Вильям Федорович Козлов Три версты с гаком

Козлов Вильям Федорович

Глава семнадцатая

 

 

1

Отталкиваясь палками, Артём ходко скользит на лыжах вдоль железнодорожного полотна. Лыжи с шорохом утопают в пушистом снегу, палки глубоко проваливаются. Справа — высокий снежный откос, припорошенный сверху сажей, слева — маленькие, причудливо облепленные снегом ёлки, Некоторые до самой розоватой маковки занесены сугробами. Меж ёлок петляют неглубокие звериные следы, возле кустов оставили свои крестики птицы. Артём не спеша прокладывает лыжню по непорочной целине. Впереди на краю насыпи краснеет семафор, а за ним — железнодорожный мост через Березайку. Там у моста нужно повернуть налево и идти вдоль речки до Горбатого карьера. Это самая высокая гора близ Смехова. Ребятишки после школы дотемна пропадают там. Здесь недавно была накатанная лыжня, но за ночь от неё и следа не осталось.

Лыжи с ботинками и креплениями вручил Артёму директор школы, сказав, что это скромная премия за отличное преподавание в младших классах. Артём принял нежданный подарок с благодарностью.

На следующий же день он отправился на Горбатый карьер. Кататься — так уж с настоящей горы! Лыжи он с детства любил и, как только представлялась возможность, с удовольствием ходил на них. Без устали карабкался на высокие горы и стремительно спускался. С трамплина тоже прыгал.

Небо над головой стеклянно–чистое. Лишь там, где в туманных радужных кругах купается невысокое зимнее солнце, алеют редкие застывшие облака. Морозный воздух сжимает ноздри, изо рта вырываются клубы пара, на бороде и усах оседает иней. В глубоком снегу на пригорке примолкли высокие сосны. Там, где поработал дятел, снег под деревьями усыпан иголками и черными сучками. На некоторых ветвях столько налипло снега, что кажется — опустись на дерево птица, и ветка затрещит и обломится. Но птиц сегодня не видно.

Со стороны Бологого послышался протяжный, подхваченный эхом гудок. Пассажирский идёт на Полоцк. Над лесом одна за другой стали появляться округлые расползающиеся шапки дыма, все слышнее тяжёлый грохот. Артём даже остановился, когда черная лоснящаяся громада паровоза, скрежеща красными колёсами, обдала сверху горячим влажным паром и со стоном пронеслась мимо. В снежном вихре, окутавшем поезд, замелькали зеленые пассажирские вагоны. На серых покатых крышах зайцем–безбилетником откуда–то издалека ехал почерневший от копоти снег. Пассажирский прогрохотал, а за ним ещё долго тащился широкий клубящийся снежный хвост.

Взобравшись на высокую гору, Артём долго стоял на неширокой, утрамбованной лыжниками площадке. Отсюда открывалась великолепная панорама: сосновый бор развалила пополам прямая просека, убегающая за горизонт. Вблизи лес зелёный, мохнатый, с белыми вкрапинами берёз, дальше — сизый, со сверкающими солнечными полянами, извилистой, заснеженной полосой Березайки, на берегах которой богатырями, будто на страже, стояли стога. На горизонте сиреневая дымка стирала грань между вершинами деревьев и небом. Далеко впереди от леса отделилась черная точка и медленно выползла на солнечную поляну. Точка была крошечной фигуркой человека и оставляла за собой узенький, как балалаечная струна, сияющий лыжный след.

Артём сильно оттолкнулся палками, присел и помчался вниз. Мелькнула запоздалая мысль, что неплохо было бы сначала проверить незнакомую, полузаметенную позёмкой лыжню… Ледяной ветер обжёг лицо, с необыкновенной лёгкостью проник сквозь лыжную куртку и свитер, сердито куснул за колени. В ушах заломило. И вдруг одна лыжа, наскочив на что–то, выпрыгнула из неглубокой колеи, вторая, разбрызгивая снежную крошку, заскребла по снегу. Артёма швырнуло на мчавшиеся на него с бешеной скоростью кусты и стволы деревьев. Глухой треск, колючая ветка больно хлестнула по лицу, залепив глаза снегом, тяжёлый удар, вызвавший радужный огненный блеск, и мягкий, обволакивающий, будто сон, мрак…

 

2

Артём с трудом раскрыл глаза и увидел колеблющийся, бегущий куда–то бревенчатый потолок, из щелей которого торчали сухие белые комки мха. В древесине чернели отполированные сучки. Они тоже куда–то бежали наперегонки. Издалека сквозь непрерывный гул пришёл ровный, монотонный голос:

— …засыпанный снегом, лица–то не видать, одна черная борода торчит. Как в одном анекдоте… сам вдребезги, а лыжам хоть бы что! Правда, там про галоши…

Ещё не соображая, что случилось, Артём осторожно пошевелил сначала руками, потом ногами. Вроде бы целы. Поморгал глазами, и потолок с черными сучками послушно остановился. Однако, когда хотел повернуть голову на голос, потолок снова медленно поплыл, а резкая боль, будто тисками, сдавила виски, ударила в затылок, и он негромко застонал.

— Кажись, очухался… — сказал кто–то дребезжащим старческим голосом.

— Ну что, борода, память–то не отшибло? — спросил другой голос, молодой.

Над ним склонились два бледных неясных пятна. Пятна сходились и расходились, потом, как по команде, превратились в человеческие лица. Одно было стариковское, заросшее до глаз седой бородой, другое — молодое, розовощёкое и очень знакомое… «Да это ведь Володя Дмитриенко, — узнал Артём, немного удивившись. — Зачем он здесь? И кто этот старик?..» И тут он вспомнил: ледяной ветер, треск, удар, радужный блеск в глазах.

— Где я? — слабым голосом спросил он.

— Гляди, заговорил, — проскрипел старик. — Значит, с головой все в порядке.

— Есть такая пословица: не зная броду, не суйся в воду, — сказал Володя. — Наскочил одной лыжей на сук, тебя и кинуло в сторону… Поставь богу свечку, что жив остался.

Артём вспомнил, как он увидел с горы черную точку, медленно ползущую по солнечной поляне…

— Сначала–то я твою лыжу увидел… — продолжал Володя. — Валяется внизу под ёлкой. А наверху ты под сосной, зарывшись в сугроб, и кровь… Ещё бы полежал с полчасика, и капут. Замёрз бы.

— Володька–то приволок тебя, малец, на плечах… Версты две пер до сторожки–то. От ево аж пар валил.

Артём упёрся локтями в жёсткие нары и, чувствуя, как подкатывается к горлу тошнота, сел. В голове грохотали кувалды.

— Лежал бы, парень, — сказал старик. — Куды теперя торопиться?

Артём огляделся: это была избушка лесника. Толстые бревенчатые стены, грубо сколоченный стол, лавки вдоль стен. На железных костылях, вбитых в бревна, развешаны полушубки, ватники, одностволка с патронташем. Посреди просторной комнаты алеет красными боками железная печка–времянка. Потрескивают поленья, в трубе басисто завывает. Старик и Володя сидят напротив на скамейке и с интересом смотрят на него.

— Не здешний, а с горы сигаешь не глядя, — сказал старик. — Негоже так, родимый.

Артём уже привык к его голосу, и он больше не казался таким уж скрипучим.

— Как я не заметил этот сук? — пробормотал Артём. — И как он попал в лыжню?

— И на старуху бывает проруха, — заметил старик.

— Я было собрался за фельдшером идти, — сказал Володя. — Уж думал, на носилках тебя придётся тащить… Машина–то сюда сейчас не пройдёт. Разве что вездеход…

— Сам дойду, — сказал Артём и осторожно пощупал обмотанную холщовым полотенцем голову. В одном месте повязка мокрая. Взглянул на руку — кровь.

— Куды торопишься–то? — снова сказал старик. — Отлёживайся.

— Рана на голове глубокая, дядя Лёша, — сказал Володя. — Без фельдшера не обойтись.

К Артёму понемногу возвращались силы. Он даже встал и, пошатываясь, прошёлся по комнате. Синие и красные искры перестали мельтешить перед глазами. Вроде бы и кувалды потише ухают в голове. Пожалуй, можно и на лыжи встать. Что это там Володя про лыжи да галоши толковал?..

— Говоришь, лыжи целы? — спросил он.

— Гляди–ко! — удивился старик. — Мы думали, он бревно бревном, а он все слышал…

— Не все, — сказал Артём. — Спасибо, дед, я пойду.

— Считай, повезло тебе. В прошлом году один парень насмерть убился. Только не с этой горы, а с другой, что поближе к Левонтьеву. Так его, сердешного, тут и хоронить не стали — запаковали в цинковый гроб, и родственники увезли на Кавказ. Родом–то он с тех краёв.

Володя помог надеть лыжи — они действительно оказались целыми, — подал палки.

— Лыжи я разыскал, — сказал он. — А вот шапку так и. не смог найти.

— Черт с ней, — сказал Артём.

— Погоди, я у деда одолжу…

Когда он нахлобучил на голову серую засаленную ушанку, Артём стиснул зубы: от боли в глазах снова замельтешили огоньки.

Володя первый, Артём за ним — не спеша тронулись в путь. Солнце уже спряталось за деревьями. Над бело–зелёными остроконечными вершинами разлилось мутное красное сияние. Вроде бы стало ещё морознее. Лыжи скрипели на весь лес. Володя повёл его через бор напрямик. Шел он медленно и часто оглядывался. Артёму скоро стало жарко, пот застилал глаза, приходилось то и дело вытирать его холодной варежкой. Голова существовала независимо от тела. Она была тяжёлая, как снаряд, того и гляди готовый взорваться. Иногда ему казалось, что уже сумерки и Володи не видно. Он останавливался и, немного отдохнув, снова двигался вслед за Володей, который терпеливо ждал его.

В посёлке Артём хотел было свернуть к своему дому, но Володя воспротивился:

— Амбулатория в двух шагах, — сказал он. — Пускай фельдшер посмотрит…

Размотав полотенце, высокий черноволосый врач присвистнул:

— Вы, Артём, родились в сорочке… Ещё бы правее на несколько миллиметров, и я бы вам не понадобился…

Артём молчал — его снова стало мутить. Говорил Володя:

— С горы, что на Горбатом карьере, на лыжах покатил и… в сосну врезался. И лыжи целы остались… Как в одном анекдоте, помните? Сам вдребезги, а галошам хоть бы хны!

— Анекдот вы мне потом как–нибудь расскажете… — озабоченно сказал доктор. — Вера, пожалуйста, ножницы, раствор йода, скобки!

 

3

Неделю Артём не выходил из дома. Доктор сказал, что у него сотрясение мозга и глубокая рана на черепе. Скучно было валяться в постели с туго забинтованной головой. Даже читать нельзя было: строчки сливались, кружилась голова. Каждое утро и в обед Гаврилыч приносил в судках еду. Это его жена готовила Артёму. Пока плотник нёс еду, она становилась холодной. Приходилось подогревать на плите. Печь Артём топил утром. После того как вставили вторые рамы и Артём заблаговременно заткнул ватой щели и заклеил бумагой, в избе стало тепло.

А на улице трещал, набирая силу, мороз. К утру стекла наглухо покрывались толстой цветастой изморозью, и лишь после того как печка становилась горячей, изморозь постепенно оплывала. От морозов дом по ночам звучно потрескивал, покряхтывал. Стоило отворить форточку, как с улицы слышался тягучий скрип. Это скрипел промёрзший снег под валенками прохожих. Мимо станции проходили поезда, пушистые от инея, как гигантские гусеницы. И даже паровозные гудки стали хриплыми, простуженными. По утрам из труб в звонкое остекленевшее небо кошачьими хвостами поднимался дым. Он не расползался, а так и стоял торчком, будто примёрз к жгучему туманному небу.

По радио объявили, что ребятам в школу ходить не надо. После обеда первой прибежала Машенька. Щечки так и горят, руками трёт худые коленки. Сбросив с себя пальтишко с вытершимся воротником, первым делом подбежала к русской печке и прижалась к ней, припечатав распластанные ладони. На ресницах блестят маленькие капельки.

— У вас таких морозов в Ленинграде не бывает, — говорит она. — Тридцать пять! К нам сегодня утром синичка в форточку залетела… Отогрелась, полетала по комнате, пшённой крупы поклевала, и снова фьють — на улицу. Я вечером снова форточку отворю — может, опять прилетит.

Артём молча смотрит на неё. Машенька делает вид, что не замечает его взгляда.

— Будь добра, посмотри, что там в ящике? — просит Артём.

— Сейчас, сейчас, — говорит она, не в силах оторваться от печки. — Схожу, трудно разве? Только все равно там ничего, кроме газет, нету.

Артёму запрещено выходить на улицу, и Машенька достаёт ему из почтового ящика газеты. До сих пор Артём не теряет надежды, что Таня напишет, но пока — Маша права — приходят одни газеты.

Девчонка распахивает заиндевелую снизу дверь. В избу обрадованно врывается облако морозного пара. Артём слышит, как её валенки шлепают по коридору, хлопает ещё одна дверь. Кто знает, вдруг сегодня вместе с газетами в синий почтовый ящик упало письмо. Не может быть, чтобы Таня так и не написала. Одно–единственное письмо. Всего два слова и адрес. Он сразу же все бросит и помчится к ней. Хоть на край света!

— Вот вам «Известия», — кладёт на одеяло газету Машенька. — Да не переживайте вы, Артём Иванович… А что, если вам бороду сбрить? Может, вы без бороды будете ещё симпатичнее?

— Отстань ты от меня со своей бородой, — делает вид, что сердится, Артём.

— Борода–то ваша! — смеётся она.

Чудесная эта девочка Машенька! Если бы не она, Артём пропал бы со скуки. Прибежит из школы, подметёт, печку затопит, сварит картошку, чай вскипятит и посуду вымоет. А заодно и все школьные новости выложит. Одно удовольствие смотреть, как у неё все это ловко получается.

Затолкав в печку сухие сосновые поленья, Машенька выпрямляется и хозяйским взором окидывает прибранную комнату.

— Дров ещё надо принести! — вспоминает она и, надев Артёмов ватник, уходит в сарай. Артём знает, что с охапкой ей ни за что не открыть дверь. Чувствуя лёгкое головокружение, встаёт с кровати и подходит к порогу. Услышав её шаги, распахивает дверь. Машенька боком пролезает с огромной охапкой поленьев. Глаза её делаются большими, губы сурово сжимаются. Покачав головой, она с грохотом опускает поленья на железный лист у печки. Стряхнув с ватника труху, укоризненно смотрит на Артёма.

— У вас ведь сотрясение мозга! — упрекает она. — Вам ещё три дня вставать нельзя… А ну, быстренько в постель!

— Смотрите, какой командир выискался! — Артём все–таки укладывается и натягивает на ноги плед.

— Встанете — голова закружится.. и грохнетесь на пол, а уж тогда сразу и рана откроется. Выйдет из вас вся кровь, и умрёте на полу.

— Для чего это ты мне на ночь глядя такие страсти рассказываешь?

— Чтобы не вставали, — говорит Машенька.

Надев своё пальто и повязав на голову пуховый платок, она с минуту крутится у буфета, вставая на цыпочки и заглядывая в мутное стекло. Прихорашивается, хотя до дома–то всего два шага.

— И что у вас за дом, Артём Иванович! — всякий раз возмущается она. — Как же можно жить без зеркала?

— Зачем мне зеркало? — усмехается Артём. — На голове волосы короткие — ладонью пригладил — и готово, бороду не брею… Девушки меня все равно не любят.

— Это уж вы зря, — возражает Машенька. — Очень даже многим вы нравитесь. Пришли бы как–нибудь на танцы, вас обязательно пригласили бы на дамский вальс. Я бы первая пригласила.

— Я думал, ты только с Людкой Волковой танцуешь…

— В прошлый раз меня Васька Лапшин пригласил… Только он плохо танцует: все время на ноги наступал. А вот Петька Иванов хорошо танцует…

— А тебя Петька не приглашает? — подзадоривает Артём. Ему не хочется, чтобы она уходила.

— Я бы и сама с ним не пошла, — дёргает плечиком Машенька. — Он во время танца прижимается…

— Откуда ты знаешь? Ты ведь не танцевала с ним.

— Что я, слепая? И потом девочки говорят. Из нашего класса никто с Петькой не танцует.

— Игнорируете, значит?

Машенька уже не слушает. Она стоит у картины, накрытой холстом, и умоляюще смотрит на Артёма:

— Можно?

— Любуйся на здоровье, — разрешает Артём. — Можешь даже на стенку повесить.

Этот её законченный портрет притягивает девочку, будто магнит. Она осторожно поднимает холст и отступает в сторону. Лицо её становится очень серьёзным, голова склоняется набок. Так, не шелохнувшись, она долго смотрит на картину. Пухлые губы её шевелятся, слышно, как она шепчет: «Господи, какая красивая, как артистка… Глаза–то, глаза, так и светятся… А веснушки к чему? Я это или не я?!»

Повздыхав и загрустив, Машенька закрывает картину и, попрощавшись, уходит домой.

И Артём снова один. Впрочем, ненадолго: через час с бидоном в руке пришёл Женя. На голове видавшая виды солдатская шапка–ушанка, зимнее пальтишко, из которого давно вырос, на ногах — серые валенки с кожаными заплатками на задниках. В сенях Женя долго шаркал по полу валенками, слышно, как голиком обметал с них снег.

— Мамка молока прислала, — ещё с порога простуженным голосом сказал он. — Лучше стало вам?

— Раздевайся, — предложил Артём.

Женя тоже приложил руки к белой печке, синим глазом покосился на Артёма. Из просторного ворота коричневого свитера торчала его тонкая шея.

— Прочитал я книжки, что вы мне дали, — сказал он. — Ну, которые про живопись и рисунок — все понятно, а вот когда про художников читал, очень я расстроился… Жалко мне этого… Ван—Гога. Столько работал, а жил в нищете… Почему же люди сначала не понимают картин, не берут их, а после смерти художника платят за эти картины громадные деньги? Для того чтобы стать знаменитым, нужно поскорее умереть?

— Ван—Гог, Тулуз Лотрек, Дега, Гоген — это художники новой школы. Их картины резко отличались от привычной классической живописи, а все новое, особенно в искусстве, не сразу пробивает себе дорогу. У таких художников–революционеров в живописи, как правило, трудная, иногда трагическая судьба. Нужно неистово верить в себя, в свою работу, чтобы, несмотря на непризнание, насмешки, нищету, оставаться художником и работать, работать…

— Я бы хотел поглядеть на картины Ван—Гога, — вздохнул Женя.

— Ты был хоть раз в Ленинграде?

— Только на открытках видел да в кино, — ответил Женя. — Ух, красивый город!

— Хочешь, на каникулы махнём туда? — предложил Артём. — Сходим в Академию, в Эрмитаж, Русский музей.

— Вы это правду, Артём Иванович? — даже не поверил в такое счастье мальчишка.

— Если мать не пустит, я с ней потолкую…

— Что вы? С вами пустит, это точно!

Женя покрутился по комнате, сбегал в сарай и тоже принёс охапку дров. Глаза его возбуждённо блестели, видно было, что ему хочется с кем–нибудь поделиться этой радостной новостью.

Артём не стал его задерживать. На пороге Женя обернулся и спросил:

— На машине поедем?

— Если после таких морозов заведём.

— Заведётся как миленькая! — убеждённо сказал Женя и отворил дверь. Когда холодный пар рассеялся, мальчишка все ещё стоял на пороге. — Артём Иванович, когда поедем, можно я сяду рядом с вами? На переднем сиденье?

— Хоть за руль, — улыбнулся Артём.

 

4

Обычно сумерки приходят в дом крадучись, незаметно. Долго алеет сквозь оконную изморозь ранний закат, по белому боку русской печки медленно ползёт к потолку неровный красный ромб. Он бледнеет, стирается и наконец уползает в узкую щель. Снег в яблоневом саду голубеет, синеет, от черных заиндевелых деревьев исходит мерцающее серебристое сияние. Разноцветные огоньки вспыхивают на снегу, на заборе, на электрических проводах. Это над лесом взошла полная луна. Будто пушистыми шарфами окутана она в эти морозные дни. Чуть правее станционной башни ярко загорается Венера, пуская в глаза тоненькие, как спицы, лучики. Час–полтора погуляет она по остекленевшему от лютого мороза небу и также внезапно, как появилась, исчезает. А в дом вползают длинные лунные тени. Печка отступает в угол и вроде бы становится меньше, стушёвывается некрашеный пол, сливается со стеной дверь, только медная ручка блестит. А по светлому потолку бегут и бегут трепетные тени.

Можно включать свет. Длинная зимняя ночь пришла.

Нынче все было не так. Не алел мимолётный закат на окнах, не бросали тень на голубой снег яблони. Как–то сразу, без перехода, стало темно. Печка прогорела, и на пол через прикрытую чугунную дверцу выкатился красный уголёк. Уголёк мерцал, потухая, подёргивался пеплом. Артём поднялся с кровати и, присев перед печкой на свою любимую скамейку, сделанную Гаврилычем, стал заталкивать в пышущую жаром пасть поленья. Они вспыхнули сразу, весело, с треском. Загудело, заклокотало в дымоходе. Наверное, из трубы на крыше в небо роем полетели искры. Артём не стал включать свет. Красноватый, дрожащий отблеск освещал кухонный стол, подоконник. На медном дедовском самоваре заблестели, заиграли выбитые на круглом брюхе медали. Отодвинувшись подальше от сильного жара, Артём стал смотреть на огонь.

В избе тепло и тихо. На стене мерно тикают ходики. Там, в Ленинграде, в своей неуютной холостяцкой комнате с окнами на Литейный, он когда–то мечтал вот так, как сейчас, сидеть у раскалённой печки в деревенском доме, занесённом по самые окна снегом… Или это ему снилось длинными зимними ночами? Чувствует ли он себя счастливым? Да, ему хорошо, спокойно. И работается неплохо. Вот закончил Машин портрет. Это удача. Трудно, конечно, самому по достоинству оценить свою работу, но ведь есть чутье. А чутье подсказывает, что это удача. В углу — мольберт с незаконченным портретом Гаврилыча, но об этой работе говорить ещё рано… Что–то ускользает от него в этом человеке. Колоритное, умное лицо, есть характер, а вот чего–то не хватает в портрете… Чего–то! Пожалуй, самого главного — души! Если Машенька живая, того и гляди весело рассмеётся, то Гаврилыч пока дремлет… Хорошо Артёму, но до счастья далеко. А что такое счастье? И бывает ли оно полным? Помнит ли Артём хотя бы день, когда он был бесконечно счастлив?

Помнит. Это было, когда вернулся из армии и поступил в институт. Потом пришли сомнения, неуверенность в себе… Счастлив был он и летом на земляничном острове. А потом он почувствовал, что Таня другая, и пришли злость и разочарование. Счастливым и уверенным он чувствовал себя до приезда Алексея с девушками, когда встречал и провожал Таню в Голыши. А потом… Лучше не вспоминать! Наверное, в этом и смысл жизни, чтобы счастливые дни перемежались с беспокойными. Радость и горе. Надежда и разочарование. Успех и неудача… Иначе человек потеряет вкус к счастью, радости. Недаром говорят, что только в сравнении с несчастьем познаётся истинное счастье…

Где она сейчас? Может быть, тоже сидит у горящей печки и думает о нем?.. В одну ночь решить все: бросить школу, дом, наконец его, Артёма. Даже не поговорить перед отъездом! Вот это характер! Почему же он, зная её, не был все–таки до конца откровенен? Таня рассказала ему всю свою жизнь. Все, что может рассказать удивительно искренний и честный человек. Она была вправе от него ожидать того же, а он смолчал… Или хуже — скрыл.

И как Артёму не было горько, где–то в глубине души он не верил, что это все. Он каждый день ждал письма. Чувствовал, что рано или поздно оно придёт. Просто не может не прийти.

Где–то наверху в трубе протяжно завыло, из печи длинным языком выплеснулось яркое пламя и по–змеиному снова втянулось в опалённую кирпичную утробу. Артём подошёл к оттаявшему наполовину окну и увидел, как вьюга, будто гигантский пастуший кнут, закрутила длинный снежный хвост и хлестнула по стёклам. Вот почему сегодня так быстро потемнело: вьюга! Тёмное небо будто вымощено пухлыми растрёпанными подушками, испещрённую автомобильными шинами дорогу начисто вылизывает позёмка. У соседа с забора птицей взмыл в мглистое небо мешок из–под отрубей. Затарахтела в дымоходе чугунная задвижка, мягкая снежная лапа упруго застучала по звякнувшему стеклу. Уже не один хвост, а десятки, сотни хвостов закрутились, завертелись вокруг водонапорной башни, белых домов, яблонь в садах. Вьюга спиралью закручивалась на дороге, расшатывая заборы, телеграфные столбы, и с воем уносилась в низкое лохматое небо. На разные голоса застонало, завыло, засвистело за окном. И вот уже не видно соседних домов, яблонь, башни — все исчезло в пляшущей снежной круговерти.

Артём стоял у гудящего окна, за которым бесилась вьюга, и чего–то ждал.