Приходи в воскресенье

Козлов Вильям Федорович

ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ

 

 

1

Пять с половиной шагов в длину и четыре в ширину: таковы размеры моей комнаты. Как тигр в клетке, я шагал и шагал из угла в угол. Во рту изжеванная сигарета. Мрачные мысли одолевали меня. О работе я сейчас не думал и не хотел думать. Пока все шло нормально, но все чаще мне становилось не по себе. Наверное, такое же ощущение испытывает альпинист, с великим трудом вскарабкавшийся на неприступную скалу и после краткого временного блаженства и упоения одержанной победой начинает с тревогой оглядываться вниз, на глубокую пропасть, понимая, что спуск будет еще труднее, чем подъем.

Сейчас я думал о другом. Вот уже скоро полгода, как я совсем один. Живу настоящим монахом-отшельником. Последний раз Нина позвонила месяц назад. И хотя она очень мило щебетала своим высоким голоском и говорила, что чертовски скучает и звала меня в Ленинград, все это были пустые слова. Меня и Нину больше ничто не связывало. И мы оба это знали. Я сделал маленькую попытку восстановить прежнее: пригласил ее в Великие Луки. Она сказала, что это невозможно, по горло работы и все такое. Я посоветовал плюнуть на все, взять отпуск и приезжать. Нина даже рассмеялась на это нелепое предложение. Она ни за какие коврижки не променяет Черное море на Великие Луки! Нина каждое лето ездила на юг и возвращалась оттуда настоящей негритянкой. Редкая женщина ухитрялась за месяц вобрать в себя столько южного солнца. А в северном Ленинграде Нина, по крайней мере, месяца два щеголяла в коротких открытых платьях собственной конструкции, вызывая жгучую зависть бледнолицых женщин и откровенное восхищение мужчин.

К тревоге по поводу моих деяний примешивалась и острая тоска одиночества. Я вспоминал где-то вычитанную цитату: «Одиночество для ума — то же, что голодная диета для тела: оно порой необходимо, но не должно быть слишком продолжительным». Так вот, мое одиночество ума — вечерами не о кем перекинуться словом, а сегодня даже Мефистофель куда-то запропастился! — и одиночество тела повергли меня в такое мрачное состояние духа, что хоть караул кричи!

В Ленинграде у меня была Нина, а здесь — никого. Дешевых мимолетных романов я заводить не умел, да это было и непросто, когда ты весь на виду. Моя пухленькая белокурая секретарша Аделаида каким-то непостижимым женским чутьем догадалась о моей черной тоске. Одевалась она на работу, как на праздник, всегда была в форме, модно одета, с красивой прической. Утром, принося мне на подпись документы, она нагибалась над столом и, обдавая запахом духов и касаясь моего плеча упругой грудью, перекладывала срочные бумаги, хотя я и сам мог это сделать. Я отстранялся, удерживаясь от соблазна обхватить рукой ее тонкую талию, лез в карман за сигаретами и зажигалкой, но в конце концов я ведь не камень и не давал в монастыре обета воздержания…

Аделаида, уходя из кабинета, деланно безразличным тоном, замечала:

— Что-то давно вам из Ленинграда не звонили?

Она уходила, а я задумывался, что же мне делать? Если говорить о неких флюидах, которые якобы возникают между двумя людьми противоположного пола, то я давно ощущал флюиды, испускаемые Аделаидой, но свои — держал на замке.

Аделаида бесспорно интересная девушка, но за годы работы руководителем я научился не замечать прелестей подчиненных мне женщин, так как отлично знал, в какое двусмысленное положение попадаешь потом. Во-первых, женщина есть женщина и почему-то всегда считает, что близость со своим непосредственным начальником дает ей право пользоваться вытекающими отсюда преимуществами: заходить в любое время запросто в кабинет, не считаясь, что у тебя посетители, а иногда даже подчеркивать это свое право, требовать каких-то привилегий, выручать проштрафившихся сослуживцев, просить за знакомых, а в случае отказа обижаться и устраивать скандалы. Во-вторых, такая женщина считает своим долгом демонстрировать свою близость с тобой перед другими сотрудниками, не считаясь с тем, что ставит своего начальника в неловкое положение…

Вот что стояло между мной и Аделаидой. Конечно, если бы я полюбил ее, все это не имело бы никакого значения, а заниматься тайной любовью с секретаршей и потом ежиться от каждого постороннего косого взгляда и замечать, как обмениваются ироническими взглядами твои подчиненные — нет, это было не по мне.

И все-таки, шагая из угла в угол по комнате и глядя, как за окном бледнеет багровое закатное небо и далеко-далеко синеют узкие и острые, как наточенные ножи, тучи, я поглядывал на телефон, желто светящийся на письменном столе. Если бы сейчас позвонила Аделаида, я, наплевав на все свои здравые рассуждения, пригласил бы ее на чашку кофе…

Послышалось легкое царапанье, стукнулась, распахиваясь, приоткрытая форточка, раздался чуть слышный мягкий стук лап о подоконник, и передо мной предстал Мефистофель. Решив, что его эффектное появление повергло меня в изумление и священный трепет, Мефистофель переключил свои горящие глаза на ближний свет и, жалобно мяукнув, спрыгнул на пол.

Март отгремел грохотом падающего с крыш снега, звоном дробящихся при могучем ударе о тротуары сосулек, душераздирающими криками взбесившихся котов, и мой Мефистофель теперь наслаждался спокойной мирной жизнью. Так как меня дома не бывало с утра до вечера, я оставлял форточку открытой — и Мефистофель мог всегда, когда ему заблагорассудится, выйти на волю. С подоконника он вспрыгивал на раму, вылезал в форточку наружу и черной молнией взлетал на небольшой балкон, откуда крался но железному карнизу к водосточной трубе и, царапая острыми когтями по цинку, спускался на грешную землю. Всякий раз от этого омерзительного визга от соприкосновения когтей с железом у меня мороз бежал по коже. К счастью, возвращался Мефистофель всегда другим путем: через крышу дома.

На кухне я всегда оставлял ему в блюдце молоко, а в алюминиевой чашке — разную еду. Дело в том, что когда я утром вставал на работу, лентяй Мефистофель еще нежился в моей теплой постели. А когда я бесцеремонно сбрасывал его на пол, сдвигая диван-кровать, он недовольно ворчал, потягивался и, сладко зевая, так что я видел в его раскрытой красной пасти маленькое горло и бледный язычок, уходил в прихожую и устраивался на пушистом коврике. Причем тут же засыпал, крепко смежив разбойничьи очи. Готовя себе завтрак и чай, я чуть было не наступал на него, но Мефистофель продолжал безмятежно спать. Этот захватчик считал коврик тоже своей священной территорией. Когда коту надоедало мое хождение взад-вперед, он приоткрывал зеленые глаза и укоризненно смотрел на меня, дескать, если сам встаешь ни свет ни заря, так не мешай другим отдыхать.

Мефистофель вспрыгнул на краешек письменного стола, умыл свою хитрую морду лапой и стал внимательно за мной наблюдать. Когда я проходил мимо него в дальний угол комнаты, он медленно вслед за мной поворачивал голову. Свет от торшера падал на его морду, и белые редкие усы кота блестели.

Я замедлил шаги, остановился возле серванта, открыл дверцу и налил в рюмку из початой бутылки коньяку. Залпом выпил и захлопнул дверцу. Мефистофель с явным отвращением наблюдал за мной.

Набросив на себя теплую на меху куртку, я вышел прогуляться. На небе уже мерцали звезды, из-за каменной трубы многоэтажного здания криво торчал желтый месяц. Щедро рассыпая красные искры, по железнодорожному мосту через Лазавицу прогрохотал пассажирский поезд «Москва — Рига». Желтыми квадратиками промелькнули освещенные окна, некоторое время помигал красный фонарь на последнем вагоне, и снова стало тихо.

Я не спеша брел по улице к центру. Прохожих мало, зато на автобусных остановках толпятся люди. Широкие витрины магазинов ярко освещены.

Я вышел на улицу Ленина — здесь прохожих было побольше, — миновал Драматический театр, высокие желтоватые колонны его мягко светились, поднялся выше — и передо мной открылся большой каменный мост через Ловать. Вдоль пустынной набережной горели уличные фонари. Под мостом глухо шумела река. Лед прошел давно, Ловать поднялась, вздулась от весенних паводков и теперь мощно и бурно несла свои взбаламученные воды в Низы. По реке плыли коряги, вырванные с корнями прибрежные кусты, просмоленные доски — останки разбитых разбушевавшейся рекой лодок.

Здесь, на мосту, свирепствовал ветер. Он басовито гудел в бетонных опорах, со свистом продирался сквозь чугунные решетки, обдавая лицо холодными брызгами, срывал желтоватые комки пены с прибрежных волн, с тихим шорохом гонял по мертвому парку прошлогодние листья и бумажки от мороженого.

А вот и улица Лизы Чайкиной. Знакомый четырехэтажный дом. В квадратных окнах розовые, зеленые, сиреневые огни. В зависимости от абажуров и занавесок. Ее окна выходят во двор. Так что я даже не знаю, дома ли она…

Медленно поднимаюсь по бетонным ступенькам. Откуда-то сверху приглушенно доносится музыка: магнитофон или радиола. На втором этаже останавливаюсь перед знакомой дверью. Она обита грубой мешковиной, из прорех торчит пакля. Я еще не уверен, что постучусь в эту дверь.

И вдруг дверь сама тихо отворяется. На пороге Юлька. Она в коротком байковом халате и лакированных туфлях-лодочках. Я вижу ее белые круглые колени, поднимаю взгляд выше, и наши глаза встречаются. Сейчас при тусклом свете электрической лампочки глаза Юльки мне кажутся ярко-зелеными, как у Рыси. Юлька или возбуждена, или ей жарко: на щеках румянец, в глазах теплый блеск.

— Здравствуйте, — ничуть не удивившись, говорит она и, пропуская меня, отступает в маленькую прихожую.

У меня на коленях резная шкатулка темного орехового дерева. Крышка треснула и держится на одной петле. Я достаю из нее старые, аккуратно сложенные письма и читаю их. Это мои письма Рыси. Много писем. Чернила кое-где выцвели, конверты пожелтели, обтрепались. И почерк смешной: какой-то ученический; перо нажимало на бумагу, брызгали чернила, косые буквы наскакивали друг на друга. Тогда ведь не было шариковых ручек, зато почерк выражал индивидуальность человека. А шариковая ручка пишет ровно, бесстрастно.

Кроме писем, вырезки из газет: статьи и очерки о Рыси. Фотографии. Рысь в штурманской рубке корабля. Рысь на капитанском мостике… На самом дне шкатулки я нашел телеграмму, вернее, обрывок телеграфного бланка: из Севастополя, год, число, исходящий номер, город Великие Луки, адрес общежития железнодорожного техникума, мое имя, фамилия и после большого пропуска (бланк неровно разорван пополам) следующие слова «…приходи воскресенье Дятлинку…» (опять пропуск). И дальше: «…ждать твоя Дина».

Я вертел телеграмму в руках и ничего не понимал. Она пришла в общежитие, когда я там жил. Ровно через два месяца после исчезновения Рыси. Мы в техникуме только что приступили к занятиям. Боже мой, значит, Рысь все-таки приезжала сюда из Севастополя, чтобы встретиться со мной, и мы не встретились… Оба были в одном городе — и не встретились! Как могла произойти такая ужасная нелепость?! Почему я не получил эту телеграмму? Почему она снова оказалась у Рыси? Почему Рысь сама не пришла в общежитие и не разыскала меня?.. Может быть, я был на практике? Нет, это было гораздо позже… Что же произошло?..

Кто мне ответит на все эти вопросы?!

Я услышал негромкий смех. Читая старые письма и окунувшись в грустные воспоминания, я совсем забыл про Юльку. Она сидела напротив на широкой тахте, которая появилась в комнате вместо пружинной металлической кровати с никелированными шишечками. В руке рюмка с красным вином. Это в честь моего прихода она принесла из кухни большую красную бутылку вермута. Я потянулся к столу и взял свою рюмку. Не глядя на Юльку, быстро выпил.

— Ты что смеешься? — спросил я.

Юлька сидела, поджав ноги под себя. Короткий халат совсем не закрывал ее полные загорелые ноги, но Юльку это совсем не смущало. Зато я старательно отводил свой взгляд в сторону.

— У вас было такое лицо, когда вы смотрели на телеграмму…

— Какое?

— Как будто вас ограбили.

— Меня на самом деле ограбили, — сказал я. — Украли самое дорогое в жизни.

— Мне вас ничуть не жалко, — усмехнулась она.

— Я очень любил ее. Пожалуй, я больше никого так не любил.

— Она вас тоже любила. А когда перечитывала эти письма, у нее было точно такое же лицо, как сейчас у вас… И она мне тоже как-то сказала, что, кроме вас, никого по-настоящему не любила. Даже своего мужа. Мы ведь с ней очень подружились, хотя она была и старше меня.

Я взял из раскрытой шкатулки обрывок телеграммы и показал Юльке:

— Если бы я тогда получил эту телеграмму…

— Почему же вы ее не получили?

— Боюсь, на этот вопрос уже никто не сможет ответить.

Юлька задумчиво посмотрела на меня.

— Если бы вы получили эту телеграмму, она, может быть, не погибла бы…

— Ты что имеешь в виду? — насторожился я.

— Она бы не вышла замуж за моряка и не разбилась в машине на крымской дороге.

— И все-таки я узнаю, почему телеграмма не дошла до меня, — сказал я. — Сдается мне, что это не случайность.

— Прямо как в шекспировских трагедиях, — усмехнулась Юлька. Она опустила ноги на пол, одернула халат, просто так, для порядка, потому что он ничуть не закрыл ее красивых ног, подняла рюмку и тихо и очень серьезно сказала: — Давайте выпьем за Дину? Она была удивительной женщиной.

— За Рысь! — сказал я.

Юлька поставила недопитую рюмку на стол и, кивнув на шкатулку, сказала:

— И больше не будем о прошлом… Хорошо?

Сегодня я увидел совсем другую Юльку: взрослую, уверенную в себе и очень женственную. А ведь совсем недавно она казалась мне этакой грубоватой девчонкой-мальчишкой! И эта женственность проявилась не в том, что она сегодня в простеньком домашнем халате и лакированных лодочках, изящно обтекавших тонкую лодыжку, а в ее глазах, движении округлых смуглых рук, неуловимом повороте шеи, легкой белозубой улыбке, то и дело трогавшей ее сочные губы. Густые русые волосы опускались до плеч. Они поблескивали, будто прихваченные инеем.

Мы были с Юлькой вдвоем. Бабка ее уехала в деревню к родственникам на пасху. — На тумбочке тикал маленький будильник. Разговор у нас что-то не клеился. Меня смущал явный, пристальный взгляд девушки. Иногда на ее лицо набегала легкая задумчивая тень.

— Я ведь давно знаю вас, — сказала она и улыбнулась. — И даже немного ненавидела… Ведь я считала, что это вы сделали Дину несчастной… Не подумайте, что она тоже так думала. Ничего подобного! Она тоже считала, что произошла какая-то роковая ошибка, которую уже невозможно было исправить… А когда я впервые увидела вас…

— И что же? — невольно улыбнулся я.

— Я поняла, что вы тоже… несчастливый.

— Поэтому ты и произнесла эти странные слова: «Приходи в воскресенье»?

— Я не хотела причинять вам боль, — сказала она.

Я положил свою ладонь на ее руку. Она не отняла.

— Мы договорились больше ни слова о прошлом?

— Я налью? — взглянула она на меня и наполнила рюмки.

Мы выпили. Я смотрел на эту девушку и начинал понимать, что происходило со мной в последние недели. Я думал о ней, не признаваясь в этом самому себе. Думал и днем и ночью. Между мной и Ниной пролегло не только расстояние от Ленинграда до Великих Лук, а и встала длинноногая бронзоволосая Юлька. И сегодня, когда я вышел из дома и побрел куда глаза глядят, ноги сами привели меня к ее дому. Ведь я не знал, что она дома, и тем более, что она одна. Я мог вообще ее не застать и еще некоторое время водить себя за нос, делая вид, что Юлька для меня ничего не значит и я о ней совсем не думаю… До чего же наша совесть изворотлива и изобретательна! До сегодняшнего вечера я подсознательно внушал себе, что Юлька мне безразлична, а если я и думаю о ней, проявляю интерес, как тогда, когда специально пришел в клуб на новогодний вечер, где Юлька пела и плясала, то лишь потому, что она похожа на Рысь… К чему себя обманывать? Рысь — это далекое и грустное воспоминание, а Юлька — самая настоящая реальность. Моя совесть внушала мне, что грех даже подумать о Юльке как о женщине. Ведь я намного старше ее. И я, прислушиваясь к своей совести, старался не думать…

А сегодня сама судьба свела нас вместе! Сколько могло быть случайностей, которые предотвратили бы эту встречу. Я собрался с Любомудровым поехать в Стансы, где неподалеку от построенных стандартных домов мы облюбовали площадку для нашего экспериментального поселка. Поездка сорвалась потому, что меня срочно вызвали в горисполком. Бутафоров — я зашел к нему на минутку — пригласил меня на чай, и я согласился, но тут выяснилось, что у Маши вечером репетиция в театре и она задержится. И если бы пресыщенный мартовской любовью Мефистофель не явился домой, я, пожалуй, не отправился бы сегодня на прогулку, так как намеревался принять снотворного и завалиться спать…

Случайность ли, что мы сегодня вдвоем с Юлькой? Шиллер утверждал, что случайностей не бывает. «Что кажется нам случаем слепым, то рождено источником глубоким». И еще Шиллер говорил, что влеченье сердца — это голос рока.

Мы молча смотрели в глаза друг другу. И она и я понимали, что внутри нас что-то сдвинулось с мертвой точки и, разрастаясь, устремилось навстречу друг другу, грозя захватить целиком, без остатка. И в этом невозможно ошибиться. Я никогда не был излишне самонадеянным, но сейчас наверняка знал, что Юлька чувствует то же самое, что и я. Откуда появилась у меня эта уверенность? Я и сам не знал…

— Юля, я ведь не позвонил тебе, почему ты открыла дверь? — задал я ей мучивший меня вопрос. Мне хотелось поскорее все выяснить. — Ты ждала кого-нибудь?

— Я ждала тебя, — просто ответила она, совершенно естественно перейдя на «ты».

Я поднялся со стула и шагнул к ней. Она тоже встала и закинула теплые гладкие, как шелк, руки мне на шею. От прикосновения к ней мне стало жарко, голова пошла кругом. Я оперся о стол, чтобы не пошатнуться. Что-то непонятное происходило со мной, будто я из одного измерения вступил в другое, незнакомое, неведомое… Все, что я испытывал когда-то к Рыси, возросло во сто крат, подхватило меня мощным шквалом чувств, понесло…

А в следующее мгновение произошло вот что: Юлька отступила на шаг, глаза ее расширились, в них появилось какое-то странное выражение. Будто злясь на себя, она обожгла меня разгневанным взглядом и жестким, насмешливым тоном произнесла:

— Пан директор, вы теряете голову…

Меня будто в холодную воду окунули. Тяжело опускаясь на стул — я его не сразу нащупал, — я матерился про себя, кляня свою хваленую интуицию, родство душ и прочую психологическую чепуху… Молодец девчонка! Одной фразой сразу посадила старого дурака на место! «Пан директор…» Я готов был сквозь землю провалиться. И не знал, что меня больше угнетает: стыд, разочарование или злость?..

Я, наверное, машинально взглянул на часы, потому что она заметила:

— Я вас не гоню. И не смотрите на меня так, будто я уже уволена с завода!

Я понимал, что она эту ересь несет, чтобы прийти в себя, так сказать, скрыть за пустыми словами то, что происходит с ней самой. А в том, что она и сама растеряна и не знает, как ей сейчас держаться со мной, я не сомневался, но был слишком зол, чтобы помочь ей.

Я налил вина, залпом выпил. Поколебавшись, налил и ей.

— Пей, — сказал я.

Она послушно протянула руку, а глаза настороженно следили за мной. Зеленый ободок в ее расширившихся глазах постепенно становился тоньше.

— Мы оба потеряли голову, — примирительно сказала она. — А мне это делать, пан директор, совсем ни к чему…

— Не называй меня так, — пробурчал я.

— Я буду звать тебя Максимом…

Я где-то читал, что человек может любить женщину, народить с ней детей и спокойно жить долгие годы, а потом вдруг встретить другую и сразу понять, что вот она единственная, которая для него предназначена, а все, что было раньше, — это иллюзии, самообман.

Нечто подобное и я испытывал сегодня. Если, направляясь сюда, я лишь смутно догадывался, что значит для меня Юлька, то сейчас я твердо знал, что эта девушка и есть моя судьба. Причем судьба трудная — я в этом трезво отдавал себе отчет, — но другой судьбы мне и не надо. Мое неразделенное чувство к Рыси — я не забывал Динку никогда — сыграло немалую роль в моем отношении к Юльке. Ведь они многим были похожи друг на друга. Чтобы это понять, нужно пережить все то, что пережил я… И теперь все, что когда-то предназначалось Рыси, я готов был отдать Юлии. Потеряв безвозвратно Рысь, теперь, еще не обретя, уже страшился потерять и Юльку. Немного зная ее характер, я осторожно старался вызвать девушку на откровенный разговор, чтобы лучше понять ее и не совершить какой-нибудь непростительной ошибки и не оттолкнуть навсегда ее от себя.

Мы сидели друг против друга и разговаривали. Мне до сладкой боли в сердце хотелось протянуть руки и погладить ее атласное колено. И я знаю, сейчас бы она меня не оттолкнула, но я приказываю своим рукам не дотрагиваться до нее. И один бог знает, как мне было трудно это.

— Ты такой молодой, — говорила она. — Наверное, спортом занимался?

— В армии я был разрядником по нескольким видам спорта. А потом увлекся мотогонками, теннисом. Даже был чемпионом района по теннису, когда учился в институте.

— У меня тоже первым разряд но легкой атлетике, — сказала Юлька. — Теперь я не занимаюсь спортом, разве когда в волейбол… Маша Кривина говорит, что спорт убивает женственность.

— Тебе это не грозит, — улыбнулся я.

— Я и так длинная… Бывало, придешь на танцплощадку, и никто не приглашает. Почти все парни ростом ниже меня. Почему в нашем городе так много низкорослых ребят?

— Влияние войны, — сказал я. — Голод, лишения, разруха. Несколько поколений это на себе почувствуют.

— А высокие — это те, кто после войны родился?

— Тут, по-видимому, много разных причин.

— Ты тоже высокий.

— Я родился до войны, — сказал я. — И гораздо старше тебя.

— Я не люблю парней-одногодок, — сказала Юлька.

Я молчал, чувствуя, что она мне сейчас поведает свою историю. Прикрыв темными ресницами глаза, она негромко стала рассказывать:

— Я тогда училась в девятом классе. Мне было шестнадцать, и я уже все понимала. Напрасно наши родители думают, что мы, девчонки-школьницы, ничего не соображаем… Я уже в седьмом классе была влюблена в старшеклассника, правда, он не знал об этом… Я целовалась с мальчишками. Мне нравилось забираться с ними на чердак и обниматься там. Все это было так незнакомо, тревожно и заставляло сердце то замирать, то бешено колотиться. Я уже чувствовала себя женщиной и ждала, когда наконец появится мой принц. Наверное, потому, что я так нетерпеливо ждала его, я ошиблась и обыкновенное ничтожество приняла за принца из своей сказки… Я училась в девятом классе, а он был на втором курсе пединститута. На физмате. Познакомились мы на институтском вечере. Я участвовала в школьной самодеятельности: пела, танцевала. Мы там давали концерт. Ну, а потом остались на танцы… Он проводил меня домой, а потом стал караулить у школы. Впрочем, я от него и не бегала. Мы гуляли вечерами, целовались в подъездах, ходили в кино, кафе. Никто и подумать не мог, что я еще школьница. Я и ростом-то была почти с него. Когда мы целовались, он бледнел и лоб почему-то у него становился липкий. Потом он привел меня в общежитие, мы там были одни. Он достал из тумбочки бутылку красного вина и все время поглядывал на часы. Оказалось, он договорился с ребятами, которые жили вместе с ним, чтобы не приходили до семи вечера. Он так, бедный потел и волновался, что мне стало жалко его…

Некоторые мои подружки всегда очень переживали после этого — я ни капли. Может быть, потому, что много читала и все знала из книг, но я считала, что раз природа так устроила, что мужчина и женщина должны быть вместе, значит, так и надо, за что же тут казнить себя? Мы стали встречаться и дальше, а через полгода я забеременела. И мой принц страшно перепугался. Когда он стал прятаться от меня, что-то врать и изворачиваться, у него даже глаза стали косить, я поняла, что это не мужчина, а тряпка и трус! Он поехал в Витебск на каникулы и все рассказал родителям. К началу занятий они приехали в Великие Луки вместе с ним и оформили его перевод в свой родной город — там тоже открылся институт. С ним я больше не встречалась, да и не хотела встречаться. Ко мне домой пришла его мать и уговорила меня сделать аборт. Она сама все устроила… С тех самых пор я больше не видела моего принца… Немного позже я поняла, что никогда его не любила… Я возненавидела всех мужчин на свете, потом-то я поняла, что это чепуха. Я боялась снова разочароваться. Потому что если такое еще раз случится, я никогда не выйду замуж, хотя и очень люблю детей… Может быть, я эгоистка, но я хочу сама выбрать себе мужчину. И быть равной с ним во всем. Почему-то большинство мужчин считают, что жена должна сидеть дома, на кухне, и поджидать его… А он в это время может позволить себе развлечься с другой…

— Не все жены сидят на кухне и греют ужин для загулявших мужей, — усмехнулся я.

— Твоя не ждала?

— Нет, — ответил я.

— И правильно делала!

— Видишь ли, когда я был женат, я не развлекался с другими женщинами, а если и задерживался, то совсем по другой причине.

— Все мужчины одинаковы.

— Ты повторяешь чужие слова. И слова неумных женщин.

— Наверное, зря я тебе все это рассказала…

— Понимаешь, как-то все очень буднично и просто получилось у тебя в первый раз. Целовалась, ходили в кафе, потом пришли в общежитие, тебе стало его жалко… А о себе ты не подумала? Ведь тебе больше пришлось перенести, чем ему… Вот ты много книг прочитала, была, наверное, пионеркой, потом комсомолкой. Тебя не волновали такие понятия, как собственное достоинство, девичья гордость, честь?

— Ого, ты мне уже мораль начинаешь читать? — Юлька блеснула на меня глазами…

— Упаси бог! — сказал я. — Я хочу тебя понять…

— Зачем тебе это?

— Не все же так легко относятся к жизни, как ты.

— Ты совсем не знаешь, как я отношусь к жизни… И могу тебя уверить, что моя жизнь не такая уж легкая.

— Тогда ты…

Но Юлька уже закусила удила. Глаза ее широко раскрылись, и два ярких блика от электрической лампочки вспыхнули в них. Она отбросила с груди за спину прядь волос. Обнажившееся маленькое ухо горело как уголек.

— Я на жизнь свою не жалуюсь! Кто-то очень верно сказал: «Жизнь не может быть настолько тяжела, чтобы ее нельзя было облегчить своим отношением к ней». Так вот — у меня свое отношение к жизни. Все удары судьбы, ошибки я воспринимаю как опыт. Говорят ведь: юность совершает ошибки, зрелый возраст борется с ними, а старость сожалеет о них… Так вот, я пока не сожалею о своих ошибках. Я была всегда для учителей загадкой. Они меня боялись. Понимаешь, с детства меня приучили мыслить самостоятельно. И мне до сих пор очень трудно навязать чье-либо мнение. В этом я очень похожа на твою Рысь… Не раз об этом от бабки слышала… В отношениях мужчины и женщины меня до глубины души возмущает то обстоятельство, что женщина должна принадлежать мужчине. Что она, вещь? Ее можно в карман положить, а завтра выбросить… Кто дал такое право одному человеку чувствовать превосходство над другим? Это же несправедливо! Почему-то женщины сквозь пальцы смотрят на измены своих мужей. Мужья же не прощают измены… А по-моему, нужно жить так: встретились два человека, и если им хорошо, им никто другой и не нужен. Ни ей, ни ему. А если уж они не нужны друг другу, то не нужно им и жить друг с другом. Тогда не будет и измен. Изменить можно принципам, но не мужчине или женщине. Если он ушел к другой, значит, ты ему не нужна. Чего же тогда возмущаться, переживать, обвинять этого человека? Разве насильно можно заставить жить одного человека с другим?

— Юля, ты любила когда-нибудь? — задал я самый банальный вопрос.

— Любовь — лишь одна из многих страстей. Она оказывает не столь уж большое влияние на жизнь в целом… Красивую любовь придумали писатели и поэты. И еще в кино увидишь. Не знаю, как другим, но мне стыдно смотреть людям в глаза после такого фильма… Такое ощущение, что людей надули, а они радуются этому…

— Циник — это человек, который, вдыхая аромат цветов, озирается вокруг, ища гроб с мертвецом, — усмехнулся я. — Тебе не идет быть циником.

— Благодарю, — усмехнулась Юлия.

Я понял, что если наш разговор будет и дальше продолжаться в том же духе, то мы зайдем в тупик. Действительно, ее трудно переубедить в чем-либо, тем более за один вечер. И так уже она совсем отвернулась от меня, а в глазах скука и разочарование. Мне вспомнилось четверостишье, которое я и продекламировал заскучавшей Юлии:

Любовь способна низкое прощать, И в доблести пороки превращать, И не глазами — сердцем выбирать: За то ее слепой изображают.

— По стилю — это Шекспир, — заметила она.

— А по смыслу?

— Наверное, шекспировские страсти мне несвойственны, — задумчиво сказала она.

— Юлия, ты еще так молода!

— А мне иногда кажется, что я старуха.

— Бедная Юлька, ты никогда не любила, — сказал я.

— Это хорошо или плохо?

— Не знаю, — ответил я, а про себя подумал, что это просто замечательно!

Она смотрела своими светлыми глазищами на меня и чуть заметно улыбалась. И это была не насмешливая улыбка, а, скорее, задумчивая, грустная. А глаза удивительно чистые и добрые. Такое выражение не часто появляется на ее лице.

И мне приятно было услышать от резкой и своенравной Юльки такие слова:

— А вдруг я влюблюсь в тебя, Максим?

— Я был бы тогда самый счастливый человек на свете, — серьезно сказал я.

Мы проговорили всю ночь. Дворники шаркали метлами по тротуарам, сметая в кучи мусор, когда я возвращался домой. Большие цинковые совки, прислоненные к уличным фонарям, тускло блестели. Небо было затянуто дымчатой пеленой. Влажно блестел асфальт. То ли ночью моросил дождь, то ли выпала роса. В окнах домов, как на электронном табло, то тут, то там вспыхивали огни.

В моих ушах все еще звучали слова:

«Или ты очень хитрый, Максим, или… я совсем не знаю мужчин… Ты сейчас уйдешь и вместе с тем останешься здесь…» И неожиданно вскинула руки, так что широкие рукава халата соскользнули к самым плечам, тесно прижалась ко мне и крепко поцеловала в губы, так что я чуть не задохнулся. Затем не очень резко, но настойчиво подтолкнула меня к порогу и, в последний раз обдав растерянным волнующим взглядом, закрыла дверь.

Я тяжело поднялся на свой этаж и ключом открыл дверь. Когда я включил свет, то на тумбочке в прихожей увидел Мефистофеля. Склонив набок голову с белой отметиной, он с откровенной насмешкой смотрел мне в глаза.

Я дотронулся до его вмиг выгнувшейся спины и со вздохом сказал:

— Тебе, брат, гораздо проще живется…

 

2

Начались заморозки, я пересел с «газика» на «Волгу». Утром в мою машину чуть не врезался тяжело нагруженный отесанными бревнами ЗИЛ. Только благодаря великолепной реакции Пети Васнецова удалось избежать аварии: мой шофер, увидев, как из-за поворота под красный сигнал светофора выскочил грузовик, мгновенно нажал на тормоза, и «Волга», свирепо завизжав, встала как вкопанная. Я ткнулся лбом в стекло, едва не выдавив его. А грузовик спокойно покатил дальше.

— Пьяный! — коротко констатировал Петя и круто повернул вслед за грузовиком. Отчаянно сигналя и включив фары, Петя попытался остановить машину, но шофер никак на это не отреагировал. Тогда Петя решил обогнать ЗИЛ, но тот нахально загородил нам дорогу.

— И вдобавок еще хулиган, — прибавил Петя, продолжая сигналить. Васнецов заочно учился в автодорожном техникуме и, кроме того, был общественным автоинспектором, поэтому пройти мимо такого вопиющего факта нарушения правил уличного движения он, естественно, не мог. И хотя я спешил на завод, решил посмотреть, чем все это кончится. Нахал-шофер меня тоже разозлил: мало того что я из-за него наварил шишку на лбу, он мог еще и не то натворить, если действительно в нетрезвом виде сидит за рулем.

Хотя ЗИЛ развивает такую же скорость, как и «Волга», уйти ему от Васнецова все равно не удалось бы. Петя мог бы выжать из своей машины сто сорок километров. Грузовик он обогнал сразу за Сеньковским переездом и, приоткрыв дверцу, стал сигналить полосатой палочкой, которую достал из-под сиденья. ЗИЛ, подъехав вплотную, нехотя остановился. Петя выскочил на шоссе и, постукивая жезлом по ладони — этот жест он явно перенял у какого-нибудь автоинспектора, зашагал к машине. В заднее стекло я видел, как он пререкался с шофером, не пожелавшим даже вылезти из кабины. Петя показал свое удостоверение общественного автоинспектора, размахивал жезлом, но шофер, по-видимому, не собирался предъявлять ему свои права. Видя, что дискуссия может затянуться — общественный инспектор — это все-таки не официальное лицо, — я тоже вылез из кабины и подошел к ним.

— Он говорит, что на перекрестке был желтый свет! — с возмущением обернулся ко мне Петя и снова ринулся в бой: — Ты же, скотина, чуть в меня не врезался! И почему не остановился?! Я же сигналил тебе?!

Мордастый шофер в засаленном ватнике и шапке-ушанке угрюмо цедил:

— А чего это я должен останавливаться? Я говорю, желтый был сигнал… Вон спроси начальника, — кивнул он в глубь кабины. — Он все видел.

С другой стороны распахнулась голубая дверца, и на обочину тяжело спрыгнул… Аршинов. Широко улыбаясь, он подошел ко мне и пожал руку. Он был в синем плаще и выгоревшей железнодорожной фуражке. Жирный подбородок спрятался в клетчатом шарфе.

— Ну и настырный у тебя шофер! — сказал он. — Прицепился, как репей.

— Выходит, это ты меня хотел протаранить? — усмехнулся я.

— Максим Константинович, он выпивши, — сообщил Петя.

— Это ты, парень, врешь! — с возмущением посмотрел в его сторону Аршинов. — Ишь чего придумал! Я с ним с самого утра — и капли в рот не брал, — он снова повернулся ко мне. — Утихомирь ты его, Максим! Размахался тут своей палкой… Мне тары-бары недосуг разводить: лес теще в Поречье заброшу да сразу же обратно. У меня сегодня отчетно-выборное собрание. Я ведь председатель месткома дистанции пути.

— Ну и как? — полюбопытствовал я. — Снова изберут?

— Куда денутся, — хмыкнул Аршинов. — Я ведь добрый, никого не обижаю.

Петя, увидев, что я мирно разговариваю с Аршиновым, выразительно поглядывал на меня, собираясь с достоинством отступить. Без поддержки представителя власти в милицейской форме общественнику трудно разговаривать с шофером, тем более в двух километрах от ближайшего поста.

Я постучал пальцем по своим часам, и Петя, с сердцем сплюнув через плечо, направился к нам. Оглянувшись, он пристально посмотрел на передний номерной знак. Это не укрылось от Аршинова.

— Нечего тебе делать, парень! — с неодобрением посмотрел он на Петю. — Ну, обмишулился малость человек, с кем не бывает?

— От него разит, как от бочки, — сказал Петя. — Жаль, что нет инспектора: на экспертизу бы направил!

— Это ты зря, — сказал Аршинов. — Не пил он.

Петя с усмешкой взглянул на него, хотел было снова сплюнуть, но раздумал и пошел к своей машине.

— Решил теще дом подремонтировать? — кивнул я на грузовик.

— У тещи добрый дом, — ответил Аршинов. — Я на берегу Урицкого озера купил развалюху, ну и задумал к лету оборудовать. По сути дела все заново нужно строить. Участок хороший, со спуском к озеру. Такую дачку отгрохаю! Кстати, можно у тебя кое-какими материалами разжиться?

— Бери уж сразу железобетонный четырехквартнрный дом, — предложил я.

— Раскулачат! — подхватил мою шутку Аршинов и взглянул мне в глаза. — Ты ведь рыбак? Послушай, приезжай ко мне летом, а? Порыбачим, ушицу заварим… Знаешь, как там судак берет? А на перемет можно и угорька зацепить.

— Там видно будет, — сказал я, протягивая ему руку.

— Да, а чего ты ко мне не заглянешь? — сделал он удивленное лицо. — Посидели бы, поговорили… Соленые грибки остались, да и наливка найдется.

— Адреса не знаю, — сказал я.

— Я тебе брякну, — улыбнулся Аршинов и, переваливаясь, как утка, заспешил к ЗИЛу. Забравшись в кабину, он хлопнул дверцей и тут же снова приоткрыл: — Подскажи своему пареньку, чтобы не лез в бутылку… Дело шоферское, всякое бывает.

ЗИЛ дернулся, в кузове со скрипом заерзали толстые бревна. Подпрыгнув на месте, машина заглохла: шофер, по-видимому, со зла не ту скорость включил. Со второй попытки машина тронулась и быстро стала набирать скорость. Когда мы лихо развернулись на пустынном шоссе и поехали обратно, я обернулся и посмотрел в заднее стекло. Грузовик мчался посередине дороги, со стороны Аршинова приоткрылась металлическая дверца, и из кабины, тускло блеснув, вылетела пустая бутылка. Описав невысокую параболу, она исчезла в придорожных кустах.

 

3

Уже неделя, как вернулся из отпуска Архипов. Я бы не сказал, что он выглядел очень уж отдохнувшим, наверное, весь месяц в Москве и Ленинграде бегал с женой по театрам. Не забыть бы на той неделе сходить в наш театр, там идет пьеса Островского «Не в свои сани не садись». Маша Бутафорова в главной роли. Не приду — век не простит.

Валентин Спиридонович очень быстро разобрался в том, что происходит на заводе, а происходило вот что: экспериментальный цех подвели под крышу, большая часть необходимых форм была сварена, в Стансах уже заложили фундамент под несколько новых домов. Недели через две я собирался остановить одну поточную линию и начать переоборудование. Это и был во всей нашей затее самый ответственный момент. Сейчас еще можно было оставить все, как есть. Кругленькую сумму, которую я затратил на изготовление форм и приспособлений по чертежам Любомудрова, можно было с натяжкой списать за счет строительства экспериментального цеха, так же как и зарплату рабочим, снятым с основного производства. Правда, пришлось бы выдержать бой с главбухом, но, как говорится, дорога назад была отрезана. Да я и не думал об отступлении. А если когда и возникали сомнения, — а они, черт бы их побрал, каждый день появлялись, — я их гнал прочь! План мы пока выполняли, хотя это и дорого стоило начальникам цехов, у которых я забрал рабочих.

Но как только я остановлю поточную линию, бесперебойно гнавшую детали для стандартных домов, я сразу нарушу весь цикл производства. Придется остановить конвейер на неделю, не меньше. И то при самом напряженном темпе работы! Мы с Любомудровым подсчитали все до мелочей. Такая вынужденная остановка — а избежать ее было невозможно — сразу снизит производительность на двадцать — тридцать процентов, если не больше: после остановки конвейера мы начнем выпускать другую продукцию, которая ни в какой план не зачтется, пока министерство не даст свое согласие, а об этом мы пока не смели и мечтать. Завод не выполнит месячный план и наверняка провалит квартальный, а это ЧП, за последствия которого в первую очередь директор отвечает головой. А то, что мы самовольно начали выпуск новой продукции, — это никого не будет интересовать. Наоборот, такая «партизанщина» еще больше увеличит мою вину.

Моя главная задача была — успеть выпустить детали хотя бы для двух-трех десятков новых жилых домов, собрать из них поселок на берегу речушки в деревне Стансы, как раз напротив наших коробок. Раз в министерстве не верят словам и чертежам, пусть поверят собственным глазам. Конечно, разъяренные представители министерства могут и не приехать сюда, им достаточно голых фактов, но все-таки в глубине души я был убежден, что строительство поселка — это мой главный шанс на победу. Поэтому мы с Любомудровым уделяли огромное внимание строительству. Сами выбрали место в березовой роще, провели планировку. Ни одно дерево не будет срублено. Поселок в березовой роще… Я даже как-то в шутку сказал Ивану Семеновичу Васину, что если меня прогонят с завода (шутка ли это?), то я наймусь к нему прорабом строительства и поселюсь в одном из этих домов…

Архипов пришел ко мне на третий день после выхода на работу. Он заходил и раньше, но пока мы не заговаривали о новшествах, которые произошли в его отсутствие, а сейчас он пришел для серьезного разговора. Это было видно по его лицу. Пригладив пальцами светлые усики, он задумчиво посмотрел на меня. И в глазах у него помнилось какое-то странное выражение. Так смотрят на человека, которого либо впервые видят, либо… прощаются с ним.

— Вы все-таки пошли на это? — после продолжительной паузы сказал Валентин Спиридонович.

— Как видите, — ответил я, закурив.

— Вы отчаянный человек, Максим Константинович, — спокойно продолжал Архипов. — Решиться на такое… — Он внимательно посмотрел на меня и усмехнулся. — Вы, конечно, не случайно предложили мне пойти в отпуск?

Я промолчал.

— Вы могли бы этого и не делать. Мешать бы я вам не стал. Вы директор завода и вправе поступать как находите нужным.

— Как отдохнули? — спросил я и, не дождавшись ответа, встал с кресла и подошел к окну.

— Мы с женой вполне довольны отпуском.

— Наверное, все столичные премьеры сезона посмотрели?

— Да, в театрах мы бывали, — сдержанно ответил Валентин Спиридонович.

— В следующую субботу в нашем театре тоже премьера. Кажется, «Не в свои сани не садись». Чудесное название, не правда ли?

— У Островского все названия не в бровь, а в глаз, — невинно глядя на меня, заметил Архипов.

— В этом году, я слышал, они еще хотят поставить одну пьесу Островского «На всякого мудреца довольно простоты»? — посмеиваясь про себя, сказал я.

— Не слышал, — улыбнулся Архипов.

— Как Валерия Григорьевна себя чувствует? — поинтересовался я.

— Спасибо, хорошо…

Я вкратце рассказал Валентину Сппридоновичу обо всем, что мы тут сделали. Он ни разу не перебил меня, и вообще на его непроницаемом лице ничего не отразилось, будто мы продолжали беседовать о театре.

— Когда все это всплывет наружу, коллектив вас не поддержит, — вынес он свой приговор. — Люди привыкли получать премиальные, а вы их теперь надолго лишите этой манны. И не думаю, чтобы даже во имя хорошей идеи они согласились подтянуть пояса потуже, тем более что недовыполнение плана выпуска готовой продукции произойдет отнюдь не по их вине.

— А как вы относитесь к этому?

— Извините?

— Я говорю, как вы посмотрите на то, что я вас премии лишу?

— Речь не обо мне, — ответил Архипов.

— Теперь поздно что-либо изменить, — сказал я. — Как говорится — пан или пропал!

— Я вас предупреждал…

— Я помню, — перебил я его.

— Мне очень жаль, что…

— У вас еще будет время мне посочувствовать, — снова перебил я.

— Странно… — произнес Валентин Спиридонович.

— Вы что-то хотели сказать?

— Я никак не могу понять вас, Максим Константинович… Вы сознательно пошли на совершенно безнадежное дело. И вы сами это отлично понимаете. Вы, молодой, энергичный директор, в самом начале карьеры поставили все свое будущее на карту, которая, по моему мнению, окажется проигрышной. Ведь перед вами открывались такие перспективы: завод, управление, министерство! Вы знаете, как сейчас ценят у нас энергичных молодых руководителей. И вот вы, не проработав и полгода, сознательно все это перечеркнули… Когда вы мне неожиданно предложили пойти в отпуск, я понял, что вы решили идти ва-банк…

— Вы, по-видимому, заядлый преферансист? — спросил я.

— С чего вы взяли? — удивился Архипов.

— А я думал, вы в карты играете, — усмехнулся я.

— Вам неприятно все это слушать?

— Скучно, — признался я. — И мне искренне жаль, что вы не играете в карты.

— При чем тут карты? — В его голосе послышалось раздражение. Все-таки я его пронял!

— Я бы с удовольствием с вами сразился, — не мог остановиться я.

Когда Валентин Спиридонович поднялся, я отошел от окна и остановился перед ним. Наши глаза встретились.

— У меня к вам единственная просьба: не вставляйте мне палки в колеса, — сказал я. — У меня нет сомнений в моей правоте, и пусть события развертываются, как им предназначено. Я знаю, вы на днях поедете в Москву — прошу вас никому ни слова! Мне еще нужно два месяца! Понимаете, всего два месяца!

— Я не разделяю вашего энтузиазма, но, как я уже заявил, мешать не собираюсь. Да и уже, честно говоря, поздно.

— Я рад, что вы это поняли, — сказал я. — У каждого человека в жизни бывает такой переломный момент, когда ему приходится самому себе задать вопрос: «Правильно ли ты живешь? И все ли ты делаешь от тебя зависящее, чтобы прямо идти по выбранному тобою пути?» Если бы я продолжал выпускать эти коробки, я не смог бы положительно ответить на этот очень важный для меня вопрос.

— А остальные, кто не разделяет ваших взглядов, выходит, неправильно живут?

— Зачем так примитивно? — поморщился я. — Понимать могут многие, но изменить что-либо в данном случае никто, кроме меня, не смог бы… Теперь вы, надеюсь, поняли, почему я пошел на это?

— Я постараюсь понять, — улыбнулся Архипов и вышел из кабинета.

 

4

У гастронома я попросил Петю остановиться. Купил бутылку вина, сыра, колбасы и вышел из магазина. Был теплый весенний день. Солнце жарко сверкало в витрине гастронома, нежно золотило почерневшие голые ветви лип и тополей. Уже вспухли почки. Взглянув на них, я попытался вспомнить терпкий запах новорожденного листа. На тротуарах толпы прохожих. Многие по привычке все еще носили зимние пальто и шапки. Изредка мелькали обнаженные головы юношей и девушек, для которых весна уже наступила.

Со свертком под мышкой я направился к машине и нечаянно задел плечом невысокого худощавого человека в светлой мохнатой кепке. Мы одновременно извинились и разошлись, но, сделав несколько шагов, я остановился и оглянулся: лицо этого человека показалось мне знакомым. С тех пор как я покинул город, прошло столько лет, что я не встречал на улицах знакомых. А если многие изменились так же, как Генька Аршинов, то и встретив, я ни за что бы не узнал. Я лихорадочно стал рыться в памяти, но ничего определенного не приходило в голову. Между тем человек не спеша удалялся, а я все стоял и хлопал глазами. Ждал, что человек тоже оглянется, но он не оглянулся. И тогда, махнув Пете рукой, дескать, подожди, я направился вслед за прохожим. Это был старик с совершенно белыми волосами на висках и затылке.

Человек пересек улицу и вышел на площадь Ленина. На берегу Ловати, где кончалась площадь, был лишь один небольшой двухэтажный дом: городской краеведческий музей. К нему и направлялся человек.

У подъезда я окликнул его, человек живо повернулся и вопросительно взглянул на меня.

— Здравствуйте, Герман Иванович, — сказал я.

В живых светлых глазах старика не отразилось никакого удивления. Правда, смотрел он на меня испытующе, даже голову набок наклонил. Так петух смотрит на озадачивший его предмет.

— Не узнаете?

— Почему же не узнаю? — спокойно ответил он. — Это у вас, молодежи, память дырявая.

— Я и не знал, что вы в городе.

— А я знал, — сказал он.

— Знали и не зашли? — воскликнул я.

— Сколько лет прошло, — сказал он. — Мог бы меня и не признать. Жизнь здорово меняет людей. Особенно которые на взлете. Ты теперь большой человек, директор крупного завода… На что я тебе?

— Зря вы так, Герман Иванович…

«Черт возьми! — с горечью подумал я. — Неужели даже такие замечательные люди, как инженер Ягодкин, к старости становятся брюзгливыми и желчными?..»

— Не стриги бровями… Гляди-ка, даже покраснел! — вдруг улыбнулся Герман Иванович, отчего сразу помолодел лет на десять. — Это хорошо, что не разучился краснеть, значит, сердце не зачерствело… Ну, здравствуй, Максим! — и протянул обе руки.

У меня сразу отлегло от сердца: передо мной был прежний Ягодкин. Та же улыбка, хитроватый прищур светлых и ясных по-молодому глаз.

— Заходи, — раскрыл ом передо мной обшарпанную дверь.

— Может, не стоит в музей, — сказал я. — Завернем в ресторан, пообедаем?

— Я уже пообедал. А в музее я работаю.

— В музее? — изумился я. — Вы ведь были инженер?

— Вышел на пенсию, а без работы не могу… А историей этого города я и раньше интересовался, кое-что даже собрал любопытного и в свое время передал музею… В общем, предложили мне должность научного сотрудника, и я с радостью согласился. Уже пятый год здесь работаю. И ты знаешь, очень доволен!

Он провел меня в маленькую комнату, заваленную всевозможными экспонатами. Здесь были ржавые железяки, в которых с трудом угадывались пролежавшие долгие годы в земле винтовки и автоматы, почерневшие деревянные бруски — останки древнего городища, иконы с облезшей позолотой и тусклыми ликами святых, прислоненные к стене потрепанные картины в багетовых рамках и без рамок, тусклые чучела птиц, старые в потемневших твердых переплетах книги. У самого окна приткнулся небольшой письменный стол. Вместо чернильницы — кожух от гранаты «лимонки», а вместо подсвечников — две медные гильзы от снарядов.

— Это и есть моя берлога, — улыбнулся Ягодкин, с явным удовольствием обозревая все свое добро, Осторожно сняв со стула гипсовый бюст какого-то полководца, стал оглядываться, куда бы его пристроить. Поколебавшись, поставил на броневую плиту легендарного «максима», покоившуюся на патронных коробках.

— Присаживайся, — он пододвинул мне стул, а сам уселся на краешек стола, отодвинув лежавшую там продырявленную каску. — Тесновато тут у меня… Наладил я большую дружбу с красными следопытами. Чудесные ребятишки! Вот они мне и приносят разные вещи. Иногда попадаются очень ценные реликвии… Я тебе покажу один шлем!

— Успеется, — остановил я его, видя, что он намеревается спрыгнуть со стола и потащить меня куда-то в другое место, так как здесь я никакого шлема не заметил.

— Вот ты родом отсюда, скажи, почему город называется Великие Луки? — спросил Ягодкин, хитровато улыбаясь.

Хоть я и родился в этом городе, но, признаться, в музее никогда не был. Я вообще не большой любитель ходить по музеям. Как-то с детства это не привилось мне. Тем не менее от кого-то я слышал, что здесь в древности жил какой-то князь или помещик Великий Лук, отсюда и название города. Когда я выложил все это, Ягодкин от смеха чуть было со стола не свалился. Кончив смеяться, он укоризненно посмотрел на меня.

— Стыдно, Максим, не знать историю своего города… Кстати, сколько ему лет?

Это я хорошо знал. Во многих газетах несколько лет назад писали, что старинный русский город Великие Луки широко отмечает свое восьмисотлетие. Помнится, я даже хотел приехать сюда, но почему-то ничего из этого не вышло… Ягодкин спрыгнул со стола и, открыв один из ящиков, достал оттуда фотокопию и протянул мне. Там был изображен какой-то зверь, напоминающий леопарда, а внизу три лука. Поймав мой вопросительный взгляд, Ягодкин пояснил:

— Это старинный герб города. Три золотых лука. Несколько столетий Великие Луки стояли на краю русской земли и принимали на себя все жестокие удары иноземных захватчиков. Принимали и героически отражали. С пятнадцатого века город стали называть Великим. Он был великим воином, мужественно защищавшим рубежи русской земли… А ты мне несешь про какого-то мифического князя Великого Лука! Да такого и князя никогда не было на русской земле! Уж если хочешь знать, то первым князем, правившим городом, был князь Изяслав — сын Ярослава Великого. Правда, княжил он всего один год и умер. Любопытно и то, что Луки — единственный город, не входивший ни в одну из новгородских пятин, он непосредственно подчинялся новгородскому князю, который присылал туда одного из посадников или назначал особого князя. Историки пишут, что Луки имели свое вече. Вечевой колокол висел на самой большой башне великолукской крепости — Воскресенской… Удивительна история города! Он был несколько раз дотла сожжен и снова возрождался, как…

— Птица феникс из пепла, — ввернул я.

— Довольно избитое сравнение, хотя это и так, — поморщился Ягодкин. — Много интересного дошло до нас от историков, но еще больше мы узнаём о прошлом, занимаясь раскопками. Шесть лет в верховьях Ловати, Торопы, Западной Двины работала экспедиция под руководством Станкевича. Благодаря археологам удалось полностью установить этническую историю края. — Ягодкин выглянул в окно. — Видишь сразу за площадью раскопки? Смешно, под нашим музеем находится древнее городище! Такое древнее, что люди в то время еще не знали железа и бронзы. Летом здесь снова возобновятся раскопки, и я тебе покажу много интересного…

Я смотрел на этого по-молодому оживленного человека и поражался его увлеченности и энергии. Сколько я знал людей, которые, выйдя на пенсию, очень быстро утрачивали активный интерес ко всему окружающему, становились желчными критиками всего нового, что создавалось и развивалось уже без их непосредственного участия. Рыбалка, дачка с собственным садиком или огородиком, в летний погожий день — домино под окном дома — вот, пожалуй, и все интересы пенсионера-обывателя. Вооружившись пером и бумагой, они яростно борются с существующими и несуществующими недостатками. Во все концы страны идут тысячи писем, в которых осуждаются, бичуются, выявляются так называемые недостатки. Будь это недовольство современной молодежью, которая, по их мнению, безобразно танцует на площадке, или недовес на несколько граммов масла в магазине, или неисправность в электрическом утюге…

— Редкому городу на Руси выпало хлебнуть столько горя, сколько Великим Лукам, — вдохновенно продолжал свою лекцию Ягодкин. — В шестнадцатом веке во время Ливонской войны, а она, как известно, продолжалась двадцать пять лет, Великие Луки стали форпостом русского государства. В январе тысяча пятьсот шестьдесят третьего года сюда во главе своего войска пожаловал сам царь Иван Грозный. А какая кровопролитная схватка произошла с войском Стефана Батория! В первом же сражении под Купуем…

— Вы меня там обучали ездить на мотоцикле, — ввернул я. — Помните?

Но Германа Ивановича не так-то просто было сбить с толку. Нахмурив густые брови, он сердито воззрился на меня. Белая прядь на затылке возмущенно затряслась.

— Я ему рассказываю о великих событиях давно минувших дней, а он мне говорит какую-то чепуху!

Больше уже я его не перебивал.

— В сражении под Купуем русские положили более десяти тысяч чужеземцев, захватили знамя, да и самого короля польского чуть не взяли в плен. И тогда рассвирепевший Баторий приказал любой ценой захватить город. Пять или шесть тысяч защитников крепости приняли неравный бой с вдесятеро превосходящей их ратью поляков. До нас дошло народное сказание тех дней, вот послушай:

Копил-то король, копил силушку, Копил-то он, собака, двенадцать лет! Накопил-то силушки: сметы нет, Много, сметы нет, сорок тысяч полков! Накопивши он силы, на Русь пошел, — На три города, на три стольныя: На первый-то город Полоцкий, На другой-то город Великие Луки, На третий-то батюшку Псков-град…

Прочел сказ он напевно и торжественно. Если сначала этот неожиданный экскурс в историю немало озадачил меня, то теперь и я проникся чувством величайшего уважения к мужественным защитникам нашего города. Признаться, все это я услышал впервые и подумал: до чего же мы люди нелюбопытные! Родиться в городе и не знать его истории! Да тем более такой славной, героической!

Сколько раз я проходил мимо этого небольшого двухэтажного дома, скрытого в тени высоких лип, и мне в голову не приходило заглянуть сюда. И я тут же дал себе клятву в первое же воскресенье прийти в музей и с помощью Ягодкина подробнейшим образом познакомиться с историей нашего края.

— А теперь пойдем.

Ягодкин проворно спрыгнул со стола и потащил меня за собой из комнаты. Не останавливаясь, провел мимо экспонатов краеведческого зала, зала Великой Отечественной войны и привел в исторический зал. Остановившись перед витриной, где покоились наконечники стрел, копий, алебарды, металлические нагрудники, забрала, шлемы, он показал мне на стоявший в стороне… пивной котел.

— Что это по-твоему? — спросил он.

Точно не зная, изготовляли ли в то время пиво, я не назвал упомянутый экспонат пивным котлом.

— Из этой штуки вышел бы хороший рыбацкий котел на целую бригаду, — сказал я.

Герман Иванович приподнял стеклянную крышку и осторожно извлек предмет. Подержав в руках, надел себе на голову. Вернее не надел, а опустил, поддерживая за края обеими руками. Вся голова его до самого подбородка спряталась в этом массивном колоколе. Из-под этой штуки раздался несколько измененный глуховатый голос:

— Шлем это, дорогой Максим! Шлем русского богатыря!

— Ильи Муромца? — вырвалось у меня.

Это было невероятно! Хотя штука и в самом деле походила на шлем и даже была с шишаком и кованым орнаментом по краю, глаза отказывались признать это огромное вместилище шлемом. Что же тогда была за голова?

Ягодкин поставил шлем на край витрины и взглянул на меня.

— Я и сам не поверил, когда увидел в первый раз, — сказал он. — И знаешь, где нашли его? Под Купуем! Вот какие богатыри дрались против Батория.

— Может быть, это…

— Ну-ну, напрягись! — улыбнулся Герман Иванович. — Многие делали самые фантастические предположения…

— Какой-нибудь кузнец отковал его шутки ради…

— Мы посылали шлем в Москву в этнографический институт: это настоящий шлем воина, побывавшего не раз в бою. Погляди на вмятины… Это след копья, это удар секиры… Даже палица обрушивалась на этот славный шлем!

— Ну тогда он с той самой волшебной головы, с которой пушкинский Руслан сражался, — сказал я.

— Были на Руси богатыри, — задумчиво сказал Ягодкин. — Были, и я думаю, и сейчас есть.

Мое внимание привлекла в одном из залов великолепно вырезанная из дерева и кости большая ладья. Внизу на табличке было написано, что на таких челнах совершали путешествия по Ловати из варяг в греки… Ладью изготовил в дар музею А. Ф. Тропинин.

— Замечательный мастер, — сказал Герман Иванович. — Художник.

— Я его знаю, — сказал я, разглядывая ладью.

— Он ведь на твоем заводе работает, — вспомнил Ягодкин. — Не только отличный мастер, а и человек каких поискать…

— Секретарь партийной организации… — сказал я.

— На кого можешь положиться во всем, так это на Тропинина, — продолжал он. — Давненько не видал его.

— Спасибо, Герман Иванович, — поднялся я.

— Это за что же? — удивился он.

— За чудесную экскурсию, — сказал я. — И за то, что вы все такой же, прежний…

— А вот какой ты, я еще не знаю, — рассмеялся он. — Большой начальник, а тощий, как селедка! Значит, живой человек, не кабинетный!

Мы договорились, что в воскресенье я приду в музей, и распрощались. От этой неожиданной встречи у меня осталось радостно-приподнятое настроение. Его энтузиазм вдохнул и в меня уверенность. Я рад был, что Герман Иванович не изменился, у него такой же острый ясный ум. Когда он увлеченно рассказывал о Великих Луках, я совсем не замечал, что лицо его изрезано глубокими морщинами, а голова белая, как у луня. Зато глаза такие же, как и прежде: живые и молодые. Мне приятно было услышать его мнение о Тропинине. Ягодкин никогда не ошибался в людях, оттого так подозрительно сначала отнесся ко мне: хотел понять, какой я теперь стал… В воскресенье я ему расскажу про все наши дела, и Ягодкин наверняка меня поймет, а я так нуждался в человеке, который меня сейчас хотя бы морально поддержал…

Я вспомнил, что не спросил у Германа Ивановича, где он живет. До воскресенья еще три дня, а я мог бы к нему и сегодня вечером забежать…

Нет, сегодня не смог бы: вечером у меня свидание с Юлькой.

 

5

Наступил самый ответственный момент: остановка поточной линии в формовочном цехе. Мы решили все-таки остановить первый конвейер. Остановка не на час-два, а на неделю, а может быть, больше. Грохотал вибратор, утрамбовывая газобетонную смесь, гудели формовочные машины, добродушно ворчал над головой красный мостовой кран, бесшумно скользя под застекленным потолком. В кабине сидела Юля. Она с любопытством посматривала вниз. У пульта управления поточной линии стояли, кроме меня и операторов, Любомудров, начальник цеха Сидоров и секретарь парторганизации Тропинин. Рабочие тоже оглядывались в нашу сторону, понимая, что происходит нечто необычное.

— Внимание! — громко сказал Ростислав Николаевич и, убедившись, что все отошли от механизмов, выключил рубильник.

В цехе сразу стало непривычно тихо. Рабочие, негромко переговариваясь, расположились на широких цементных подоконниках, закурили. Они уже были предупреждены, что еще до обеда произойдет остановка конвейера.

Любомудров помахал рукой, и к нам подошел Леонид Харитонов — бригадир монтажников по установке в цехе нового оборудования и механических приспособлений. Поздоровавшись со мной, серьезный, как никогда, Харитонов вопросительно уставился на Ростислава Николаевича.

— Приступайте, — коротко сказал тот.

— Тут ребята интересуются, для кого мы новые дома будем делать? — спросил Леонид. — Дачи для начальства?

— Дома для колхозников, — ответил я.

— Я говорил — не верят. Толкуют, мол, ежели в деревнях такие хоромы будут ставить, то надо в колхозы да совхозы подаваться. Не дома, а картинки!

— Я показывал проекты, — взглянул на меня Любомудров.

— Максим Константинович, озера уже очистились ото льда, — напомнил Харитонов. — Через неделю плотва начнет нерестовать.

— Анатолий Филиппович, — повернулся я к Тропинину. — У нас есть крытые машины?

— Можно одну оборудовать, — сказал Тропинин. — Сделать скамейки да натянуть брезент.

— Через пару недель организуем первый выезд в Сенчитский бор, — сказал я. — Турбаза почти готова.

— Ура, начальник! — обрадовался Леня и пошел к рабочим.

Новое оборудование уже было занесено в цех. Нужно было извлечь из конвейера старые формы и установить новые, что пачками стояли у стены, переоборудовать формовочные машины, очистить и подготовить автоклавы… Работы было более чем достаточно.

Начальник цеха Григорий Андреевич Сидоров молча стоял в сторонке и курил. Квадратные плечи его ссутулились, бритое лицо было хмуро. Он яростно противился новшеству, так как отлично знал, что весь этот эксперимент обойдется основному цеху боком. С той минуты, как Любомудров выключил рубильник, цех встал на простой. А для любого начальника — это нож острый! Формовочный цех Сидорова был передовым и с самого начала держал первенство в социалистическом соревновании на заводе. Производство здесь было великолепно налажено, и цех гнал продукцию без задержки. И вот все нарушилось. А как будет освоен новый процесс, этого еще никто не знал. После долгих размышлений я остановился именно на этом цехе, потому что надеялся на крепкую руку начальника, передовой опыт рабочих, но сейчас, глядя на мрачное лицо Сидорова, я уже всерьез стал опасаться, что поступил опрометчиво. Если Григорий Андреевич не переборет себя и не возьмется с душой за новое дело, то все может застопориться. Я не раз разговаривал с ним, показывал проекты, убеждал, но Сидоров моего оптимизма не разделял. Как и Архипов. Молча выслушивал мои слова, соглашался, что продукцию мы выпускаем примитивную… Но куда же все смотрели раньше, когда запускали производство? Почему не подумали об этом? И потом, эти детали, пусть они примитивные, необходимы строителям, а завод еще в долгу перед ними… Он, Сидоров, с большим бы удовольствием выпускал детали для новых домов, если бы поточная линия для этого была подготовлена, но теперь, когда производство с таким трудом налажено — сколько сверхурочных часов он затратил, чтобы обучить неопытных рабочих своему делу! — теперь все насмарку?! Процесс изготовления новых деталей для домов гораздо сложнее — он досконально изучил проекты Любомудрова, — и рабочие не вдруг овладеют им. А план? А премия? Все летит в тартарары!..

Сидоров был совершенно прав, и я не смог его разубедить. Он вообще хотел отказаться от руководства цехом и лишь благодаря продолжительной беседе с Тропининым скрепя сердце согласился остаться. Я надеялся лишь на одно: Сидоров авторитетный волевой руководитель, и когда поймет, что ничего другого не остается, с присущей ему энергией возьмется за налаживание и освоение нового производства. А пока он, повернувшись к нам ссутулившейся спиной, стоял в сторонке, беспрерывно курил и тоскливо смотрел в окно, куда заглядывало весеннее солнце.

Во всю стометровую длину цеха слесари и монтажники оседлали поточную линию и орудовали инструментами. Сыпались голубые искры, трещали электросварочные аппараты, бухали тяжелые кувалды, которыми приходилось вручную выколачивать железные детали из прессов, гнезд. Юля подогнала кран к первой извлеченной из рабочей траншеи и ненужной теперь форме. Стальные тросы медленно покачивались над головой рабочего, который зацеплял их за скобы. Я поймал Юлькин взгляд и приветственно махнул ей рукой. Она улыбнулась в ответ и, отвернувшись, с посерьезневшим лицом включила свою многотонную махину. Стальная форма вздрогнула и поползла вверх, со скрежетом вылезая из своего глубокого гнезда. Как говорится, жребий брошен! Машина запущена, и я ее не остановлю до тех пор, пока буду директором завода. Взъерошенный Ростислав Николаевич носился по цеху. Вот он подскочил к рабочему в брезентовой робе и стал что-то ему объяснять, яростно жестикулируя. Рабочий держал разводной ключ в руке и морщил лоб.

Я подошел к начальнику цеха. Он, не поворачивая головы, скосил на меня глаза, в последний раз крепко затянулся и запихал окурок в спичечный коробок (такой человек, как он, не бросит окурок на пол).

— Григорий Андреевич, надо включаться, — негромко сказал я. — Без вашего руководства вся эта перестройка может надолго затянуться.

— Видит бог, я до конца сопротивлялся, — со вздохом сказал Сидоров.

— Я могу это и на Страшном суде подтвердить.

Сидоров наконец повернулся, и я увидел его широкое скуластое лицо. Под носом маленькая царапина, заклеенная бумажкой. Брови у Сидорова густые, лохматые, возле рта глубокие морщины. Широкоплечий, с выпуклой грудью, прямо и чуть насмешливо взглянув мне в глаза, он уронил:

— Мне Страшный суд не грозит…

— Это верно, — улыбнулся я, — уж если кого черти и будут поджаривать на сковородке, так это меня.

Григорий Андреевич со вздохом обозрел цех. Сейчас он напоминал споткнувшийся от взрыва снаряда танк с распластанными гусеницами. Некогда живой механический организм умолк, рассыпался на составные части. Я понимал, как горько все это видеть начальнику цеха.

— Неужели по-другому никак нельзя было? — спросил он.

— Это единственный выход, Григорий Андреевич, — сказал я.

— А не может случиться так, что потом меня снова заставят все восстанавливать, как было?

Сидоров смотрел мне в глаза. Я ждал этого вопроса, знал, что начальник цеха мне его задаст. И я не мог не сказать ему правды.

— Не исключено, что может случиться и такое…

— Но тогда какого черта… — Сидоров готов был взорваться, но я спокойно закончил:

— Приказ о восстановлении прежней поточной линии, выпускающей типовые детали, подпишу не я… Другой директор.

— И вы идете на это? — несколько смягчился он.

— Я рассчитываю на вас, — сказал я.

Сидоров уже было открыл рот, чтобы ответить, но в этот момент что-то заметил через мое плечо и кинулся к конвейеру.

— Лапшин! — загремел он на весь цех. — Ты что же, сукин сын, делаешь?! Кто же так тросы зацепляет? Ты что, хочешь мне конвейер угробить?

Подскочив к рабочему, возившемуся с тросами, он сам стал их зацеплять за скобы огромной формы.

Я кивнул Тропинину, и мы вместе вышли из цеха.

— Лиха беда начало, — сказал Анатолий Филиппович.

— Мне нужен месяц. Когда с конвейера пойдут детали, нам уже будет сам черт не страшен!

— Может быть, третью смену пустим?

— Где мы людей возьмем? — с сомнением взглянул я на него. — О третьей смене я уже давно подумывал, но тогда нужно расширить штаты, а Галина Владимировна и копейки больше не даст. Моя директорская власть натолкнулась на железную финансовую дисциплину. Все деньги, что можно было снять с нашего бюджета, я уже снял… Теперь и ты ничего не сделаешь. Не послушается и тебя. Узнал бы ревизор из министерства, что я натворил с нашим бюджетом, он бы меня повесил.

— Вся надежда на комсомольцев, — продолжал Тропинин. — Молодежь уважает тебя. Я потолкую с Саврасовым. Думаю, что найдутся добровольцы.

— Это на самый последний случай, — сказал я. — Пусть Саврасов их подготовит, ну субботник там или воскресник. Если мы будем два выходных дня в неделю использовать, это не так уж мало.

— Надо с ними начистоту… Все объяснить, как есть. Показать проекты… Поручим это дело Любомудрову.

— Леонид Харитонов комсомолец? — спросил я.

— Активный паренек, — усмехнулся Тропинин. — Даже слишком. В прошлом году его едва не исключили из комсомола… У ресторана учинил драку со студентами сельхозинститута, за что пятнадцать суток и отсидел. Сейчас вроде утихомирился, да и то, я думаю, благодаря девушке. Она у меня лаборанткой работает, да ты ее знаешь.

— Маша Кривина? — удивился я. Вот уж не ожидал, что у нее что-то общее с Харитоновым!

— На Харитонова, думаю, можно положиться, — сказал Тропинин. — Парень толковый, да он уже во всем давно разобрался…

— Поручим ему поговорить с ребятами, а потом пусть встретятся с Любомудровым, — решил я.

— А ты что же уклоняешься?

— Мы с тобой потолкуем с коммунистами, сказал я. — Никаких больше тайн мадридского двора!

— Я не очень верю, что Харитонов справится, — сказал Тропинин.

— По-моему, он толковый парень и ребята с ним считаются.

— Это все так, первый заводила в цехе! Где какой сыр-бор — знай, Харитонов с дружками… Да и за словом в карман не лезет.

— А это плохо?

Анатолий Филиппович взглянул на меня.

— Считаешь, Харитонов может повлиять на комсомольцев? С него еще и выговор не сняли.

— Надо снять, — сказал я.

— И все-таки парень он разболтанный, — все еще сомневался Анатолий Филиппович. — Может такое выкинуть — ахнешь!

— А мне Харитонов нравится. Уж чего-чего, а работать-то он не боится, а это сейчас главное.

— Может быть, ты и прав, — раздумчиво сказал Тропинин.

Мы расстались: он пошел в лабораторию, а я к себе в кабинет. Сегодня у меня приемный день.

 

6

Пока Герман Иванович готовил на кухне чай, я стоял у окна его светлой однокомнатной квартиры и смотрел на улицу. Ягодкин жил в большом многоэтажном доме. Прямо под окнами росли толстые липы и тополя. Почки только что лопнули, и крошечные зеленые фитильки замерцали на ветвях. Оглушительно орали воробьи. Перелетая с ветки на ветку, они ошалело вертели точеными головками, взъерошивали перья, крутились на одном месте, внезапно все взмывали на миг в воздух и снова серой шрапнелью опускались на деревья.

В открытую форточку залетела крапивница, потрепыхалась над письменным столом, заваленным всякой музейной всячиной, и, чего-то испугавшись, с лету ударялась в стекло и забилась на нем, то опускаясь до самого подоконника, то взлетая до потолка. Я поймал бабочку и выпустил в окно. Однако судьба оказалась неблагосклонной к крапивнице: к ней тотчас метнулся разбойник-воробей, схватил на лету и уселся на ветке, чтобы закусить, но сразу несколько приятелей набросились на него. Воробей свечой взмыл к вершине тополя, и вся эта компания исчезла из глаз.

Чай мы пили на кухне. Ягодкин по-прежнему жил один. Однако на кухне у него был порядок, да и в комнате все прибрано, за исключением письменного стола: здесь так же, как и в его кабинете, в беспорядке лежали самые разнообразные вещи. На стене, над книжной полкой, карандашный рисунок Петровской крепости, которую дотла разрушили во время Отечественной войны.

— Я рад, что не ошибся в тебе, — прихлебывая чай из фарфорового бокала, сказал Герман Иванович. — Даже больше, Максим, я горжусь тобой!

— Боюсь, мне не дадут довести дело до конца, — признался я. — У меня такое предчувствие, что тучи надо мной сгущаются…

— Если бы я верил в бога, то помолился бы за тебя… — усмехнулся Ягодкин.

— Я в утешении не нуждаюсь, — обиделся я.

— Там, где нет воли, нет пути, — изрек он. — Ты меня извини, Максим, я понимаю, тебе очень трудно, но в музее я каждый день соприкасаюсь с предметами давно минувших эпох. Эти предметы — немые свидетели битв, войн, разрушения и возрождения. Ты думаешь, в средние века не клокотали титанические страсти? Были и литература и искусство, да еще какие? Люди любили, страдали, радовались… А потом все созданное ими и они сами превратились в прах… И лишь кое-какие крупинки, найденные в земле, напоминают нам, потомкам, о былом… Возможно, поэтому я не могу слишком близко к сердцу принимать твои теперешние заботы… И это не черствость, а философское отношение к жизни. Часто ли ты задумываешься над тем, зачем ты родился? Зачем живешь? А что было бы, если бы твоя мать не встретилась с твоим отцом? Думаешь ли ты о смысле жизни? О неизбежности смерти? О том, что останется после тебя?

— Мне кажется, об этом думает всякий мыслящий человек.

— Возможно, но не так часто, как мы, музейные работники, философы и ученые.

— Нет ли у вас выпить, Герман Иванович?

Он с изумлением посмотрел на меня, потом рассмеялся:

— Ты знаешь, я совсем не пью!

— Раньше, помнится…

— Не пью уже очень давно. Мерзкое это занятие — пьянство! Иссушает мозг, убивает радость жизни. Можешь поверить, я это испытал на себе… Когда ушел на пенсию, как-то растерялся, ну и начал увлекаться… Пенсия приличная. И веришь, Максим, я понял, что не живу, а медленно умираю. И до чего же человек пьяным омерзителен! Все его плохое нутро вылезает наружу. Причем подчас такие, о чем он никогда и сам не подозревал… Как это у Омара Хайяма?

Не ставь ты дураку хмельного угощенья, Чтоб оградить себя от чувства отвращенья: Напившись, криками он спать тебе не даст, А утром надоест, прося за то прощенья.

— Я уже не рад, что и заикнулся об этом… — сказал я. — Вот это отповедь!

— Ты не похож на пьяницу, успокойся!

— А что, для этого необходимо иметь красный нос?

— Мне больно, Максим, видеть, как хорошие люди напиваются до чертиков… А пьют сейчас много и безобразно. И стар и млад.

— В чем же, по-вашему, причина? — поинтересовался я.

— Причина известная: распущенность людей и наша терпимость к пьяницам… Как ты борешься с этим на заводе?

— Одного уволил, — сказал я.

— А сколько осталось?

— Не считал.

— Пьяница на производстве — вредитель! Весь брак, поломка ценных станков, инструмента — все это дело рук пьяницы. Даже если он и трезвый пришел на работу в понедельник, три дня у него будут руки трястись… Распоясавшийся пьяница в общественном месте — преступник, а пьяница за рулем — потенциальный убийца. Это прописные истины, об этом мы каждый день читаем в газетах, возмущаемся, а вот настоящей войны пьянству все еще не объявили! Боремся от кампании к кампании…

— Производство — это не медвытрезвитель и не клиника для хронических алкоголиков, — сказал я. — И на производстве, как правило, не пьют… А если такое и случается, то расценивается нами как ЧП. Пьют дома, в компаниях, а на работу приходят…

— С глубокого похмелья, — перебил Герман Иванович. — И такому работнику грош цена, потому что от него больше вреда, чем пользы.

— Если мы всех пьющих уволим, кто же работать будет?

— Увольнять не надо, — сказал Ягодкин. — Людей воспитывать нужно…

— Меня вы уже перевоспитали, — сдался я. — Если и хотел рюмку выпить, то теперь вся охота пропала.

— Ты меня пойми правильно, Максим, — сказал Герман Иванович. — Я не против вина, а против пьянства. Тот, кто умеет пить, тому не страшен зеленый змий. Японцы так говорят: кто пьет, тот не знает о вреде вина, а кто не пьет, не знает о его пользе. Вино лучше ста лекарств, но причина тысячи болезней… Ты уж меня извини, брат, но дома давно не держу спиртного…

— Я вас приглашу на завод… Прочтите рабочим лекцию на эту тему.

— Думаешь, откажусь? — рассмеялся Ягодкин. — Приглашай!

Спускаясь от Ягодкина по лестнице вниз, я повстречался с полной круглолицей женщиной. Что-то в лице ее показалось мне знакомым, и я оглянулся. Оглянулась и женщина — наши глаза встретились.

— Господи, Максим! — воскликнула женщина, тараща на меня изумленные светлые глаза. — Откуда ты, милое дитя?

И хотя я тоже узнал женщину, «милое дитя» меня несколько озадачило, так меня еще никто не называл, даже старые знакомые. Передо мной стояла Алла… Алла, в которую, как мне казалось, я был влюблен. Это было в далекий первый послевоенный год, когда мы вместе восстанавливали железнодорожный техникум.

— Ты здесь живешь? — растерянно спросил я, все еще не придя в себя от этой встречи.

— Вот уж не думала, не гадала встретить тебя, — приветливо заулыбалась она. — Ведь ты как после техникума уехал из города, так больше здесь и не был?..

На площадке гулко хлопнула дверь, и мимо нас протиснулся мужчина в светлом плаще. Вслед за ним простучала когтями по лестнице большая овчарка. На ходу ткнулась влажным носом в мои колени, шевельнула низко опущенным лохматым хвостом и с достоинством спустилась вниз.

— Чего же мы стоим тут? — опомнилась Алла. — Пошли к нам? Чаем угощу.

Я стал было отказываться, ссылаясь на неотложные дела, но она и слушать не стала…

— И кроме чая чего-нибудь найдется… Пошли, пошли! Сколько лет не виделись…

Голос у нее был властный, движения решительные. Вслед за ней я поднялся на третий этаж. В прихожей меня оглушили детские голоса: две девчушки — одна из них, что постарше, поразительно была похожа на ту Аллу, которую я когда-то знал, — бросились к матери, взяли из рук продуктовую сумку. Обе с интересом рассматривали меня. Видно, у них накопилась уйма новостей, которые им не терпелось выложить матери, но мое присутствие стесняло их.

Я только что повесил на вешалку плащ, как из комнаты появился… Генька Аршинов!

Бывают в жизни моменты, когда человек перестает владеть своим лицом. В такие редкие мгновения рот у него раскрывается, глаза лезут на лоб и он превращается в глуповатый вопросительный знак. Примерно так я выглядел, когда узрел здесь своего старого приятеля в трикотажных спортивных рейтузах и вязаной в полоску фуфайке.

— Барсук! — послышался из кухни зычный голос Аллы. — Ты посмотри, кого я привела… Только не упади, пожалуйста!

— Вижу, — откликнулся Аршинов и, изобразив на лице приветливую улыбку, протянул полную руку.

— Ты что же не сказал, скотина? — пробормотал я, входя вслед за ним в большую светлую комнату. — Вот это сюрприз!

— Мой старший, Алеша, — кивнул Генька на парнишку лет пятнадцати, сидевшего в старомодном кресле и смотревшего телевизор. Длинные ноги парнишки покоились на маленьком детском стульчике.

Алеша взглянул на меня, улыбнулся и поздоровался. Он совсем не был похож на своего отца. И у Аллы и у Геньки, когда он еще не был лысым, волосы темные, а у Алеши — светлые, почти желтые. И он не по годам высокий. Мальчик тут же отвернулся и снова уставился на большой выпуклый экран телевизора.

Эта комната была проходной, и Генька провел меня в смежную. Здесь стояла широкая двуспальная деревянная кровать, у окна — письменный стол. На нем вместо письменного прибора стояли две фарфоровые вазы. В одной — камышовая ветка с облезлой коричневой маковкой. В другой — свернутые в трубку бумаги, судя по всему, выкройки. На полу потертый ковер, а на стене книжная полка, заставленная не книгами, а детскими игрушками. Сразу бросался в глаза огромный белый медведь с блестящими пуговками-глазами, спрятавшимися в курчавой шерсти. В углу деревянная этажерка, на которой кое-как были сложены книги, папки с бумагами, семейные альбомы. На этажерке мягко поблескивала высокая хрустальная ваза.

Генька пододвинул мне стул, а сам устроился в кресле, отодвинув его от письменного стола. Судя по всему, он не меньше меня был озадачен: каким образом я попал к нему домой? Мы помалкивали: я разглядывал комнату, а он, достав из среднего ящика стола пачку сигарет, не спеша распечатывал ее. В комнату заглянула порозовевшая Алла. Она была в шерстяном платье и фартуке. Рукава засучены. Руки полные, белые. Без плаща она стала стройнее. Аллу полнота совсем не портила. Из-за ее плеча с любопытством выглядывала младшая дочь. Волосы у нес темные, а глаза, как у матери, светлые.

— Барсучок, где у тебя водка спрятана? — спросила Алла, начальственно глядя на мужа. — И что за дурацкая привычка прятать спиртное? Можно подумать, что у нас в доме алкоголики.

— На антресолях, дорогая, — ласково ответил Генька. — В коробке из-под твоих сапог.

— Это надо додуматься! — покачала головой Алла. — Иди, открой банку маринованных огурцов…

Генька с готовностью поднялся с кресла. Полосатый живот его, обтянутый фуфайкой, напоминал огромный арбуз.

— Или ладно, развлекай гостя, я Алешку попрошу, — милостиво разрешила Алла и, улыбнувшись мне, ушла.

Генька смущенно покосился на меня и хотел что-то сказать, но тут я не выдержал и, забыв про все правила приличия, самым неприличным образом расхохотался.

Генька удивленно воззрился на меня, потом тоже осторожно улыбнулся, прокудахтав «пхе-хе, квох-квох!». Я попытался сдержаться, но меня прямо-таки распирало от смеха. Генька, негромко кудахтая, стал постепенно багроветь, но, как говорится, дурной пример заразителен: через секунду он тоже по-настоящему захохотал. Мы смотрели друг на друга, и во все горло хохотали. Из смежной комнаты выглянула белая вихрастая голова Алеши. Удивленно взглянув на нас и ничего не обнаружив в комнате смешного, он вежливо улыбнулся и, пожав плечами, снова удалился к своему телевизору.

— Ты чего… смеешься? — наконец первым опомнился Аршинов. Платком он вытирал покрасневшие слезящиеся глаза. На лысине выступили капли.

— Ты… и впрямь… удивительно похож на этого… как его? Барсука… — не в силах унять смех, с трудом выговорил я. — На полосатого…

— Прозвища моя женушка мастерица придумывать, — усмехнулся он. — Я — Барсук, Алешка — Цапля, девчонки — Кукушка и Перепелка… Не дом, а зверинец какой-то!

— Что же ты мне не сказал, что вы… муж и жена?

— Ты ведь не спрашивал, — неохотно ответил Аршинов. — Да и чего тут удивительного? Скорее, достойно удивления то, что ты холостой.

Я понял, что на эту тему с ним не поговоришь. Зато когда мы уселись за стол в гостиной, Алла сама рассказала, как они сошлись. Я понял, что Генька Аршинов у нее под каблуком.

После техникума Алла с год проработала в вагонном депо, вышла замуж за офицера и уехала с ним в Германию, где он служил. Пять лет прожила с ним, а потом разошлись. Алешка-то у нее от первого мужа. Вернулась в Великие Луки, а тут стал ее осаждать Барсучок… Правда, тогда он еще был не такой толстый и на голове сохранились остатки прежней роскоши… И вот живут уже одиннадцатый год. Две дочки у них от этого брака. Барсучок неплохой муж, хозяйственный, вот если бы только пива меньше пил, не отрастил бы такой живот…

— Думаешь, это от пива? — добродушно спросил Генька и похлопал себя по толстому арбузу.

— На аппетит ты тоже не жалуешься, — усмехнулась жена.

Рассказала все это Алла легко, без тени смущения. Я смотрел на нее и поражался: это была совсем другая женщина. Она и отдаленно не напоминала прежнюю Аллу. Чувствовалось, что она настоящая хозяйка в этом доме, жизнью довольна, и если подтрунивала над мужем, то так, по привычке, без всякой злости. А Генька просто с обожанием смотрел на свою дородную, но все еще сохранившую фигуру, жену. Волосы ее были скручены в толстый пук и заколоты на затылке. И не видно в них седых нитей. Полные белые руки все время в движении: то тарелку пододвинут, то вилку подадут, то ветчины положат.

Девочки продолжали с интересом смотреть на меня. Посидев немного с нами и выпив по чашке чая, чинно встали из-за стола и, пожелав доброй ночи, ушли спать. Алеша вообще не вышел из комнаты, он смотрел футбольный матч и даже отказался от ужина.

Аршинов говорил мало, зато добросовестно наливал в высокие граненые рюмки водку и, говоря: «Дай бог не последнюю!», опрокидывал в рот, сочно похрустывая маленькими маринованными огурцами, которые доставал двумя короткими толстыми пальцами прямо из банки. Алла выпила за компанию две рюмки. Она порозовела, а в светлых глазах появился блеск. Узнав, что я теперь холостяк и живу один, тут же придумала мне прозвище: Чибис. Почему именно чибис, а не какой-нибудь другой представитель пернатых, я так и не понял, а спросить постеснялся, так как подозревал, что она и сама не знает. Но, с другой стороны, это прозвище меня заинтриговало. Если Алла так метко прозвала барсуком своего мужа, то, наверное, и во мне есть что-то от чибиса? Этих смешных черно-белых птиц с хохолками на головах я часто видел на зеленых лужайках возле болот. Они еще тоненько и пронзительно кричат: «Чьи вы? Чьи вы?»

Но тут Алла, между прочим, сказала такое, что я позабыл и про чибисов и про все остальное.

— Мой Барсучок-то страсть как ухлестывал за этой твоей Рысью… — со смехом произнесла Алла, прихлебывая чай из красивой малинового цвета чашки. — Ведь он жуть как хотел отбить ее у тебя, да ничего не получилось!

Генька благодушно улыбнулся, мол, были когда-то и мы рысаками, и потянулся за бутылкой. Налив мне и себе, чокнулся и на этот раз без обычного тоста выпил.

— Девчонка-то, видно, по тебе сохла, а мой-то ловелас и так и этак ее обхаживал, — продолжала Алла, не замечая, что лицо мое окаменело. — Смешно сказать, но даже к тетке этой Рыси на Дятлинку с бутылкой приходил и умолял, чтобы та повлияла на нее.

Генька ничего не хотел рассказывать. Он задумчиво жевал хлеб с ветчиной и смотрел на жену. Большой продолговатый живот его упирался в край стола, розоватая лысина вспотела, нос заблестел.

— Я уж и не помню, — пробормотал он. — Когда это было?

— Бегал за девчонкой, чего уж там, признайся… — подзадоривала жена.

— Мало ли за кем я бегал, а вот женился на тебе, — сделал Генька попытку умилостивить жену. Ему эти речи совсем не нравились.

— Нашлась вот дурочка, — усмехнулась Алла, впрочем без желания уколоть мужа, просто так, по привычке. Она могла что угодно сказать, Генька все равно бы промолчал.

— Послушай, — осененный внезапной догадкой, спросил я. — Помнишь, я вслед за Рысью сразу после экзаменов уехал в Ригу? Еще билет тебе показывал? Ну, а потом мы, по-видимому, разминулись. Она вернулась в Великие Луки, а я ее продолжал разыскивать в Риге… Ты видел ее здесь?

— Не помню, — равнодушно ответил Генька. — Может, и видел.

— Ты вспомни, — настаивал я.

Аршинов достал из кармана фуфайки большой платок, аккуратно промокнул лысину.

— Как же, встретился! — немного оживился он. — Я ее еще на вокзал провожал. Деревянный чемодан с манатками пер… Или фибровый?..

— Не имеет значения, — перебил я. — Не говорила она, почему уезжает?

— Нет, деревянный… — морщил лоб Генька. — Крашеный такой, из фанеры…

— Почему же ты мне ничего не сказал, когда я из Риги вернулся?

— Забыл, наверное, — пробурчал Генька и с вожделением посмотрел на бутылку, там еще немного оставалось. Однако налить не решился.

— Ничего он не забыл, — вмешалась Алла, внимательно слушавшая наш диалог. — Он и начал увиваться вокруг твоей Рыси, пока ты был в отъезде… А ей не сказал, что ты в Риге, ну она психанула и насовсем уехала из города…

Теперь мне все стало понятно. Все стало на свои места… Генька совершил предательство: он не только обманул меня, но и Рысь… И расстроенная Динка уехала в Севастополь — на нее это похоже, а Генька провожал ее… А ведь я тогда считал его настоящим другом, ведь он такую заботу проявлял о Рыси… Ходил в горком комсомола, хлопотал, чтобы пособие за погибшего Динкиного отца получала она, а не тетка, даже собирался устроить Рысь в техникум… Только теперь мне стала ясна истинная подоплека этой трогательной заботы…

— Ты разве не знал, что он волочился за твоей девчонкой? — удивленно посмотрела на меня Алла.

— Мы ведь тогда считались друзьями… — выдавил я из себя.

Выпив, Генька несколько осмелел и теперь весело поглядывал на жену заплывшими блестящими глазками.

— Ты лучше вспомни, как Максим за тобой ухлестывал, — хохотнув, сказал он. — Правда, ты ему тоже нос натянула…

— Максим мне нравился, — метнула на меня игривый взгляд Алла, но мне было не до их пикировки.

— Генька, ответь мне, пожалуйста, на один вопрос, — сказал я. — Только скажи правду: это ты тогда получил мою телеграмму?

— Какую телеграмму? — посмотрел он на меня, и глаза у него были чистые и невинные.

— Телеграмму от Рыси… мне… из Севастополя?

Но Генька уже снова переключил свое внимание на бутылку и, воспользовавшись тем, что Алла на минутку отлучилась на кухню, быстро разлил остатки водки и, прикоснувшись к моей рюмке, единым духом выпил.

— Больше пяти рюмок не разрешает, — понизив голос, сообщил он.

— Ты не ответил на мой вопрос, — напомнил я.

— Это ты про Рысь? — беспечно сказал Генька. — Сколько воды с тех пор утекло… — Он вдруг погрустнел и провел ладонью по розовой лысине. — Помнишь, какие у меня волосы были? Не чета твоим. И вот, как корова языком слизнула! Кому ни покажу старую фотографию, не верят, что это я был…

— Генька, ведь эта телеграмма была прислана мне, — сказал я. — Почему ты ее не отдал?

— Телеграмму из Севастополя? — вдруг оживился он. — Здорово я тебя тогда околпачил! Динка-то мне действительно нравилась… — он оглянулся на кухню и понизил голос: — Если бы ты не мешал, я закрутил бы с ней любовь! Она тогда еще была дурочки… Ты, кажется, пошел на Дятлинку к ее тетке узнать, нет ли от Динки письма, а в это время почтальон принес телеграмму. Ну я расписался, гляжу — от Динки! Думаю, фиг тебе покажу… Что же там было?..

— Приходи в воскресенье на Дятлинку… — стараясь быть спокойным, напомнил я.

— Точно! Что-то было про воскресенье… — согласился Генька, и тут черт дернул его взглянуть на меня. Хотя он был и выпивши, но мое лицо его сразу отрезвило, потому что он отвел глаза и замолчал.

— А дальше?

— Закрутился чего-то я… Или мы с тобой поспорили? У меня был зуб на тебя… А потом на практику уехали, я так и позабыл тебе отдать эту телеграмму… А может, со зла разорвал… Не помню уж.

— Да нет, ты ее не разорвал, — сказал я. — Вспомни, кому же ты ее отдал?

— Давай лучше выпьем, — предложил он.

Тут вошла Алла, и наш разговор прервался.

— У меня есть домашняя вишневая настойка, — взглянула она на меня. — Принести?

— Моя жена сама приготовила, — оживился Генька, но та даже не посмотрела в его сторону.

— Спасибо, — поблагодарил я, — мне пора идти.

Когда я снова напомнил про телеграмму, Генька досадливо поморщился и уже с явным неудовольствием посмотрел на меня.

— Ну чего ты привязался с какой-то дурацкой телеграммой? Черт ее знает, куда она подевалась… Это ведь не вчера произошло. И потом, я не собираюсь писать мемуары и архива не храню…

— Зачем ты это сделал? — сказал я, но, взглянув на него, понял: мои слова что об стенку горох.

— Она ведь его к черту послала, — заметила Алла, женским сердцем поняв, что я страдаю. Вот только от чего страдаю, она не могла знать.

— Максим, отвяжись! — взмолился Генька. — Неужели больше не о чем говорить?

— Не стесняйся, Барсучок, — сказала Алла. — Я ведь тебя никогда не ревновала.

— Ты хоть, помнишь ее? — спросил я.

— Кого? — сердито посмотрел на меня Генька.

— Рысь.

— Встретил бы, наверное, не узнал.

— Ты ее никогда больше не встретишь, — сказал я.

— Она ведь здесь не живет, — сказала Алла. — Куда-то на юг уехала.

— Рысь умерла, — сказал я.

— Умерла? — прожевывая бутерброд с ветчиной, переспросил Генька. — Надо же… Да, ведь она на пароходах плавала. Наверное, утонула?

И больше ничего. Ни слова. На толстом, побагровевшем от водки лице его ни один мускул не дрогнул. Покончив с бутербродом, он стал многословно рассказывать о своей даче, которую уже подвели под крышу. Что-то толковал об огнеупорном кирпиче, необходимом для русской печи и трубы, о кровельном оцинкованном железе, сурике… Я смотрел на этого самодовольного толстяка и думал, что вот передо мной сидит настоящий подлец! Подлец до мозга костей! Вот он, тот самый человек, который бесцеремонно вторгся в мою жизнь и перевернул ее! И не только в мою, но и Рыси. Сидит, жует ветчину и даже не догадывается, сколько зла он сделал людям! Причем сделал так, походя, между прочим. И его никогда не мучили раскаяния… Да, это было давно, и мы были молодыми. Но из маленьких негодяев, как правило, потом вырастают большие негодяи… За свою жизнь я видел достаточно подлецов и негодяев, — по мере сил всегда боролся с ними, — но мне лично они не приносили горя, а вот этот человек в моей жизни наковырял… Наподличал — и спит спокойно! Его не мучают сомнения и угрызения совести. Он даже не поинтересовался, как умерла Рысь. Его внимание поглощено графином с наливкой. Вполне доволен жизнью, собой, женой, и назови его подлецом или мерзавцем, искренне обидится и посчитает меня сумасшедшим. Он, между прочим, вспомнил, как обманул меня, не отдав телеграмму от Рыси, и, наверное, когда я уйду, со смехом расскажет жене, как я переживал тогда, бегал на Дятлинку, встречая каждого почтальона, мучился неизвестностью…

Мне вдруг неудержимо захотелось размахнуться и изо всей силы ударить в это толстое лицо. Но я в гостях. В соседней комнате спят его две дочери, даже не подозревавшие, что их отец, одного предав, другого обманув, по-своему распорядился судьбой двух людей, за столом миловидная жена, а у телевизора приемный сын, которого он усыновил… И наверное, дети считают своего отца хорошим, добрым человеком… Нет, никто меня не поймет, если я ударю почтенного отца семейства, да и сам он ничего не поймет и посчитает, что я спятил… Не ударю я тебя, Генька Аршинов! Надо было это сделать раньше, а теперь, за давностью срока, не я тебе судья… Если бы я смог тебя раскусить раньше! Мне было тогда семнадцать лет, а в такие годы нет еще у нас опыта распознавать врагов и подлецов. Это приходит гораздо позже… Случалось, мы и хороших людей не понимали, а негодяями восхищались…

И все-таки даже молодость, Генька Аршинов, не может оправдать твою вину!..

Они проводили меня до дверей. Генька снял с вешалки мой плащ, Алла подала кепку. Из комнаты выглянул Алеша и, подарив мне ослепительную улыбку, — он улыбается, как киноактер! — попрощался. Ничего не скажешь, вежливый мальчик.

— Заходи к нам, — радушно приглашала Алла. — Теперь дорогу знаешь. Всегда хорошим обедом угощу. Нет, правда, Максим, приходи?

— Уж Алла всегда сумеет принять, — поддакивал Генька.

— Я-то сумею, а вот гостей у нас почему-то не бывает, — усмехнулась Алла. — Не зря же я тебя прозвала Барсуком.

Генька был непрошибаем. За весь вечер, а Алла несколько раз весьма ощутительно его поддела, он и не подумал на нее рассердиться. Все так же улыбался и ласково смотрел на нее… Человека с такой слоновьей шкурой не обидишь, не устыдишь! Про таких говорят: плюй в глаза, а ему все божья роса…

— Старина, как-нибудь поедем на Урицкое озеро, я тебе покажу такую рыбалку!.. — с воодушевлением говорил Аршинов. — Ты ловил когда-нибудь на спиннинг судаков?..

— Я тебя рыбным пирогом угощу, — вторила Алла. — Из соленого судака.

— Ты таких пирогов еще в жизни не пробовал! — восторгался Генька, обнимая жену пухлой рукой.

Извини, Алла, но больше я и порога вашего дома не переступлю.

Никогда.

 

7

Весна в этом году не торопилась. Несмотря на то что снег сошел еще в марте, а в начале апреля солнце грело, как летом, к концу месяца подули северные ветры, небо заволокло. Будто непроницаемый колпак водрузил господь бог над городом, отгородив людей от солнца и звезд. Иногда по утрам моросил нудный дождь, такой же серый и невыразительный, как и небо, и тогда к вечеру город окутывал туман. К ночи он еще больше сгущался, заставляя шоферов включать фары даже на освещенных улицах. Туман завивался мудреной спиралью вокруг фонарей, оседал на карнизах влажных крыш, застревал в ветвях деревьев. К утру, когда начинало подмораживать, туман исчезал. По закраинам луж поблескивали тоненькие льдинки. Листва на деревьях только что распустилась. Липы и тополя благоухали на весь город. Липовый запах волновал, бередил душу, звал куда-то…

Каждое утро, раздвинув шторы, я с надеждой смотрел на небо: все тот же дождь. От весны ждешь много солнца, тепла, зелени, а тут тебе настоящая осень. Однако Иван Семенович Васин был доволен апрелем и особенно теплыми весенними дождями. Он говорил, что скоро буйно пойдет в рост трава и можно будет скот выпускать на подножный корм, да и для посевов апрельский дождь — лучшая подкормка. А то, что солнышко спряталось, — не беда. Никуда не денется, растолкает облака, разгонит лучами туманы и свое возьмет.

Но только в мае стало по-настоящему тепло. Город заполоняли скворцы. Черно-бронзовыми снарядами носились они над головами, обследуя скворечники, которые ребятишки еще в апреле приколотили к деревьям и крышам деревянных домов. На огородах и набережной вперевалку расхаживали важные грачи, хриплыми криками торопя хозяев вскапывать грядки. Из окна своего дома я любовался трясогузками. Пританцовывая на тонких ножках, они обследовали строительный хлам, оставшийся во дворе с осени. Стоило кому-нибудь появиться на тропинке, ведущей к дому, как трясогузки, вереща, утекали прочь. Вытянув шеи и приподняв длинные хвосты, они мелко-мелко семенили ножками-соломинками, и во всей их позе сквозил неподдельный ужас. Казалось, со страху птицы забыли, что у них есть крылья и можно взлететь. Однако стоило опасности исчезнуть — и трясогузки, пританцовывая и радостно вереща, снова возвращались на старое место.

Мефистофель часами выслеживал птиц. Я поражался его долготерпению! Сидя на перевернутом деревянном ящике цементного раствора и прижмурив глаза, он делал вид, что птицы его совершенно не интересуют. Кот напоминал сонного старика, греющегося на солнышке. Лишь черный с белым кончиком хвост выдавал его. Хвост предательски елозил по ящику, да еще редкие усы хищно вздрагивали. Когда птицы, успокоенные его неподвижностью, приближались, Мефистофель начинал медленно прижиматься к доскам, а глаза его с двумя вертикальными черточками зрачков распахивались… Прыжок — и хищное кошачье тело приземлялось четырьмя растопыренными лапами на то место, где только что были птицы. Трясогузки стремительно разлетались во все стороны, а пораженный происшедшим кот-разбойник, снова сузив глаза и не шевелясь, задумчиво смотрел им вслед. Изумленное выражение исчезало с выразительной кошачьей физиономии, и Мефистофель, сладко потянувшись и зевнув, вздергивал хвост трубой и важно удалялся. Весь его вид говорил, что он и сам не принимает всерьез всю эту детскую забаву с птицами.

В майское солнечное воскресенье я заехал на «газике» за Юлей — она ждала меня неподалеку от своего дома, — и мы отправились за город. Я еще с вечера приготовил все для воскресного пикника: бутылку сухого вина, бутерброды с колбасой и сыром, банку мясных консервов, заманчиво названных «завтрак туриста».

Я еще издали увидел ее. Высокая, в джинсах и белой рубашке с засученными рукавами, она стояла под липой и смотрела на дорогу. Волосы прямыми прядями спускались на плечи. Юлька выглядела девчонкой. В двадцать три года девушка может выглядеть и женщиной, и совсем юной девчонкой. Она стояла облитая солнечным светом. Глядя на нее, у меня вдруг защемило сердце. Мелькнула мысль, что эта девушка слишком уж хороша для меня… Наверное, всегда так бывает: человеку спокойно и счастливо, но уже само это довольно редкое состояние начинает его тревожить, потому что почти всегда на смену радости приходит печаль. За счастьем следует несчастье. Таков, говорят, закон жизни, и никто его не может изменить.

Юлька счастливо улыбнулась, сверкнув белыми зубами, и грациозно скользнула на сиденье рядом со мной. Ее движения прирожденной танцовщицы были гибкими и плавными. От нее повеяло свежестью полевых фиалок и ландышей, Я с трудом удержался, чтобы ее не поцеловать. Заметив мое движение, она сдвинула брови:

— Какой чудесный день!

У нее было прекрасное настроение, и постепенно мои грустные мысли развеялись, а когда Юлька доверчиво положила голову на мое плечо, я без всякой причины весело рассмеялся.

Юлька сбоку взглянула на меня, и я обратил внимание, что длинные черные ресницы у нее загибаются, как у Рыси…

— Засмейся еще раз, — попросила она. — Ты сразу становишься похож на мальчишку.

— По заказу не умею, — ответил я.

Я поехал по старому Ленинградскому шоссе в сторону Сущева. Лишь только последние городские постройки остались позади, шоссе стало карабкаться на холмы, извиваться, петлять, огибая крутые овраги и колхозные пруды с голыми берегами. Молодая яркая трава блестела, над желтыми одуванчиками порхали белые бабочки. Далеко-далеко на горизонте зазеленела неровная каемка смешанного леса. На обочинах разгуливали сороки. Они подпускали машину совсем близко, потом не выдерживали и, пригнувшись, семенили к обочине, подпрыгивали и взлетали. Одна сорока уронила на обочину красивое черное со стальным отливом хвостовое перо.

У кладбища Юлька попросила остановиться. Это было небольшое деревенское кладбище без церкви и часовни. Раскинулось оно на холме, и глубокий овраг разделял его на две части. Редкие березы и тополя молчаливо возвышались меж простеньких могил с железными крестами, покрашенными местами облупившейся серебряной краской. Совсем неинтересное кладбище, без единого памятника и даже без ограды. Немного в стороне, где рос можжевельник, желтела свежая могила. Крест оплетен черными лентами с надписями, бумажными цветами. Когда сюда долетал порыв ветра, слышен был негромкий и печальный металлический шелест. Это терлись друг о дружку жестяные листья на зеленом венке, приставленном к основанию креста.

Юлька взобралась на холм и медленно пробиралась меж старых могил. По тому, как она нагибалась и внимательно рассматривала пожелтевшие фотографии и надписи, я понял, что она кого-то ищет. И действительно, скоро она остановилась у старой осыпавшейся могилы с ржавым крестом. Голова опущена, ветер забрасывает на лицо длинные пряди.

Я хотел было подойти, но Юлька вдруг замахала руками и решительно потребовала, чтобы я вообще ушел отсюда. Ничего не понимая, я пожал плечами и вернулся к машине.

Вскоре пришла Юлька. Грустная и задумчивая. В руке — голубой колокольчик. Я молча включил мотор и тронул машину.

— Здесь похоронена моя бабушка по отцу, — немного погодя сказала Юлька. — Она родом из деревни Стансы. Это где-то здесь неподалеку.

— Стансы? — переспросил я.

— Я никогда там не была, — сказала Юлька.

— Ну, это дело поправимое, — усмехнулся я и, развернувшись на шоссе, погнал назад к знакомому проселку. В Стансы я хотел заехать на обратном пути, но раз уж так получилось, почему бы не сейчас?..

— Бабушка умерла, когда меня еще и на свете не было, — сказала Юлька.

— Почему ты меня прогнала с кладбища? — спросил я.

— Я ведь суеверная, — улыбнулась Юлька. — Есть такая примета: если он и она вместе придут на кладбище, то их скоро ждет разлука…

Мне снова захотелось поцеловать ее. У моей Юльки милая привычка: сначала ударить, а потом приласкать!

Я остановился на пригорке, с которого как на ладони видна деревня и мой новый строящийся поселок. Белоствольные березы на берегу закудрявились нежной листвой. Несколько домов уже были возведены под крышу. Крыши высокие, вытянутые вверх, как крылья бабочек. Волнистый шифер серого и зеленоватого цветов выложен в шахматном порядке. Небольшой автомобильный подъемник медленно разворачивал облитую солнцем панель с оконным проемом. Слышны были удары топоров. Несколько человек приняли панель и стали вводить ее в гнездо. Молодец Любомудров! Признаться, я не поверил, что ему удастся организовать работу за городом и в воскресенье. Теперь для нас каждый день стоит недели!

Оттого что на строительстве поселка кипела работа, настроение мое еще больше улучшилось. Я стал рассказывать Юле, как в этой деревне, следуя из Петербурга в Михайловское, в зимнюю вьюгу остановился на почтовой тройке Пушкин и, пережидая непогоду, написал стихотворение:

Буря мглою небо кроет, Вихри снежные крутя; То, как зверь, она завоет, То заплачет, как дитя…

— В этой деревне был Пушкин? — удивилась Юлька.

— Ну да, — сказал я. — И останавливался у твоей прапрапрабабушки… Кто знает, может, и в твоих жилах течет кровь Пушкина… Вон ты какая артистка!

— Увы, — рассмеялась Юлька, — моя прапрапрабабушка не оставила никаких мемуаров… Я подозреваю, что она была безграмотной.

С лужайки, усыпанной желтыми цветами одуванчика, доносился пчелиный гул. Над озимым полем трепетали жаворонки, но почему-то не пели. А еще дальше, за травянистым бугром, усеянным лобастыми, поблескивающими на солнце валунами, кряхтел колесный трактор, таская за собой прицеп из нескольких борон. Юлька задумчиво смотрела на деревню. Ресницы ее опущены — солнце бьет прямо в глаза, — на губах легкая улыбка.

— Я хотела бы здесь пожить, — сказала она.

— Где? — уточнил я. — В старом или новом поселке? — А про себя загадал: если Юлька выберет новый поселок, значит, все будет хорошо, а если старый… Что будет в противном случае, я не стал думать…

— Вон в том домике, где березы! — показала Юлька. — Только он еще без крыши.

— Ты — умница, — сказал я.

— Ты тоже выбрал этот дом? — спросила Юлька.

— Послушай, Юлька, давай плюнем на город и будем тут жить? — сказал я. — Березы, птицы, пчелы. И речка рядом. Наверное, и рыба есть…

Юлька повернулась ко мне и внимательно посмотрела в глаза:

— У тебя неприятности, Максим?

— Если, конечно, ты захочешь вдвоем с таким старым хрычом…

— Не виляй, Максим! — сказала Юлька. — Что у тебя стряслось?

— С чего ты взяла?

— Можешь не говорить, — ровным голосом произнесла она. — Ты такой большой и умный, а я… машинистка мостового крана, а попросту — крановщица. Где мне понять твои заботы!

— Ты глупости говоришь!

— Это я нарочно, чтобы тебя разозлить.

И я подумал: кто у меня сейчас ближе, чем она? Я уже давно все рассказал бы ей, но мне почему-то казалось, что это ей совсем неинтересно…

Мы уселись на траву, и я все выложил Юльке: о Любомудрове, его проектах, об экспериментальном цехе, остановке конвейера, об этих самых домах, которые сейчас собирают… И главное — о своих сомнениях, которые я еще никому не поверял. Разве что только себе, и то по ночам…

Сначала Юлька слушала внимательно, а потом взгляд ее перекочевал с меня на яркого мохнатого черно-желтого шмеля, который, внушительно жужжа, перелетал с одного цветка на другой. Шмель изгибал толстое брюшко, отливающее синевой, и внимательно исследовал каждую тычинку. Впрочем, долго на одном цветке он не задерживался, потому что до него здесь побывали пчелы. Желто-зеленая лужайка привлекала не только шмелей и пчел, над цветами порхали бабочки — лимонницы, капустницы, крапивницы и еще какие-то поменьше, сиреневые, названия которых я не знал.

— Тебе неинтересно? — спросил я Юльку.

Она задумчиво взглянула на меня. Глаза у нее посветлели, зрачки стали крошечными и острыми. Я только сейчас заметил, что Юля уже успела немного загореть: щеки и лоб приобрели смуглый оттенок, а шея в вырезе рубашки была нежно-белой.

— Знаешь, о чем я сейчас подумала? — сказала она. — У тебя все в жизни слишком удачно сложилось: в сорок лет ты уже директор большого завода, план перевыполняется, тебя уважают, живешь, как тебе хочется…

— Влюблен в самую красивую девушку в мире… — подсказал я.

— В общем, везет тебе, — подытожила Юлька. — А так долго, дорогой, не бывает.

— А ты, оказывается, жестокая! — вырвалось у меня. Я вспомнил, что всего час назад эта же самая мысль пришла мне в голову.

— А ты хотел, чтобы я тебя пожалела? — Во-первых, я не умею жалеть, а во-вторых, жалеют лишь слабых мужчин…

— Ты обо мне хорошего мнения, — заметил я.

— Уже не рад, что мне все рассказал? — пытливо заглянула она мне в глаза.

— Я рад, что мы с тобой вместе, — сказал я, привлекая ее к себе.

Юлька секунду сидела не шевелясь, потом мягко отстранилась.

— Так будет всегда? — обидевшись, спросил я.

— Не знаю, — сказала она. — Я не люблю загадывать вперед.

— В таком случае у меня есть какой-то шанс… — усмехнулся я.

— Не будем об этом, — сказала она.

Солнце поднималось к зениту, все больше припекало. Слабый ветерок покачивал сиреневые пушистые головки дикого клевера. Вместе с ними покачивались пчелы и бабочки. На телефонные провода опустилась стая скворцов. Лениво перекликаясь, птицы топорщили перья, крутили отливающими медью головами, посверкивали на нас маленькими золотистыми глазами. Я поднялся с травы и подал руку Юле, хотя не хотелось отсюда никуда уезжать. Хотелось опрокинуться навзничь и смотреть в небо, где вольно гуляют снежно-белые высокие облака. В этот тихий полуденный час, казалось, и облака остановились на одном и неслышно тают в небесной синеве, как айсберг в море.

И хотя через полчаса мы уже были на берегу небольшого красивого озера, я все еще с некоторой грустью вспоминал зеленую клеверную лужайку, шмеля и рокот лебедки, поднимающей на леса панели. Озеро было тихое, по берегам вкривь и вкось торчал тусклый прошлогодний камыш. Еще не народились кувшинки, не вымахала осока, и светлая вода у берегов чистая, спокойная. Юля сбросила с себя джинсы, рубашку и, расстелив на траве тонкое одеяло, улеглась загорать. Я тоже разделся и лег рядом. Однако глаза мои сами по себе косили на крепкое девичье тело в зеленом купальнике. Я с трудом сдерживался, чтобы не обнять ее… И тут, наверное, чтобы охладить меня, откуда-то из-за поросшего кустарником бугра прилетел холодный ветер и стал прохаживаться по спинам, ногам. Я увидал, как у девушки на плечах высыпали мурашки. Юлька лежала на животе, подставив солнцу спину. Ветер, попугав нас, подернул мелкой рябью воду, прошумел в прибрежных кустах и, напоследок пронзительно свистнув в ветвях толстой сосны, во весь рост отражающейся в озере, убежал в поле.

Юлька приподнялась, сорвала листок подорожника и прилепила на нос. Теперь она легла на спину. Длинная гибкая фигура гимнастки, ничего лишнего. Вот она пошевелила пальцами ноги, отгоняя муху, дотронулась тыльной стороной ладони до круглого подбородка, несколько раз взмахнула черными ресницами, будто чему-то удивляясь про себя, полные губы тронула легкая улыбка и тут же погасла. Крошечная сиреневая бабочка опустилась на Юлькину ключицу и, шевеля усиками, поползла вниз к молочно-белой ложбинке между грудями. Наверное, у бабочки были очень нежные ноги, потому что Юлька не прогнала ее.

Разомлевшие на солнце, мы с Юлькой стали раскладывать на одеяле свои припасы. Бутылку я еще раньше предусмотрительно опустил в воду. Несмотря на жару, вода была холодная. Юлька делала бутерброды, а я кромсал ножом жестянку с консервами. И в это мгновение мы услышали гулкий выстрел. Над дальней кромкой озера с шумом поднялись утки. Я и не подозревал, что они здесь обитают. Прогремели еще два выстрела. Одна утка, теряя перья, шлепнулась в прибрежные кусты.

— Он убил ее! — взглянула на меня Юлька. — Ты видел, она упала.

«Черт побери! — со злостью подумал я. — Раз в неделю выберешься за город, думаешь, что хоть тут от всего отдохнешь, и на тебе — эта идиотская пальба!»

Я нехотя поднялся, зачем-то натянул брюки, рубашку и поплелся вдоль берега в ту сторону, откуда донеслись выстрелы. Одно дело гневно осудить про себя все это безобразие, а другое — куда-то идти и выяснять, кто это стрелял. Потом, я не знал, запрещена охота или нет…

Сразу за прибрежными кустами я носом к носу столкнулся с Аршиновым. Расплывшись в широчайшей улыбке, он потряс передо мной окровавленной уткой:

— С первого выстрела! Посмотри, какая красавица!

Был он в высоких охотничьих сапогах с подвернутыми голенищами, патронташ оттопыривался на толстом брюхе, висело на плече вниз стволами ружье. Сиял лакированный козырек железнодорожной фуражки. Сиял, как медный самовар, и Аршинов.

— Свинья ты, Генька, — сказал я, несколько ошарашенный этой встречей. — Охота ведь запрещена!

Наверное, он почувствовал в моем голосе нотки сомнения или вообще ему был неведом стыд, потому что, ничуть не смутившись, ответил:

— Признайся, это ты от зависти… Не каждому удается на лету срезать такую крякву.

— Я и не знал, что ты охотник, — сказал я, неприязненно глядя на него. — Специалист по уткам… — Я вспомнил рассказ Бутафорова про то, как он с палкой крался к утке, прилетевшей на Дятлинку.

— Кто на пернатую дичь охотится, а кто… и на другую… — подковырнул меня Генька, кивнув на берег, где во всей своей красе возлежала в купальнике на одеяле рядом с закусками и заманчиво блестевшей на солнце бутылкой Юлька.

— Русалка! Сирена! — поощренный моим молчанием, продолжал Аршинов. — Где ты такую ягодку откопал?

— Катись-ка ты отсюда, Аршинов! — сказал я. Мне противно было слушать его.

— Я думал, к скатерти-самобранке пригласишь… — улыбка его стала кислой. — Надо же такой выстрел отметить!

Под моим пристальным взглядом он вдруг забеспокоился: опустил глаза, провел толстыми пальцами по стволу, закряхтел и даже переступил с ноги на ногу. Мне иногда говорили, что в гневе взгляд у меня бывает жуткий, но я этого не видел. В гневе мне никогда не приходило в голову посмотреть на себя в зеркало. Как-то было не до этого.

— Ну я пошел, а ты это… отдыхай… — бормотал Генька, виляя глазами. — Тут еще неподалеку отличное озерко…

Я взял его за патронташ и притянул к себе. Голубые глаза его заметались, левая щека несколько раз дернулась.

— Я тогда при Алле ничего тебе не сказал, — медленно ронял я тяжелые слова. — Не хотел, чтобы она узнала, какая ты на самом деле сволочь… Ведь ты телеграмму от Рыси не позабыл мне передать. Ты нарочно ее утаил. И Рысь обманул. Когда она приехала из Риги, ты сказал ей, что я вообще из этого города уехал. К другой девчонке… Ты смолоду был подонком и сейчас таким же остался! Я вот все думаю: совесть тебя не гложет? По ночам ты спокойно спишь? Не снятся тебе кошмары, а, Генька Аршинов?!

— Да ты что?! Пусти, говорю!.. — Генька попятился, и я отпустил его. На свободе он почувствовал себя увереннее. Встряхнул ружье на жирном плече, поправил на плешивой голове фуражку. Приосанился. И только после этого взглянул на меня. Маленькие глазки его ледянисто поблескивали, черные густые брови сошлись вместе.

— Чего ты все время привязываешься ко мне с этой, как ее… Рысью. Сам же сказал, что она померла? Мало ли что мы по молодости начудили? Как говорят, молодо-зелено… Чего ворошить былое? Я бы тебе тоже мог кое-что вспомнить…

— Вспомни, — сказал я. — Это очень интересно.

— Рысь, Рысь… Я уж позабыл, как она и выглядела!

— А я еще считал тебя своим приятелем… Какой же я дурак был!

— А ты что думал: я приду к тебе и скажу, мол, отвали Максим, мне твоя девчонка нравится?

— Это было бы честнее.

— Гляжу я на тебя, солидный человек, директор завода, а рассуждаешь, как мальчишка… Больше двадцати лет прошло. У меня жена, трое детей. Да разве умно теперь горячиться из-за какой-то девчонки, которая нам обоим нравилась?

— Какой-то… — усмехнулся я. — Заскорузлая у тебя душе Генька, если вообще она у тебя есть…

— Про какую-то дурацкую телеграмму вспоминает… Может, и утаил, не помню… Вспомни лучше, как ты с дядей Корнеем и Швейком на вокзале ящики воровал! Про это не вспоминаешь!

— Я дядю Корнея на чистую воду вывел, — сказал я. — Ты действительно все забыл, Генька…

— Столько лет прошло, — бубнил он. — Полжизни прожито! Мы стали совсем другими…

— Нет, Генька, — перебил я. — Ты не изменился: был подонком и остался им…

— Такими словами бросаться…

— А то что? — усмехнулся я, поняв, что разговаривать с ним бесполезно. Таких, как Аршинов, ничем не прошибешь.

— Иди к своей… развлекайся… — нагло ухмыльнулся он. — Небось заждалась…

— Я ведь могу и по морде дать, — сдерживаясь, спокойно сказал я.

Генька поверил, проворно при его тяжелой фигуре повернулся и, чмокая сапогами, зашагал к березняку, что начинался сразу от озера. На опушке обернулся, видно, хотел что-то сказать, но раздумал.

Потом, немного позже, все, что он, по-видимому, хотел сказать, он сказал. Только не в глаза и не мне…

Снова вывернул из-за березняка ветер и взбаламутил, воду. Заскрипел, защелкал прошлогодний высохший камыш, просыпая коричневую труху.

— Что же ты не пригласил его к нашему столу? — снизу вверх глядя на меня, спросила Юлька, когда я подошел.

— Еще влюбишься, — усмехнулся я.

— Ты ревнивый?

— Как Отелло!

— Ну, тогда ты пропал, — улыбнулась она. — Я на редкость непостоянная.

— Я тебя задушу, как Дездемону, — сказал я.

— Теперь это не модно. Не в духе времени.

— Я что-нибудь другое придумаю, — мрачно пообещал я.

— Я тебя совсем не боюсь, — рассмеялась она.

— Юля, давай никогда не будем ссориться, — с жаром сказал я. — В жизни и так хватает всякого… и хамства, и жестокости, и подлости…

— Этого я тебе, дорогой, обещать не могу, — сказала она. — У меня ведь скверный характер…