Митькин отец, старший лесничий, погиб трагически. Партизанил, на фронте воевал (одних орденов – три штуки), и все ему было нипочём. Без единой царапины вернулся домой. А этой весной застигла его однажды гроза в лесу. Укрылся от ливня под сосной. Тут и ударила молния… Два дня и две ночи бродил дядя Гриша Харитонов по дремучему сосновому бору, разыскивая друга. Они с малолетства дружили. Вместе партизанили, а когда немцев из села прогнали, вместе на фронт ушли… На третий день Харитонов, заросший медной щетиной, принёс в избу тело отца. Смахнув на пол порожние загремевшие вёдра, положил своего друга на скамью, ногами к дверям…
После похорон мать как надела на себя всё чёрное, так больше и не снимала. Высокая, статная, она сразу как-то поникла, сгорбилась. Чёрные глаза ввалились и смотрели на белый свет с безысходной тоской. Мать разучилась смеяться. Когда приходит горе, люди по-разному ведут себя: одни тянутся к народу, другие, наоборот, замыкаются в себе. Мать первый месяц даже в село не ходила. Сидела на кровати, смотрела на стену, а в глазах нет слёз. Плакала мать по ночам. Сначала часто приходили люди, но мать почти не разговаривала с ними, и знакомые перестали приходить.
Одна тётка Лиза не унималась, каждый день наведывалась. Она тоже надела на себя чёрное. Тётка Лиза всю жизнь жаловалась на головные боли и, наверное, поэтому укутывала свою голову тремя платками: белым, коричневым и сверху – чёрным. От этого голова была большой и круглой. Ребята прозвали тётку Лизу Головастиком.
– Сиротинка ты моя… – как-то погладила она Митьку по голове маленькой ручкой. – Как жить-то теперь будешь?
– А я откуда знаю? – Митька недобро посмотрел на тётку Лизу и отошёл в сторону.
– Утешься, Марфа, – ласково толковала старуха. – На то, видать, была воля божья… Муженёк-то твой, царствие ему небесное, безбожник был. Вот и наказал его господь!
– Уйди ты, – попросила мать. – И так сердце разрывается… Уйди, не скрипи!
– Молись, Марфа… – пробормотала тётка Лиза и ушла.
А потом она снова появилась в избе. О чём-то долго шепталась с матерью и водила сухим восковым пальцем перед её лицом. Мать, склонив набок голову и щуря глаза, смотрела на палец и морщила белый лоб.
Дядя Гриша, узнав, что тётка Лиза зачастила к ним в дом, однажды пришёл и сказал матери:
– Гони в три шеи эту чёрную ворону… Сектантка она.
– А тебе-то что?
Дядя Гриша посмотрел на Митьку и сказал:
– Не хочу, чтобы мальчишка попал в это болото. Засосёт.
– Не засосёт, – сказал Митька.
Мать как-то странно посмотрела тёмными потухшими глазами сначала на Митьку, потом на дядю Гришу и молча отвернулась.
– Мам, правду говорит дядя Гриша – гони её, Головастика! – сказал Митька. – Противная она. Свечками за версту от неё разит.
– Глупый, – вздохнула мать.
Когда дядя Гриша ушёл, она подошла к Митьке, обняла и стала целовать его в лоб, нос, глаза.
– Мам, чего ты? – Митькин голос задрожал. – Брось, мам, я не маленький.
– Митенька, родненький, – всхлипывала мать, – один ты у меня остался… Тётка Лиза говорит, если не будем богу молиться, то и тебя я потеряю… Тогда сразу головой в омут.
– Да не потеряюсь я! – уговаривал Митька. – Хочешь, дров наколю? i
– Чует моё сердце – потеряю я тебя.
– «Потеряю, потеряю»! – рассердился Митька. – Что я, иголка?
Он высвободился из рук матери и отправился во двор колоть дрова.
Тётка Лиза продолжала ходить.
Митька любил делать уроки на подоконнике и поэтому всегда первый видел Головастика. Сначала над кустами появлялась её огромная круглая голова с крошечным личиком, а потом всё остальное.
– Ползё-ёт Головастик, – бурчал он.
– Митя! – хмурилась мать. – Гляди…
Обе в чёрных платках, низко надвинутых на глаза, они подолгу сидели за столом и о чём-то непонятном разговаривали. Митька решал на своём подоконнике задачки. Иногда он ловил на себе долгие пытливые взгляды женщин. Хмурил густые чёрные брови, захлопывал задачник и уходил.
Возвратившись из школы, он застал мать в необычной позе. Она стояла на коленях, глядела в угол и что-то шептала. Из бокового окна в избу сочился бледный свет, и лицо матери показалось Митьке синим и страшным.
– Ты чего, мам? – удивился он. И, уронив портфель на пол, схватил её за руку.
– Митька! – не своим голосом закричала мать. – Отойди! – Голос у неё сорвался, в горле захрипело.
– Может, за доктором? – растерянно пробормотал Митька.
– Я святую молитву творю, а ты меня за руки хватаешь! Никогда не смей, слышишь? Ведь я с богом разговаривала…
– Бога не бывает, – сказал Митька. – Его старухи выдумали.
– Отец тоже так говорил, а бог взял да и… – Мать всхлипнула, на глазах заблестели слёзы. Она сгорбилась и отвернулась.
– И вовсе не бог… а молния, – тихо сказал Митька и почувствовал, что глазам стало горячо, в носу защекотало.
Мать сдёрнула с головы платок, скомкала и, застонав, уткнулась в него лицом. Тяжёлая пружинистая коса сползла на плечо и медленно развернулась.
Митька шагнул к матери. Ему хотелось погладить её вздрагивающее плечо, дотронуться щекой до волос, но вместо этого сказал:
– Жили ведь без бога… Это всё Головастик!
– Не крещённый ты, сынок.
– Пускай.
– Бог долго ждёт, да больно бьёт,
– Никто бога не видел, даже дед Андрон. Я спрашивал.
– Есть бог. Он вездесущ.
– Головастик набрехала!
Мать ничего не ответила. Она смотрела поверх Митькиной головы в тёмный угол. До смерти мужа Марфа Ивановна не думала о боге. Есть он или нет, – её это не волновало. От своей матери, умершей семь лет назад, она много слышала о боге, о «том свете», где есть рай и ад. В нижнем ящике комода старуха бережно хранила своё «смертное»: холщовое чистое бельё и чёрные на коже тапочки. Садясь за стол, она крестила лоб, перед сном долго стояла на коленях, стукалась лбом о крашеные половицы. Муж досадливо морщился, наблюдая эту сцену, но старуху не трогал. «Пускай, если нравится, бьёт шишки на лбу, – говорил он. – Её теперь не перевоспитаешь...» Умерла старуха тихо, незаметно, будто свечка погасла. И на сморщенном лице её застыла чуть заметная мёртвая улыбка. «Светлый лик-то у Анисьи, – шептались на похоронах старухи. – Видно, душа её прямёхонько в рай светлый отлетела…»
Однажды, когда Митька был в школе, тётка Лиза пришла к матери не одна. Привела брата Егора. А потом подошли ещё несколько незнакомых человек. Тихий, ласковый, брат Егор долго и убедительно рассказывал о том, как суетна на грешной земле жизнь и что счастье человека в его вере. И все пели душевные песни. Ушли братья и сёстры, а Митькина мать вдруг почувствовала, будто легче стало на сердце и чёрная тоска вроде бы поутихла.
Шевельнётся сомнение, а тётка Лиза тут как тут. Придёт, сядет напротив и… уже верится Митькиной матери, что есть на небесах бог. И если не будет она молиться, то и сына лишится, как мужа…
– Митя, родной! – мать, словно слепая, протянула руки и, обхватив узкие Митькины плечи, рванула к себе, крепко прижала. Булавка, блестевшая на её кофте, черкнула по лбу, но мальчик смолчал.
– Есть бог! – горячо зашептала мать. – Митенька, папка не дал тебя маленького… Есть тут один хороший человек. Он окрестит.
Митька отчаянно завертел головой, вырвался и, отскочив к порогу, крикнул:
– Не буду креститься! Пусть только Головастик ко мне сунется, – худо будет!
– Митя!
Он изо всей силы захлопнул за собой дверь и в сенях налетел на тётку Лизу.
– Тьфу, нечистая сила! – отшатнулась та. – Носит тебя, окаянного…
– Попробуй меня крестить, – выпалил Митька. – Из рогатки – так и знай – прямо в глаз пальну!
– В тебя бес вселился, – перекрестилась тётка Лиза. И, выскочив на крыльцо, затрясла своей огромной головой: – И думать не смей про рогатку! В поселковый заявлю… милиционеру!
Митька напрямик по картофельному полю побрёл к речке. Перемахнул через жидкий прутяной плетень и сразу затерялся в зарослях речного камыша. Длинные, острые, как сабли, листья качались перед самыми глазами, нацеливались полоснуть Митьку по лицу, но он осторожно отводил их руками. Зато шершавая осока так и впивалась в голые ноги. Пробираясь к реке, Митька всё явственнее слышал успокаивающий шум воды. Возле камней вода рокотала, сердилась, а у берегов всхлипывала, чмокала. Река блеснула из-за камышей воронёной сталью. Большой облизанный водой камень-валун лежал у самого берега. С одной стороны он густо оброс зелёным курчавым мхом. Спугнув с валуна тоненьких пучеглазых стрекозок, Митька с разбега прыгнул, лёг животом на тёплый бок камня и стал смотреть в воду.
Вокруг валуна сновали смешные водяные пауки. Длинноногие, они быстрыми скачками передвигались по воде, как по асфальту. На красном берёзовом листе, будто на плоту, важно проплыл изумрудный кузнечик. Синяя стрекоза попыталась было присоединиться, но кузнечик бесцеремонно спихнул её длинной тонкой ногой.
Тихо на реке. Ухо привыкает к вечному равномерному движению воды и перестаёт его слышать. На одном берегу стоят сосны, на другом – берёзы. Стоят не шелохнутся.
Где-то за мельницей тукает дятел. В гуще камыша ворочается, стрекочет, звенит мелкая прибрежная живность.
Заволновалась осока, по воде разбежались круги. Щурёнок! Митька увидел его. Полосатой палочкой с сучками-плавниками притаился он в тени от кувшинки. Охотится за кем-то. По дну реки непрерывно двигаются, сталкиваются и снова разбегаются жёлтые пятаки. Это солнечные блики. Они освещают осклизлые камни, наносный ил, донную траву. От валуна по течению тянутся длинные, волнистые бороды водорослей. Их ещё называют «ведьмины волосы». Плавают блестящие круглые кувшинки. На них отдыхают водяные пауки. А вот белых лилий не видно. Они там дальше, у мельницы.
Отец, бывало, возвращаясь с рыбалки, всегда приносил матери пучок белых лилий. Мать ставила их в графин. Гибкие стебли шевелились в воде, и Митьке казалось, что в графине – змеи… Опять стало горячо глазам. Как вспомнит Митька про отца, так слёзы. Был бы отец живой, – мигом прогнал бы эту тётку Лизу. При нём она боялась нос в дверь сунуть, а теперь приходит как к себе в избу. Не любил отец этих монашек-богомолок. Терпеть не мог. И Митька не любит. Поэтому он и домой не спешит. Знает, что Головастик там… Плохо стало дома.
Отец был сильным и высоким, как дядя Гриша. Один раз позапрошлым летом он из леса принёс лосёнка. Маленький такой лосёнок, а ноги длинные-предлинные. Митька, увидав лосёнка, так и запрыгал от радости.
– Папа, – спросил он, – лосёнок у нас будет жить?
Но отец даже не взглянул на Митьку. Злой, хмурый, он сдёрнул с головы свою фуражку с медными дубовыми веточками и отёр пот.
– Браконьеры лютуют… – сказал отец. – В прошлый раз лося ухлопали, а теперь – лосиху! Попадись – башку оторвал бы.
Отец подошёл к большеглазому печальному лосёнку, покачивающемуся на своих тонких ногах-ходулях, и погладил его по вздрагивающему загривку.
– Куда теперь прикажешь девать тебя, малыш?
– Отдай мне, – попросил Митька. – Я его воспитывать буду.
– Идёт, – сказал отец, – воспитывай.
Определили лосёнка к корове, в хлев. Смешно подпрыгивая на своих ходулях, лосёнок бегал за Митькой к реке. Митька купался, а лосёнок стоял на берегу и нетерпеливо рыл землю крепким круглым копытом, – дескать, вылезай из воды – поиграем… Только недолго пожил лосёнок в сторожке. Приехал грузовик с большой клеткой и увёз малыша в город. В зоопарк увёз. Митька даже имя не успел ему придумать… Разве узнаешь теперь лосёнка в зоопарке?
Отец был потомственный лесник. Он и родился в февральский буран в лесной сторожке. Тёплой воды под рукой не оказалось, и его выкупали в снегу. Митькин дед-лесник выкупал. После войны отца хотели назначить мастером на лесопильный завод, но он отказался.
– На заводе слишком шумно, – объяснил он председателю сельсовета, другу своему, дяде Грише. – Был лесничим и останусь лесничим.
И дом себе новый построил на берегу у самого соснового бора. Пока жив был отец, Митька любил лес. С отцом он мог всю ночь до зари просидеть у костра в глухой охотничьей заимке. И совсем было не страшно.
Не стало отца – не стало для Митьки и леса. Чужими и враждебными стояли за домом сосны и ели. Когда перед грозой они начинали раскачиваться и скрипеть, Митька забирался на печку и там отсиживался, пока гроза не уходила дальше. Первое время ребята, проходя ранним утром мимо Митькиного дома, кричали под окном:
– Айда по грибы!
Митька переворачивался на другой бок и ещё крепче сжимал веки. Постучат-постучат ребята и уйдут, а Митька накопает червей и весь день с удочкой сидит на берегу. Умер Для него лес…
Опять всплеснуло. Громче. Митька увидел, как от запруды к камышам разбежались большие круги. Видно, здоровая бултыхнулась. Там бездонный омут, в который, кроме Тритона-Харитона, никто не ныряет. Прошлым летом Стёпка выволок оттуда на лягушечью лапку увесистого большеголового сома. А Митька в этом месте рыбу ловить не любит. Вода тут чёрная, тихая, и кажется, что со дна на тебя круглым выпуклым глазом сам водяной смотрит. Смотрит и пузыри пускает, – мол, уходи, пока цел!
Рядом булькнуло, и брызги попали Митьке на щёку. На берегу (лёгок на помине!) стоял Тритон-Харитон с удочкой и улыбался во весь свой широкий рот. Вихры у Стёпки светлые, вьющиеся и всегда торчат в разные стороны. Мать по утрам заставляет его смачивать волосы крепким чаем. Придёт Тритон-Харитон в школу, а вихры высохнут и начинают ещё больше топорщиться. И стоит Стёпке головой тряхнуть, как с волос на Митькину парту начинают сухие чаинки сыпаться. А глаза у Стёпки отчаянные.
Ребята боятся задевать Стёпку. Сильный он и увёртливый, как настоящий тритон.
– Ты чего на камне лежишь? – спросил Стёпка. – Брюхо болит?
– Не-е, – сказал Митька, – не болит.
Тритон-Харитон прихлопнул в траве удилищем какую-то букашку и снова спросил:
– Ты филина видел?
Митька промолчал.
– Он как сова – только с ушами и сам побольше, – сказал Стёпка. – Ночью его в жизнь не поймаешь. Филинов надо днём ловить… Даром что у них глазищи большие – ни шиша не видят. Поймаем, а?
– Удочкой? – ухмыльнулся Митька.
– Силок сварганим.
– А куда мы этого филина денем? – спросил Митька и спустил с камня ноги в воду.
– В школу притащим, – сказал Стёпка. – Вот все рты разинут!
– Неохота, – сказал Митька, Он поднялся и прыжком махнул с камня на берег.
– Пошли на плотину рыбу ловить? – предложил Стёпка.
– На червя?
– Можно и на хлеб.
– На хлеб не берёт.
– Давай на червя…
Митька посмотрел на мельницу. Сквозь камыш и кусты виднелась покрытая замшелой дранкой крыша с круглым чердачным окошком. Крыша просвечивала, как решето. Толстущий кряжистый дуб подхватил своими железными ветвями бревенчатый потемневший пятистенок, будто спасти его хотел от медленного разрушения.
– В футбол гоняли? – спросил Митька.
– Ты же ушёл… – сказал Стёпка.
Митька с хрустом сорвал молодую камышовую трубку, пожевал белый сладкий стебель и мотнул головой.
У меня под крыльцом целая банка червей припасена!