Вильям Федорович Козлов Три версты с гаком

Козлов Вильям Федорович

Глава первая

 

 

1

Умирал дед Андрей, как умирали в старину русские люди. До последнего дня копошился по хозяйству: залатал прохудившуюся изгородь, приколотил гвоздями отлетевшую от колодезной крышки ржавую петлю, чисто подмёл избу. Хотел сосновый чурбан расколоть, но, подержав топор в руках, положил на место. Понял, что не осилить. Сходил к соседке — бабке Фросе, попросил жарко истопить баньку. Попарился на жёлтом полке с берёзовым веником, умылся, обрядился в белье смертное — годов пять назад положенное в нижний ящик комода, — постриг ножницами длинную белую бороду и, улёгшись на резную дубовую кровать, велел соседской девчонке Машеньке, вертевшейся во дворе, позвать столяра.

Когда тот притопал в своих гулких кирзовых сапогах и остановился на пороге, моргая со света маленькими глазками, дед Андрей сказал:

— Сапоги–то небось железными подковами подбиты? Грохаешь, чисто танкетка какая… Старика раздражали громкие звуки, они тупой болью отдавались в давно онемевшем желудке и в висках.

— Что глаза–то таращишь? Подь сюда!

Столяр, его звали Петром, подошёл, — он уже, как и все в небольшом посёлке, знал, что дед Андрей собрался умирать, — и внимательно посмотрел на старика. Огромный, широкий в кости, дед вытянулся, как старый выжженный изнутри дуб. Заострённый бледный нос смотрел в потолок, на обтянутых скулах желтела сморщенная кожа, ясный сосредоточенный взгляд устремлён куда–то сквозь Петьку, будто дед Андрей видит нечто такое значительное и сверхъестественное, что пока ещё недоступно другим. И, глянув в эти ясные стариковские глаза, столяр не стал говорить то, что принято в таких случаях, дескать, не кручинься, дед Андрей, тебе ещё жить да жить… И невооружённым глазом было видно, что жить ему осталось в обрез.

— Достань тут у меня в головах кошель, — сказал дед Андрей. — Чудно, рука правая чевой–то не поднимается…

Петька достал из–под подушки потёртый кожаный бумажник. Дед Андрей даже головы не повернул, лишь немного глаза скосил в сторону.

— Таксу твою я знаю, — сказал он. — Возьми пятёрку, и чтоб к утру был готов… Красить не надоть. Худо у тебя получается. Жидковато. Олифы, думаю я, жалеешь.

— Краска–то в сельпо какая, Андрей Иваныч? — возразил столяр. — Густотёртая, высохшая вся…

Дед Андрей сглотнул слюну — видно было, как на тощей шее судорожно мотнулся из стороны в сторону кадык, — и на секунду прикрыл глаза. Левое веко заметно подёргивалось. Пётр, засунув пятёрку в карман, положил бумажник под подушку и на цыпочках направился к двери. Но старик, справившись с навалившейся на него болью, открыл глаза и продолжал:

— Красить не надоть… Внука жду я. Должон приехать на похороны. Он этот… художник. Шесть лет учился, шутка ли? Уж надо полагать, гроб–то как следует сумеет покрасить… Не чета тебе. Чевой–то не вижу я тебя, Пётр… Ушёл, что ли?

— Тут я, дядя Андрей, тут, — отозвался с порога столяр. — Кошелёк твой в головы положил, как было. А насчёт… — у него язык не повернулся сказать — гроба, — будет сделано. Все как полагается, из сосновых досок. В обиде не будешь… — Петька прикусил язык и поморщился: неладно как–то сказал!

— Чего ж она не идёт? — снова прикрыв глаза, совсем тихо сказал дед Андрей.

— Кто? — тоже почему–то шепотом спросил Пётр.

— Укол надо… Пойдёшь мимо, скажи, чтоб побыстрей… Язык небось у поселкового чешет с бабами…

Старик крепко зажмурил глаза, грудь его под выносившимся серым одеялом стала быстро подниматься и опускаться. Он дышал хрипло, со свистом.

— Дядя Андрей… — топтался на пороге Пётр. — Может, воды?

— Ступай, — тихо и внятно сказал старик.

 

2

После укола, как всегда, полегчало. Медсестра Варенька хотела ткнуть шприцем в ягодицу, но нынче Андрей Иванович не смог самостоятельно перевернуться на спину.

И хотя он высох в щепку, Вареньке тоже не удалось сдвинуть его с места. Старик вдруг потяжелел. Скосив побелевший от лютой боли глаз, он выдавил из себя:

— Коли куда хошь, задница и так вся в дырках, как решето.

Сложив свои блестящие побрякушки в никелированную коробку, Варенька, мельком взглянув в тусклое, засиженное мухами зеркало и поправив светлую вьющуюся прядь, ушла. Ушла и боль. Андрей Иванович наизусть знал весь её путь: от горла вниз по пищеводу в верхнюю часть желудка, оттуда боль скатывалась в пах и потом, угасая и рассеиваясь, долго путешествовала по кишкам. Когда боль уходила, потолок переставал струиться и куда–то бежать, будто вьюжная позёмка, и из зеленого снова становился белым, с тёмными подпалинами по углам.

Старик, все так же вытянувшись, лежал и смотрел в потолок. Он знал, что сегодня умрёт, и терпеливо ждал своего часа. Он знал, что умрёт, когда вернулся домой после операции, хотя ему никто не сказал, что после вскрытия обнаружили запущенный рак и снова зашили. Давно он носил под левым подреберьем эту тяжёлую, как слиток руды, боль. И после операции она осталась все там же, в левом подреберье. Постепенно боль расползалась вширь и вглубь. Последние две недели он почти ничего не ел, а если и пытался что проглотить, то из этого ничего не получалось. Правда, ему уже давно есть не хотелось.

Смерти он не боялся. Ни сейчас, ни раньше. Три войны за плечами: японская, первая мировая и вторая. Кресты, ордена и медали лежат в комоде в жестяной банке из–под монпансье. Когда–то была большая семья, одних детей семеро. Кто в малые годы умер, трое сыновей с войны не вернулись. Похоронные лежат в этой же банке, где и боевые награды. Старуха умерла сразу после войны. Дочь попала под поезд. От дочери остался мальчонка. Дед Андрей помнит его: толстенький такой, черноволосенький, нос пуговкой. Бывало, вернувшись с переезда, Андрей Иванович ложился на эту самую дубовую кровать, сажал мальчонку на свою широкую грудь и забавлялся. Какую же песню пел?.. «Трын–трава, Захаровна, крупы драла трын–трава…» Первое время дочка с мужем и сыном жили вместе с ним. Артемка–то, так звали единственного внука Андрея Ивановича, вот по этим половицам впервые затопал некрепкими ножонками… А потом уехали на Урал. И ещё куда–то дальше. Зять–то не любил долго на одном месте сидеть. Может быть, поменьше бы по свету мотался, и дочка была бы жива. Во время очередного переезда и угодила она под колеса… И больше не видел он своего внука. Зять женился во второй раз и уехал в Хабаровск. Одно письмо прислал и замолк. Что с него возьмёшь — чужой человек. Видно, и Артемка забыл деда…

Но Андрей Иванович не сердился ни на зятя, ни на внука. Он прожил долгую трудную жизнь и не винил никого. У зятя новая семья, да и потом дорога немалая, шутка ли, живёт на краю земли.

Так уж получилось, что на старости лет остался один. И вот, когда смерть постучалась в окошко, он решил во что бы то ни стало разыскать Артемку. Сколько ему сейчас? Лет тридцать, не меньше. И разыскал. Спасибо, помогли добрые люди. Нюшка Сироткина, дочка Елизарихи, она на почте работает, по старому хабаровскому адресу каким–то образом разыскала Артёма Ивановича Тимашева в Ленинграде. Жил он на Литейном проспекте. Туда и послали ему телеграмму, что его родной дед Андрей Иванович Абрамов при смерти, необходимо прибыть по делам наследства.

Какое там наследство? Старый, чуть живой дом. Ещё с войны покосился он на одну сторону. Конечно, если бы не проклятая хвороба, Андрей Иванович подправил бы дом, Перекрыл крышу. С плотником Гаврилычем была у него твёрдая договорённость… Не в наследстве, конечно, дело. Не мог Андрей Иванович спокойно умереть, зная, что после него ничего не останется. Будто червь, последние месяцы точила сердце эта мысль. Как же это он раньше–то не сумел внука разыскать, приохотить его к земле, родному дому?.. Сколько ночей старик не сомкнул глаз, думая об этом. Внук приедет, спасибо Нюшке — чужая, а вот разыскала парня. Он родился в этом доме, ему и решать его судьбу: хочет — пусть продаёт, только вряд ли кто польстится на такую хромоногую хибару; хочет — на дрова…

Не велико наследство оставляет внуку Андрей Иванович. Старый дом. Но в этом доме прошла вся его жизнь…

 

3

Более чем полвека назад Андрей Иванович Абрамов срубил этот дом в глухом лесу. Вместе со своим братом Степаном заготовил бревна, подождал, пока тёс подсохнет, и весной стал рубить избу. Жена его, молчаливая и невозмутимая Ефимья Андреевна, безропотно оставила отчий дом в деревне Градобойцы и поселилась вместе с мужем и детишками — их тогда было пятеро — во времянке, которую Андрей Иванович соорудил за неделю.

Градобойские мужики посмеивались над Абрамовым: дескать, не долго проживёт он в лесу без людей. Андрей Иванович помалкивал и потихоньку строил дом. Место он выбрал на пригорке, сухое. Огромные, в два обхвата, сосны, что напротив дома, пожалел, оставил, а остальные спилил и пни выкорчевал и сжёг. На пустыре вскопал землю, посадил картошку, капусту, репу. Сразу за огородом начиналось полу высохшее болото. Там, среди молодых приземистых ёлок, на кочках, росли клюква, гонобобель, черника. Белые грибы–боровики выворачивались на тропинке у самого крыльца, а белки швыряли еловые шишки на крышу.

Андрей Иванович не любил охоту, считал это дело недостойным занятием, но на всякий случай держал дома заряженную двустволку. Но ни в зверя–птицу так ни разу и не выстрелил, даже когда сам Михайло Иваныч пожаловал в гости.

Абрамов ремонтировал во дворе хомут и вдруг услышал тяжкий вздох. Обернулся: медведь стоит на задних лапах и держится за сосновый ствол. Метрах в пятнадцати. В глазах злобы нет — одно любопытство. Другой бы человек, может, и до смерти перепугался, но только не Андрей Иванович. Он ни бога, ни черта не боялся. Роста был высокого, широкий в плечах и силищи неимоверной. Когда его лошадь провалилась в волчью яму и сломала передние ноги, он вытащил её оттуда, взвалил на телегу и с добрый десяток километров, впрягшись в оглобли, тащил до дому…

Сидит Андрей Иванович на бревне, латает прохудившийся хомут и на Мишку поглядывает, а тот все ближе подходит. Интересно медведю: что же такое человек делает?.. Подошёл вплотную и дышит Андрею Ивановичу в лицо крепким звериным духом. Тут человек встал да с маху и нахлобучил хомут Топтыгину на шею. Как взревел медведь, да улепётывать восвояси! Задевает на бегу хомутом за деревья и ещё пуще орёт. А Андрей Иванович хлопает себя по ляжкам, хохочет и кричит: «Тпру-у, окаянный… Башку не сверни!»

Убежал медведь и больше ни разу к дому не подходил — обиделся. А разодранный когтями хомут Андрей Иванович нашёл у муравейника. Принёс домой, залатал, но лошадь так и не дала на себя надеть. Очень уж силён медвежий дух, ничем его не вытравишь. До сих пор висит в сарае на ржавом крюке этот старый покорёжившийся хомут со следами медвежьих когтей.

Хотя и посмеивались над Андреем Ивановичем градобойские мужики, а оказалось — Абрамов далеко смотрел вперёд. Со стороны Питера на Полоцк сквозь дремучие леса и болота прорубалась двухколейная железная дорога. Два года прошло, прежде чем в этих краях раздался незнакомый паровозный гудок. И вот забурлила рядом с домом Абрамова жизнь: падали спиленные деревья, дробно стучали топоры, ухали кувалды, загоняя в просмолённые шпалы головастые костыли. Появились на расчищенном от леса участке другие избы. Из Градобойцев перебралось несколько семей. Теперь Андрей Иванович над ними подтрунивал. А там, где десяток–другой изб, уже и деревня. А деревни без названий не бывают. И назвали молодой лесной посёлок Смеховом. И неспроста: на болоте каждую ночь до упаду хохотали совы да филины. Лишь теперь не хохочут. Не оттого, что стали слишком серьёзными, просто сов да филинов мало осталось в наших лесах.

А потом построили здесь станцию: красивый деревянный вокзал с конусной башенкой и флюгером, багажное отделение, высокую по тем временам водонапорную башню, на путях появился длинноносый водолей. Строили в те времена прочно, навек. Для жителей села Смехово нашлась на станции работа. Андрей Иванович был первым путевым обходчиком, потом работал в дорожной бригаде, а к старости, уже став заслуженным железнодорожником, получил должность переездного сторожа.

Он чуть было не прославился на всю округу. Когда свергли Временное правительство, министры и генералы покинули революционный Петроград. Поезд с важными сановниками приближался к станции Смехово. Абрамов, возглавив группу путейцев, разобрал железнодорожный путь. Но задержать генералов со свитой не удалось: поезд вовремя затормозил, и охрана открыла пулемётный огонь. Что могли сделать путейцы с ломами да охотничьими ружьями? Машинист дал задний ход и укатил в сторону Бологого. Во время перестрелки Андрея Ивановича ранили, но он, пока не упал, бежал за вагоном и палил из двустволки, которая наконец–то пригодилась.

 

4

Длинный весенний день нехотя угасал. Солнце щедро позолотило оцинкованную, с пятнами ржавчины башенку вокзала, опалило огнём вершины сосен и елей. Возвещая сумерки, недружно загорланили петухи. Где–то далеко, у висячего моста, крякнул паровоз. Ветер принёс негромкий торопливый перестук колёс и печальный голос кукушки. Сидя на сосновом суку, добрая кукушка кому–то щедро отсчитывала долгую жизнь.

Ничего этого не видел и не слышал Андрей Иванович. Сложив на груди, по христианскому обычаю, тяжёлые, уже не чувствительные ни к чему руки, он умирал. Ещё когда поезд зарезал последнюю дочь, Андрей Иванович, тяжело пережив это горе, подумал, что вот теперь он совсем один. И умирать будет один, никого рядом не будет. Тогда это казалось ему большим несчастьем. А сейчас вот, на пороге смерти, он не чувствовал этого одиночества. Покойно ему было и хорошо. И не хотелось видеть страдальческие сочувствующие лица, слышать бабье всхлипывание, пустые слова утешения.

Он уже ни о чем не думал, ничего не хотел. Где–то в потёмках угасающего сознания всплыло губастое, глазастое лицо черноволосого мальчонки. И старик чуть слышно прошептал:

— Артемка…

Напрягая всю свою волю, он в последний раз раскрыл помутневшие глаза и взглянул на дверь: уж не внук ли стоит на пороге?

— Артемушка, приехал, родимый? — спрашивает Андрей Иванович и своего голоса не слышит. И уж не Артём стоит на пороге, а столяр Пётр со складным метром в руках. И метр сам по себе медленно распрямляется…

— Красить не моги, — шепчет старик. — Артём покрасит как следовает…

— Дедушка, тебе плохо? — спрашивает соседская девчонка Машенька, тараща на него глаза. — Я сейчас квасу принесу… Или молока? Дедушка, дедушка, почему ты молчишь?!

А на станцию прибыл пассажирский. Остановился за стрелкой и засопел, задышал, выпуская облачка пара. Раздвинулись широкие двери багажного вагона, и оттуда стали выгружать ящики. Пассажиры с узлами и чемоданами выходили из вагонов.

Мимо дома, где умер старик, пробежали на высоких каблуках в клуб девушки в коротких ситцевых платьишках. Одна из них что–то сказала, остальные громко рассмеялись.

Пассажирский трубно гукнул, захлопали железные щиты поднимаемых подножек, зашелестели, трогаясь с места, вагоны. Дежурный обособленно стоял на перроне, глядя прямо перед собой.

На столбе, осветив летнюю танцплощадку, ярко вспыхнул прожектор, закряхтел динамик, визгливо царапнула пластинку игла радиолы, и жизнерадостный женский голос с подъёмом затянул: «Марина, Марина, Марина-а…»

Сегодня среда. В клубе танцы.