западный Берлин; Казаков выедет из Мюнхена через сутки, — у него завтра еще одна встреча с Бруно фон Боховым. Когда гостеприимный хозяин виллы провожал гостей до железных ворот, он вдруг негромко сказал Вадиму Федоровичу:
— Я поддерживаю хорошие отношения с комиссаром полицейского управления, постараюсь что-нибудь через него для вас сделать…
— А что тут можно сделать? — удивился Вадим Федорович.
— Он знает людей, которые тогда служили в гестапо, отсидели свой срок, теперь пишут мемуары… Не исключено, что кто-нибудь из них слышал про подпольную группу полковника Кузнецова.
— Точнее, выслеживал его, — ввернул Курт Ваннефельд.
— Все может быть, — улыбнулся Бруно.
— Я буду вам очень признателен, — бросив на приятеля выразительный взгляд, сказал Казаков. Это была хоть какая-то зацепка. Честно говоря, у него создалось впечатление, что Бохов больше знает, чем говорит. И Курту так показалось.
Договорились на завтра, Бруно обещал позвонить в номер ровно в семнадцать и сообщить, куда приехать. Дал понять, что все это организовать будет не так-то просто: встречаться и разговаривать с советским журналистом мало тут найдется охотников из бывших…
* * *
Игорь Иванович, подливая в хрустальные стаканчики виски, рассказывал, что с год беспризорничал, потом попал в детдом, там взял другую фамилию — Найденов, ну а дальше — ЗИЛ, заочный институт иностранных языков (иначе кто бы его сюда послал?), целинный совхоз, женитьба, в Москве у него растет дочь Жанна…
— А как ты живешь? — спросил Найденов. — Конечно, женат…
— Двое детей, — в тон ему сказал Казаков. — Ну и работа, работа, работа…
Виски постепенно растворило ледок отчуждения, развязало языки, наперебой стали вспоминать свое детство, Андреевку…
— И все-таки странно, что ты ни разу не приехал туда, — укорял Вадим Федорович. — Ладно, мальчишками мы были несправедливы к тебе, но там же твоя мать. Она считает тебя погибшим.
— Надо было рвать с прошлым, — хмуро заметил Найденов. — Вспомни, тогда не принимали в институт, если ты был в оккупации, а у меня ничего себе подарочек: папаша — немецкий шпион! Вся моя жизнь могла пойти наперекосяк, понимать же надо. Это сейчас все по-другому, а тогда, сразу после войны, с такими, как я, особенно не чикались.
— «Чикались»… — повторил Казаков. — На немецкий язык и не переведешь это слово… Ну а потом, когда все забылось? Осталось в прошлом?
— И я все позабыл. Поставил крест на своем прошлом.
— Даже мать забыл?
— Она тоже была не подарок, — выдавил из себя Игорь Иванович и машинально потрогал себя за щеку.
— Ничего не слышал про… — Казаков умолк: может, Игорю не понравится, что он назовет Шмелева его отцом?
— Я же тебе сказал: нет у меня отца, матери и вообще я — Найденов! Понял, Най-де-нов! Меня нашли под вагонной скамьей и сделали в детдоме человеком! Да и разве один я такой на белом свете? Мало в России осталось после оккупации ребятишек с немецкой кровью? Разве они носят отцовскую фамилию? Да и матери-то вряд ли знали фамилии насильников…
— Твоя-то мать вышла замуж за Шмелева…
— За Шмелева, а не за немца…
Вадиму Федоровичу в голосе Найденова почудилась какая-то фальшивинка. Когда люди впадают в патетику, всегда ощущается фальшь. Даже у незнакомых русских людей при встрече на чужбине возникают друг к другу самые теплые чувства, наверное потому, что в каждом согражданине ощущается частичка твоей Родины. А вот, сидя за одним столом с ним, Казаков не ощущал этого тепла, что-то в Найденове настораживало… Может, сказывалось прежнее мальчишеское отношение к нему? Тогда в военной Андреевке они считали его чужим, помнится, раз с Павлом в привокзальном сквере крепко поколотили Игорька Шмелева…
В баре стало шумно, все подсаживались и подсаживались за столики туристы, по соседству расположилась шумная компания французов. Они громко разговаривали, смеялись. В общем, чувствовали себя, как дома. Бросив в их сторону недовольный взгляд, Игорь Иванович предложил:
— Хочешь посмотреть, как я тут живу? Прямо напротив моих окон — знаменитая церковь Фрауэнкирхе.
— Чем же она знаменита?
Этого Найденов не знал. Не моргнув глазом соврал:
— Фридрих Великий здесь короновался.
— Фридрих Второй был прусским королем, — заметил Вадим Федорович. — А Мюнхен — столица Баварии.
— А черт ее знает, чем эта церковь знаменита! — беспечно рассмеялся Найденов. — Тут на каждом шагу какая-нибудь достопримечательность! У меня в холодильнике хранится бутылка «столичной» и есть две воблины. Поехали ко мне? Посмотришь, как живут на чужбине советские служащие.
— У меня тут кое-какие дела… — Казаков с ходу не смог придумать убедительного предлога.
— Послушай, у тебя не осталось черного хлеба? — наступал Найденов. — Вот чего здесь нам не хватает.
Зародившееся недоверие не проходило, но журналистское любопытство пересилило: все-таки было интересно посмотреть на Найденова в другой обстановке.
— Я тебя познакомлю с нашими ребятами, — уговаривал Игорь Иванович. — Обещали вечером подойти… Ваш ленинградец такие анекдоты знает!
— Ненадолго, — согласился Казаков. — Самое большое — на час… И потом, мне надо позвонить в гостиницу…
— От меня и позвонишь, — первым поднялся из-за стола Найденов.
Старинная церковь действительно красиво смотрелась из окна. Уже смеркалось, и снизу готическое здание было подсвечено мягким желтоватым светом. Пока Казаков любовался открывающимся видом, Игорь Иванович кому-то звонил, приглашал в гости, с хвастливыми нотками в голосе сообщал, что у него сидит известный журналист Казаков.
Небольшая квартира была обставлена со вкусом, однако чувствовалось отсутствие женской руки: постель небрежно застлана, занавески на окнах потемнели от уличной копоти, на кухне в углу немытые тарелки и кофейные чашки. Вадим Федорович обратил внимание на дорогую стереоаппаратуру.
— Нам тут прилично платят валютой, — пояснил Найденов. — А стоит эта техника не так уж дорого, это у нас за нее в комиссионках три шкуры дерут!
Потом он стал рассказывать, как хорошо зарабатывают в ФРГ журналисты. Удачные репортажи экранизируются на телевидении, а там марок не жалеют…
— Конкуренция — великое дело! — заявил он.
— Может, кто работает на магнатов — и купается в роскоши, — заметил Казаков. — А левые, прогрессивные журналисты преследуются. Против них даже возбуждаются уголовные дела.
— А вообще, немцы относятся к нам, русским, неплохо, — продолжал Найденов. — Ты знаешь…
Он назвал несколько фамилий уехавших из СССР литераторов и музыкантов.
— Живут как боги, все у них есть, книжки переводятся на все европейские языки, и платят валютой, не то что в СССР… Один купил личный вертолет, у другого — обалденная яхта! Собирается совершить кругосветное путешествие с очаровательными девочками…
— Подонки это, — сказал Казаков.
— Теперь ездят по всему миру, покупают дворцы, личные самолеты…
— Зачем ты мне все это говоришь? — в упор посмотрел на него Казаков. — Уж как-нибудь я поездил по миру и знаю, как живут перебежчики и подавшиеся на Запад диссиденты. Чужие они для всех! Никому не нужны, и рано или поздно почти каждый плохо кончает. Ты мне так расписываешь прелести заграничной жизни, что приходит на ум: не собираешься ли и ты здесь остаться?
— Ты что, сдурел! — Найденов сделал вид, что обиделся. — У меня там жена, дочь… выпьем за нашу Родину!
И снова в его голосе Казаков уловил фальшивые нотки. И еще он заметил, что тот хотя и пьет как лошадь, а не заметно, чтобы сильно опьянел: светлые глаза чистые, движения расчетливые, может быть, лишь несколько замедленная реакция. Вадим Федорович решил больше не пить, а когда Игорь Иванович лез чокаться, пригубливал рюмку и снова ставил на стол. Это не понравилось хозяину. Он разлил водку по рюмкам и недовольно заметил:
— Не по-русски, Вадик, пьешь: надо пить до дна. Может, позвонить девочкам? — сменил тему Найденов. — Я тут кое с кем познакомился. Да ты не бойся, у меня тут тихо.
— Я не боюсь, но твои девочки меня совсем не интересуют.
— Тут все делается просто, — рассмеялся Найденов. — Снял трубку, позвонил — и через полчаса красотки здесь!
— Хорошо ты устроился! — сказал Вадим Федорович. — А как же дочь Жанна, жена?
— Они далеко…
В прихожей раздался мелодичный звонок.
— Мои коллеги пожаловали, — поднялся со стула Найденов.
Вернулся он… с Куртом Ваннефельдом, и вид у хозяина был обескураженный. Только сейчас Вадим Федорович вспомнил, что совсем забыл про встречу с журналистом в гостинице, он взглянул на часы: без пятнадцати десять!
— Встретил знакомого, сто лет не виделись, — еще не сообразив, каким образом очутился здесь Курт, стал объяснять Казаков.
— Внизу ждет такси, — сказал Курт. — Ты забыл: мы приглашены к вашему консулу.
— Консулу? — удивился Вадим Федорович.
Он ничего не понимал: какой еще консул? Никто его никуда не приглашал… Он хотел сказать об этом Ваннефельду, но, встретив его красноречивый взгляд, промолчал. Происходило что-то непонятное: Курт в квартире Найденова… С какой стати? Как он сюда попал?..
Он хотел спросить об этом у приятеля, но тот подмигнул ему и кивнул на дверь: мол, надо поскорее отсюда сматываться!
Игорь Иванович подошел с двумя рюмками.
— На посошок, Вадим, — предложил он. Он с трудом выжал из себя кривую улыбку.
Рюмку перехватил Курт и молча выплеснул содержимое на пол.
— За это ведь можно и по морде… — зло округлил глаза Найденов и поставил свою рюмку на тумбочку.
Но Курт уже отворил дверь и почти силком вытолкнул Вадима Федоровича из квартиры.
В парадной они столкнулись с двумя девушками с ярко накрашенными губами и подведенными голубым глазами. Обе белокурые, высокие, у одной роскошный бюст и чувственные губы. В машине Курт сказал:
— Твой знакомый — плохой человек. Я знаю его, он из радиостанции, которая ушатами льет помои на вашу страну. А до этого он был в Штатах, наверняка связан с ЦРУ.
— Как ты нашел меня? — спросил Казаков.
— Я увидел, как ты садился с ним в такси… Ну а адрес узнать, сам понимаешь, это уже дело техники.
— Спасибо, Курт, — помолчав, сказал Вадим Федорович.
Только сейчас он понял, от какой страшной опасности избавил его западногерманский журналист. Как ловко Найденов прикинулся своим, советским, с международной выставки! Прямо-таки соловьем заливался, вспоминал про жену, дочь, Андреевку… Но ведь и тогда, за столом, у Вадима Федоровича мелькнула мысль, что в его поведении было что-то настораживающее…
— Зачем ты водку выплеснул? — поинтересовался он.
— Не исключено, что твой соотечественник что-то подсыпал тебе в рюмку… Иначе зачем ему было выходить на кухню, если бутылка стояла на столе?
— Консул — это тоже липа? — улыбнулся Вадим Федорович, хотя внутри ощущал сосущую пустоту.
— Липа! — рассмеялся Курт. — У вас есть еще хорошее выражение — развесистая клюква!
— Яблоко от яблони далеко не падает… — задумчиво проговорил Казаков.
— Русская поговорка?
— Причем бьет не в бровь, а в глаз!
— У вас на все случаи жизни есть поговорки и пословицы, — сказал Курт.
* * *
Бруно фон Бохов был точен: ровно в семнадцать раздался в номере телефонный звонок. Вадим Федорович схватил трубку. Курт Ваннефельд тоже приблизил ухо к аппарату. В руках блокнот и шариковая ручка.
— Кажется, я нашел нужного вам человека, — поздоровавшись, сообщил Бруно. — Не знаю, видел ли он вашего отца, но его фамилия ему известна.
— Огромное вам спасибо, — обрадованно ответил Казаков.
— Немедленно спускайтесь вниз, я жду вас в сером «фольксвагене».
Курт быстро написал в блокноте: «Спроси, куда надо ехать».
Вадим Федорович спросил, но Бруно коротко повторил:
— Я вас жду.
Курт Ваннефельд не поехал с вечерним в Берлин. Узнав про сегодняшнюю встречу с Бруно, он решил остаться и уехать из Мюнхена вместе с Казаковым.
— Мне все это не нравится, — заявил он, пряча блокнот в карман желтой кожаной куртки. Светлые с рыжинкой волосы на затылке стояли торчком, серые глаза смотрели на Вадима Федоровича с тревогой, — Я знаю этих ребят из бывших нацистов, они способны на все. Думаю, что они не забыли твои статьи о Леониде Супроновиче. Я имею в виду русских эмигрантов.
Курт сам перевел статью Казакова и опубликовал в своей газете, перепечатали материал и другие западногерманские газеты.
Он подошел к окну и, укрывшись за тяжелой портьерой, взглянул на площадь перед гостиницей.
— Он один в машине? — спросил Казаков.
— Черт, отсюда номера не видно! — с досадой заметил Ваннефельд. Он круто повернулся к приятелю: — Вот что, Вадим, постарайся немного задержать его… Споткнись, что ли, или якобы ногу подверни. Я на нашей журналистской машине поеду следом. Не думаю, чтобы они решились на что-то серьезное, но как это у вас? Береженого бог бережет!
Вадим Федорович кивнул и направился к двери.
— Лучше я первый, — сказал Курт. — Если они захотят задержать тебя, скажи, что мне и вашему консулу известно про эту встречу.
— Зачем я им? — пожал плечами Казаков.
— Советский журналист попросил у правительства ФРГ политического убежища… — с пафосом произнес Курт. — Звучит ведь, верно?
— Как я понял из разговора с ним, Бруно Бохову совсем ни к чему, чтобы его имя попало на первые полосы ваших газет, — сказал Вадим Федорович.
— Ты ему об этом на всякий случай напомни, — подсказал Курт.
— Мне кажется, ты все преувеличиваешь, — заметил Казаков.
— Эти люди на все способны, — повторил Курт и, хлопнув его по плечу, быстро вышел из номера.
Немного погодя Вадим Федорович закрыл на ключ с большим деревянным набалдашником на цепочке номер, спустился вниз — Курта нигде не было видно, — отдал ключ портье и выскользнул через вертящуюся стеклянную дверь на залитую солнцем площадь. У парадной стоял темно-синий «мерседес». Шофер равнодушно взглянул на Вадима и отвернулся, челюсти его мерно двигались, жуя резинку. Казаков осматривался, выискивая глазами серый «фольксваген». Серебристый жук стоял у выезда на улицу. В сверкающем поднятом окне отпечатался строгий профиль Бруно фон Бохова.
Вадим Федорович, памятуя совет Курта, хотел было сделать вид, что поскользнулся, но, встретившись с холодным внимательным взглядом бывшего абверовца, вдруг растерялся и упустил подходящий момент. Бруно перегнулся со своего сиденья и распахнул перед Казаковым дверцу.
— Вы долго копались, — недовольно заметил он, бросив взгляд на площадь, уставленную машинами.
— Неужели все так… секретно? — задал наивный вопрос Вадим Федорович.
— Кому хочется ворошить давнее прошлое? — недобро усмехнулся Бруно. — Разве только вам, журналистам, нравится это дело.
— Вам бы тоже, наверное, на моем месте захотелось все узнать о своем отце? — сказал Казаков.
Бруно как-то странно искоса взглянул на него.
— У меня нет отца, — уронил он.
Казаков и представления не имел, что Карнаков-Шмелев — родной отец Бруно и Гельмута. Он даже предположить не мог, что Игорь Найденов в самом близком родстве с Боховым. Гельмут ничего ему про это не рассказал.
«Фольксваген» скоро выбрался из городской толчеи на пригородное шоссе. Вадим Федорович украдкой бросал взгляды на заднее окно, но среди следующих за ними машин «БМВ» Курта Ваннефельда не увидел, хотя и минуты не сомневался, что приятель где-то близко. Бруно не очень гнал машину, и, наверное, Курт просто держится на приличном расстоянии.
— Вы понимаете, что я делаю это не ради вас, — сухо заговорил Бруно. Вообще, в нем мало что осталось от приветливого и радушного хозяина виллы. — Меня попросил помочь вам Гельмут.
— Куда мы едем? — спросил Казаков.
— Тут близко загородный ресторанчик с отелем, там вы встретитесь с нужным вам человеком, — ответил Бруно. — Я не уверен, что он многое вам сообщит, скорее всего, то, что вам уже известно… Разумеется, он не назовет свою фамилию и никаких документов от него вы не получите.
— Но скажет он хотя бы правду?
— В этом вы можете быть абсолютно уверены, — сказал Бруно. Повернул голову к Вадиму Федоровичу, внимательно посмотрел на него сквозь зеленоватые защитные очки: — А вы не очень-то похожи на своего отца — полковника Кузнецова.
— Я больше похож на мать, — ответил Вадим Федорович.
Скоро Бруно свернул на узкую дорогу, обрамленную подстриженным кустарником. Свою юркую машину поставил на чистенькой стоянке. Небольшой трехэтажный отель с рестораном внизу примыкал к фруктовому саду, за ним угадывалось небольшое озеро, скрытое молочным туманом. Других построек поблизости было не видно. Отель стоял на холме, и отсюда хорошо просматривалось широкое шоссе с белой разделительной полосой. Большой красочный щит с улыбающимся поваром в высоком белом колпаке и с овальным блюдом на вытянутой руке приглашал проезжающих заглянуть в ресторан, где всегда можно вкусно закусить и выпить. Вадим Федорович на всем обозримом пространстве «БМВ» Курта не заметил. Или приятель чертовски осторожен, или упустил их, хотя вряд ли это могло случиться: Бруно ни разу не превысил дозволенную скорость, не пытался от кого бы то ни было оторваться.
Они поднялись по каменной лестнице на третий этаж. Портье за дубовым барьером проводил их почтительным взглядом, — по-видимому, он знал Бохова. В полутемном коридоре с белыми дверями по обе стороны ни души. Шаги идущего впереди Бруно скрадывала красная ковровая дорожка. У двери с номером «двадцать восемь» Бохов остановился, взглянул на часы и три раза негромко постучал.
— Вам лучше разговаривать без свидетелей, — заявил он и отступил от двери.
Еще тогда, когда они оказались в пустынном коридоре, в сердце Вадима Федоровича стала закрадываться тревога: во-первых, он не был уверен, что Ваннефельд, случись что, выручит его, во-вторых, ни в холле, ни на этажах им не встретился ни один человек, не считая молчаливого портье. Когда они поднимались по лестнице, Казаков заметил, что тот как-то поспешно поднял трубку белого телефона. И потом, эта гнетущая тишина… Неужели, кроме них и человека в номере, больше никого нет в отеле?..
Дверь без скрипа отворилась, и на пороге выросла высокая фигура… Игоря Найденова.
— Рад тебя, земляк, снова видеть, — улыбаясь, сказал он и отступил в сторону, приглашая войти.
Казаков резко обернулся, но в коридоре Бруно не было. Только что стоял рядом и исчез, будто сквозь пол провалился. Закричать или повернуться и бежать было стыдно и нелепо, да, наверное, это ничего бы и не дало.
— Этот долдолоб Ваннефельд так неожиданно вчера умыкнул тебя, — между тем добродушно говорил Найденов, закрывая на ключ дверь, — а нам нужно еще многое сказать друг другу… Все-таки мы оба родом из одного поселка, который, как рассказывали, твой дед основал.
Стены номера были отделаны панелями под красное дерево, в углу тумба с телевизором, две широкие кровати рядом, разделенные тумбочкой, вделанный в стену платяной шкаф, низкий бар с подсветкой и холодильник. На полированном журнальном столике — бутылка виски, банки с пивом, закуска, предусмотрительно пододвинутые два кресла.
— Прямо какой-то детектив, — оглядывая комнату, спокойно заметил Вадим Федорович… — Не хватает только красотки-соблазнительницы и парочки гангстеров в шкафу.
— Грета привезла красотку, да твой дружок все испортил, — осклабился Найденов.
— Ты имеешь в виду Ваннефельда? Так он знает, с кем я должен был встретиться и куда поехать, — на всякий случай сказал Казаков. — И наш генеральный консул в курсе. Можешь сообщить об этом своему шефу. Кстати, куда он смылся? Тут выпивки на троих хватит.
— Виски, пива? — тут же подхватил Найденов.
— Я не буду пить, Игорь, или как там тебя, — сказал Вадим Федорович. — Ничего из вашей затеи не выйдет. Так что сразу давай к делу. Зачем я вам понадобился? Надеюсь, уговаривать меня остаться в прекрасном «свободном» мире ты не будешь? Да и какой прок тут от меня? У вас своих безработных журналистов хватает… В твою вшивую радиоконтору я и под расстрелом бы не пошел, там подонков тоже полно.
— Ну зачем же так? — добродушно заметил Игорь Иванович, наливая себе в хрустальный широкий стакан немного виски. — Кто не разделяет твои убеждения, значит, подонок?
— А кто ты? — угрюмо посмотрел ему в глаза Казаков. — На твои убеждения мне наплевать, пожалуй, их у тебя вообще нет, но вот так сыграть на человеческих чувствах, как это ты сделал, может только подонок! Как ты заливал про родину, жену, дочь!..
— А если бы я тебе сказал, что я перебежчик и работаю на радиостанции «Свободная Европа», ты стал бы со мной разговаривать?
— Мне и сейчас противно с тобой говорить, — ответил Казаков. — Короче, что вам нужно? И учти — насчет консула и Курта я не придумал. Так что бояться мне нечего, да и вы не такие идиоты, чтобы пойти на громкий скандал. Курт ведь ни перед чем не остановится, чтобы вывести вас на чистую воду.
— Не пугай, Вадик, — усмехнулся Найденов. — Мы у себя дома. Если уж кому следует мандражировать, так это тебе. Только не столь уж ты значительная личность, чтобы из-за тебя копья ломать! Кто ты? Один из тысяч и тысяч. И журналист ты, по сравнению с нашими, хреновый. Пишешь, что тебе говорят, а наши ребята из-под земли могут добыть сенсацию. А ты — мелочь. Какая ты сенсация?
— Хорошо говоришь, — усмехнулся Вадим. Его совсем не задели эти примитивные оскорбления.
Найденов отхлебнул виски. Нынче он пьет маленькими глотками, по-европейски. На нем отлично сшитый, стального цвета с блеском костюм, синяя рубашка без галстука, на пальце золотой перстень. Темно-русые волосы, на губах играет легкая добродушная улыбка, а в светлых глазах — ледок. И руки выдают его: пальцы нервно сжимают толстый хрустальный стакан.
Казаков недоумевал: за каким чертом он все-таки им понадобился? Может, Курт и прав: тогда на квартире Найденова и могли с ним, нетрезвым, сотворить какую-нибудь провокацию, но сейчас, когда он в курсе, кто они такие, чего им от него нужно? А что-то нужно, раз привезли сюда и закрыли в номере… И почему вежливый, обходительный Бруно препоручил его, Вадима, Найденову?
— Убей бог, не понимаю, что вам от меня нужно, — вырвалось у Казакова.
— Давай лучше поговорим о литературе, — сказал Игорь Иванович. — Ты задумал написать книгу о своем папаше-чекисте? — Он криво улыбнулся: — Плохой он был контрразведчик! Мой отец у него под носом в Андреевке целую агентурную сеть создал перед войной, а твой папаша прошляпил.
Это была неправда: когда Карнаков-Шмелев стал проявлять активность, Ивана Васильевича Кузнецова в Андреевке уже не было, он находился в Испании.
— И тут, в Германии, он погорел, — продолжал Найденов. — Его обложили, как волка в берлоге. Что ему оставалось делать? Вот и взорвал ящик толу.
«Ага, вот где тут собака зарыта! — дошло наконец до Вадима Федоровича. — Им почему-то стал поперек горла мой отец! Вернее — книжка о нем».
— Я располагаю другими сведениями, — заметил он. — Кузнецов — настоящий патриот и герой.
— В таком случае мой отец тоже не лыком шит! — рассмеялся Найденов. — И патриот, и герой, и удачливый разведчик. Твоего-то папашу разорвало на куски тут, в Германии, а Карнакова так и не удалось чекистам сцапать!
— Кто же тебе мешает о нем книжку написать? — усмехнулся Вадим Федорович. — Или у него тоже руки в крови советских людей, как у покойного Леонида Супроновича?
— Ладно, хватит темнить, — сказал Игорь Иванович. — Пиши чего хочешь и про кого хочешь… Можешь в свою книжонку моего отца вставить и даже меня… Ты ведь уже один раз описал мой светлый образ в годы оккупации? Вывел таким гнусным пащенком, помогающим своему папаше-карателю… Правда, имя другое придумал.
Вадим Федорович только подивился про себя: не думал он, что Игорь Найденов узнает себя в образе сынка жестокого карателя. Ему и в голову не приходило, что он вообще когда-нибудь книгу прочтет!
— Не вздумай, Казаков, упомянуть в своей книжке Бруно фон Бохова, — продолжал Найденов. — И больше не вынюхивай ничего ни здесь, ни в Берлине.
— А что, чует кошка, чье мясо съела? — сказал Казаков.
— Бруно фон Бохову наплевать, что ты напишешь, — помолчав, заметил Игорь Иванович. — Просто он не любит, когда его благородное имя треплют в печати. Вот такая у него слабость: не терпит излишней популярности! Можешь ты это понять?
— Почему же он мне сам об этом не сказал? — спросил Вадим Федорович.
— Он поручил это дело мне.
— Я пишу художественное произведение, — проговорил Казаков. — И все фамилии, кроме Кузнецова, будут изменены… Так что твой шеф может быть спокоен.
— Зачем же ты домогался разрешения посмотреть архивы? — забрасывал его вопросами Найденов. — Зачем хотел встретиться с бывшим гестаповцем? И какого черта рыжий Курт Ваннефельд собирает для тебя документальный материал?
— Сам ты хреновый журналист, если не понимаешь, что для литератора любой факт — находка! — отомстил ему Казаков.
— Документальных фактов у тебя не будет, — заметил Найденов. — Будь добр, отдай мне записную книжку, которая у тебя в правом кармане куртки.
— А этого не хочешь? — Вадим Федорович не удержался и показал ему кукиш.
В следующее мгновение Найденов перехватил его руку, рванул на себя и попытался заломить за спину. Вадим Федорович — он сидел напротив — вывернулся, вскакивая со стула на ноги, коленом опрокинул столик. Желтое виски забулькало из узкого горлышка плоской бутылки на ковер, банки с пивом покатились по полу. Выпрямляясь, Вадим Федорович нанес Найденову прямой удар в подбородок и тут же получил ответный в скулу. Из глаз брызнули искры. Дрались молча, ожесточенно. Игорь все норовил применить силовой прием, но Казаков ловко ускользал. Один раз от сильного неожиданного удара он очутился на мягкой кровати, но успел ткнуть подскочившего Найденова ногой в грудь, и тот отлетел к окну. Они были примерно одного роста, да и силы их были равными, но скоро Вадим Федорович почувствовал, что начинает задыхаться, сердце гулко колотилось в груди. У Найденова тоже вырывалось дыхание с хрипом, а из уголка губы тянулась тоненькая струйка крови.
— Объявляю ничью, — услышали они насмешливый голос Бруно.
Он стоял у двери и смотрел на них. Стройный, худощавый, в светлом костюме и галстуке в горошек, он действительно сейчас напоминал судью на ринге.
Вадим Федорович на миг расслабился и в то же мгновение очутился в железных объятиях Найденова, левая рука Игоря ловко вытащила из кармана записную книжку. Хватка сразу ослабла, и Казаков, подняв с пола опрокинутый стул, поставил его и уселся. Скула горела, правый глаз слезился. Надо отдать должное Найденову — он старался не бить в лицо, зато все тело гудело от его мощных ударов по корпусу и груди.
— Ишь, перевернули все вверх дном, — все тем же насмешливым тоном произнес Бруно. — Это что, у вас, русских, так принято отмечать встречи земляков?
Нажал на кнопку у двери, и скоро появился портье. Окинув взглядом комнату, достал из шкафа метелку, совок и быстро все убрал и расставил по местам. Ни слова не говоря, бесшумно удалился.
«Где же ты, Курт? — мысленно взывал к приятелю Вадим Федорович. — Ох как ты мне сейчас нужен!»
— Ваш приятель-журналист не приедет, — будто прочитав его мысли, сказал Бохов. — Ему сейчас не до вас.
— И все-таки я не понимаю: зачем вам понадобилась вся эта канитель? — пощупав припухшую скулу, проговорил Казаков. — Неужели из-за записной книжки?
— Мы не любим, когда посторонние суют нос в наши дела, — сказал Бруно.
— Я хочу знать подробно, как, где и когда погиб мой отец, — возразил Казаков. — Разве это для меня постороннее дело?
— В эту войну погибли все мои близкие, — продолжал Бохов. — Я с таким же правом могу обвинить в бесчеловечной жестокости вас, русских, англичан, американцев, бомбивших наши города с мирным населением. Ваш отец был разведчик, и он знал, на что идет, забравшись в самое логово противника. Могу сказать, что умер он мужественно. Не каждый способен на подвиг. И надо полагать, задачу он свою в Берлине выполнил, если на розыски его подпольной группы были брошены все силы.
— Где его могила?..
— Мы, немцы, до сих пор не знаем, где могилы наших известных фельдмаршалов, генералов, расстрелянных и повешенных после покушения на Гитлера, — тяжело ронял слова Бруно.
— У меня свои проблемы, — вставил Казаков.
— Не надо трогать могилы мертвых, — сказал Бруно. — Я тоже не знаю, где затерялась в России могила моего отца.
Найденов сидел за столиком и тянул из стакана виски, иногда бросал исподлобья на Казакова неприязненные взгляды. У него была разбита нижняя губа, круглый подбородок стал квадратным. Честно говоря, после такого удара он должен был очутиться в нокауте, однако выстоял, видно, неплохо где-то натренировали его. Помнится, в детстве Игорек Шмелев не отличался силой и ловкостью. И храбрецом не был. Бывало, как начнется драка, так он сразу отходил в сторонку. Издали посмотреть на дерущихся любил.
— Вадим, скажи честно: ты ведь завидуешь тем, кто живет за границей? — миролюбиво заговорил Найденов. — Ты поездил по белу свету; и можешь сравнить, как люди живут у вас, в СССР, и за рубежом. Вы кичитесь своими успехами, якобы лучшей в мире социалистической системой, а в магазинах ничего отечественного не покупаете — давитесь в очередях за импортными товарами… Что на тебе надето русского? Куртка — западногерманская, полуботинки — финские, рубашка — чешская… Разве что исподнее, которое не видно. Разве можно сравнить зарубежный магнитофон или транзисторный приемник с отечественными? А телевизоры? Да что ни возьми, все у вас делают хуже. А ты хоть задумывался: почему такое положение? Нет конкуренции, на предприятиях работают неквалифицированные рабочие, директора заводов и фабрик не могут уволить пьяниц и бездельников. Как же, тут же вступится профсоюз! А ручонки по понедельникам у работничков трясутся — вот и лепят брак. Не зря же стараются покупать машины, холодильники, бытовую технику, собранную в середине месяца, потому что в конце все делается тяп-ляп, лишь бы план выполнить, иначе премии не будет…
— Я думал, ты убежал из СССР по идейным убеждениям, — как говорится, яблоко от яблони… А ты просто мещанин, обыватель, которого иностранные витрины с ума сводят. То-то и толкуешь все время про шмотки и транзисторы…
— Бытие определяет сознание, — ухмыльнулся Игорь Иванович. — Так ведь утверждал ваш великий идеолог Маркс?
— «Худая та птица, которая гнездо свое марает», — говорят у нас в народе, — сказал Вадим Федорович. — И еще: «В какой народ придешь, таку и шапку наденешь».
— Я пословицы тоже знаю: «Любит и нищий свое хламовище», — усмехнулся Найденов. — Не самостоятельно ты мыслишь, а по шаблону.
— Прибереги свое красноречие для очередной антисоветской передачи, — сказал Казаков. — Вот уж они у вас все делаются по одному шаблону.
— Все-таки слушаешь? — рассмеялся Игорь Иванович.
— Пустой разговор, — вмещался Бруно. — Я тоже вспомнил русскую пословицу: «Каждый кулик свое болото хвалит». — Он повернулся к Казакову и холодно взглянул на него: — Боритесь на здоровье с недостатками, вы боретесь с ними, как и с пережитками прошлого, вот уже седьмой десяток лет, а толку что-то мало… Бушмен, который ходит в Африке голым, не променяет свой шалаш из пальмовых листьев на небоскреб в Нью-Йорке… Каждому свое.
— Я предпочитаю квартиру с кондиционером здесь, чем вонючую коммуналку в Москве, — вставил Найденов.
— Вы, Бруно, правильно сказали: каждому свое… — начал Вадим Федорович. — Так на воротах концлагерей было написано.
— Так сказано в Библии, — усмехнулся тот.
— Я ведь вам не навязываю свои убеждения, идеи, — продолжал Казаков. — Зачем же меня агитировать?
— Вы не нужны нам, Вадим Федорович, — рассмеялся Бруно. — У нас достаточно преданных людей, которые нам служат верой-правдой. И я вас не агитирую, а предупреждаю: не суйте носа в наши дела. Пишите повести-романы, но не лезьте туда, куда вход запрещен. — Бохов бросил выразительный взгляд на Найденова, коротко распорядился: — Отвези нашего милого гостя в гостиницу.
* * *
В номере его ждал расстроенный Курт Ваннефельд.
— Меня задержал на шоссе полицейский патруль, якобы за превышение скорости, и промариновали в участке два часа, — мрачно заявил он.
— Ничего нового и я не узнал, — вздохнул Вадим. — Разве что убедился в том, что Бруно и Найденов — одна компания.
— Они братья, — спокойно заметил Курт. — У них один отец — Карнаков Ростислав Евгеньевич, тот самый резидент фашистской разведки, о котором ты упоминал в своей статье, разоблачающей Супроновича.
— Что же ты мне раньше-то не сказал? — воскликнул Казаков.
— Я думал, ты знаешь об этом… Да, честно говоря, я и сам узнал недавно от знакомого чиновника из военного ведомства.
— Вот почему они против моей книжки!
— Они не простят и мне, что я вмешался, — сказал Курт. — И никто не напечатает в ФРГ мою статью о Бруно фон Бохове.
— Присылай к нам в АПН.
— И на другой же день меня вышвырнут из журналистики… У нас такие номера, Вадим, не проходят!
— Ну а мне-то можно использовать твои материалы?
— Как говорят у вас в России, на здоровье!..
* * *
Все записки, копии документов из чемодана исчезли. Уже в Ленинграде Вадим Федорович обнаружил, что фотопленки засвечены. Впрочем, он этого и ожидал, потому и принял кое-какие меры: по его просьбе Курт самые ценные документы переснял своим крошечным фотоаппаратом, а маленький ролик с пленкой Казаков предусмотрительно носил с собой в потайном кармане.
Глава двадцать пятая
1
Возвращаясь из Москвы, Павел Дмитриевич, повинуясь внутреннему побуждению, не вышел в Калинине, а поехал дальше. Вдруг потянуло в Андреевку. В привокзальном сквере стояли голые деревья, ветер с шорохом гонял по пустынному перрону ржавые листья, много их налипло на оцинкованную крышу вокзала. В тупике желтел старенький снегоочиститель. Сколько помнит себя Павел Дмитриевич, он всегда стоял здесь. Напротив — водолей. К красной трубе прилип разлапистый кленовый лист. Если идти в ту сторону, то выйдешь к переезду, где стоит будка путевого обходчика. Мальчишкой Павел Дмитриевич частенько туда наведывался: приносил деду обед в алюминиевых судках. Уже давно будка нежилая, окна заколочены.
Павел Дмитриевич полагал, что Дерюгин, Федор Федорович Казаков и отец уже давно уехали из Андреевки, а дом заперли, и потому очень удивился, когда увидел во дворе отца в старой куртке, у которой один карман до половины был оторван. Дмитрий Андреевич ворошил вилами кучу тлевшего мусора, синий дымок извивался струйкой, тянулся в облачное небо, почему-то пахло горелой резиной, крупное загорелое лицо отца было изборождено морщинами, седой клок редких волос опускался из-под военной фуражки на лоб. Вроде бы раньше он не носил ее, предпочитал на даче выгоревшую соломенную шляпу.
— Здравствуй, отец, — негромко сказал Павел Дмитриевич.
Отец размеренным движением воткнул вилы в землю, поправил фуражку и только после этого обернулся к сыну. Не похоже было, чтобы он сильно удивился.
— Значит, опять наступили перемены в твоей новой жизни, если нежданно-негаданно нагрянул в Андреевку? — улыбнулся он.
Они обнялись и поцеловались. Оба высокие, грузные, похожие друг на друга. Отец заметно сутулился, глаза поблекли, стали мутно-голубыми. Белая трехдневная щетина еще больше старила его. Линия загара как раз проходила по глубокой морщине, перечеркнувшей лоб. Видно, отец летом не снимал фуражку на солнце.
Они присели на бурую крашеную скамью. Жилистые стебли посеревшего осота просовывались между жердин забора, под ногами обожженная первыми заморозками жухлая трава. Мимо прошел грузовик, в кузове ящики с надписями: «Не кантовать!» Продукция стеклозавода.
— Я думал, ты давно уехал, — закуривая, сказал Павел Дмитриевич.
Отец взял сигарету, помял в пальцах, но прикуривать не стал.
— Мне осень нравится, — улыбнулся он. — Когда был молодым, любил весну… Что это — возрастное? Или устал жить? В городе шумно, хлопотно, а тут тихо, спокойно… Я уже неделю в земле копаюсь: собрал в кучу картофельную ботву, пусть преет до весны, напилил на зиму дров, вон какую поленницу сложил! Ей-богу, и мысли тут у меня светлые, веришь ли, радуюсь каждому новому дню.
— Верю, — улыбнулся сын. — Ты посвежел, сердце не беспокоит?
— Не хочу о болезнях, — отмахнулся отец. — Выкладывай, что у тебя нового.
— Взяли меня из обкома на работу в Москву, — сказал Павел Дмитриевич. — В Министерство народного образования РСФСР.
— Значит, пошел в гору? — усмехнулся отец. — У нас бывает, что кого-то вдруг начинают выдвигать и выдвигать… За какие такие заслуги?
— Наверное, хорошо выполняю свою работу, — обидчиво ответил сын. — И потом, министр слышал мое выступление на республиканском совещании работников народного образования. Позвонили в обком, вызвали в Москву — и вчера утвердили заведующим отделом.
— Случайность это или закономерность? — испытующе посмотрел на него отец.
— Новая работа всегда интереснее, — ответил Павел Дмитриевич. — Надеюсь, что и в министерстве в грязь лицом не ударю.
— Не зазнайся, Паша, — похлопал его по плечу Дмитрий Андреевич. — Опасная это штука! И сам не заметишь, как станешь чинушей, бюрократом…
— Постараюсь, — улыбнулся сын.
— Все один?
— Такая уж, видно, наша абросимовская порода — бобылями свой век доживать, — невесело усмехнулся Павел Дмитриевич.
— Ты на породу не греши: дед твой Андрей Иванович и Ефимья Андреевна душа в душу всю жизнь прожили, — строго заметил отец.
— А ты?
— Что я? — хмуро уронил Дмитрий Андреевич. — У меня жена, дети… Никакой я не бобыль.
Павлу Дмитриевичу хотелось спросить, дескать, чего же ты тогда убежал от них в Андреевку, но он промолчал. И не только осень держит его здесь, муторно ему с женой в Калинине. Как заговорил о доме, так по лицу пробежала тень, глаза погрустнели. Столько лет один прожил на озере Белом, Раиса Михайловна только летом на неделю выбиралась к нему, а дочери ни разу не навестили… И теперь уж который год с ранней весны до поздней осени живет в Андреевке, сюда жена — ни ногой. Павел Дмитриевич еще мальчонкой всего один раз видел ее в дедовском доме. Вот ведь как бывает: не сложилась жизнь у отца с Волоковой, не обрел он семейного счастья и со второй женой.
— А как… наши соседи? — кивнул Павел Дмитриевич на дом Ивана Широкова. И вспомнил, что своим детям-то ничего не привез, — ему ведь и в голову не могло прийти, что вот так возьмет и заявится в Андреевку.
— Хорошо живут Иван и Лида, — ответил отец. — Он уважает ее, слова худого не скажет. Я рад за них. Лариса частенько после школы забегает ко мне — обед сварит, приберется… А Валентин пошел по стопам прадеда: ездит помощником машиниста, живет в Климове.
— Не женился еще?
— Ну и батька! — осуждающе покачал головой Дмитрий Андреевич. — Ничего не знает про родного сына!
— Я ему несколько раз писал, а он отделывается поздравительными открытками, — сказал Павел Дмитриевич.
— Тебе ли упрекать его?..
— Лариса-то когда придет?
— Объявится, — сказал отец. — Ты хоть узнаешь ее? Невеста, на будущий год десятилетку заканчивает.
— Пойду ей подвенечное платье куплю, — пошутил Павел Дмитриевич и зашагал по тропинке к калитке.
* * *
Шагая с Ларисой вдоль железнодорожного полотна, Павел Дмитриевич не увидел знакомого с детства семафора — вместо него стоял невысокий трехглазый светофор; исчезли и провода на колесиках, которые приводили семафор в действие. Помнится, они с Вадимом Казаковым — им тогда было лет по шесть — как-то выбили камнем пару роликов из гнезда для самокатов. Дед Андрей узнал об этом, узким ремнем сильно выпорол обоих и запер в тесной, пахнущей мышами кладовке до вечера. Оказывается, когда нужно было открыть семафор, он из-за повреждения не сработал, и поезд остановился сразу за висячим мостом через Лысуху…
Небо было низкое, серое, чуть накрапывал дождик. Идея прогуляться до речки возникла у Павла Дмитриевича, дочь охотно составила ему компанию. Ларисе скоро шестнадцать, но, в отличие от нынешних акселераток, она была невысокого роста, грудь почти незаметна, на круглом, чуть веснушчатом лице с маленьким вздернутым носиком — большие ласковые глаза. Точно такой в молодости была ее мать, Лида Добычина, когда Павел впервые увидел ее на танцах. И смешлива в мать. Влетев к Абросимовым, с ходу повисла на шее огромного отца — ему пришлось нагнуться — и расцеловала его в обе щеки. Признаться, он не ожидал столь бурного проявления чувств. Раньше Лариса была гораздо сдержаннее.
Он вручил ей купленные в сельпо красивые резиновые сапожки с пушистой белой подкладкой внутри — их и была всего одна пара. Девочка заявила, что всю жизнь мечтала о таких, и тут же надела, сбросив у порога стоптанные туфли. Сапоги оказались велики, но неунывающая Лариса заявила, что это даже лучше — она будет носить с толстыми шерстяными носками.
Крошечные блестящие капельки посверкивали на ее рыжеватых волосах, пушистый помпон на шапочке смешно подпрыгивал при каждом шаге. Лариса оживленно рассказывала, как нынче на уроке немецкого Ваня Александров с задней парты запустил авиамодель с бензиновым моторчиком. Самолетик угодил в электрическую лампочку и упал на стол учительницы. Шуму было, пришел директор…
— Сын Бориса Александрова? — уточнил Павел Дмитриевич.
— Ну да, этого пьяницы… Вообще-то Ваня умный и добрый, я на велосипеде ездила с ним на рыбалку на Утиное озеро. Снимет с жерлицы три-четыре щуки, а остальных на волю вольную отпустит. А когда Тольку Корнилова на болоте укусила гадюка, Ваня перетянул ему ремнем ногу и высосал яд из ранки… Кто бы другой так поступил?
— Нравится он тебе?
— Я с ним на озере один раз поцеловалась, — призналась Лариса.
Павел Дмитриевич подумал, что в свое время в десятом классе мальчишки с девчонками не целовались, разве что на танцы в клуб бегали, да и то, завидев там кого-нибудь из учителей, старались поскорее ретироваться.
Павлу Дмитриевичу интересно было узнать, как живут Иван Широков и Лида Добычина, но язык не поворачивался спросить, а дочь эту тему не затрагивала. Вот Валентин уже оторвался от них, живет самостоятельно, на будущий год и Лариса закончит школу… Он знал, что она способная девочка и учится на пятерки.
— Лара, а что ты думаешь делать после школы? — спросил он.
— Ваня Александров говорит, что учиться ему до чертиков надоело, — задумчиво сказала дочь. — Лишь бы дотянуть до выпускных экзаменов, а потом он подаст документы в авиационное училище. Хочет быть летчиком.
— Бог с ним, с Иваном, ты-то чего хочешь?
— Дедушка был учителем, ты педагог, наверное, и мне на роду написано быть тоже учительницей, — улыбнулась Лариса.
— Лара, после школы приезжай ко мне в Москву? — предложил он. — Будешь там учиться и жить у меня.
— В Москву? Тебя перевели в Москву?
— Теперь ты удивляешься, — усмехнулся Павел Дмитриевич.
— А кто еще удивился?
— Твой дед… Опасается, что я заделаюсь бюрократом.
— Ты? — воскликнула Лариса. — Никогда! Ты — умный.
— Ну спасибо… Так приедешь ко мне?
— Не понимаю я тебя, — помолчав, сказала дочь. — Зачем же ты с мамой разводился, если живешь один?
— Наверное, все дети рано или поздно задают такой вопрос родителям, — горько усмехнулся Павел Дмитриевич. — Мальчишкой здесь же, в Андреевке, я спросил своего отца, почему он ушел от матери.
— И что он ответил тебе?
— Он сказал, что ответит позже, когда я стану взрослым…
— И что же он тебе все-таки сказал? — Дочь снизу вверх заглядывала ему в глаза.
— Став взрослым, я понял, что глупо спрашивать у родителей, почему они разошлись. Как говорится, каждый сходит с ума по-своему.
— А страдают от этого дети, — не глядя на него, грустно констатировала Лариса.
— Разве тебе плохо живется с отчимом?
— Допустим, мне повезло, а другим? — взглянула на него дочь потемневшими глазами.
— Дай бог, чтобы твоя жизнь удалась!
— Я на себя буду надеяться, а не на бога.
Только сейчас Павел Дмитриевич понял, что Лариса не наивная девчушка, какой она ему показалась вначале. Но как ей объяснишь, что в его жизнь, как он думал, вошла настоящая большая любовь, которая на поверку оказалась красивым мыльным пузырем? Возможно, он и вернулся бы ради них, детей, к Лиде, но та не стала ждать, взяла да и вышла замуж за хорошего человека Ивана Широкова, с которым Павел в детстве дружил…
— Может, за свои ошибки молодости я сейчас расплачиваюсь? — задумчиво произнес Павел Дмитриевич. Он это сказал для себя, однако дочь живо отреагировала:
— А мама не расплачивается, — заметила Лариса. — Она счастлива. И с тобой, говорит, ей было хорошо, пока ты не завел другую…
— Твоя мама — счастливый человек, — сказал он.
— И я хочу быть счастливой.
— Наверное, счастье и несчастье неравномерно распределены среди людей: одним больше, другим меньше, а третьих вообще обделили. Я, по-видимому, отношусь к последним.
— Все говорят, ты умный, — успокоила дочь. — Вон какую в Андреевке школу отгрохал! До сих про тебя вспоминают люди добрым словом. И по работе растешь: был учителем, потом директором, в обкоме партии работал, а теперь в Москву взяли… Как говорит моя бабушка, уж тебе грех на судьбу пенять…
Дождь стал сильнее моросить, со стороны Мамаевского бора потянул холодный ветер, деревья зашумели, застучали голыми ветвями, речка подернулась рябью. И тут они сверху услышали негромкий гогот, шум многих крыл: над бором, пересекая железную дорогу, пролетел запоздалый косяк гусей. Видно, птицы устали и, снизившись, выбирали место для отдыха. Серые птицы почти сливались с дымчатыми облаками, так плотно обложившими небо, что и швов-то не видать.
— Ваня недавно в Лысухе на удочку большую щуку поймал, — вспомнила Лариса.
— Твой Иван, гляжу, на все руки мастер, — усмехнулся Павел Дмитриевич.
— Он любит меня, — сказала дочь. — Нет, не говорил об этом, да я по глазам вижу.
— А ты его?
— Мне он нравится, я горжусь, когда он на соревнованиях берет первые места. У него ясные голубые глаза и золотистые кудри. Мне иногда хочется подергать за них… А когда он дает подзатыльники первоклашкам, я готова ему глаза выцарапать… Разве это любовь?
— Любовь у всех начинается одинаково, — сказал Павел Дмитриевич, — а расстаются люди по разному…
— Посмотри, — показала она на небо, — все гуси давно пролетели, а этот один за всеми торопится.
Гусь, вытянув шею, взмахивал большими крыльями, они даже услышали их свист. В отличие от остальных он был белый. Скоро он слился с серым небом, пропал за остроконечными вершинами высоких сосен.
— Белая ворона в стае, — задумчиво произнес Павел Дмитриевич.
— Это же гусь, папа, — возразила Лариса.
— Гусь, гусь, — улыбнулся он.
— А что такое любовь? — глядя на речку, негромко заговорила Лариса.
Он, казалось, не слышал ее.
— Когда тут установили светофоры? — кивнул он на заморгавший красным глазом невысокий бетонный столб.
— Светофоры? — удивилась дочь.
Вот они, молодые! Даже не заметили, как исчезли с откосов более полувека простоявшие семафоры, а вместо них появились светофоры. Наверное, не знают, что раньше бегали по путям пассажирские паровозы с красными колесами, а теперь мимо Андреевки с грохотом проносятся тепловозы.
— Пойдем домой, — сказал Павел Дмитриевич. — Луны не видно, звезд тоже, наши гуси улетели.
— Папа, а почему ты к бабушке Александре не заходишь? — спросила дочь.
— Как она? Все ворожит?
— Мне бородавку вывела, — сказала Лариса, показывая ему ладошку. — Она вот тут торчала. Обвязала ниткой, пошептала, нитку закопала под крыльцом, а на другой день противная бородавка почернела и отвалилась.
— Кудесница! — рассмеялся Павел Дмитриевич. — Вот что, давай-ка прямо сейчас и зайдем к ней. Напоит нас чаем?
— Она как-то на тебя гадала, сказала, что у тебя будут большие перемены, длинная дорога, на сердце — печаль, разные хлопоты… — Она наморщила высокий чистый лобик: — Что же еще она нагадала? Да, ждет тебя нечаянная радость!
— Добрая у меня мать… — усмехнулся Павел Дмитриевич. — Все верно, кроме последнего: что-то радости меня стороной обходят.
— И еще она сказала, что ты плохой сын, весь в своего отца — гордый и непутевый.
— Как-то неудобно без подарка-то? — заметил он.
— Купи конфет, — посоветовала дочь. — Бабка Александра любит сладкое.
— А что ты любишь?
— Я люблю людей, — серьезно ответила Лариса. — Мне хочется, чтобы им было хорошо… Наверное, мне лучше стать врачом. Почему так много несчастных на свете? — заглянула она в глаза отцу. И взгляд у нее был грустным.
— На этот вопрос не смогли ответить даже великие философы, — улыбнулся Павел Дмитриевич. Дочь все больше удивляла его.
— Раз человек родился, он должен быть счастлив. Ведь жить на свете так прекрасно!
— Одного счастливого человека я уже вижу, — сказал он. — Разве ты не счастлива?
— Я не знаю, — помолчав, ответила она.
* * *
Он лежал на жесткой койке и вспоминал разговор с матерью. Странный получился этот разговор. Мать ничуть не удивилась, когда они с Ларисой пришли, что-то хмыкнула себе под нос и даже с табуретки не поднялась. На столе пофыркивал небольшой белый самовар, в вазочке на длинной ножке — конфеты-подушечки, в деревянной чашке — сушки. Постарела мать, вроде бы и ростом меньше стала, седые космы выбивались из-под черного платка, провалившиеся глаза глядели строго, испытующе, во рту осталось не так уж много зубов. На ней была старая вязаная коричневая кофта с дыркой на плече.
— Карты не врут, — сказала она. — С утра ждала тебя, редкий гостенек.
— И меня ждала, бабушка? — хихикнула Лариса.
— Помолчи, стрекоза, — сурово посмотрела на нее старуха. — В каждую дырку свой острый нос сует.
— Что ты, бабушка? — рассмеялась девушка. — У меня курносый нос, даже не нос, а носик.
— Садитесь чай пить, — пригласила старуха. — Ты, кажись, Павел, любишь земляничное варенье? Лариска, принеси из кладовки банку, она в углу на полке у самого окна.
— Как живешь-то, мать? — присаживаясь к столу, спросил Павел Дмитриевич.
— Живешь — не оглянешься, помрешь — не спохватишься, — раздвинула в усмешке блеклые с синевой губы мать.
Павел Дмитриевич заметил, что над печкой торчат серые пучки высушенных трав, в углу, над потемневшим, с трухлявыми ножками буфетом, большая икона божьей матери с младенцем в серебряном окладе и с горящей лампадкой. В железной рамке, где под стеклом множество фотографий, не заметил снимков Игоря и Григория Борисовича Шмелева. Свою фотографию обнаружил в самом углу: ему лет шесть, стоит у калитки и в носу ковыряет. Это Федор Федорович Казаков его в такой позе заснял. Он первым увлекся фотографией в поселке, снимал всех подряд. Пожалуй, именно тогда, когда Вадим и Павел стояли рядком в темной кладовке и смотрели, как при красном свете в ванночке проявляются туманные очертания людей, Павел и решил тоже заняться фотографией…
Глаза матери немного оживились, когда он выставил на стол бутылку кагора.
— Церковное вино, — уважительно заметила она, но пить не стала. Бутылку потом спрятала в буфет. Некогда статная, прямая, теперь она ссутулилась, одно плечо было чуть выше другого. Вроде и нос удлинился. Чего доброго, в глубокой старости совсем превратится в бабу-ягу.
Лариса выпила две кружки чая с душистым вареньем и заторопилась домой.
— Завтра чуть свет поедем в колхоз убирать с полей солому, — сказала она. Подошла к отцу, поцеловала его. — Я тебе напишу… только я адреса не знаю.
— Как устроюсь, я тебе сообщу, — сказал Павел Дмитриевич. — А летом ко мне, слышишь?
— До лета еще дожить надо, — явно копируя бабушку, с серьезной миной произнесла дочь и, звонко рассмеявшись, выскочила за дверь.
— Веселая, добрая, а постоянства в душе нету, — изрекла мать. — И твоя Лидушка такая же. Был ты — любила тебя, а теперя души не чает в Ванятке Широкове. Таким-то, сынок, легче всего и живется на белом свете. Мужик да собака всегда на дворе, а баба да кошка завсегда в избе…
— Я на Лиду не в обиде, — сказал сын. — Что нам было отпущено, прожили с ней хорошо.
— Веришь в судьбу? — хитро взглянула на него мать.
— Так, к слову пришлось, — сказал он.
— Взял бы и снова женился? — усмешливо взглянула на него мать. — Красивый, вон и седина тебе к лицу… Неужто от таких-то нынешние бабы нос воротят?
Он улыбнулся про себя, вспомнив, что то же самое говорила ему и дочь.
— Говорят, ты будущее предсказываешь, — усмехнулся Павел Дмитриевич. — Вот и погадай: женюсь я снова или так свой век бобылем проживу?
— А мне неча и гадать, — скорбно поджав губы, заявила мать. — Я и так знаю — быть тебе бобылем. Не веришь ты бабам и рад бы снова жениться, да не переступить тебе через себя: обжегшись на молоке, теперь будешь дуть на воду.
— А что еще ждет меня впереди?
Павел Дмитриевич понимал, что все это чепуха, но какое-то затаенное любопытство заставляло его задавать матери эти вопросы. Случается, и гадалки правильно предсказывают судьбу. Вернее, не предсказывают, а угадывают. Сколько уже сотен лет существуют хироманты, астрологи, графологи.
— Другим я могу это открыть, а тебе — нет, — сказала мать. — Ты же мой сын. А на своих загадывать трудно… Я слышала, врачи не делают операции близким. Да и зачем это тебе? Ты же образованный, все одно мне не поверишь.
— Ведь узнала же ты, что я сюда приеду?
— Все у тебя, Павел, будет хорошо, а быть одиноким, видно, на роду написано. Возьми своего батьку: и женат, а один как перст, да и я вот доживаю свой век одна… — Она зорко взглянула на него: — А женщина у тебя и сейчас есть, хорошая, умная, только пути ваши уже разошлись, Паша. И другая будет еще умнее и краше этой, помучит она тебя, поиграет тобой и бросит. А на хитрых да коварных, падких до чинов и денег ты и сам не захочешь смотреть. Тут у тебя ума хватит таких сразу распознать. Баба, она, как кошка, ласку любит, а ты, Паша, неласковый, для тебя на первом месте работа, а уж потом остальное… Вот и женись на своей работе…
— Неласковый я, видно, в тебя, мать, — со вздохом произнес он.
— А какая жизнь у меня была, Паша? — поджала сухие губы она. — Много ли я радостей в ней видела? Твой батька от меня ушел, потом этот… Да рази я знала, что он вражина? Ведь до прихода немцев ничего не ведала… А сколько годов из-за него, супостата, люди на меня косились! Слава богу, теперь никто и не попрекнет прошлым… Игорь провалился как сквозь землю. Не знаю, где он и обитает…
— А что же твое колдовство? Не подсказывает?
— Живой он, Паша, — покачала она головой. — Только чужой мне. И не только мне — всем.
Павел Дмитриевич слушал мать и вспоминал свою бабку Ефимью Андреевну, которая хотя и не прослыла в поселке колдуньей, но своим близким предсказывала и беду чуяла задолго… Исстари тянутся больные и увечные к колдунам и знахарям. И некоторых они излечивают от недугов на удивление всей официальной медицине и науке. Об этом тоже пишут в газетах и журналах…
— А Дмитрий, батька твой, не жилец на белом свете, — на прощание заявила мать. — Недолго он протянет.
— Все сердце на него держишь? Не простила?
— Господь с тобой. — Ее губы тронула улыбка. — По мне, живи он хоть сто лет, да смерть ждать не хочет…
* * *
— Как тебя встретила Александра-то? — подал голос с дивана Дмитрий Андреевич.
Павел Дмитриевич не говорил ему, что был у матери, а вот поди ты, догадался! Наверное, и впрямь в их роду есть что-то колдовское. Вот только ему, Павлу, не передалась эта особенность. Все беды и невзгоды, не уведомляя его заранее, внезапно обрушиваются на голову…
— А ты чего к ней не заходишь?
— Киваем друг дружке на улице, а поговорить нам не о чем… — Он помолчал. — Вот какая штука. Странно как-то смотрит она на меня…
— Странно?
— Ну, будто что-то за моей спиной видит… Может, смерть с косой?
Павел Дмитриевич внутренне содрогнулся; и отец об этом же самом! Да что они тут, с ума посходили?!
— Не подумай, что я боюсь ее колдовства, — засмеялся отец. — Пустое все это. Поражает меня другое: нет той былой ненависти в ее взгляде, скорее — жалость. А это меня сильно задевает. Последнее дело, когда женщина мужика начинает жалеть. Оскорбительно это для меня.
— Зла у нее к тебе нет, — только и нашелся что сказать Павел Дмитриевич.
— Я вот о чем подумал, — кашлянув, заворочался на своем диване Дмитрий Андреевич. — Останься я тогда, когда был женат на Александре, в Андреевке, может, до сих пор был бы с ней и внуков нянчил. Не пускала она меня в Питер, будто чувствовала, что это конец нашей любви… А мне тогда казалось, что она хочет мне крылья подрезать, сама полуграмотная и мне не дает учиться… Добился я своего, закончил университет, в общем, по служебной линии все у меня было в порядке — и должности, и уважение, — а вот семейная жизнь так и не сложилась с Раей…
— У меня две сводные сестренки, а я их совсем не знаю, — вставил Павел Дмитриевич.
— Рая не захотела, чтобы они ездили в Андреевку, — продолжал Дмитрий Андреевич. — Сначала я думал — из-за Шуры, а потом понял: она просто презирала деревню и ей не хотелось, чтобы наши городские девочки общались со своими деревенскими родственниками… Интересная штука получается: Шура ненавидела город, бешено ревновала меня к нему…
— Не без оснований, — с улыбкой вставил сын.
— …а Рая терпеть не могла деревню. А мне то и другое дорого. А сейчас, в старости, понял, что Андреевка мне ближе, роднее города. Вот какие пироги, Павел!..
— Я начинаю верить, что мать, как и бабушка Ефимья Андреевна…
— Колдунья? — фыркнул отец.
— Есть же люди, которые обладают даром предвидения.
— Не верю я во всю эту чепуху, — сказал отец. — Просто люди в чем-то похожи друг на друга, и жизнь их течет в общем-то в одном русле. Хорошему психологу, да и просто наблюдательному человеку, не так уж сложно предсказать тому или иному человеку его будущее, этак лет на пять — десять вперед. Ты обратил внимание, как цыганки гадают? Они смотрят в глаза и почти всем говорят одно и то же — и часто безошибочно угадывают: женат или холост, сколько детей, какие перемены ждут тебя, дорога, казенный дом… Стоишь разинув рот и поражаешься, как, мол, все верно! А потом поразмыслишь — да ведь она нагадала все то, что у каждого есть, а потом ты и сам гадалке помогаешь выражением глаз, мимикой своего лица…
Оборвав последнюю фразу на полуслове, он замолчал.
— Вроде бы… мать стала помягче, чем прежде, — подождав, вставил Павел.
Отец молчал.
— Ты спишь?
— Паша, накапай мне в рюмку… этой гадости, что стоит на буфете, — с придыханием проговорил отец.
— Сердце? — Сын вскочил с кровати, включил свет и, шлепая босыми ногами по холодному полу, подошел к буфету.
— Тридцать капель… — сдавленно произнес Дмитрий Андреевич.
Чувствуя, как мурашки поползли по телу, Павел Дмитриевич накапал в рюмку из черного пузырька, крепкий запах лекарства ударил в нос.
— И таблетку нитроглицерина, — подал голос отец. Приняв лекарство и запив водой из эмалированной кружки, он подернутыми мутью глазами взглянул на сына, раздвинул синеватые губы в виноватой улыбке:
— Старость не радость.
— Может, врача позвать? — предложил сын, с всевозрастающей тревогой вглядываясь в отца.
— Отпустило, — сказал он. — Обычно я кладу нитроглицерин рядом, на тумбочку…
Нездоровая бледность и синева с губ постепенно сошли, глаза под косматыми бровями прояснились.
— Напугал? — улыбнулся отец.
— Один в пустом доме… — с сомнением покачал головой Павел Дмитриевич. — Пожалуй, отправлю я тебя завтра домой.
— Здесь мой дом, — помолчав, ответил отец. — Я хотел бы, чтобы меня в Андреевке похоронили… Рядом с отцом. Слышишь, Павел?
— О чем ты толкуешь? — с горечью вырвалось у сына. Он снова улегся на кровать. — Береги себя, съезди в хороший санаторий…
— Дважды, Павел, не умирают, а одного не миновать, — сказал отец.
В окно стучали дождевые капли, ветер заставлял глухо шуметь старые сосны на лужайке перед домом, на станции пофыркивал маневровый. Над головой, на чердаке, скреблись мыши, что-то с грохотом упало в сенях, и наступила тишина. Павел Дмитриевич ждал, что скажет отец еще, но скоро услышал негромкое сопение, постепенно перешедшее в свистящий храп. Он натянул на голову одеяло и почувствовал себя под ним спокойно и уютно, грызла лишь тревога за отца.
Диван скрипнул, и храп прекратился, старик, видно, повернулся набок. Немного погодя, когда снова на чердаке зашуршали мыши, подал голос сверчок. И Павел Дмитриевич вспомнил, что и раньше, когда он тут ночевал мальчишкой, под печкой пиликал сверчок. Он так и заснул под его скрипучую волынку.
2
Петя Викторов в трусах, с перекинутым через плечо полотенцем сидел на низенькой деревянной скамье в спортзале и смотрел, как на ринге делают выпады друг против друга Андрей Казаков и второразрядник Алексей Попов. Стройный высокий Андрей держался на ринге красиво, движения его были плавными, расчетливыми. Попов же был полной противоположностью ему: кряжистый, кривоногий, с широким лицом и приплюснутыми ушами. Большая голова набычена, взгляд исподлобья недобрый. Тренер говорил, что Алексей очень цепкий, настырный боксер и далеко пойдет, правда, есть у него недостаток: любит ближний бой и часто входит в клинч. Прижавшись к противнику, изо всех сил молотит его по корпусу, но за это судьи не особенно набрасывают очки. Попов старше Пети и Андрея на два года, он заканчивает в этом году школу и поставил перед собой задачу стать перворазрядником. Весной состоятся зональные юношеские состязания в Риге, тренер толковал, что и Андрей будет включен в сборную. Петя Викторов не надеялся на эту поездку: его дела обстояли не блестяще. У Андрея уже второй разряд и с десяток побед на юношеских соревнованиях, а Петя с трудом заработал третий, хотя вступили в секцию одновременно.
Попов опять прижался к Андрею и колошматил его боксерскими перчатками. Два хука были чувствительными. Тренер развел их, но через минуту Алексей снова притиснул противника к канатам. Тренер уже поднял руку, чтобы сделать предупреждение Попову, но тут произошло следующее: Андрей с силой обеими руками оттолкнул от себя верткого противника, резко выбросил перчатку вперед, и приоткрывшийся Алексей мгновенно очутился на полу. Он спокойно лежал с открытыми глазами и смотрел вверх, губы его шевелились. Казаков нагнулся над ним, глаза его стали удивленными, он все еще никак не мог поверить, что это чистый классический нокаут.
Тренеру пришлось побрызгать водой на Попова, чтобы тот окончательно пришел в себя. С трудом поднявшись и держась за канат, Алексей с кривой усмешкой произнес:
— Мастак ты, Андрей! Первый раз я с пола увидел потолок…
— И не последний, если будешь открываться, — проворчал тренер, усаживая его на стул в углу ринга. — А впрочем, Попов, сходи-ка в медпункт. Мне что-то глаза твои не нравятся.
Петя смотрел на друга и улыбался от уха до уха, он был искренне рад за него. Викторов никогда не испытывал зависти к Андрею. А Казаков будто был и не рад своей победе нокаутом, он протянул Пете руки, чтобы тот расшнуровал перчатки, зеленоватые глаза его смотрели мимо, лоб нахмурен, толстые губы недовольно поджаты.
По дороге домой он вдруг сказал приятелю:
— Знаешь, фиговый я боксер! Когда Леша лежал на полу, как мешок с зерном, мне стало жалко его… Только что перед тобой был живой сильный парень — и вот на тебе! Безвольная туша с мутными глазами. Все-таки бокс — жестокая штука!
— Какой удар! — не слушая его, восторгался Петя. — Прямой правой в челюсть! Вот увидишь, тебя теперь будут бояться на ринге.
— Думаешь, это хорошо?
— Попенченко шел на противника как таран и чаще всего побеждал нокаутами.
— Дотяну до первого разряда и брошу бокс, — задумчиво сказал Андрей.
— Ну и дурак! — с сердцем заметил Петя. — Тренер говорит, у тебя отличные данные, может, в чемпионы выбьешься.
— Не для меня это, Петро, — улыбнулся Андрей. — Радость победы мимолетна, а потом приходит разочарование. Что бы наш тренер ни толковал, но удар в голову — это травма, иногда сотрясение мозга. И я это всегда помню. А сегодня вдруг забыл…
— Вот развел антимонию! — фыркнул приятель. — У тебя появился удар, балда! Надо радоваться, а он какую-то ахинею порет.
— Ладно, куда мы сегодня пойдем? — перевел разговор на другое Андрей.
— Куда? — опять хмыкнул Петя. — Туда же, куда всегда, — в бассейн.
— Вот это спорт! — улыбнулся Андрей. — Забираешься на вышку, ступаешь на доску, раскачиваешься, резко выпрямляешься, сильный толчок — и летишь ласточкой вниз. Красиво, изящно, благородно! А тут лупишь по человеку мягкой кувалдой, обливаешься липким потом, глотаешь кровь с губы, а потом в зеркале любуешься на свою разбитую, несчастную рожу… Мне еще повезло, что нос ни разу не проломили.
— А у меня… — Петя дотронулся до переносицы, — вмятинка. А помнишь, с каким ухом я ходил в школу? Блин, а не ухо! Кстати, это мне Попов свинцом залепил на тренировке.
— Думаешь, она будет сегодня там? — спросил Андрей.
Он не смотрел на приятеля. Они шли в толпе прохожих по Невскому. Двое мальчишек в светлых нейлоновых куртках и джинсах. Влажный серый асфальт, влажные крыши зданий, влажное серое небо над городом. Вроде бы и дождя нет, а такое ощущение, что ты промок насквозь. Такое бывает в Ленинграде в ноябре. Падает с неба снег, а под ногами — мокрый асфальт. Снежинки тают, едва коснувшись его. Вода в Фонтанке маслянисто-черная, в ней отражаются чугунные решетки и здания. У берегов приткнулись катера, на тех, которые не закрыты брезентом, набросаны окурки, на дощатых палубах много красных листьев. Бурый узкий лист с зазубринами приклеился к ягодице бронзового юноши, сдерживающего взметнувшего передние ноги коня на Аничковом мосту.
Андрей любил осенний Ленинград, с удовольствием смотрел на старинные здания со сверкающими широкими окнами, дворцы; хотя вокруг были люди, ему казалось, что он один бредет по городу, забыл даже про Петю. Понемногу развеялось неприятное настроение после боя с Поповым. Какое было у него отрешенное лицо с остановившимися глазами!..
* * *
Она медленно поднималась на вышку, движения ее стройного тела в черном купальнике были легки и удивительно изящны. Андрею даже больше нравилось смотреть, как она поднимается на трамплин, чем когда, вытянувшись в бело-черную молнию, входит в зеленоватую воду бассейна. Она высокая, плечи и бедра у нее узкие, на белом лице выделяются светлые глаза. Переодевшись в раздевалке, она выходит оттуда с золотистым пучком на голове, на затылке ее длинные волосы защемлены большой черной заколкой.
Наверное, она обратила внимание, что двое мальчишек в дни ее тренировок приходят в бассейн, садятся на одну и ту же скамью и смотрят на прыгунов с вышки. Когда она выходит из зала, мальчишки идут позади почти до Садовой, там она садится на четырнадцатый автобус, идущий в сторону Лиговки, а они остаются у Гостиного двора. Ни один ни другой ни разу не сделали попытки подойти к ней и познакомиться.
Спортсменка поднялась на вышку, ступила на широкую доску, прижала тонкие руки к туловищу. На мокрой резиновой шапочке играли блики от ярких плафонов. На миг лицо девочки стало очень серьезным и сосредоточенным, потом она стала медленно раскачиваться на пружинящей доске, неожиданно легко оторвалась от нее, птицей взмыла вверх, потом, сделав чистое двойное сальто, с негромким всплеском вошла в воду. Когда она вынырнула и небрежно поплыла саженками к краю бассейна, где ступеньки, Андрей негромко зааплодировал: прыжок действительно был великолепен. Девочка слегка повернула голову в их сторону, легкая улыбка тронула ее губы.
— Интересно, как ее зовут, — провожая взглядом идущую по краю бассейна девушку, задумчиво сказал Андрей.
— Подойди и спроси…
— У нее должно быть красивое имя, легкое, воздушное… Ну… Майя или Алена.
— Прыгает она классно, — заметил Петя.
— А может, Ия?..
— Хочешь, я сегодня подойду и спрошу, как ее зовут? — сбоку взглянув на приятеля, сказал Петя.
— Зачем?
— Что зачем?
— А вдруг — Фекла или Дуня? — усмехнулся Андрей. — Пусть лучше останется прекрасной незнакомкой.
— Пошли, — локтем толкнул его в бок Петя. — Она уже переоделась.
— Она живет в красивом старом доме и вечерами выводит в парк на прогулку борзую, — продолжал Андрей.
— А может, боксера? Или шпица?
— Она очень красиво смотрелась бы с борзой.
— Я у нее спрошу…
— Ты убьешь тайну, — вздохнул Андрей. — Сейчас мы можем предполагать все что угодно, а когда узнаем, тайны не будет.
— Кто же тебе нравится — она или тайна?
— Тайна в ней, — рассмеялся Андрей.
— Иногда я тебя, Андрюша, не понимаю, — вздохнул приятель.
Небо над городом посветлело, кое-где в серой дымке заметны были бледно-зеленые промоины. Даже не верилось, что где-то над пухлым ватным одеялом сияет яркое солнце. На Невском, напротив «Пассажа», регулировщик показывал полосатым жезлом объезд машинам.
Тоненькая девушка с капроновой сумкой через плечо на длинном ремне неторопливо шагала впереди. Она в двухцветной курточке, на стройных ногах красные резиновые боты. Золотистый пучок волос покачивался в такт ее шагам. Она никогда не оглядывалась, никто ее не провожал, мальчишки даже не знали, есть ли у нее подруги. Иногда она, сидя на скамейке и наблюдая за прыгунами, разговаривала с моложавой женщиной в трикотажном костюме — тренером, перебрасывалась несколькими словами с другими девушками, но до остановки на Садовой всегда шла одна.
— Ты что, стесняешься к ней подойти? — уж в который раз спрашивал Петя.
— Она сама по себе, а мы с тобой сами по себе, — улыбался Андрей. — Главное, что она существует на белом свете и мы можем два раза в неделю смотреть на нее…
— Я могу и не смотреть, — ухмыльнулся Петя.
Он и впрямь не понимал своего друга: в общем-то такой решительный и смелый, Андрей явно пасовал перед этой тоненькой узкоглазой прыгуньей. На школьных вечерах спокойно приглашал девушек на танцы, свободно разговаривал с ними, острил, иногда читал им Блока. Из всех поэтов Андрей выделял Есенина и Блока. Нравились ему Бодлер, Теннисон, Китс, Шелли.
Петю поэты не интересовали, он увлекался зарубежными детективами. Лучшими писателями считал Конан-Дойла, Сименона и Агату Кристи. Детектив прочитывал залпом, потом делал небольшую передышку и брался за другой. Их много стали печатать в разных журналах. Раньше Петя Викторов и не подозревал, что существуют такие журналы, как «Подъем», «Волга», «Звезда Востока», «Уральский следопыт». В школе любители детективов обменивались друг с другом этими зачитанными до дыр журналами.
А Казаков к детективам был равнодушен, правда Сименона и Агату Кристи признавал. Он часами просиживал в читальном зале, библиотекарь разрешала ему даже заходить туда, где хранились пришедшие в негодность экземпляры. В книгохранилище Андрей разыскал сборник неизвестного для Пети поэта Франсуа Вийона, которого за бродяжничество в 1463 году на десять лет изгнали из Парижа. Наизусть декламировал его стихи:
Очень любил Хемингуэя, Фолкнера, Вулфа. Отзывался восторженно о Стейнбеке, Бунине. Петя пробовал читать то, что предлагал ему Андрей, но от Фолкнера его тянуло в сон, он так и не одолел его «Деревушку», рассказы Хемингуэя были ему совершенно непонятны, а Бунин навевал такую зеленую тоску, что он на пятнадцатой странице закрыл книгу и с облегчением вернулся к своим испытанным детективам. Тут все тебя держит в напряжении, до конца не знаешь, кто убил. Читаешь, наслаждаешься, а в книгах, которые давал ему Андрей, иногда никакого сюжета не было — наворочено такого всякого, что голова пухнет, а удовольствия ни на грош. Андрей утверждал, что эти произведения заставляют задумываться о смысле жизни, а когда Петя спросил его, в чем же смысл жизни… так и не сумел ответить, сославшись, что на этот вопрос величайшие философы всех времен не сумели дать точный и ясный ответ. Андрей читал и древних философов, но Пете их книги не предлагал, знал, что тот и страницы не одолеет.
Петя Викторов ниже Андрея почти на голову, он светловолос, широколиц, большерот, ресницы у него редкие и рыжие, а глаза маленькие, водянисто-голубые. Дружат они с пятого класса и, что самое удивительное, никогда не ссорятся. Надо сказать, Андрей не корчит из себя большого умника, не кичится своей эрудицией, а самое главное — ценит Петю как художника. Ему нравятся эскизы, наброски к картине, которую Петя должен закончить через полгода. И еще одно — Казаков не навязывает Пете своих убеждений.
Петя побывал с другом в Андреевке, был на рыбалке на озере Белом, где на пленэре сделал много акварелей и зарисовок, и Андрей, в свою очередь, несколько раз приезжал в поселок художников — это не так уж далеко от Андреевки. Петин отец написал два портрета Андрея. Пете они не очень понравились, он загорелся сам написать приятеля, но тот решительно отказался, не объяснив почему.
…Незнакомка остановилась на автобусной остановке, они прижались к обшарпанной желтоватой колонне Гостиного двора, мимо шли и шли прохожие. Иногда они загораживали девушку. Она стояла чуть на отшибе, ступив на край проезжей части. Из сумки на плече торчала розовая ручка складного зонтика. Пучок на голове, оттопырившись у тонкой длинной шеи, концом своим доставал до узких плеч. Девочка не вертела головой, не высматривала нервно автобус, как другие, просто стояла и задумчиво смотрела продолговатыми глазами на проезжающие по Садовой машины и трамваи.
Четырнадцатый с шипением подкатил к остановке, распахнулись двери, ожидающие, пропустив выходящих, торопливо вскакивали в обе двери. Девочка вошла последней. Прощально качнулся конский хвост, блеснула черная заколка. Автобус, выждав немного, плавно влился в поток машин. На другой стороне улицы в широком окне комиссионного магазина ярко вспыхнула большая бронзово-хрустальная люстра. Наверное, продавец включил для демонстрации покупателю.
Петя улыбнулся, раскрыл большой альбом, с которым никогда не расставался, вырвал оттуда лист и протянул Андрею. На нем была изображена только что уехавшая девушка. Она стояла к ним в профиль, жгут волос причудливо изгибался, узкий глаз, опушенный длинными ресницами, смотрел вдаль, губы тронула легкая презрительная улыбка. Очертания фигуры набросаны небрежными штрихами, однако резиновые сапожки на длинных ногах тщательно выписаны.
— Я не видел, как она улыбается, — внимательно разглядывая рисунок, сказал Андрей.
— Нравится? Можешь взять.
— Ее улыбка…
— До улыбки Джоконды ей далеко, — рассмеялся приятель. — Улыбка Джоконды уже сколько веков — тайна!
Андрей аккуратно свернул рисунок в трубку и засунул в свою сумку.
— Ты — художник, — помолчав, сказал он. — Только вот что я тебе скажу: она умнее, чем ты думаешь.
— Это ты по ее прыжкам в воду определил? — насмешливо посмотрел на него приятель. — Ты ведь с ней не разговаривал? Может, откроет рот и такую понесет чушь…
— Это ты сейчас чушь несешь, — оборвал Андрей.
— Можно подумать, ты ее хорошо знаешь!
— Я знаю, — улыбнулся Андрей. — Уверен, что ей эти блоковские стихи понравятся:
Приятель уставился на него, почесал бледную вмятину на переносице и сказал:
— Андрюха, никак ты втрескался в нее?
— «Втрескался»… — поморщился приятель. — Петя, ты совсем не романтик! Вспомни, Дон-Кихот поклонялся Дульсинее Тобосской, которую никогда не видел, а Петрарка всю жизнь слагал сонеты Лауре, с которой и словом не обмолвился.
— Я знаю, почему ты не хочешь с ней познакомиться, — подумав, проговорил Петя. — Боишься разочароваться. Откроет пасть…
Андрей предостерегающе поднял руку, мол, заткнись, однако потом мягко заметил:
— Бедный Петя-Петушок Золотой Гребешок! Тебе еще не стукнуло пятнадцати, а ты уже такой закоренелый циник! Разве можно так относиться к женщине? А наша прыгунья? Да она тоненькая, воздушная, неземная… А ты — «пасть»!
— Когда при мне начинают восхищаться девчонками или кинозвездами, я всегда говорю, что они так же, как и все, едят, спят, сморкаются и…
— Петруччио, хочешь, я предскажу тебе твое будущее? — снова перебил его приятель. — Ты женишься на официантке из сосисочной на Невском, будешь стаканами глушить бормотуху, ругаться изощренным матом и раз в месяц попадать в вытрезвитель…
— И буду малевать плакаты к праздникам и вывески для магазинов, — вставил Петя.
— При всем при том ты будешь тонким современным художником, твои картины будут выставляться на выставках, покупаться музеями… — с улыбкой продолжал Андрей.
— Послушай, а кем ты будешь? — спросил Петя.
Они пересекли Невский подземным переходом и пошли по Садовой к цирку. С афиши кинотеатра «Молодежный» на них свирепо смотрел чернобородый Даниэль Ольбрыхский. Шел двухсерийный фильм «Пан Володыевский».
— Там очень натурально сажают одного мужика на острый кол, — кивнув на афишу, заметил Петя.
— Тебе только это и запомнилось? — насмешливо взглянул сверху вниз на него Андрей.
— Отвечай на мой вопрос, — потребовал приятель.
— Ты знаешь, я счастливее тебя! — рассмеялся Андрей. — Ты с детства знаешь, кем будешь, а я — нет. Представления не имею, что меня ждет впереди.
— Чего же радуешься? — подозрительно покосился на него Петя.
— Жить интереснее, когда не знаешь, что тебя ждёт, — рассуждал Андрей. — Некоторые люди пытаются узнать у цыганок, гадалок свое будущее. А зачем, спрашивается? Если все будешь знать наперед, то тогда какой смысл жизни? Солдат не будет носить в ранце жезл маршала и стараться хорошо воевать, потому что звезда и папаха маршала и так упадут на его голову; художник, писатель, композитор не будут оттачивать свое мастерство, потому что им обещали бессмертие.
— Я знаю, кем ты будешь, — задумчиво сказал Петя. — Писателем, как твой отец.
— Мой отец христом-богом заклинает меня не делать этого! — воскликнул Андрей. — И потом, нужен талант, а я, братец, на тройки пишу школьные сочинения.
— Зато стихи сочиняешь…
— Для стенгазеты? — усмехнулся Андрей. — Какая это поэзия! Дилетантство.
— Боксером ты не хочешь быть, поэтом тоже… Тогда кем?
— На Луну хочу слетать, походить по ней…
— Опоздал, — рассмеялся Петя. — Армстронг и Олдрин в июле тысяча девятьсот шестьдесят девятого года уже походили по Луне.
— Смотри, запомнил!
— Я на память не жалуюсь, — сказал Петя. — А ты поступай в авиационное училище. Оттуда легче всего попасть в космонавты.
— Я хочу пойти в кассу, взять билет до Луны или Марса, сесть у иллюминатора в ракету, как в самолет, и полететь туда, — продолжал Андрей. — Когда-нибудь ведь так и будет?
— Ну-ну, слетай, — улыбнулся приятель. — Не забудь мне оттуда привезти… симпатичную голубую марсианочку!
— Пошляк ты, Петя, — вздохнул Андрей.
Солнце с трудом распихало ватные облака, отыскало зеленоватое окошко и неожиданно ярко ударило широким лучом в огромную и красочную афишу на здании цирка. Нарисованный на ней карапуз Карандаш в широченных полосатых штанах и его знаменитый терьер будто вдруг ожили на афише, задвигались…
— Знаешь, кем я буду? — сказал Андрей. — Клоуном… Вот видишь, ты уже смеешься… Замечательная это профессия — людей смешить!
— Пока ты только меня смешишь, — заявил Петя.
3
Вадим Федорович давно уже замечал за собой, что больше месяца-двух не может работать на одном месте, начинает испытывать беспокойство, куда-то хочется уехать, — в общем, появляется неодолимая потребность сменить обстановку. И тут, как раз кстати, позвонили из Литфонда и предложили путевку в Дом творчества в Комарове. Несколько раз он навещал там знакомых писателей. Трехэтажный дом был окружен высокими соснами, напротив него стояло приземистое, с широкими окнами, деревянное здание столовой. В другом двухэтажном деревянном доме, покрашенном бурой краской, жил обслуживающий персонал. Пару комнат на втором этаже тоже занимали писатели, как правило начинающие. В главном корпусе селили известных. В Комарове поздней осенью обычно стоит торжественная тишина. Вниз к Финскому заливу вели неширокие песчаные дорожки. Такое впечатление, когда выходишь из электрички, что это маленький дачный поселок, но когда как следует познакомишься с ним, то начинает казаться, что поселку нет начала и конца. Среди сосен и елей спрятались сотни добротных дач. Улицы тянутся до Репина, бесчисленное количество переулков, тупиков — и все дачи, дачи, дачи. В самых высоких, красивых, сохранившихся еще с довоенных времен, расположились детские санатории, пионерские лагеря. Дом творчества писателей находится на улице Кавалеристов, неподалеку от платформы, где останавливаются электрички.
Казаков приехал в Комарово в середине декабря. Тридцать первого он должен был покинуть Дом творчества, потому что с первого января весь корпус безраздельно будет отдан ребятишкам, которые проведут здесь зимние каникулы.
С сумкой в одной руке и пишущей машинкой «Олимпия» в другой он в одиннадцать утра сошел с электрички и занял комнату, указанную в путевке, на третьем этаже. Разложив вещи, вышел в просторный вестибюль, где на широком диване сидели два почтенных старца, а третий за маленьким круглым столиком с кем-то разговаривал по телефону. «Привези мне в субботу зимнюю шапку, что-то похолодало, — рокотал он густым прокуренным басом в трубку. — Носки? Захвати пару шерстяных… Что? Звонили из Москвы? Ты сказала, что я в Комарове? Сказала, что я уже послал им статью о Пастернаке?..»
Сидящие на диване старички — один был абсолютно лыс, только у висков завивались в колечко белые волосики — равнодушно взглянули на Вадима и продолжали свою неторопливую беседу. Казаков подошел к деревянной доске, где в маленькие ячейки с номерами комнат были всунуты отпечатанные на машинке фамилии проживающих. С удовлетворением отметил, что тут Татаринов Т. А. и Ушков Н. П. Вообще-то знакомых фамилий было много, но Вадим близко мало кого знал. Мелькнула было мысль сразу зайти к Николаю, но решил сначала прогуляться по Комарову, спуститься к заливу: хотелось после шумного города побыть одному. До обеда еще три часа, всех знакомых увидит в столовой.
В Комарове, как и в городе, не было ни снежинки, хотя все говорили, что тут свой микроклимат, мол, когда в Ленинграде дождь и лужи, здесь солнце и снег. На дорожках поблескивали сосновые иголки, с залива дул холодный ветер, слышались глухие удары волн о берег. Вадим поглубже натянул на голову серую кепку, задернул повыше на коричневой куртке молнию и зашагал по асфальтовой дорожке в сторону Академического городка. Сезон давно закончился, и павильоны и ларьки, работающие летом, были закрыты. Через широкие окна видны поставленные на белые столы ножками вверх металлические стулья. Что-то грустное было во всем этом запустении, невольно представлялось солнечное лето — людские голоса, оживление, девушки в купальниках, с махровыми полотенцами, не спеша спускающиеся к пляжу, музыка, выплескивающаяся из транзисторов, солидные матроны, загорающие в шезлонгах на своих дачных участках, веселая детская возня на площадках, где сейчас, печально поникнув головами, мерзли за забором на ветру деревянные зебры, жирафы, слоны. Тропинки, ведущие к дачам, были засыпаны желтыми листьями и иголками. На зеленом заборе из почтового ящика торчала свернутая в трубку мокрая газета.
Мертвый сезон. На дачах почти никто не живет. Вот выпадет снег — и хлынут сюда лыжники. Хозяева дач расчистят засыпанные снегом тропинки, снимут ставни, из труб потянется в морозное небо сизый дымок… А пока тихо, серые облака медленно движутся в сторону залива. Даже отдыхающие не попадаются навстречу. Но Вадиму Федоровичу не было грустно, наоборот, он с удовольствием вбирал в себя эту благословенную тишину, нарушаемую лишь шорохом просыпающихся сверху сухих иголок. Извечный шум раскачивающихся вершин деревьев вселял в сердце тихую щемящую радость. Нет-нет напоминал о себе залив: приглушенный шум накатывающихся на берег волн приходил будто из-под земли. Неудержимо потянуло к морю, и Вадим Федорович, свернув с дорожки к красивой, с затейливой резьбой, даче на пригорке, стал спускаться вниз. Чем ближе к заливу, тем сильнее порывы ветра, деревья уже не шумят, а стонут, скрипят. С Приморского шоссе, что тянется возле самого залива, доносится шум машин. По обеим сторонам крутого спуска болотистые места, тут не видно дач. Они там, у залива. На песчаном берегу видны крашенные суриком днища перевернутых на зиму лодок. Большой красный буй, полузасыпанный песком, косо накренился к воде. Далеко впереди Казаков заметил бредущую по песку у самой воды пару. Ветер яростно трепал их одежду, старался сорвать головные уборы. Женщина опиралась на руку мужчины. Скоро холодный порывистый ветер прогнал их с пляжа, и Казаков снова остался один на один с неспокойным морем. Придерживая кепку рукой, он медленно побрел вдоль кромки залива. На гладком мокром валуне отдыхали две сгорбившиеся чайки, ветер взъерошивал им перья, наверное, брызги попадали на них, но птицы упорно оставались на месте.
Вадим Федорович приехал сюда, чтобы поработать над книжкой о разведчике Иване Васильевиче Кузнецове. Работа что-то продвигалась медленно, очень не хватало фактических материалов о том периоде. Кое-что прислал из Берлина верный Курт Ваннефельд, он писал, что больше его к полицейским архивам не допускают и добиться разрешения властей не так-то просто. Ваннефельд использовал все свои связи. Вадим Федорович понял между строк, что дружба его с советским журналистом не по нутру его буржуазным издателям.
Вернувшись из ФРГ, он снова и снова прокручивал в памяти все события, которые произошли с ним в Мюнхене: встречи с Боховым и Найденовым… Теперь он понимал, что Игорь готовил ему ловушку. Спасибо Курту — он в самый последний момент выручил его. Казаков корил себя за доверчивость, беспечность, с какой он вел себя в Мюнхене. Он слышал и читал о провокациях, которые устраивают за рубежом советским людям агенты разведок, но, как обычно бывает, к себе все это никоим образом не относил. Он позвонил Борису Ивановичу Игнатьеву, встретился с ним и все рассказал… Капитан попенял, что в свое время Вадим Федорович не рассказал о своей встрече в Казахстане с Игорем Найденовым, вернее — Шмелевым. Казаков и сам себя корил за это. Ведь когда Игорь подошел к нему в Мюнхене у гостиницы, он сразу его узнал, почему же там, в целинном совхозе, решил, что это все-таки не он? Ведь пришла же ему мысль в самолете, когда он возвращался из Казахстана, что тракторист-целинник — это Игорь Шмелев? А он эту; мысль начисто отринул и забыл думать об этом, хотя, собирая материал для книги, несколько раз встречался с капитаном Игнатьевым. Кстати, он теперь уже майор…
Мысли с Найденова перескочили на Вику Савицкую. Выходя на прогулку, он намеревался взглянуть на ее дачу. Щека, повернутая к заливу, горела от ледяного ветра, возвращаться тем же путем не захотелось, и он, перейдя шоссе, зашагал по тропинке в поселок. До обеда еще есть время, можно прогуляться до дачи Савицких. Она где-то неподалеку. Вернувшись из ФРГ, Вадим Федорович не позвонил, а сейчас вот вдруг вспомнил о ней…
Комаровские дачи, как правило, находятся в глубине участка. Идешь по улице, и домов почти не видно, одни сосны и ели за заборами. Двухэтажная дача Савицких тоже спряталась среди деревьев. Вадим Федорович уже прошел мимо нее, как что-то заставило его обернуться: в окне боковой комнаты на первом этаже сквозь плотные шторы пробивался электрический свет. На дверях гаража висел замок, прикрытый полиэтиленовой пленкой. На крыльце поблескивали сосновые иголки. Стоя у зеленого забора, Казаков раздумывал: постучаться в дверь или не стоит? Сегодня четверг. Вика, по идее, должна быть на работе. Наверное, родители пожаловали, — ее отец уже несколько лет на пенсии.
Он не зашел. Пройдя немного вперед, свернул на другую улицу и скоро вышел к Дому творчества. Из главного корпуса выходили в наброшенных на плечи куртках и пальто люди. В столовой уже вспыхнули люстры, на столах виднелись холодные закуски, приборы. Громко хлопала широкая застекленная дверь.
— Нашего полку прибыло! — услышал он мягкий тенорок Тимофея Александровича Татаринова. — Здравствуй, дорогой!
Улыбающийся седоусый писатель шел навстречу, распахнув объятия. «Неужели полезет целоваться?» — мелькнула мысль, и в следующее мгновение Татаринов смачно залепил ему поцелуй прямо в губы. Казакову не нравилась эта идиотская привычка людей искусства при встрече целоваться друг с другом и говорить «старик». Стараясь этого избежать, первым далеко вперед протягивал руку, пытаясь волевым движением предотвратить столкновение и неминуемый мокрый поцелуй. Иногда это удавалось. Но коренастый, грузный, с круглым животом, Татаринов пер на него, как танк, и ускользнуть от него не было никакой возможности.
— Ты что же не зашел ко мне? — сразу начал давить на него Тимофей Александрович. — Ишь ты, гордец, приехал и носа не кажет!
— Я час назад заявился, — стал оправдываться Вадим Федорович, удивляясь как это некоторым людям легко удается сразу делать других виноватыми.
— За нашим столом есть одно свободное место, — между тем говорил Татаринов, двигаясь с ним к крыльцу.
И опять Вадим Федорович безропотно подчинился, хотя ему нужно было зайти в номер, раздеться и руки помыть. Впрочем, это можно сделать и при входе в столовую, где раковина с краном.
Татаринов сбрил свою пышную бороду, оставил лишь короткие усы и стал еще больше походить на татарина. Розовая плешь стала шире, а красная шея могучее. Весь он излучал собой добродушие и довольство, лишь в узких острых глазах притаилась насмешка.
Настроение Казакова сразу улучшилось, когда немного погодя за их стол сел Николай Петрович Ушков. Целоваться они, естественно, не стали, потому что приятель тоже не терпел этой привычки.
— Я ждал тебя еще вчера, — сказал Ушков. — Звонил тебе — Ира мне и сказала, что ты взял путевку в Комарово.
Последнее время опять их отношения с женой ухудшилась. В какой-то мере из-за этого Вадим Федорович и поехал в Комарово. Выходит, Николай звонил, а она даже не поставила в известность об этом…
— Ребята, посмотрите вон на того типа, что сидит за столом, у самых дверей, — понизив голос, показал смеющимися глазами Татаринов. — Человек в противогазе! — Он громко рассмеялся.
— Москвич, кажется, очеркист, — вставил Ушков.
Очеркист с гигантским носом в вытаращенными глазами невозмутимо тыкал вилкой в мелкую тарелку и ни на кого не обращал внимания. За столом он сидел один.
— Надо бы отметить, Вадим, твой приезд, — сказал Тимофей Александрович.
— Я хотел поработать, — заикнулся было Вадим Федорович.
— Еще наработаешься, — осадил Татаринов. — Ишь ты какой прыткий! Сначала нужно акклиматизироваться. Или ты можешь вот так сразу с электрички за письменный стол?
— Могу, — улыбнулся Казаков.
— Коля, ты только посмотри на него! — рассмеялся Тимофей Александрович и обаятельно улыбнулся веснушчатой официантке, подкатившей уставленную тарелками тележку к столу. — Римма, золотце, мне бифштекс с яйцом. — Перехватив ее вопрошающий взгляд, брошенный на новичка, пояснил: — Вадим Казаков, прозаик, он будет сидеть с нами.
Римма поставила перед Вадимом Федоровичем тарелку с биточками с рисом. Ушкову достался шницель с картофельным пюре.
— Завтра утром на листке проставьте номер комнаты и сделайте заказ, — сказала Римма, двигая свою тележку к следующему столу.
В светлой просторной комнате скоро заполнились почти все столы. Каждый входящий в зал вежливо говорил: «Приятного аппетита». Казаков с любопытством осматривался: знакомых довольно мало. У окна в гордом одиночестве спиной ко всем сидел белоголовый, с аккуратными усиками человек. Вид у него был неприступный. В ответ на приветствия проходящих мимо он резко нагибал величественную голову и не глядя что-то негромко отвечал.
— Кто это? — негромко спросил Казаков.
— Ты не знаешь Алексея Павловича? — сделал удивленные глаза Ушков. — Его все знают.
— Классик? Где-то я его, наверное, портрет видел…
Ушков и Татаринов рассмеялись.
— Классик… бильярда, — сказал Тимофей Александрович.
— Алексей Павлович с самим Маяковским сражался за зеленым столом, — прибавил Николай. — Знаменитостей нужно знать, дорогой Вадим.
— Я в бильярд плохо играю, — улыбнулся Казаков и снова посмотрел на заканчивающего ужин величественного старца.
— Алексей Павлович и сейчас никому не уступит в бильярд, — заметил Ушков. — Рука у него твердая, а глаз зоркий.
Татаринов после ужина заявил, что на полчаса зайдет к известному профессору-терапевту — его дача неподалеку. Тасюня последнее время стала жаловаться на желудок, нужно договориться с профессором, чтобы он ее принял в своей клинике.
Прогуливаясь с Ушковым, Вадим Федорович подумал, что, пожалуй, Татаринов не даст тут ему спокойно поработать…
— Вырвался старик от своей Тасюни, — говорил Николай Петрович, — Вот и куролесит! Дождется, что она приедет сюда и увезет домой. Такое уже случалось. На днях жена одного поэта примчалась на такси и прямо из номера увезла муженька.
— Что же это за мужчина, который так зависит от жены? — покачал головой Казаков.
— Думаешь, мало таких, которые вертят своими муженьками как хотят? — усмехнулся Ушков.
— Мне кажется, Тасюня меня невзлюбила, — заметил Вадим Федорович.
— Значит, и старик от тебя отвернется! — резюмировал Николай Петрович. — В этой семейке все решает она.
— Помню, как мы с тобой у него были дома, — так она сычом на нас смотрела, — сказал Казаков. — Он, по-моему, тайком от нее написал мне рекомендацию в Союз писателей.
— Она многих не любит, а вот если ты ей понравишься, будет матерью родной, а старик станет на тебя молиться… А рекомендацию я его заставил написать. Знаешь, что он мне на другой день после нашего визита сказал по телефону? «Я не буду писать рекомендацию… Тасюня заметила, как твой приятель, Вадим, рожу кривил, когда я читал главу из романа…»
— Я боялся, что засну, — улыбнулся Казаков.
— А со мной он считается, я ведь его биограф!
— Расхвалил ты его в своей книжке оё-ей!
— Я действительно считаю его хорошим писателем. Последний его роман о Крымской войне великолепен… Кстати, в будущем году в план включено переиздание монографии о Татаринове.
— Тоже классика? — усмехнулся Вадим Федорович.
— Я палец о палец не ударил, чтобы ее переиздать, — продолжал Ушков. — Это жена Татаринова пробила. Она ведь насядет на издателей, как коршун!
В сгустившихся сумерках зайцем прыгало по рельсам огненное пятно: из Ленинграда приближалась электричка. На высоком бетонном перроне ждали всего двое мужчин. Они были в пальто с поднятыми воротниками, возле ног притулились большие сумки. С нарастающим шумом, ослепляя все вокруг, плавно затормозила электричка. В вагонах мало пассажиров. Двери раскрылись и через несколько секунд закрылись. Двое мужчин с сумками исчезли в тускло освещенных вагонах, в Комарове вышла целая группа длинноволосых парней и девушек в брюках. У одного за спиной на ремне гитара в чехле. Потоптавшись на перроне, они гурьбой пошли в противоположную от Дома творчества сторону. Ветер подхватил смятую пачку от сигарет и швырнул на шпалы. Из неплотно закрытой двери станционного строения, где продавались билеты, пробивалась желтая полоска света.
— А чего он бороду сбрил? — спросил Вадим Федорович.
— Тасюня так захотела, — рассмеялся Николай Петрович. — Она с ним за границу собирается.
— А борода-то при чем?
— Ну как же ее Тимофей поедет в Европу с дремучей бородищей? Заставила сбрить, со слезами умолил ее хотя бы усы оставить. Они все же придают какую-то мужественность.
— Для биографа великого человека ты слишком критичен, — насмешливо заметил Казаков.
— Ты знаешь, оказывается, можно быть хорошим писателем и вместе с тем… — раздумчиво начал Ушков.
— Я приехал сюда работать… — резко остановился Вадим Федорович. — Пошли на залив? Слышишь, как мощно бьет волна!
— Вообще-то старик обидится. Он ведь хотел отметить твой приезд.
— Зато Тасюня будет довольна, — улыбнулся Казаков.
— Ночью будет шторм, — взглянув на низкое черное небо, проговорил Николай Петрович.
Глава двадцать шестая
1
Светлые «Жигули» со скоростью семьдесят километров в час бежали по темному, посверкивающему изморозью асфальту. По обеим сторонам шоссе белел снег, он налип на ветвях деревьев, сровнял придорожный кювет. Шоссе было чистым, колеса машин слизали снег, оставив лишь тонкую полиэтиленовую пленку льда, незаметного глазу. Андрей Казаков и Петр Викторов сидели на заднем сиденье и смотрели на расстилающийся перед ними зимний пейзаж. Встречные машины с рокочущим шумом проносились мимо, все больше грузовые и автобусы, легковых мало. Серебристая лента асфальта, будто черная борозда, взрезанная гигантским плугом, развалила пополам холмистое белое поле. Монотонный гул мотора убаюкивал, от включенной печки волнами плыло дурманящее голову тепло. Разговор сам собой иссяк, и приятелей неудержимо клонило в сон. Наверное, разморило и водителя за рулем, неожиданно взвизгнули тормоза, как-то не так зашуршал под колесами асфальт, мальчишки разом открыли глаза и увидели, что привычная картина впереди странно изменилась: перед ними расстилалось не серое шоссе, а нетронутая белая равнина с раскорячившимся на косой бетонной подпорке телеграфным столбом, потом снова возникло стремительно набегающее шоссе с желтым молоковозом, едущим навстречу, шоссе тут же отпрыгнуло в сторону…
— Держись, ребята! — сдавленно произнес шофер. И тут «Жигули», казалось, оторвались от твердой земли и взмыли в воздух. Душераздирающий скрежет, тонкий вой мотора, потом на них обрушился град пинков и ударов, то вспыхивал свет, то наступала тьма, и, наконец, гнетущая тишина, нарушаемая лишь бульканьем и тихим потрескиванием. Откуда-то издалека пришел гул мотора, визг тормозов, хлопанье дверцы и голос:
— Эй вы, живы?
— На боку лежим, — подал голос водитель. — И колесо вертится… Как вы, мальцы?
— Вроде цел, — кашлянув, ошарашенно ответил Петя.
Лежащий под ним Андрей тоже зашевелился и пробурчал:
— Я думал, мы без пересадки прямо на тот свет отправились…
— Я, мать твою… башкой стекло пробил! — ругнулся водитель. — Опять позабыл пристегнуться ремнем!
«Хрумк-хрумк…» — приближались чьи-то шаги по снегу. Как в танке люк, открылась наверху дверца, и к ним заглянуло круглое озабоченное лицо незнакомого человека.
— Кажись, все целы, — после некоторой паузы заметил он.
Он помог им выбраться на снег, и тут неожиданно на них нашло беспричинное веселье, не слушая друг друга, они возбужденно заговорили. Водитель щупал голову и глупо хихикал.
— И нажал-то на тормоз чуть-чуть, сначала вильнула в одну сторону, потом в другую… — говорил он.
— Я думал, мы врежемся в столб, — вторил ему Петя Викторов, приплясывая на месте.
— Я вижу, асфальт куда-то вбок убегает, — рассказывал Андрей. — Потом деревья опрокидываются, дождь брызжет…
— Это я башкой стекло вышиб, — радостно вставил водитель.
— Давайте поставим машину на колеса, — предложил подошедший на место аварии человек в ватнике и валенках. — Не то из картера все масло вытечет.
Проваливаясь по пояс в снег, они довольно легко перевернули «Жигули».
— Гляжу, вас закрутило и несет прямо на меня, — рассказывал шофер молоковоза. — Ну, думаю, сейчас врежутся в меня! И тогда заказывай попу молебен… А тут вас перед самым моим носом еще раз развернуло и через кювет швырнуло в сугроб. В общем, счастливо отделались.
Останавливались еще машины, к ним подходили шоферы, закуривали и рассказывали про другие аварии, произошедшие в гололед на дороге. Кто-то предложил тросом выволочь «Жигули» из сугроба. Молоковоз встал поперек шоссе, медленно потянул машину. К счастью, неподалеку оказалась присыпанная снегом куча песка, и другие шоферы лопатами подсыпали его под скаты ревущего молоковоза. Расчистили путь и для «Жигулей». Когда машина уже стояла на обочине, кто-то вспомнил про ГАИ, но пострадавший водитель сказал, что машина не застрахована, никто не пострадал, так что нечего милицию беспокоить…
И скоро все разрешилось самым наилучшим образом: «Жигули», покашляв и почихав, завелись, поблизости, в райцентре, находилась станция технического обслуживания, и водитель, обдуваемый в лицо ледяным ветром, не спеша своим ходом поехал туда. Андрея и Петю захватил с собой стеклозаводский «КамАЗ», возвращающийся порожняком в Андреевку.
В просторной кабине «КамАЗа» было тепло, из приемника лилась легкая музыка. Молодой, с пшеничным вихром, лихо вымахнувшим из-под сбитой на затылок зимней кроличьей шапки, шофер обстоятельно расспросил про аварию, скорость, обозвал водителя «Жигулей» раззявой, мол, у него тяжелая машина — и то он в гололед не гонит ее свыше шестидесяти километров в час, а легковушка — это пушинка!..
Андрей почувствовал, как заныл бок, потом заломило правое плечо, колено… На лице у него никаких царапин не заметно, а вот у Пети бровь рассечена, будто он получил хороший удар боксерской перчаткой. Глядя с высоты своего сиденья на шоссе, Андрей предался размышлениям — не думал не гадал он в январе оказаться в Андреевке. Не случись бы авария, так и проехали бы мимо. И потом, как они попадут в дом? Может, у Супроновичей хранятся запасные ключи? Только вряд ли Дерюгин оставил… До начала занятий еще неделя. Петин знакомый — молодой художник Сева Пеньков, владелец опрокинувшихся «Жигулей», — толковал, что ему главное сейчас — это стекло лобовое вставить, а вмятины на капоте и крыльях он и в Ленинграде выправит, так что, возможно, к вечеру и прикатит в Андреевку. Значит, нужно думать о ночлеге и для него.
Идея зимой поехать к нему на дачу почти за триста километров принадлежала Пете Викторову, он прожужжал все уши своему знакомому Пенькову, что, дескать, в тех краях можно приобрести у населения в глухих деревушках старинные иконы, самовары и прочие редкие предметы домашнего обихода. Для пущей убедительности показывал медный складень, выменянный на бутылку водки… На позеленевшем складне были изображены какие-то святые. Понимающий в этих вещах толк, Пеньков заявил, что такой складень стоит больше сотни. Они побывали в пяти деревнях, куда было можно проехать, свернув с шоссе, и после длительных переговоров приобрели два медных самовара, невыразительную икону на доске и высокий латунный подсвечник, в который верующие в церквах вставляют тоненькие свечки на помин души. В общем, улов был небогатый, и они решили плюнуть на это дело и заехать в деревушку, где жил Петин дед. Андрея предметы старины не интересовали, он поехал с ними просто за компанию. Его привлекло путешествие на машине.
Пока Петя и Пеньков вели в избах переговоры, Андрей сидел в кабине и читал журнал. У Петиного деда они намеревались отдохнуть, походить на лыжах и порыбачить с зимними удочками на озере. И вот авария… Не остановись на дороге стеклозаводский «КамАЗ», они вряд ли поехали бы в Андреевку, уж скорее постарались бы добраться до Петиного деда, но туда ни одна машина не шла, а торчать неизвестно сколько на станции техобслуживания им не захотелось.
Вихрастый шофер оказался разговорчивым, он дотошно выпытал у Андрея про его родичей, — оказывается, он дальний родственник Абросимовых — внук Леонида Супроновича, да и сам носит эту фамилию, а зовут его — Михаил. Правда, с братьями и сестрами он редко видится: многие не живут в Андреевке, лишь приезжают в отпуск на лето. Вадима Федоровича он хорошо знает, даже показывал ему свои стихи…
Андрей обратил внимание на руки Михаила Супроновича: корявые, все в трещинах, а улыбка на его лице была чем-то неприятной. Отбрасывая с глаз вихор, шофер пристально вглядывался в дорогу, губы его шевелились, будто он и про себя что-то шептал.
— Может, кого еще и застанешь в поселке, — сказал Супронович. — Много понаехало отовсюду, на днях хоронили Дмитрия Андреевича…
Андрей хорошо знал Абросимова, не раз был с ним на рыбалке на озере Белом… Значит, Дмитрий Андреевич умер, когда Андрей был уже в отъезде, иначе бы он знал.
— Помер-то он в Климове, но привезли хоронить в Андреевку, — словоохотливо рассказывал шофер, крутя баранку. — Такое дал распоряжение… Его батька-то, Андрей Иванович, тута похоронен. Говорят, в войну он немцам дал жару, а сын его — покойный Дмитрий Андреевич — командиром партизанского отряда в наших лесах был…
— Отец приезжал? — поинтересовался Андрей.
— Почитай, вся ваша родня приехала на похороны… — наморщил лоб, вспоминая, шофер. — Как же, твой батька был! Это точно! Я их вместях с Павлом Дмитриевичем в столовке вечером видел.
Дома Андрей сказал, что поедет к Пете в деревню на все школьные каникулы, — вот удивится отец, увидев его в Андреевке! Если он еще там. Грузовик с прицепом свернул у железнодорожного моста с шоссе на проселок. Здесь дорога была заснеженная, на обочинах громоздились кучи грязного, со льдом снега, оставшиеся после прошедшего грейдера, а дальше, за посадками, снег девственно-белый, чистый. Вздувшимися суставами на голых промерзлых деревьях налипли тяжелые комки. Впереди над лесом ширилась ярко-желтая полоска. Михаил Супронович заметил, что завтра «вдарит мороз». Андрей уже узнавал знакомые места: справа железнодорожная насыпь, за ней красивый луг с разбросанными по нему могучими соснами, а дальше — густой бор, в котором они осенью собирали крепкие боровички. Андрей раз принес сто двадцать штук, один к одному. Помнится, Григорий Елисеевич Дерюгин восклицал: «Ой-я! Сколько наколупал! Прямо-таки чемпион! Завтра разбужу тебя пораньше — и снова в лес». Старательно почистил грибы, нанизал их на алюминиевую проволоку и положил сушиться на крашеную железную крышу, а потом ссыпал в мешочек, чтобы осенью увезти в Петрозаводск. Когда он об этом рассказал в Ленинграде родителям, отец рассмеялся, мол, Дерюгин и с ним проделывал точно такие же штуки: поахает, похвалит, а сушеные грибы уберет себе в мешочек… Мать возмущалась и корила Андрея, что домой не привез ничего…
— У меня нога заболела, — сказал Петя. Распухшая, с кровоточащей ссадиной бровь придала его широкому большеротому лицу зловещее выражение. Кажется, у него и нос малость раздулся.
— Это всегда после аварии, — жизнерадостно заверил Супронович. — Сначала ничего не чувствуешь, а потом только успевай считать синяки да шишки! Я разок на мотоцикле турманом летел через дорогу… — И он принялся живописно рассказывать об аварии, которую потерпел на климовском большаке прошлой осенью.
Мальчишки молчали, каждый думал о своем. «КамАЗ» с ревом преодолевал колдобины, их подбрасывало, сталкивало друг с другом, а Михаил — как тот самый конь, который, почуяв дом, все прибавлял и прибавлял ходу.
— А вот и наша Андреевка! — громогласно возвестил он. — Гляди, дымок из нашей трубы! Мать оладьи печет. Знает, что я их люблю.
Прогрохотал под колесами мост через Лысуху, мелкий сосняк расступился, и впереди показались черные деревянные дома с заваленными снегом крышами, меж ними величественно возвышалась каменно-кирпичная водонапорная башня. На круглой крыше ее со снежной шапкой и тонким громоотводом солнечно блистали круглые застекленные окошки.
* * *
— Людей ой сколько много было на кладбище, — бойко рассказывала Лариса Абросимова, стоя у земляного холмика, заваленного перевитыми черными лентами венками с искусственными цветами. — Папка сказал, что летом надгробие установят. Мраморное.
Свежая могила выделялась ярким желто-зеленым пятном среди заваленных снегом остальных могил. К ней была протоптана широкая дорога, желтые комки земли испещряли кругом снег, Андрей и Петя стояли с непокрытыми головами и смотрели на могилу. У самого красивого венка бронзовой краской на черной ленте было написано: «…районного комитета КПСС…» Лента смялась, свернулась трубкой, и дальше было не прочесть. На других венках бросались в глаза лишь отдельные слова. Юность и смерть — несовместимы. Мальчишки и девочка стояли у могилы, но остро ощущать потерю и самую смерть они не могли. Смерть казалась чем-то нереальным, невсамделишным, но сырой запах земли, чуть слышный звон жестяных листьев на венках, трепетание на холодном ветру траурных лент настраивало на печально-торжественный лад.
Андрей мучительно старался вызвать в памяти лицо Дмитрия Андреевича и не мог: лицо смазалось, расплылось. А вот грузную высокую фигуру Абросимова он помнил, слышал его густой хрипловатый голос. Он знал — потом все восстановится в памяти, но сейчас лицо покойного ускользало от его внутреннего взора.
— Бабушка говорила, что после смерти душа покойника три дня витает над могилкой, — тараторила Лариса.
Она была в зеленом пальто с беличьим воротником и заячьей шапке с завязанными на затылке клапанами. На ногах — мягкие белые валенки. Порозовевшая на легком морозе, с живыми глазами, она походила на диковинную южную птицу, случайно залетевшую в эти студеные края.
Петя Викторов с залепленной пластырем бровью с интересом поглядывал на нее, но, как всегда в присутствии девчонок, становился молчаливым и хмурым.
— И ты веришь в такую чепуху? — покосился на говорливую троюродную сестренку высокий и тоже мрачноватый Андрей.
— В мире так много еще всякого таинственного, — стрельнула карими глазами Лариса. — Мы вот стоим тут, болтаем, а дедушка Дмитрий все слышит…
— Во дает! — вырвалось у Пети. — Может, ты и в чертей веришь? И в Люцифера?
— Кто это такой?
— Как же ты не знаешь самого главного дьявола? — Петя раздвинул в улыбке толстые губы. Он вдруг разговорился: — Чертями и бесами в преисподней командует… Там ведь грешников на сковородках поджаривают, в кипящих котлах варят, пить не дают. Слышала про знаменитую Сикстинскую капеллу, в которой Микеланджело написал во всю стену свой «Страшный суд»?
— А ты ее видел? — спросила Лариса.
— На репродукциях, — вздохнул Петя. Он чуть было не брякнул, что был в Риме, но, бросив взгляд на Андрея, удержался.
— Страшный суд… — задумчиво произнесла Лариса. — И бабушка говорит, что на том свете за все придется ответ держать.
— Перед кем? — спросил Андрей. И ломающийся голос его вдруг прозвучал в кладбищенской тишине звучно и басисто.
— Ты что же, думаешь, я в бога верю? — звонко рассмеялась Лариса, но тут же спохватилась и прижала ко рту белую вязаную варежку: — Нехорошо смеяться на кладбище… Это вы ввели меня в грех.
— Что мы тут мерзнем? — первым спохватился Петя. — Эх, на лыжах бы покататься! — Он взглянул на девушку: — У вас тут есть горы?
— Горы-то есть, — улыбнулся Андрей. — А вот где мы лыжи раздобудем?
— В Мамаевский бор поедем? — оживилась Лариса. — А лыжи я вам достану!
— Мы будем кататься с горы ночью при луне, — размечтался Петя Викторов. — Такая бело-синяя ночь в стиле Куинджи.
— Ты художник? — спросила Лариса.
— Я еще не волшебник, я только учусь, — весело рассмеялся Петя.
— Может твой портрет написать, — заметил Андрей.
— Почему написать? Нарисовать, — поправила Лариса.
— Рисуют школьники, а художники — пишут, — солидно вставил Петя.
— Я думала, пишут только писатели…
— Вперед, в Мамаевский бор! — воскликнул Андрей.
И, позабыв про кладбище, они наперегонки побежали через молодой сосняк к поселку. Бросавший снежками в убегавших от него Петю и Ларису, Андрей вдруг остановился как вкопанный: поразительно отчетливо перед глазами вдруг всплыло морщинистое, с серыми глазами и кустистыми седыми бровями лицо Дмитрия Андреевича. Абросимов строго смотрел на него, — сжав губы, затем его лицо подобрело, от уголков глаз разбежались морщинки, в глазах вспыхнули яркие искорки… Андрей оглянулся на скрывшееся за розоватыми стволами сосен кладбище, разжал ладонь, и на дорогу упал снежный комок со следами его пальцев. Пожав плечами, он поддал носком теплого ботинка на толстой подошве ледяную голышку и бросился догонять убежавших далеко вперед Ларису и Петю.
2
Вернувшись к себе после разговора с боссом, Найденов в сердцах швырнул на письменный стол отпечатанные на машинке листки и замысловато по-русски выругался. Генрих Сергеевич Альмов, стучавший на пишущей машинке, сочувственно взглянул на него и заметил:
— Босс вчера на соревнованиях в Нюрнберге занял четвертое место по стрельбе. Рвет и мечет! Ему лучше нынче не попадаться на глаза.
— Где я ему возьму сногсшибательный сенсационный материал, если я в России уже сто лет не был? — сказал Игорь Иванович, усаживаясь на металлическое вращающееся кресло. — Целина, БАМ, спекуляции у комиссионок, видишь ли, ему надоели… Теперь подавай политические провокации в Москве! Я вытряс всю душу из этого вшивого композитора, что попросил политического убежища… Мямлит, мол, там ему не давали возможности творить свои бессмертные кантаты и симфонии, заставляли писать музыку на слова бездарных поэтов, пользующихся покровительством высокого начальства. В общем, все одно и то же. А я думаю, ему просто захотелось тут красиво пожить. Думает, что будет нарасхват, а сам и трех слов по-немецки связать не может.
— Ну, для музыканта это не имеет значения, — улыбнулся Альмов.
— Надоело мне, Генрих, заниматься всей этой чепухой… Там, в Штатах, все было ясно и просто: убрать такого-то политикана или пустить ко дну роскошную яхту с премьером марионеточного государства, которого и на карте-то нет…
— Напиши об этом!
— И слушать не хочет! Орет, мол, про наемников и не заикайся. Показали одного по телевизору, так куча писем от возмущенных граждан пришла…
— Пошли пива выпьем? — предложил коллега.
В пивной Игорь Иванович долго распространялся о тупости босса, который сам ни черта не может написать, а других критикует! Конечно, зря он, Найденов, сегодня сунулся к нему со своим материалом… Откуда же ему было знать, что босс проиграл соревнования?..
Генрих Сергеевич не спеша тянул светлое пиво из кружки и смотрел на приятеля карими, чуть навыкате глазами. У него продолговатое лицо с черными аккуратно подстриженными усиками, густые волнистые волосы, зачесанные назад, во рту поблескивают золотые зубы. Он считается хорошим работником, заведующий отделом Туркин его оставляет за себя, да и босс, наверное, на него так не шумит, как на Найденова… И зачем только Бруно сунул его в эту проклятую контору? Видно, нет у него способностей к журналистике. Да и какая это журналистика? Тут нужно обладать воображением барона Мюнхгаузена, чтобы угодить боссу… Игорь Иванович часами торчит в библиотеке, читает советские газеты, выискивает любую зацепку, чтобы хоть от чего-то оттолкнуться и написать расхожую статейку… У других это лихо получается, а ему босс все чаще швыряет в лицо скомканные листки с его «бездарной мазней», как он выражается. Если бы не Бруно, наверное, давно уже выгнал из редакции.
— На твоем стуле сидел сбежавший из СССР писатель, там он считался талантливым, а босс его через полгода вышвырнул, как полного бездаря, — сказал Альмов. — Ты не был в антикварном у ратуши? Там стоит за прилавком востроносенький такой человек с длинными волосами. В Москве он выпустил семь поэтических книжек, а здесь поторкался-поторкался по издательствам — там только диву давались: как такую муть могли печатать в СССР? Был официантом, потом кельнером в баре и, наконец, нашел свое призвание за прилавком.
— Думаешь, я тоже пустышка? — с кривой усмешкой взглянул на него Найденов.
— Мы тут из себя непризнанных гениев не корчим — делаем, что велят… Эфир — это не газета, слово вылетело — попробуй поймай. Поэтому мы никогда не даем опровержений, чего бы ни нагородили в микрофон!
— Столько помоев в этот эфир выплеснули, что на помойках ничего не осталось! — пожаловался Игорь Иванович. — А босс требует все новой и новой падалинки. А где ее взять?
— В первый раз, что ли? — попробовал его успокоить Альмов. — Поорет-поорет, да и забудет. Не одному тебе достается.
— Придумал! — после третьей кружки пива заявил Найденов. — Напишу про «несунов», что все дефицитное тащут из цехов, а потом из-под полы продают.
— Было, — усмехнулся Генрих Сергеевич. — Хочешь, продам тебе оригинальную тему?
— Выкладывай, — заинтересовался Найденов. — За мной не пропадет.
Альмов допил пиво, вытер усики бумажной салфеткой и полез было в карман, но Игорь Иванович движением руки остановил: мол, я заплачу.
— Напиши про гомосексуалистов из высшего света…
— Да ну тебя к черту! — разочарованно пробурчал Найденов и, подозвав официанта, расплатился.
* * *
Перед концом рабочего дня позвонил какой-то господин, назвавшийся Хайнцем Рювелем, и сказал, что ровно в семь вечера ждет его в маленьком ресторанчике, что у Баварского национального музея. Найденов стал было выяснять, что у него за дело к нему, но господин еще раз напомнил, что ждет в семь ноль-ноль. Он сам подойдет к нему. Игорь Иванович хотел было позвонить Бруно, но вспомнил, что тот позавчера выехал в Бельгию. Неожиданный звонок интриговал и тревожил: наверняка что-то связано с разведкой, поэтому первым побуждением и было позвонить Бруно. Впрочем, бояться ему нечего, однако на всякий случай Игорь Иванович заехал на своем «фольксвагене» домой и прихватил пистолет.
Войдя в ресторанчик и оглядевшись, безошибочно направился к столику, где в одиночестве сидел широкоплечий блондин с сигарой во рту. Перед ним открытая банка с голландским пивом, на тарелке: ветчина с зеленым горошком. Блондин поднялся навстречу из-за круглого столика, росту он был высокого, с выпуклой грудью.
— Господин Найденов, я рад вас приветствовать, — чопорно поздоровался и снова опустился на свой стул. — Пиво? Или русскую водку? — Все это проговорил без улыбки, сверля Найденова светлыми холодноватыми глазами.
— Виски, — машинально ответил Игорь Иванович, усаживаясь напротив.
Отпустив официанта, Хайнц Рювель оценивающе посмотрел на Найденова и наконец соизволил чуть приметно улыбнуться.
— У меня для вас очень приятное известие, — сказал он, наливая из банки пиво в высокий расширяющийся кверху стакан.
Пиво было янтарного цвета, с белой пенистой окаемкой. Игорь Иванович уже давно заметил, что немцы, в общем-то патриоты своей страны, гораздо охотнее заказывали голландское и датское пиво, чем свое, отечественное, да и вина пили заграничные, предпочитая из всех крепких напитков пшеничное шотландское виски.
У Найденова мелькнула мысль, что если есть справедливость на свете, то после неприятностей должна быть какая-то приятная отдушина… Взяв стакан с неразбавленным виски, он отхлебнул и молча уставился на незнакомца. В том, что он имеет отношение к разведке, Найденов не сомневался, а ждать чего бы то ни было приятного от этого ведомства не приходилось… Мысленно он сказал себе, что ни на какие их предложения, связанные с диверсионной работой в СССР, он не пойдет…
— Надеюсь, вы не забыли своего отца — Григория Борисовича Шмелева? Или, точнее, офицера бывшего абвера Ростислава Евгеньевича Карнакова?
— Он умер… в России, — спокойно заметил Найденов, узнавший об этом от Бруно.
— Он умер, как истинный патриот новой Германии, — внушительно заметил господин Рювель.
— Я это знаю, — насмешливо посмотрел на него Игорь Иванович. Неужели только за этим его пригласил сюда этот тип?
— Германия помнит заслуги господина Карнакова, — все так же внушительно продолжал Хайнц. — Вы являетесь его законным наследником…
«Сейчас скажет, что я должен тоже верой и правдой служить великой Германии, продолжать дело своего покойного родителя…» — про себя посмеиваясь над посланцем разведки, подумал Игорь Иванович.
— …Господин Карнаков много сделал для нас, — невозмутимо продолжал тот, — и его заслуги по достоинству оценены.
«К чему он все это? — размышлял, потягивая виски, Найденов. — Сказать ему прямо, чтобы на меня не рассчитывали?..»
— …На его счету в швейцарском банке накопилась значительная сумма…
«Я не ослышался?! — подался к собеседнику Игорь Иванович. — С этого бы и начинал, дубина!»
Сумма действительно была значительная. Рювель достал из кожаного черного дипломата бумаги и протянул Найденову:
— Здесь номер счета и завещание вашего отца. Завещание на Найденова Игоря Ивановича. Видите ли, Карнаков Ростислав Евгеньевич много лет назад составил завещание и переслал нам. Суммы на его счет поступали регулярно… Обидно, конечно, что ему не представилась возможность воспользоваться своими деньгами. — Он соизволил улыбнуться уголками губ, глаза при этом были такие же холодные. — Получить деньги для вас не представит никаких трудностей — мы об этом позаботились. Мы, немцы, любим во всем порядок…
Найденов одним духом допил виски, его собеседник щелкнул пальцами, и тут же вырос в почтительной позе официант. Хайнц заказал еще порцию виски, а себе пива. Ошеломленный свалившимся на него богатством, Игорь Иванович смотрел на Рювеля и глуповато улыбался. Этот чопорный человек начинал ему нравиться, возможно, он вовсе и не разведчик, а обыкновенный финансовый чиновник… А впрочем, какое все это имеет значение, если он, Найденов-Шмелев-Карнаков, теперь богач? Ну, богач — это громко сказано… Денег, оставленных отцом, хватит на три-четыре года безбедной жизни! А это не фунт изюму! Найденов может больше не думать о насущном куске хлеба, он купит яхту и отправится в кругосветное путешествие, один… А вообще-то можно Грету взять с собой. Страстная большеглазая Грета его не раздражала и не требовала больше того, что он мог ей дать. Игорь Иванович поддерживал с молодой немкой связь с самого своего приезда в Мюнхен. Ему захотелось подойти к телефону-автомату и позвонить подружке — вот обрадуется! Скажет ей, мол, бросай ко всем чертям свою обувную фирму, упаковывай чемодан — и да здравствует морское путешествие!.. А может, лучше уехать в Ниццу? Поиграть в фешенебельных клубах Монте-Карло? Или купить лучшие охотничьи ружья и отправиться в Африку? Наверное, миллионеры еще не всех львов и буйволов перестреляли. Осталось и на его долю… Мысли вихрем проносились в его голове. Хайнц молча смотрел на него и отхлебывал пенистое пиво. В его взгляде сквозила снисходительность: этот парень, думал он, обалдел от радости! Строит воздушные замки…
— Вы, наверное, будете много путешествовать? — спросил он, будто прочитав мысли Найденова. — Мы были бы вам весьма признательны, если бы вы перед отъездом заглянули к нам… Моя визитная карточка приколота к бумагам о наследстве… — Он предупреждающе поднял руку, заметив, что счастливый наследник нахмурился: — Вы не волнуйтесь, это сущий пустяк. Вы ведь не будете делать секрета из своего маршрута?
— Я на яхте уйду в море.
— К какому-то берегу рано или поздно вы ведь пристанете? — на этот раз широко улыбнулся Рювель. Улыбка сразу смягчила жесткие черты его непроницаемого лица.
«Разведчик… — вернувшись из заоблачных высот на землю, тоскливо подумал Найденов. — И ему очень бы хотелось, чтобы я пристал к «красному берегу…»
— Ладно, о делах мы еще потолкуем. — Хайнц кивком подозвал официанта, щедро с ним расплатился и, пожав руку Игорю Ивановичу, встал из-за столика. — Да-а, ваш брат барон Бохов в курсе всех этих счастливых событий… Он ведь тоже является наследником Карнакова, но отказался в вашу пользу. Благородный человек, не так ли?
Рювель ушел, а Найденов остался в полупустом ресторанчике. И надо было этому немцу под конец подпортить ему настроение! Вот она, капля дегтя в бочке меда… Прикончив вторую порцию виски, он снова пришел в хорошее настроение. В конце концов, он разведчик, и нечего думать, что его когда-либо оставят в покое. Он тоже стреляный воробей и как-нибудь сумеет обвести их вокруг пальца. В Европе он согласен действовать, а в СССР — ни за какие коврижки! Изотов — опытнейший разведчик — это даже Бруно признает — и то попался в руки КГБ!.. Странно, что Бруно перед отъездом ничего ему не сказал о наследстве.
Вернувшись домой и поставив в гараж машину, Игорь Иванович достал из холодильника бутылку «смирновской», закуску, включил телевизор и, смотря американский боевик, не спеша вытянул полбутылки. Позвонил Грете, чтобы немедленно приезжала. Хорошая все-таки баба — Грета! Безотказная. Не стала ссылаться на какие-то неотложные дела, а просто сказала, что через полчаса будет у него, даже не удивилась, а они должны были встретиться лишь через два дня.
Не отказал себе Найденов и еще в одном удовольствии: развалившись в кресле у цветного телевизора, поставил на колени аппарат и, ухмыляясь, набрал домашний номер босса, по которому можно было звонить лишь в исключительных случаях. Тот сразу взял трубку, коротко спросив, кто звонит.
— Я давно хотел сказать вам, босс, что плюю на вашу вшивую контору! — весело произнес он в трубку.
— Кто говорит? — рявкнул босс. — Я ведь все равно узнаю!
Найденов назвался и, равнодушно выслушав гневный поток слов, что этот номер ему даром не пройдет и что он бездарный писака и в придачу пьяница, лениво процедил:
— Я плевал и на вас, босс!
Трубка яростно хрюкнула, послышались треск и короткие гудки. Найденов снова набрал номер и, с удовольствием представляя, какое сейчас у этого разгневанного борова лицо, мстительно добавил:
— Вы, босс, отвратительный стрелок! И призового места вам больше не видать, как своих свинячих ушей. — И, довольный собой, повесил трубку.
За расчетом можно не заходить, — босс все равно не заплатит, да это теперь не имеет значения для Игоря Ивановича. Он налил еще водки, выпил и, стараясь сосредоточиться на фильме, стал ждать прихода Греты.
Наверное, он задремал в кресле, потому что резкий звонок заставил его вздрогнуть. Пригладив на голове волосы, с улыбкой распахнул дверь, даже не спросив, кто это. Вместо Греты в проеме возникла высокая фигура незнакомого человека в темно-синем плаще и надвинутой на глаза шляпе.
— Кто вы? — нащупывая в заднем кармане пистолет, спросил Найденов.
— Привет от босса, — хрипло ответил верзила, и в следующий момент Игорь Иванович почувствовал, как из глаз брызнули ослепительные искры, потолок в прихожей стал удаляться, а вешалка с одеждой закружилась как волчок. Остальных ударов ногой он уже не чувствовал.
Перешагнув через распростертое тело, человек в плаще зашел в комнату, налил в стакан водки, одним махом выпил, не закусывая. Достал из внутреннего кармана продолговатый конверт с марками, положил на край стола. Не снимая тонких лайковых перчаток, набрал номер телефона, коротко проговорил в трубку.
— Порядок, шеф, расчет с клиентом произведен по всем правилам…
Положил трубку на рычаг и, снова перешагнув через Найденова, вышел.
3
Это был уже, наверное, пятый звонок с утра.
— Привет, Вадим, — услышал он в трубке голос Вики Савицкой… — Признаться, я не ожидала от тебя такой смелости!
— Ты меня осуждаешь?
— Я тобой восхищаюсь! — рассмеялась Вика. — Удивительно, что ты до сих пор жив-здоров.
— Вроде бы мафии у нас нет, — ответил Казаков.
— Мой муженек Вася Попков сказал, что тебе это даром не пройдет. У Миши Бобрикова такие влиятельные друзья-приятели, что заставят редактора газеты дать опровержение. С тебя еще стружку не снимали?
— Кто же это может сделать?
— Опорочить на всю страну уважаемого начальника станции технического обслуживания… У Бобрикова много влиятельных знакомых, а он поклялся, что тебе этого не простит.
— Меня это как-то мало волнует, — сказал Вадим Федорович.
— А вообще ты молодец, Вадим! — на прощание заявила Вика и повесила трубку.
Казаков так и не понял, одобряет она его или осуждает. Очень уж голос у Савицкой был странный.
Фельетон «Мастер на все руки» появился неделю назад в газете. Казаков все же посчитал нужным поведать читателям о махинациях Бобрикова и его подручных. Несколько раз специально приезжал на станцию и в порядке живой очереди терпеливо дожидался, чтобы его обслужили. В первый раз он потерял целый день и ничего не добился, во второй раз «Жигули» помыли, наспех проверили, но машина, едва выехав за ворота станции, заглохла. Оказалось, автослесарь неправильно установил зажигание. На третий раз ему подменили генератор и похитили из багажника две крестовины. Кроме всего прочего, слесари самым нахальным образом выманили у него пятнадцать рублей, якобы за проверку сходимости колес, установку и ремонт карбюратора и сальника. Дескать, это дефицит и они поставили детали, которых днем с огнем не сыщешь…
Часами дожидаясь своей очереди, Казаков наслышался разных историй про злоключения автомобилистов, рвачество автослесарей, махинации начальника станции Бобрикова. Обо всем этом он написал хлесткий фельетон. Тема, конечно, не новая, но очень злободневная. Обнаглевшие работники станций техобслуживания делают все, что захотят, с автолюбителями. Мало того, что обдирают их как липку, так еще откровенно выказывают свое презрение: дескать, лопухи вы, лопухи! Особенно издеваются над неопытными автолюбителями. Поверхностно осмотрев машину, напишут такой счет, что волосы становятся дыбом. Если раньше брали за каждый «стук-бряк» по рублю и трешке, то теперь меньше пятерки или десятки не берут.
Звонки начались сразу же после появления фельетона — откуда только ни звонили! Интересовались, действительно ли факты соответствуют действительности. Мол, Бобриков известен как один из лучших руководителей в городе.
Вадим Федорович сначала пытался объяснять что-то, доказывать, потом махнул рукой и всем отвечал, что к напечатанному ему больше добавить нечего.
Был и один угрожающий звонок в половине первого ночи: неизвестный глухо пробубнил в трубку, что не советует Вадиму Федоровичу оставлять свой «жигуль» на улице, потому что все шины будут проколоты… Несколько раз Казаков ночью вставал, становился на стол и выглядывал в форточку на улицу, где стояли у тротуара его «Жигули». Пока шины были в порядке.
Ровно через неделю в другой газете появилась статья, в которой на все лады расхваливали Михаила Ильича Бобрикова: дескать, самый квалифицированный начальник станции техобслуживания, у него всегда порядок в хозяйстве, автолюбители довольны обслуживанием, и вообще его, Бобрикова, нужно на руках носить…
Позвонили из газеты и попросили прислать дополнительные материалы по станции, так как пришло несколько писем в защиту Бобрикова, даже одно — коллективное. Авторы писем в один голос утверждали, что начальник станции незаслуженно обижен, что вызвало возмущение автолюбителей, которые годами обслуживаются этой замечательной станцией, одной из лучших в Ленинграде.
Если у Вадима Федоровича и были некоторые опасения — он ведь от самого Бобрикова слышал, что у него «схвачены» очень влиятельные люди, — что фельетон вызовет отклики в защиту начальника, то действительность превзошла все ожидания. Звонили не только ему, но и в газету, откуда приходили все более недовольные требования подтвердить документально изложенные в фельетоне факты…
Позвонил даже Татаринов.
— Ну и дурак ты, Вадим! — в сердцах заявил он. — Приехал я на станцию обслуживания, а меня там встретили, как врага… Говорят, знаем вас, писателей-журналистов, обслужи вас, а вы потом напишете в газету… Чего же ты, чудачок, рубишь сук, на котором сидишь? Навредил не только себе, а и другим!..
Что же случилось, что даже нельзя задеть заведомого жулика? Кому на руку это восхваление, замазывание недостатков?
Снова зазвонил телефон. Вадим Федорович протянул было к трубке руку, но тут же отдернул: не станет он больше никою слушать! Надоело! Или он действительно дурак, или мир поглупел… От этой мысли ему стало смешно. Ишь куда замахнулся! Не мир поглупел, а что-то непонятное творится вокруг: людям показывают черное, а говорят, что это белое… Одни говорят, другие подхватывают, третьи повторяют. Кто-то, по-видимому, считает, что чем хуже, тем лучше…
Бесцельно бродя по городу, Вадим Федорович на одной из улиц увидел огромный, во всю стену, портрет. Чтобы такой написать, нужна целая бригада художников! Стена-то в пять этажей! Чернобровый человек с портрета смотрел на него и чуть приметно усмехался…
«Уж он-то, Брежнев, должен знать, что у нас происходит?» — подумал Казаков, зашагав быстрее.
Насмешливый взгляд с гигантского портрета неотступно следовал за ним.
4
Был ясный зимний день, холодно светило в зеленоватом безоблачном небе солнце, заставляя все кругом искриться, голубовато сверкать. Из домов вверх тянулись сизые струйки дыма, в прихваченных изморозью окнах возникали багровые всполохи пламени от русской печи. Озябшие воробьи стайкой опустились на обледенелую изжелта-голубоватую дорогу и склевывали кем-то просыпанный овес. Натужно воя, по улице протащился лесовоз с прицепом. Длинные сосновые стволы шевелились, как живые, кряхтели, просыпали на дорогу коричневую труху. Воробьи, будто комки грязи, разлетались из-под колес.
Со всех сторон окружил зимний лес Андреевку. Куда ни кинь взгляд, везде зеленым частоколом торчат остроконечные вершины огромных сосен. Высоко пролетавший реактивный самолет оставил над поселком неширокую белую полосу. Шумно прошли по улице ребятишки из школы, и снова в поселке стало тихо. К дому Абросимовых свернула невысокая девушка в зеленом пальто и серой заячьей шапке. В руках у нее завернутый в махровое полотенце глиняный горшок. Стуча обледенелыми валенками, поднялась по ступенькам, смахнула голиком снег и остановилась у двери: в петли засова вставлена обструганная палочка. Она вынула ее, вошла в дом. В горящей печке потрескивали дрова, на железном листе тлел выпавший уголек. Лариса поставила горшок с гречневой кашей с краю плиты, налила в закопченный эмалированный чайник воды из ведра. Распахнув чугунную дверцу, подложила сосновых поленьев и, присев на низкую скамейку и глядя в огонь, задумалась.
Это она виновата, что Андрей заболел: потащила на лыжах мальчишек за собой в Мамаевский бор — это километров шесть от Андреевки. Ей-то что, она привычная, а ленинградские гости, видно, на лыжи-то первый раз в жизни встали. Пока добрались до горы, оба упарились, — она ведь говорила, чтобы не ели горстями снег, так не послушались, и вот в результате Андрей схватил жестокую ангину. Пете Викторову ничего, а у него на другой день поднялась температура, глотать стало больно. Когда приехала за ним машина, Андрей уже не вставал с постели. Петя уехал один, а к троюродному брату вызвали врача. Даже сделали укол. Неделю провалялся с температурой, и только начал поправляться — на тебе! Куда-то свалил из дома! Она сходила в сени, потом заглянула в сарай — так и есть, ушел в лес на лыжах…
Выйдя из дома и снова вставив в петлю палочку, Лариса подумала, что узнай про такое Дерюгин — весь год бы брюзжал на всех, мол, в избе никого не было, а печка топилась, двери на замок не запирали вообще, зачем Семен Яковлевич Супронович доверил ключи мальчишке?.. Супроновичи предлагали ему и Пете пожить у них, но Андрей попросил ключи от дома Абросимовых. И не страшно тут ему одному темными ночами? Да еще после того, как покойника из избы недавно вынесли… Еду захворавшему родственнику приносила бабка Варя, жена Семена Супроновича, и она, Лариса. Картошку Андрей жарил сам, достал из подпола банку соленых огурцов, рыбных консервов. Чай пил с малиновым вареньем, которого с лета много заготовили. Наверное, ему тут понравилось, потому что не спешил уезжать. Допоздна горел свет в его комнате. Ларисе видны были со своего крыльца занавешенные ситцевой занавеской окно и тень от головы и книжки, которую он лежа читал.
Лариса уже дошла до своей калитки и тут почувствовала, как вдруг что-то изменилось вокруг: только что было светло, солнечно, и вот потемнело, стало тихо-тихо. Что-то мазнуло ее по щеке, потом по носу. Она подняла голову вверх и прижмурилась: с только что ясного неба бесшумно повалил густой пушистый снег. Еще в серой круговерти ворочалось лохматое бледно-желтое пятно — это все, что осталось от солнца, а небо исчезло — над головой раскинулась темно-серая курчавая овчина. Скоро девочка уже не видела дом Абросимовых, да и ее изба смутно прорисовывалась впереди, а толстая береза под окном превратилась в огромный крутящийся волчок, все быстрее и быстрее раскручивающийся. Водонапорная башня сначала отодвинулась, стала размазываться, а вскоре совсем исчезла. И Лариса услышала, наверное впервые в своей жизни, что падающий с неба снег поет. Чуть слышная шелестящая мелодия властвовала над притихшей Андреевкой. Она то удалялась, будто уходя в небо, то снова нарастала, вызывая в душе тихую, щемящую радость. Лариса не замечала, что хлопья облепили ее шапку, налипли на брови, ресницы, таяли на щеках. Она вслушивалась в эту небесную симфонию, старалась вобрать ее в себя, запомнить. «Поющий снег! — восторженно думала она. — Интересно, Андрей слышит?»
Она вдруг без всякой причины засмеялась, снежная музыка сразу оборвалась, оставив после себя протяжный угасающий звон лопнувшей струны. Девочка вздохнула и, осторожно ступая по снежной целине, пошла к своему дому.
* * *
Андрей поначалу не заметил, как начался сильный снегопад. Лыжня петляла по густому бору, и белые хлопья не вдруг пробились сквозь колючие ветви елей и сосен. Он был один в бору. Для него, горожанина, это чувство оторванности от мира людей было удивительным, незнакомым. В городе всегда и везде люди, даже ночью в своей комнате ощущаешь дыхание огромного города. А здесь только ты, лес и серое небо над вершинами деревьев. Теперь Андрею стало понятно стремление отца уехать из города сюда, в глушь. Он не раз говорил, что в Андреевке ему лучше работается… Да это Андрей и на себе ощутил: вчера после ужина вдруг достал из ящика старого комода школьную тетрадь в клеточку, сел за письменный стол и до глубокой ночи писал… Что это? Рассказ или просто размышления о поездке в деревни за иконами? Писалось легко и быстро, а когда оторвался, исписав полтетрадки, ощутил в себе небывалый подъем, а может быть, и самое настоящее счастье. Тетрадка лежит на столе… Утром он не стал перечитывать написанное, почему-то не мог заставить себя. В Ленинграде у него десятка три перепечатанных на машинке стихотворений. Три десятка из сотни! Печатал сам на отцовской пишущей машинке. Сначала делал массу ошибок, а потом наловчился. Отпечатанные стихотворения показались ему чужими… Наверное, оно так и есть. Все стихи были навеяны поэзией Есенина, Блока. Стихи возникали в голове легко, однако, записав их, Андрей почему-то не испытывал горделивого восторга. Редко кому их потом читал, разве только Пете Викторову. И то потому, что другу нравилось все, что сочинял Андрей. Отцу он почему-то постеснялся показать. Матери не показал потому, что она, как и Петя, относилась восторженно к словотворчеству сына. А ему хотелось не похвал, а серьезного критического разбора. Тогда он взял и под псевдонимом послал в молодежный журнал, но ответа еще не получил. Он дал адрес до востребования.
То прекрасное ощущение своей причастности к творчеству, которое он, Андрей, испытал вчера ночью, строча рассказ, было для него совершенно новым. Очевидно, потому он и не стал перечитывать написанное, чтобы не убить ту необычайную приподнятость, которую носил в себе до сих пор.
На запорошенную лыжню упала желтая еловая шишка. И только тут Андрей заметил, что она на глазах исчезла под мягкими хлопьями крупного пушистого снега. Машинально взглянув вверх, он увидел дымчатую, с желтоватым хвостом белку. Изогнувшись знаком вопроса и прицепившись к ветке, зверек с любопытством смотрел на него, а мимо летели и летели крупные снежинки. Они почему-то не приставали к лоснящейся шерсти животного. Одна снежинка коснулась ресниц, другая мазнула по скуле, третья увлажнила глаз. Белка коротко стрекотнула, без всякого напряжения перепрыгнула через верхнюю ветку, затем дымчатым клубком мелькнула меж деревьев и провалилась в сгущавшемся лесном сумраке. Лыжня едва была заметна, снег валил все гуще, вершины деревьев скрылись в клубящейся круговерти. Втыкая палки в белый наст, Андрей не спеша двинулся к поселку. Перед глазами все еще стояла маленькая любопытная мордочка с блестящими черными глазами. Лыжи издавали какой-то шипящий звук, дышалось легко и свободно, даже больное горло больше не беспокоило.
Мальчишка шел на лыжах и улыбался, он тогда еще не понимал, что с ним происходит, но ощущение внутренней свободы, какой-то взаимосвязанности с окружающим миром переполняло его, хотелось петь, кричать от радости. Казалось, пожелай он сейчас — и сможет оторваться от лыжни и полететь…
А снег падал и падал с низкого серого неба. На открытых участках лыжня уже не просматривалась, когда он вглядывался вдаль, отыскивая ее продолжение, то сосны и ели вдруг начинали медленно кружиться, будто в вальсе. Маленькие елки, спрятавшиеся в пышные голубые сугробы, шевелились, пытались дотронуться колючими ветвями до Андрея.
Когда он увидел, что летящий снег окончательно засыпал лыжню и перед ним ровная белая целина, то не испытал и малейшей тревоги: был уверен, что поселок вот-вот покажется. Он продолжал, мерно взмахивая палками, идти вперед. Смазанные смолкой лыжи легко скользили по рыхлому снегу, толстые деревья то расступались перед ним, то сближались, оставляя узкий проход. И, лишь упершись в лесной завал, Андрей понял, что заблудился. Кругом лес и кружащийся снег. В какой стороне Андреевка, он не знал. Потоптавшись на месте, он обошел преградившие ему дорогу поваленные деревья и заскользил дальше. Который сейчас час, он тоже не знал, часы оставил дома на комоде. Сумрак спустился на лес вместе со снегопадом. Он подумал, что смешно будет, если ночь застанет его в лесу. Но ведь в лесах водятся волки. Где-то он читал, что заблудившиеся, спасаясь от них, забираются на деревья… И тут он услышал характерный шум проходящего где-то вдали поезда. Прислушался и точно определил направление: поезд прогудел справа, значит, в той стороне и станция. И вообще, если все время идти прямо, то рано или поздно куда-нибудь придешь. Главное — не петлять и не менять направление. Андрей с удовлетворением отметил про себя, что вот он — городской житель, а начинает правильно ориентироваться в глухом лесу. Значит, в любом человеке где-то глубоко дремлют забытые инстинкты далеких предков.
Пот стекал по лбу, на губах он чувствовал его солоноватый вкус, ноги налились усталостью и уже с трудом передвигали отяжелевшие лыжи. Даже легкие алюминиевые палки, оказалось, имеют вес, иногда они никак не хотели вылезать из снега. Так радовавшая его прежде тишина теперь угнетала — хоть бы какая-нибудь птица крикнула или зверек пискнул. А снег все падает… Барон Мюнхгаузен в такой снегопад привязал уставшего коня к колышку и заснул в сугробе, а когда проснулся, то увидел своего скакуна на крыше колокольни. Оказывается, до оттепели он привязал его к куполу…
Идти дальше было бессмысленно, да и сумерки сгущались — уже с трудом можно различить впереди стволы, лишь белые хлопья усыпляюще кружатся перед глазами. Андрей прислонился спиной к шершавому стволу сосны, воткнул палки в снег и задумался. Где поселок, он не имеет представления, хотя шел точно в ту сторону, где прогрохотал поезд. Скоро наступит ночь, и идти наугад не имеет никакого смысла. Сейчас ему тепло, тянет в сон, но если он не будет двигаться, то скоро замерзнет. Не исключено, что ночью ударит мороз. Он читал о том, как попавшие в его положение люди, сморенные усталостью, ложились в снег и больше никогда не вставали. Значит, хочешь не хочешь, а надо идти куда глаза глядят. И еще подумал: отчего он не испытывает страха? Беспокойство, тревога — да, но только не страх… Ну что ж, это тоже, пожалуй, утешение!
Отдохнув, Андрей снова двинулся вперед. Лыжи визжали на весь лес, значит, уже подмораживает, да и снег вроде бы не такой густой, как раньше. И что это впереди? Будто избушка на курьих ножках, и из окна выглядывает… золотоволосая девушка в купальнике. Тоненькая стройная прыгунья с трамплина в воду… Выбившись из сил, он прислонился к дереву, потом сполз на снег. Ноги будто стали чугунными и не держали. Задрав голову, не увидел меж вершин ни одной звезды. Лес стал чужим, неприветливым. Впереди мелькнуло что-то зеленоватое. Какие же ночью глаза у волков? У собак — розоватые, у кошек — зеленые, а вот какие у лесных зверей? Он даже прикрыл глаза, чтобы представить себе хищного волка в лесу… Прикрыл, казалось, на секунду и с трудом разлепил: страшно захотелось спать. Подремать всего бы каких-нибудь пять-десять минут…
Схватив в обе пригоршни снег, растер щеки, лоб, затем медленно поднялся на ноги. И снова, уже ближе, вспыхнул зеленый огонек. Зажегся и погас. Сон как рукой сняло. Наверное, чтобы себя подбодрить, он сначала негромко крикнул: «Эй, кто там?!» Потом закричал громче: «Ау-у!»
— …ей! — донеслось в ответ.
«Эхо? — вяло подумал он. — Тогда почему «ей», а не «ау-у»?»
— Андрей! — совершенно явственно услышал он. Мелькающий меж стволов огонек приближался. Он был не зеленым, а красноватым. Да и голос Андрей узнал — это кричала Лариса.
Лариса была не одна, а с каким-то рослым парнем в солдатской шапке, сбитой на затылок. Во рту у него попыхивала папироса — это ее огонек разглядел Андрей.
— Я так и знала, что ты заблудишься в такой жуткий снегопад, — затараторила Лариса. — Разве можно одному уходить в лес на ночь глядя? Это тебе не по Невскому проспекту с Петей гулять.
— С Петей? — улыбнулся Андрей. Чего это она приплела его дружка?
— Закуривай, — протянул незнакомый парень пачку «Беломора».
Андрей машинально потянулся к ней, потом отдернул руку.
— Не курю, — сказал он.
— Кто не курит и не пьет, тот здоровеньким помрет, — рассмеялся парень, сверкнув белыми зубами.
— Познакомьтесь, — вспомнила Лариса. — Это Ваня Александров.
— Чего нам знакомиться? — хмыкнул Ваня. — Я тебя знаю. Из дома Абросимовых… Видел на танцплощадке. С этим… рыжим.
— Это я рыжая, — засмеялась Лариса. — А Петя Викторов — блондин. И он — художник.
— И далеко я забрался в глушь? — спросил Андрей.
— Вон там речка Лысуха, — показал лыжной палкой Иван Александров, — а от нее рукой подать до Андреевки.
— Это тебя леший по бору водил, — заметила Лариса. — В нашем лесу леших уйма.
— Хоть одного видела? — покосился на нее Иван.
— Леший не любит людям казать свой лик, — без улыбки ответила девушка. — Он то прикинется черным вороном, то зверем лесным, а то — войдет в человека и водит его по кругу, пока в гибельную глушь не заведет или в топкое болото.
— Зачем это ему? — спросил Андрей.
Лариса открыла было рот, чтобы ответить, но ничего не смогла придумать. Действительно, зачем леший людей дурачит? Ей как-то это и в голову не приходило.
— Наверное, рассердился на людей, что зверей распугали, природу губят, — с улыбкой сказал Андрей.
— Это уж точно, — вздохнула девушка.
— Это тебе бабка Александра напела про лешака? — снисходительно улыбнулся Иван. — Ты больше слушай ее, она еще не то наплетет!
Александров ростом выше Андрея, побеленные снегом волосы кудрявились на лбу, поверх темного лыжного костюма надета меховая безрукавка. Взгляд дерзкий, самоуверенный. Он то и дело небрежно сплевывал через плечо. Лариса — в брюках и толстом сером свитере, на голове — белая вязаная шапочка с красным помпоном.
— Я раз заблудился за Утиным озером, — стал рассказывать Иван, — так пришлось ночевать у лесника. Он тоже про нечистую силу толковал, мол, дед-лесовик такие штуки выкидывает с людьми. И главное, сто раз был в тех местах, а тут будто и впрямь кто-то по кругу водит.
— Ты почему из дому ушел и печку оставил затопленной? — снова напустилась на Андрея девушка. — Мог дом сгореть.
— Не сгорел ведь?
— Ты, наверное, в отца своего пошел, — попеняла Лариса. — Мама рассказывала, он мальчишкой такое здесь вытворял…
— Я читал книжку твоего отца про войну, — вставил Иван. — Законная книжка! Про наши края. Даже Сову упомянул. Теперь вместо нее тут ворожит бабка Александра.
— «Законная книжка»! — передразнила Лариса. — Кто же так оценивает литературное произведение?
— Я! — ухмыльнулся Иван. — Тоже мне нашлась воспитательница!
— Ты печную трубу-то закрыла? — поинтересовался Андрей, почувствовав озноб.
Ему до смерти захотелось поскорее попасть в теплый протопленный дом. И чтобы там пахло сушеными грибами и луком, а на столе стоял чугунок с белой рассыпчатой картошкой… Он так отчетливо представил себе эту картину, что пришлось сглотнуть слюну. Есть зверски захотелось.
Стало совсем темно, лишь белели кругом сугробы да толстые стволы проступали перед ними. Залепленные снегом сосны и ели казались белыми шатрами без дверей и окон. Снежинки, касаясь лица, не сразу таяли. Подмораживало. Иван Александров шел первым, за ним — Андрей, шествие замыкала Лариса. Лыжи скрипели, палки с визгом вонзались в снег. Когда они вышли к железнодорожной насыпи, их ослепил яркий свет: со стороны Климова надвигалась на них смутная громада. Снежинки, сверкая алмазами, бешено плясали в широком, рассекающем мглу свете фары. Железный грохот колес слился с тягучим шумом висячего моста, через который проходил пассажирский. После ватной лесной тишины это было так неожиданно, что у Андрея заложило уши. Они молча стояли внизу и смотрели на проносящиеся мимо вагоны с квадратными освещенными окнами. Округлые, с выступами крыши вагонов были белыми. К одному из окон прилепилось круглое детское лицо. Казалось, замерший малыш пристально смотрел на них.
— Когда смотришь на пассажирский, самой хочется сесть в вагон и уехать куда-нибудь далеко-далеко! — задумчиво произнесла Лариса.
Андрей заметил, как Иван метнул на нее настороженный взгляд. Пассажирский остановился на станции — у него там стоянка три минуты. Андрей вспомнил, что у вокзальных дверей висит медный колокол. Хорошо, если бы он сейчас звонко ударил…
— А мне не хочется никуда из Андреевки уезжать, — помолчав, угрюмо уронил Александров и, снова бросив быстрый взгляд на девушку, прибавил: — К нам летом едут из городов… Где еще такие леса, озера?
— Тебе просто некуда ехать, — глядя в ту сторону, куда ушел пассажирский, заметила девушка.
— Ха! — насмешливо выдохнул Иван. — С аттестатом-то зрелости? Да я в любую сторону могу податься, если душа пожелает! Если меня что здесь и держит… — Он вдруг осекся и замолчал.
— И что же тебя тут держит? — поддразнила Лариса.
Иван лыжной палкой тыкал в ствол скособочившейся сосны — на снег просыпалась труха. Шапка его едва держалась на затылке. Глаза блестели, а тонкие губы крепко сжаты.
— И верно, что меня в этой глухой Андреевке удерживает? — вдруг широко улыбнулся он и посмотрел на девушку.
Лариса, не выдержав его взгляда, опустила глаза, потом снова вскинула их на Андрея:
— Тебе страшно было одному в лесу?
— Страшно? — удивился он. — Я не знаю, что это такое… Наверное, я никогда еще в жизни не испытал настоящего страха.
— Что же ты все-таки чувствовал один в лесу? — настаивала девушка.
То, что он чувствовал один в лесу, передать другим было невозможно. Это восторженное ощущение свободы, крыльев за спиной, беспричинного счастья, слитности с этим белым лесом… А страх? Его не было. Перед их приходом были усталость, апатия, сонливость, а страха не было.
Он не стал рассказывать, что с ним произошло. Когда человек впервые открывает для себя мир, об этом вот так вдруг не расскажешь…
— Небось вспомнил про волков, медведей? — подзадорил Иван.
— Про волков подумал, а про медведя — нет, — улыбнулся Андрей. — Да не пытайте вы меня, ребята! Не страшно мне было в лесу, а… хорошо! Очень хорошо. Так хорошо мне еще никогда не было.
— А мы его спасали! — разочарованно протянула Лариса. — Подумать только, отмахали двадцать километров! Даже съездили к Утиному озеру! Охрипли, крича тебе…
— Спасибо, ребята, — скатал Андрей. — Без вас я пропал бы.
— А говоришь, не испугался, — рассмеялся Иван.
— Черт побери, как есть хочется, — сказал Андрей.
— У тебя на плите целый горшок гречневой каши, — вспомнила девушка.
— Что же мы тут стоим? — воскликнул он. — Я сейчас с голоду умру! Ноги протяну!
— Не побрезгуешь, тут у меня в кармане завалялся кусок лепешки, — Иван протянул ему что-то завернутое в газету. — Это я для Шакала припас.
— Для кого? — удивилась Лариса.
— Приблудная дворняга ошивается на нашей улице… Я ее Шакалом прозвал.
Андрей вонзил крепкие белые зубы в черствую, припахивающую дымком лепешку, проглотил кусок и с улыбкой сказал:
— Никогда такой вкуснятины не ел, честное слово!
Конец второй книги