1
Сентябрь был такой же тёплый и солнечный, как и август. Все так же стороной проносились редкие осенние грозы, пронзительные ветры гнули в бору деревья, и тогда в воздухе густо реяли сухие сосновые иголки и уже тронутые желтизной листья. Потом снова становилось тепло и солнечно. В такие дни из леса плыли по воздуху длинные голубоватые нити паутины, которые и разглядеть–то почти невозможно. На длинных паутинах, оторвавшись от своей многодетной матери–паучихи, совершали своё первое далёкое путешествие маленькие паучки. Идёт человек по лесу или по улице — и что–то тонкое, липкое вдруг коснётся его лица. Это и есть паутина с паучком–путешественником.
Не только паутина летела из леса. Летели вышелушенные ольховые серёжки, берёзовая пыльца, кленовые стрекозки и разнокалиберные семена других деревьев. Летели, чтобы упасть на землю и, пролежав зиму под снегом, весной проклюнуться тонким зелёным ростком.
В лесу дружно пошли грибы. Последний, самый обильный, осенний слой. Ребятишки, да и взрослые таскали кузовами и корзинками ядреные боровики, толстоногие подосиновики, бледно–розовые волнушки и благородные грузди. Артём раньше считал, что лучше рыбалки ничего не бывает на свете, но оказалось, что грибы собирать — тоже огромное удовольствие. Только вот девать их было некуда. Солить он не умел, сушить тоже. А больше двух сковородок в день не съешь. И он отдавал грибы соседу Кошкину, жена которого в два счета с ними расправлялась: что сушить, что солить, а что и в мусорную яму… Случалось, Артём приносил из лесу и поганки.
В саду среди ветвей закраснелись яблоки. С каждым днём они становились больше, наливались, радовали глаз. Однако Артём стал замечать, что самые спелые яблоки куда–то исчезают. Напрасно он шарил в густой траве под яблонями — плодов там не было. А несколько дней спустя, когда он впервые обратил внимание на пропажу яблок, застукал в саду дочь Кошкина — Машу. Девчонка метнулась к забору — она была в спортивных брюках — и зацепилась за гвоздь в доске. Услышав, что затрещала материя, замерла на месте. Ни капельки не испугавшись, таращила на Артёма светлые плутоватые глаза. На вид девчонке лет пятнадцать. И хотя велик был соблазн отшлёпать её, Артём помог освободиться от гвоздя.
— Попросила бы, и так дал, — сказал он.
— Просить — это неинтересно, — бойко ответила она, с любопытством рассматривая его.
Артём тоже с интересом смотрел на неё: тоненькая, с острыми плечиками, курносая, волосы коротко подстрижены и на лоб спускаются тугими завитушками, пухлые розовые щеки щедро усеяны веснушками.
— Я ведь могу и нашлёпать!
— Вот это будет интересно! — засмеялась она. — Меня уже давно никто не шлепает. Родители считают, что я уже взрослая: в девятый класс перешла.
На язык бойкая. И поглядывает на Артёма насмешливо. Некрасивая, а в лице что–то такое есть…
— И зря, — сказал он.
— Я ещё у дедушки Андрея яблоки таскала… Уж который год.
— Ну, тогда другое дело… — Артём не выдержал и рассмеялся.
Она посмотрела на него и тоже фыркнула.
— Я ведь по–божески… Другие все до последнего яблока обтрясут, да ещё, бывает, ветки поломают. Считайте, что вам повезло: мальчишки знают, что это мой сад, и никто больше нос сюда не суёт.
— Выходит, ты мой ангел–спаситель, — усмехнулся Артём. — Я ещё должен тебе в ножки поклониться?
— Нарисуйте лучше меня, дядя Артём. Только не карандашом, а красками. Яркими–яркими, чтобы было красиво.
Артём молча смотрел на неё. Видно, старый стал, если девчонки дядей называют. Маша чем–то напоминала репинскую «Стрекозу».
— Я на фотокарточках кошмар как плохо получаюсь, — сказала она и опечалилась, даже уголки губ опустились. — Нас весной всем классом сфотографировали. Все девчонки как девчонки, одна я уродина… И у Людки Волковой почему–то вышло два носа. Я карточку на чердаке в старых газетах спрятала, чтобы никто–никто не видел меня такую…
— Когда–нибудь я тебя напишу, — сказал Артём. — А сейчас, дорогая Машенька, что–то нет настроения…
— Ой, правда? — обрадовалась она. — Можно, я и Людку Волкову приведу? А откуда вы знаете, как меня звать? Бабушка сказала, да? Она у нас любит поговорить… — Девчонка засмеялась: — Уж точно, спрашивала вас про вуяку? Да? Ей все время кажется, что папа вставил в стенку какую–то свистульку. Вот она и вует все время. И слово же такое придумала: «вуяка»! Ой, что же это я! — спохватилась она. — Угощайтесь… — И, достав из–под трикотажной блузки яблоко покрупнее, протянула Артёму.
Он взял, вытер носовым платком и, надкусив, сказал:
— Спасибо.
Она тоже впилась острыми зубами в другое яблоко. Яблоки были с кислинкой и стягивали десны.
— Вон на той получше будут, — кивнул Артём на яблоню, приткнувшуюся к соседнему забору.
— Я знаю, — сказала Маша. — Я вон то жёлтое с красным хотела сорвать, но вы так неожиданно вышли… А вообще самые сладкие на яблоне с расщеплённой веткой…
— Ты лучше меня знаешь, — улыбнулся Артём. Она швырнула в огород огрызок и посмотрела на него смеющимися глазами.
— Я даже знаю, почему вы не в настроении… И борода у вас такая унылая–унылая!
— Гм, унылая борода… Ну и выдумщица! Так почему же я не в настроении?
— Влюбились в Татьяну Васильевну, а она…
— Что же она?
— Влюбились! Влюбились! — засмеялась девчонка и припустила по травянистой тропинке к дому.
2
Ночью кто–то бросил булыжник в окно. Стекло разлетелось вдребезги, а камень с грохотом покатился по полу. Артём вскочил с кровати и выбежал на крыльцо. У клуба кто–то громко хохотнул, и снова стало тихо. Шлепая босыми ногами по влажной и холодной тропинке, он вышел за калитку. На улице тихо и пустынно. У автобусной остановки темнеют несколько молчаливых фигур, вспыхивают и гаснут огоньки папирос. Тот, кто швырнул камень, мог быть среди них. Но идти туда в одних трусах и выяснять отношения было нелепо. Артём передёрнул плечами — стало довольно прохладно — и вернулся в дом. Осколки блестели под ногами, кружевная тень от яблонь шевелилась на стене, под печкой уныло скрипел сверчок. Когда это он успел поселиться? В разбитое окно вместе с ночными звуками и шорохами вплеснулся серебристый лунный свет. Лёгкие порывы ветра то оттопыривали занавеску, то вытягивали наружу.
Артём оделся и снова вышел во двор. Полная круглая луна ныряла среди разреженных белесых облаков, шумели деревья в саду. В поселковом тихо. Лишь окна поблёскивают да похлопывает на крыше флаг. Решительно зашагал к автобусной остановке, но там уже никого не было. На земле белели окурки, да ветер пощёлкивал старой, разодранной на полосы киноафишей. Глядя на притихшую улицу, Артём подумал, что хорошо ещё — не в мастерскую швырнули камень. Вчера только с Гаврилычем установили огромное цельное стекло, присланное Мыльниковым. Вон как оно весело блестит под луной! Вспомнились далёкие времена, образно описанные в разных книжках, когда кулаки вот так же ночью разбивали окна селькорам и деревенским активистам, только не камнем, а из обреза… Неужели это Володя Дмитриенко додумался?
Крыши домов облиты лунным светом. В окнах — ни огонька. Лишь вдоль станционных путей светятся стрелки, да совсем далеко, чуть выше еловых вершин, ядовито алеет круглый глаз семафора.
Артём даже не стал подходить к двери Таниного дома — наверняка заперта. Он отворил калитку и вошёл в сад. За соседним забором загремела цепь, глухо рыкнул пёс и замолчал, сообразив, что забрались не в его сад. Приподнявшись на цыпочки, Артём заглянул в тёмное окно и постучал. И тотчас скрипнула кровать, прошлёпали по полу босые ноги и створки окна распахнулись.
— Я знала, что ты придёшь, — прошептала Таня, дотрагиваясь тёплой ладонью до его лица. — И даже дверь не закрыла.
— У нас с тобой все шиворот–навыворот, — пробормотал он. — Когда дверь отворена, я в окно стучусь…
— Ты недоволен?
Она наклонилась, голые до плеч руки обняли его за шею.
— Да, я очень недоволен, — сказал он и, не в силах побороть соблазн, прикоснулся губами к её плечу. — Где ты была весь день сегодня?
— Так и будем разговаривать: я здесь, а ты там?
— Ты меня приглашаешь к себе? — удивился он. Таня улыбнулась и отступила от окна. В мгновение ока он вскарабкался на подоконник, а оттуда в комнату. Изнутри прикрыл створки окна.
— Он мне сначала очень нравился, — негромко рассказывала Таня. — Ты послушал бы, как он поёт! Бывает ведь так: когда человек поёт, смотришь на него и ждёшь, когда он в твою сторону взглянет. А как взглянет, готова с ним хоть на край света пойти… Только он сначала и не смотрел в мою сторону. Задавался. А потом стал приставать. Причём с таким видом, будто делал большое одолжение. И я поняла, что он хороший и красивый, лишь когда поёт. Но не может ведь человек все время петь, как в опере? Стоит ему заговорить — и сразу видно, что он грубый и глупый. И по–моему, недобрый, а я больше всего на свете боюсь злых, недобрых людей… Это ещё с детдома.
— Зачем он сегодня приезжал к тебе?
— Не знаю… Когда я сказала, что не хочу его видеть и пусть уйдёт, он вдруг страшно разозлился: стал кричать, размахивать своими длинными руками, ну, я взяла и убежала к сестре. Потом бабушка рассказала: он стукнул по столу кулаком, даже ваза опрокинулась, прямо из бутылки выпил вино, обозвал бабушку старой совой — она–то при чем? — и укатил на своём мотоцикле. Бабушка заперла дом на замок и тоже ушла.
— Ни с того ни с сего человек не станет кричать, размахивать руками и вазы опрокидывать.
— Он ещё и стул сломал.
— Ну, вот видишь!
— Я ему ещё кое–что сказала…
— Что же?
— Я ему сказала, что очень хочу родить ребёнка…
— Какого ребёнка? — обалдело спросил Артём.
— Обыкновенного… Все равно кого: мальчика или девочку. Я ему сказала, что хочу родить ребёнка от тебя…
— Ну и ну! — сказал Артём. — Тебе ещё повезло, что он только стул сломал, мог бы и дом разворотить!
— Я ему правду сказала…
Она прижалась к нему и уткнулась лицом в грудь. У Артёма голова пошла кругом. Гладя её полные плечи, он молчал и ошеломлённо смотрел в потолок. Простенький шелковый абажур вдруг наполнился зеленоватым лунным светом, тень от шнура наискосок перечеркнула потолок. Казалось, невидимая рука бесшумно повернула выключатель, и комната волшебно засветилась. Таня на миг отодвинулась, встала на колени и, изогнувшись, одним быстрым движением стащила через голову сорочку. В этом призрачном лунном свете она показалась Артёму мраморной богиней, внезапно сошедшей в эту бедную комнату с Олимпа.
Немного позже, ощущая под своей ладонью гулкие и частые удары её сердца, он сказал:
— Мне никогда в жизни Так хорошо не было, как с тобой… Можно, я останусь? А утром мы заберём этот чудесный лунный абажур и уйдём ко мне жить.
— Ты скоро уйдёшь, — сказала она. — А этот абажур ужасно старомодный, и его моль продырявила… Он у бабушки висит уже сорок лет.
— Хорошо, я уйду, а завтра опять начнётся все сначала: я буду стучать в двери и окна, а ты прятаться от меня? Почему ты это делаешь? Иногда от злости я готов на стенку лезть…
— Ты тоже бываешь злой?
— От таких сюрпризов и божья коровка взбесится.
— Мне тоже с тобой, Артём, очень хорошо… Я даже не могу сказать, как хорошо! А потом утром мне стыдно самой себя. Я готова сквозь землю провалиться. Мне иногда даже жить не хочется. Не на тебя я злюсь, Артём, милый, только на себя! Вот ты говоришь, что любишь меня… Ты мне это так просто, даже с улыбкой сказал там, на острове. Это неправда! Ты ещё сам не знаешь, любишь или нет. И я не знаю. Если уж полюблю, так на всю жизнь. По–другому не умею. Для меня будешь существовать ты один. Других я даже замечать не смогу. А нужна ли тебе такая любовь? Ты устанешь от неё, она тебя будет угнетать… Вот почему мне становится страшно. И я начинаю избегать тебя, прятаться, но, как видишь, долго не могу… Все говорят, да и в книжках пишут, что любовь — это счастье. А я боюсь этого счастья. Мне кажется, моя любовь — моё несчастье!..
Артём приподнялся на локтях и посмотрел на неё: Танины глаза полны слез. Он молча стал гладить её волосы, целовать мокрые солёные щеки, шептать какие–то нежные слова.
3
Домой он вернулся на рассвете. Тем же самым путём, как и попал к ней — через окно. Таня умоляла поскорее уйти, пока не проснулась старуха, которая вставала чуть свет. Солнце ещё не взошло, но вершины деревьев сияли, искрились, прихваченные осенней изморозью. Побелели на огородах кучи ржавой картофельной ботвы, закудрявилась, закрутилась в белую спираль вдоль заборов высокая трава. Дранка на крышах посверкивала, будто посыпанная битым стеклом. Прихватил лёгкий морозец и лужу, что разлилась напротив поселкового. Лишь у самых краёв, на большее не хватило силы. Тонкий девственный ледок расцвечен лёгкими штрихами. Вот сейчас над вокзалом взойдёт солнце, распрямит свои лучи, и изморозь свернётся и превратится в крупную росу. Встанут люди, выйдут во двор выгонять в поле скотину и не заметят, что на границе дня и ночи был первый осенний заморозок.
Наступая на противно пищавшее битое стекло, Артём, морщась, быстро разделся и забрался под стёганое дедово одеяло. Утром предстоит им с Гаврилычем вставлять новое стекло, черт бы побрал этого Дмитриенко! Но подумал об этом Артём без всякой злости.
4
Артём слонялся по двору и поглядывал на калитку: Гаврилыча что–то не видно. На него это непохоже. В восемь утра он заявляется минута в минуту. Артём подмёл комнату, вытащив гвозди, снял раму, но без плотника не стал вставлять стекло. Приготовив на керогазе завтрак — сосисочный фарш с яйцом и кружку крепкого чая, — без особого аппетита поел и отправился к плотнику домой.
Дом Гаврилыча стоял на углу двух улиц. Под окнами два тополя и рябина. Листья наполовину пожелтели, лишь рябина были молодо зеленой, а красные ягоды матово светились среди удлинённых узких листьев.
Артём постучал. Никто не ответил. Он постучал ещё раз и потянул ручку на себя. В избе никого не было. Недаром говорится, что сапожник всегда без сапог: изба Гаврилыча была тесной и сумрачной. Горница да маленькая кухня, в которой три четверти места занимала белая русская печь. Вот и все хоромы искусного плотника.
Мебель тоже не ахти какая, самая необходимая: комод вишнёвого цвета, высокий буфет с резными шишечками по углам, широкая кровать с подушками. Очевидно, плотник потому не запирает свой дом, что сундуков с добром нет.
У поселкового Артёма поджидал Носков. На худом, чисто выбритом лице тонкие морщины, в глазах усмешка.
— Государева работничка разыскиваешь? — сказал он. — Ну–ну, ищи…
— Где же он?
— Помнишь, нахваливал его? И золотые руки, и то да се… Вот и сглазил! Прямым ходом загремел твой Гаврилыч в милицию. Вчера вечером Юрка самолично отвёз на мотоцикле, как старого дружка…
— Когда же он успел набраться? — удивился Артём. — От меня уходил трезвый.
— Долго ли умеючи, — усмехнулся Носков. — Не расстраивайся, через трое суток будет здесь, как миленький…
— Он ведь и выпьет, никогда не шумит… Что произошло?
— Ничего. Наш участковый, бывает, нет–нет и устроит рейд против пьяниц, Как увидит — выпивают на лужке у сельпо, так самого заводилу в коляску — и в район. Он бы и двоих посадил, да не влезают. А в Бологом меньше трёх суток не дают. Юрка по моему указанию объявленьице на столбе приклеил: «Винно–водочные изделия распивать возле магазина воспрещается». А они выпивают.
— Почему именно у магазина нельзя? — поинтересовался Артём.
— Самое бойкое место. Люди идут в сельпо за хлебом иль крупы купить, а там на крыльце уже сидит весёлая компания, только бутылки под забор летят… Ну, женщины и стали жаловаться, чтобы, значит, прикрыли мы эту лавочку у сельпо. Так они, мазурики, возле бани придумали, В пятницу и субботу баня мужская и женская, а при бане буфет. Туда пиво из Вышнего Волочка привозят. Вот наши мужички после работы и располагаются вокруг баньки. Юрка и там было объявленьице пришлёпнул, да потом снял. Не на мотоцикле нужно возить, а на самосвале…
— Не мог наш участковый другого прихватить — обязательно Гаврилыча, — сказал Артём.
— Другие помалкивают, когда Юрка приходит, а Гаврилычу — как же! — побеседовать нужно…
— А Эдуард, пёс его, где же? — поинтересовался Артём.
— Пёс этот — умора! — рассмеялся Носков. — Как только Гаврилыча повезли — он следом за мотоциклом. Дорога сам знаешь какая… Догнал за посёлком и с ходу — шасть в коляску! Прямо хозяину на колени… Теперь на пару отбывают срок.
— Как там Мыльников? — спросил Артём. — Приглашал в пятницу на рыбалку, а сам не приехал.
— Забыл совсем! Он звонил и велел передать, что не сможет на этой неделе. Там ревизия какая–то прибыла из Москвы, вот он и крутится.
Кивнув на дом, Носков спросил:
— Чего это у тебя стекло–то выбито?
— Сова ночью залетела.
— Сова?
— А может, и филин, — сказал Артём.
Носков крякнул и полез в карман за папиросой.
— Нарисовал карикатуру–то?
— Не на хорошее дело вы меня подбиваете, Кирилл Евграфович…
— У Мыльникова в кабинете специальный альбом есть, куда он все заметки из газет, где его хвалят, приклеивает… Мыльников годовой план перевыполнил, Мыльников первое место по району держит, самодеятельность у Мыльникова лучшая в области, а вот про то, как Мыльников из–за своего упрямства гробит на бездорожье сверхплановую продукцию, никто ещё не написал… Такой заметки нет в его альбоме. Вот мы и обрадуем его. Я уже статейку набросал, а ты давай карикатуру. С редактором я договорился — напечатают. И поглядим: приклеит он эту заметку в альбомчик или нет.
— Может, все–таки лучше поговорить с ним по душам? — попытался отговорить Артём. — Умный человек, поймёт.
— Уж я ли с ним не толковал! Сколько раз собирались втроём: я, Мыльников и Осинский. И получалось точь–в–точь, как в басне Крылова «Лебедь, рак да щука»… Есть у него, Алексея Ивановича, одно слабое место — это печать. Тут он реагирует сразу. Вот увидишь!
— Ладно, уговорили, — согласился Артём.
— Одно дело сделали, — сказал Носков и повернулся к мальчишке, что сидел на низкой скамейке и с любопытством посматривал в их сторону. — Женька, иди–ка сюда!
Мальчишка отрицательно покачал головой. Он был в клетчатой рубахе и зелёных штанах.
— Иу, иди же, — уговаривал Кирилл Евграфович. — Никто тебя не съест.
— Чего идти–то? — пробурчал Женька. — Мне и тут не дует.
— Погоди, я сейчас, — сказал Носков Артёму и поднялся в поселковый. Вышел он оттуда с двумя толстыми ученическими альбомами для рисования.
— Где тут у тебя учительница нарисована?
— Там, — неопределённо кивнул головой мальчишка.
— Покажи.
Женька нехотя поднялся и подошёл к Носкову. Тот сгрёб его за шиворот и потащил к Артёму. Женька упирался, старался вырваться. Губастое лицо его — и так–то не очень жизнерадостное — стало сердитым.
— Дядя Кирилл, — ворчал он. — Рубаху порвёте. Слышите, уже трещит? Говорю вам, не убегу!
— Знаю я тебя! — не отпускал Носков. — Весной редактор районной газеты приезжал, хотел посмотреть его рисунки, так он, сукин сын, в лес убежал!
— Говорю, не убегу, — сказал мальчишка, глядя исподлобья на Артёма. Ему лет тринадцать–четырнадцать. Светловолосый, голубоглазый такой крепыш. Волосы давно не стрижены, прядями свисают на лоб, упираются в воротник, за который крепко ухватился Кирилл Евграфович.
— Погляди–ка, как рисует, чертенок! — Носков протянул Артёму альбомы. — Но зато характер…
— Мне мой характер нравится, — буркнул мальчишка.
— Ты не хочешь, чтобы я смотрел твои рисунки? — спросил Артём.
— Смотрите, — пожал плечами Женька. — Жалко, что ли?
— Вон как, оголец, разговаривает! — покачал головой Носков.
— Смотрите поскорее, — сказал Женька. — Мне ещё надо к Петьке поспеть… Мы за грибами договорились.
Артём с улыбкой раскрыл первый альбом. Что он мог увидеть тут интересного? Какие–нибудь незамысловатые детские рисунки: пейзажики, деревенские домишки с дымом из труб, кошек, собак, гусей… Он не ошибся: в первом альбоме действительно были дома, башня, станция, клуб, животные. Но как это было выполнено! Артём перелистал альбом, улыбка сошла с его лица. Он стал серьёзным и даже озабоченным. Носков с любопытством наблюдал за ним. Женька — председатель все ещё держал его за руку — равнодушно смотрел на крышу детсада, где крутили хвостами две сороки. Лицо его было невозмутимым.
— Пойдёмте ко мне, — сказал Артём и, захлопнув альбом, первым зашагал к своему дому.
Уселся на бревна и, положив альбомы на колени, стал внимательно переворачивать страницы. Каждый рисунок разглядывал подолгу, хмурил брови, усмехался, иногда бросал быстрый, восхищённый взгляд на хмурого паренька, будто не веря, что это дело его рук. Трудно было поверить, что этот лохматый, мрачноватый мальчишка так искусно владеет карандашом. Рисунки были выполнены смело, уверенной рукой. В них чувствовался живой смешливый ум, острая наблюдательность и умение подмечать в явлениях самое главное, а в характерах — самое существенное. Рисование для мальчишки — насущная потребность. Вот серия портретов. Это, конечно, учителя, родители, знакомые.
В каждом карандашном портрете схвачен живой человеческий характер. Все, что бы ни изображал художник, находилось в движении. Пусть многие рисунки сделаны наспех, часто не сохранены пропорции человеческого тела, пусть не чувствуется никакой школы, но все равно можно с уверенностью сказать, что это создано настоящим художником. Как говорится, художником с божьей искрой.
— И давно ты рисуешь? — спросил Артём.
— Ещё в детском саду цаплю рисовал на песке… — в первый раз улыбнулся Женька. — Ни одной буквы не знал, читать–писать не умел, а на песке чего–то царапал.
— Тебя учил кто–нибудь рисовать?
— У нас и учителя–то рисования в школе нет, — ответил Женька.
— Есть ещё у тебя рисунки?
— На чердаке полно тетрадок и альбомов валяется… А сколько зимой мамка в печке сожгла! Как начнёт растапливать, так моими рисунками. Говорит, сильно хорошо горят…
— А красками пробовал?
— На картонных коробках и на фанерных ящиках рисовал красками, — сказал Женька. — Только редко в магазин приходит хорошая тара.
— И тоже мамка в печку?
— Не-е, — улыбнулся Женька. — Батя весной веранду обил моими картинами. Ему нравятся.
— А в школе–то видели твои рисунки?
— Я никому не показываю, — сказал Женька.
— Будет из него толк? — спросил Кирилл Евграфович.
Артём не ответил. Ему вспомнились студенческие годы, когда на его глазах в мастерские к уважаемым мастерам живописи, графики и скульптуры каждый день приходили разодетые, надушённые папы и мамы и приводили за руку своих тоже разодетых упитанных деток и, захлёбываясь от восторга и перебивая друг друга, говорили, как талантливы их отпрыски, и показывали роскошные листы дорогого ватмана, испачканные бездарной мазнёй… Сколько этих выросших бездарей ходят по залам и аудиториям академий художеств, консерваторий… Мир искусства, как яркая лампа, привлекает к себе всякую мошкару и букашек.
И вот перед ним сидит самородок. Смешно сказать: для того чтобы показать художнику, его нужно было тащить за воротник… Вот так чаще всего и бывает: рано или поздно настоящий талант сам пробивает себе дорогу, как шампиньон толщу асфальта.
— Что же тебе сказать, Женя? — взглянул на него Артём. — Если ты хочешь стать настоящим художником, а у тебя для этого есть все задатки, ты должен очень серьёзно учиться…
— Я и хотел с тобой потолковать, — подхватил Кирилл Евграфович. — Не смог бы ты поработать в нашей средней школе учителем рисования? Директор ещё из отпуска не вернулся, но перед отъездом он просил с тобой переговорить… Всего–то несколько часов в неделю? Сам видишь, какие у нас тут таланты пропадают.
— Учителем? — удивился Артём. — Ну, знаете, Кирилл Евграфович, вы меня скоро в фельдшеры произведёте!
— Потом потолкуем, — сказал Носков. — Сейчас ко мне из лесничества должны прийти.
Он ушёл, а немного погодя поднялся с бревна и Женя. — Петька ждёт, — сказал он.
— А я хотел тебе показать свои картины.
Листая альбом, Артём наблюдал за ним. В душе мальчишки происходила борьба: он хмурил светлые брови и лоб, шмыгал носом, долбил пяткой землю, голубые глаза его часто мигали.
— Я же обещал, — тихо сказал Женька.
— Ты оставь мне альбомы, я ещё хотел бы на них взглянуть. Не возражаешь?
— Глядите, — сказал Женька и решительно зашагал к калитке.
— Приходи, я буду ждать тебя. Женька обернулся, глаза повеселели.
— Правда покажете картины? — спросил он.
— Вот чудак! — улыбнулся Артём. — Конечно, покажу.
5
Гаврилыч появился лишь на четвертый день. Был он выбрит, редкие волосы приглажены. Верный Эд, проводив до калитки, отправился куда–то по своим собачьим делам. Как ни в чем не бывало плотник достал из сумки инструмент и принялся за работу. Будто и не отсутствовал три дня. Просто сходил пообедать и вот вернулся. Рубанок в его руках уверенно строгал доску. Стружка, завиваясь, брызгала в стороны. Лицо Гаврилыча невозмутимо. Огрызок синего химического карандаша торчал за ухом. Артём всегда удивлялся, как это Гаврилыч при своей склонности к выпивке никогда не терял инструмент и даже вот этот жалкий огрызок карандаша? Случалось, напивался так, что и голову немудрёно потерять, а вот карандаш за ухом каким–то непостижимым образом оставался на месте.
Артём ожидал, что плотник расскажет, что с ним приключилось, но тот и не думал. Он чиркал карандашом по чисто выструганной доске, делал зарубки топором, долбил пазы. Артём собирал обрезки досок и складывал под невысоким навесом, который сам сколотил.
— Отдохнул? — наконец не выдержал и первым спросил Артём.
— В гостях разве отдохнёшь? — сказал Гаврилыч.
— В гостях? — усмехнулся Артём. — А я слышал — в милиции.
— Дружок у меня там, в Бологом… У него и гостил. Уважаю я его, умный мужик! С ним и поговорить–то приятно.
— А мне говорили, что тебя вместе с Эдуардом Юрка–милиционер на мотоцикле прямым ходом в кутузку доставил.
— Так Юрка ж у него в подчинении, — сказал Гаврилыч. — Ему вышел срочный приказ — и доставил.
— Вышел приказ?
— Митрич–то повыше начальник, чем Юрка… Видишь ли, ему понадобился я. Ну, он сымает трубку — и Юрке, так, мол, и так, малой скоростью на мотоцикле, значит, доставь мне Гаврилыча, то есть меня. Юрка и доставляет. Ему прикажут — он и тебя отвезёт куда надо.
— Зачем же ты вдруг милиции понадобился?
— Надумали они строить гараж… У них — шутишь — пять машин, не считая мотоциклов. Ну а настоящих специалистов под рукой не было, вот и нагородили не лучше, чем тебе Серёга Паровозников. Мне и пришлось за бригадира трое суток… то есть три дня. Выправил им гараж, как полагается, — и домой. Инспектор ГАИ самолично привёз сюда нас с Эдом… А начальник благодарность объявил и долго руку тряс. — Выручил, значит, милицию… — Трое суток на казённых харчах, спал, правда, на нарах, и на замок закрывали… Но там чисто было, ничего не скажешь. И даже в душе разок помылся. Баню, конечно, больше уважаю…
— Много ли ты там заработал? И вином тоже с тобой расплачивались?
— Я у них, Иваныч, вроде шефа… Ну, шефствую над ними, что ли. А шефы денег не берут с подшефных. В прошлом году коридор в милиции отгрохал. Правда, тогда я не трое суток полу… отработал, а пятнадцать…
— Ты прав, — сказал Артём, — твой дружок Митрич умный человек. Вряд ли кто ещё другой может создать тебе такие благоприятные условия для работы.
— Я и говорю, умный… Напоследок душевно мы с ним потолковали. Жалко, ни разу не довелось с хорошим человеком выпить.
— А что ж так?
— Он бы, понятно, уважил, да служба у них сам знаешь какая. Раз поставлен государством на ответственное дело — шабаш, не пей! Вот Мыльников — директор спиртзавода, у него водка да спирт — что вода ключевая… Залейся. А его никто пьяным не видел. И рабочих держит, будь здоров! У него на заводе пьяного не увидишь, а ежели бы сам выпивал, тогда что? Весь завод хмельной ходил бы. Таким людям, я считаю, выпивать никак нельзя. От этого вред любому делу может большой выйти… Вот я выпиваю, тут никакого вреда нету…
— Ну, как сказать, — заметил Артём.
— Мне уже пятьдесят, — продолжал Гаврилыч, — а ещё ни разу никем, окромя топора и рубанка, не командовал. Надо мной командиров было — не счесть. Как помню себя, все мною командовали. С малолетства. Разных на своём веку начальников повидал: и глупых и умных. Когда умный да душевный, тогда и не чувствуешь, что тобою командуют. Умеет человек так подойти, что все для него сделаешь, живота не пожалеешь. А дурак, он и есть дурак. За версту видно. У такого ходить под началом — не приведи господь… Вот в армии случай был. Старшина занятия проводил. Показывал, как надобно с гранатой обращаться. Это ещё перед отправкой на фронт. Ну, один солдатик обмишурился и вытащил чеку–то. А предохранитель прижимает к корпусу. Подходит к командиру: «Вот, говорит, тут штучка одна выскочила». Старшина аж в лице переменился. «Бегом, — кричит, — отсюдова! Вон туда, в кусты… и вставь чеку на место, чтобы все как было!» Солдатик побежал, конешно, приказ есть приказ. Немножко погодя слышим — рвануло! Мы туда, а солдатик стоит, все лицо в кровищи и обеих кистей нет… А старшине скомандовать бы, чтоб швырнул гранату в овраг — и всего делов.
— Судили его?
— Солдатика–то?
— Старшину.
— Суди не суди, а человек на всю жизнь без рук остался… Когда на фронт отправляли, старшины с нами не было.
Гаврилыч взял готовую доску и ушёл в дом, немного погодя послышался стук молотка. Артём достал из сумки стеклорез, линейку и стал подгонять к раме стекла. Первое стекло треснуло с краю, второе отломилось как раз по метке. Пока Гаврилыч возился на кухне, Артём вставил раму на место. Он думал, плотник ничего не заметил, но Гаврилыч потом сказал:
— Сурьезные у нас парни! Небось из–за девки стекло–то высадили? — И, сморщившись, зафыркал, закашлялся. Это означало у Гаврилыча смех.
Артём взял альбом, перья, тушь и забрался на чердак. Мастерская ещё не была готова. Пока настлан пол да вставлено самое большое в посёлке стекло. Артём обратил внимание, что смеховцы останавливаются возле его дома и, задрав голову, подолгу смотрят на диковинный фонарь под крышей. А бабка Фрося как–то поставила полные ведра на землю, сняла коромысло и перекрестилась на окно. Потом подошла к крыльцу, поздоровалась за руку и принялась расспрашивать:
— Чевой–то это у тебя наверху такое, Артемушко? Таких большущих окон сроду не видывала.
— Мастерская это, бабушка, — стал объяснять Артём, но старуха будто не слышала. — Давеча иду из лесу, козе своей травы серпом нажала, гляжу — будто горит дом–то твой… Я так и ахнула. Батюшки, думаю, не успел выстроить, ан уж пожар! Гляжу, будто машин пожарных не видать, народу тоже… А это, сынок, солнышко садилось, да прямо в твоё окно красным огнём–то и ударило…
Артём нагнулся к старушечьему уху и снова попытался объяснить, что художникам необходимо много света, вот и пришлось ему такое большое окно вставить… И пусть она скажет своей внучке Маше, чтобы приходила к нему. Будет портрет её рисовать.
Старуха смотрела на него чистыми умными глазами и кивала, а когда он кончил, спросила:
— Сынок, может, у тебя там штука такая есть, в которую на луну да звезды глядят? Внучонок покоя не даёт: спроси да спроси у дяди… Хочется ему до смерти поглядеть в интересную эту штуку на луну. Ты уж дай ему, хоть одним глазком?
— Пусть приходит, — улыбнулся Артём.
— У тебя лестница–то, Артемушко, на верхотуру крутая?
— Да как сказать…
— Может, и я, старая, приволокусь глянуть на луну–то… Внучок–то говорит, там дырки да горы на луне видать… Не гляди, что старая, я вижу хорошо, особливо далеко…
Все это вспомнил Артём, сидя на полу в мастерской. Насмешила его тогда бабка Фрося. Внучонок её, конечно, побывал здесь. На пыльном полу остались маленькие следы. Убедился, чертенок, что никакого телескопа тут нет.
Артём раскрыл альбом и задумался. Прямо перед ним просёлок, а за ним остроконечные покачивающиеся вершины сосен. Прошли дожди, и горе–дорога снова расползлась, разухабилась. В жирной черной грязи поблёскивают лужи, отражая безмятежное небо. Как же ему поинтереснее изобразить на карикатуре Алексея Ивановича Мыльникова?..