Я шагал утром на работу и удивлялся погоде: после нескольких морозных дней в середине февраля наступила небывалая оттепель, весь снег сошел, солнце по-весеннему светило с голубого неба, термометры показывали плюс шесть градусов. По телевидению в программе «Время» сообщали, что в южных районах страны зацвели фруктовые деревья, а в Подмосковье собирают не подснежники, а самые настоящие грибы. Однако раннее цветение деревьев предвещало неурожай фруктов, потому что наверняка за оттепелью последуют морозы. Пострадают и доверчивые птицы, которые поверили коварной природе и раньше времени прилетели из теплых краев.

Я был без шапки, в плаще, на тротуарах разгуливали голуби, две маленькие девочки, расчертив асфальт на большие клетки, играли в классы. У одной из них на солнце золотом горели льняные волосы, выбивающиеся из-под вязаной шапочки. Увлеченные, они ничего не замечали вокруг.

Как всегда, отмахав на своих двоих, я пришел в институт умиротворенный, с хорошим настроением. Но мне его тут же постарался испортить Гейгер Аркадьевич.

— Я слышал, Артур Германович сорвал вам поездку в Штаты? — сочувственно защелкал он. — Знаете, это подлость!

— Это вы так о Скобцове? — подивился я.

От Гейгера, признаться, удивительно было слышать такое.

— Артур Германович сам копает себе яму, — продолжал Григорий Аркадьевич. — Кто же такими не позволительными методами пробивает себе дорогу наверх? — он огляделся и, понизив голос, присовокупил: — Одни дураки!

— Я недавно слышал от вас совсем другое…

— Простите, но с дураками мне не по пути, — сказал Гейгер. — Артур Германович столько уже наломал дров, что никакой новый директор его не потерпит в НИИ. Его песенка спета!

— То-то вы от него и отвернулись! — подкусил я его.

— А как же? — искренне удивился Григорий Аркадьевич. — Я не хочу, чтобы он и меня на дно утянул. Каждый спасается в одиночку…

— Гениальная мысль! — усмехнулся я. — Вы предложите это для плаката… Ну там, где люди купаются. На Черном море, например.

— Неужели вам наплевать, кто будет директором? — спросил Гейгер.

Сколько уже раз мне задавали этот вопрос!

— Григорий Аркадьевич, а может, без директора-то оно и лучше?

— Без руководителя не может функционировать ни одно приличное учреждение, — убежденно ответил Гейгер. — Даже над дворниками есть начальник.

— Мы же функционируем? — не сдавался я.

— Мы, голубчик, Георгий Иванович, агонизируем, — мелко рассыпал свой смех Гейгер. — Нас за такую работу уже пора всех разогнать.

— Есть в институте люди, которые честно выполняют свою работу.

— Вы имеете в виду себя?

— Вас я не имею в виду, — сказал я.

Григорий Аркадьевич не обиделся, поскоблив ногтем пятнышко на замшевой куртке, он озабоченно продолжал:

— Пилипенко отказался. И знаете, что он сказал? Мол, нет у него никакого желания возглавлять филиал НИИ, где на всю губернию развели склоку… Ну что вы на это скажете?

— Может, вас назначат.

Гейгер посмеялся, мол, я ваш юмор оценил, потом посмотрел мне в глаза, вздохнул и сказал:

— Я сам бы жил и другим давал жить.

— Как это понять?

— Вы бы меня на руках носили: хороших людей сделал бы кандидатами, докторами наук.

— А плохих?

— Они бы сами ушли… — сказал Гейгер.

— А я жалею, что Пилипенко отказался, — сказал я.

— Ужасный человек! — воскликнул Гейгер Аркадьевич. — Он бы всех тут разогнал. С ним, говорят, невозможно работать…

— Вы бы сработались, — заметил я.

— Я поладил бы с самим дьяволом, — сказал Григорий Аркадьевич. — Но каково было бы другим?

— Вы только что сказали, мол, каждый спасается в одиночку…

— А я не хочу спасаться, я хочу спокойно жить и зарабатывать себе на кусок хлеба с маслом…

Я вспомнил, что сказала о Гейгере Уткина: мягко стелет, да жестко спать. На что присутствовавшая в моем кабинете Грымзина не преминула заметить: «Голодной куме одно на уме!» Эту присказку она любила употреблять к месту и не к месту. «С ним? — возмутилась Альбина Аркадьевна. — Только под расстрелом!»

Иногда мои женщины искренне веселили меня. За годы совместной работы они перестали стесняться и в моем присутствии высказывались довольно откровенно даже на рискованные темы.

— А вдруг все-таки Скобцов? — подзадоривал я его.

Григорий Аркадьевич посмотрел на меня и печально улыбнулся, отчего его узенькие усики расползлись в стороны, как гусеницы.

— Вы знаете, почему меня прозвали Гейгером? — И, не дожидаясь ответа, продолжал: — Я безошибочно определяю, кто чего стоит… Так вот, поверьте мне, акции Артура Германовича катастрофически упали в цене… И не скоро поднимутся, если поднимутся вообще.

— Вам бы на бирже работать, — сказал я. — Миллионером стали бы.

— Может, я свой талант и впрямь в землю закопал, — лицемерно вздохнул Григорий Аркадьевич.

Его невозможно было смутить, Альбина Аркадьевна говорила, что Гейгеру плюй в глаза, а ему все божья роса. По-моему, она заблуждалась на его счет: программист хотя и вида никогда не подавал, что обиделся, однако потом жестоко мстил. Я знал, что геофизику Иванову он подложил большую свинью, причем тихой сапой. Написал на его кандидатскую диссертацию, которая потом была опубликована и вызвала в ученом мире большую дискуссию, разгромную рецензию. В результате Иванов не был допущен к защите.

— Не все же с неба звезды хватают, — болтал Гейгер. — Я где-то читал, что гении, как по заказу, раз в сто лет рождаются. И потом, гении неуправляемы, с ними хлопот не оберешься…

— Не любите вы гениев, — усмехнулся я.

— Мы-то с вами, Георгий Иванович, не гении, чего о них толковать? — как всегда ловко вывернулся Гейгер.

— Лучше уж сплетничать, — заметил я.

Вспомнив некрасивую историю с Ивановым, я уже не мог без раздражения смотреть на чистенького, с розовым личиком программиста. Знает ведь, что я его недолюбливаю, чего лезет со своими дурацкими разговорами? Но, оказывается, у Гейгера Аркадьевича была причина сегодня остановить меня в вестибюле. Заметив, что я проявляю нетерпение, он отвел меня в сторонку, к доске приказов, и доверительно сказал:

— Я знаю, вы давно сотрудничаете в издательстве на Невском… Читал ваши переводы с английского. У вас талант переводчика, об этом все говорят.

— Кто все? — холодно поинтересовался я.

Его вкрадчивый голос, откровенная лесть вызывали во мне все большее раздражение.

— В издательстве вас очень ценят, — не моргнув глазом, все в том же духе продолжал Гейгер. — Мне об этом говорил заместитель директора, мы с ним сто лет знаем друг друга… Он заядлый рыбак, я привез ему фирменную катушку из Японии и набор лесок… — он быстро взглянул на меня. — Вы не любитель рыбной ловли? У меня осталась коробочка маленьких блесен…

— Я не рыбачу, — сказал я.

— Георгий Иванович, я на днях сдал туда свою рукопись. У меня к вам просьба, если вам ее предложат на рецензию, вы уж, пожалуйста, не отказывайтесь!

— Вы уверены, что мне ее дадут?

— Вы честный и объективный человек…

— И вас это не настораживает? — Я смотрел на него и поражался такому нахальству: утверждает, что я честный и объективный, и вместе с тем ожидает от меня явно положительной рецензии, даже если рукопись плохая…

— Не зарежете же вы своего коллегу? — с обезоруживающей улыбкой посмотрел на меня Гейгер. — И потом, кто знает, может, когда-нибудь и ко мне попадет ваш перевод?..

— Попросите замдиректора, чтобы он отдал вашу рукопись другому рецензенту, — посоветовал я.

— За что люблю вас, так это за прямоту! — рассмеялся Гейгер Аркадьевич. — Я так и сделаю.

Увидев вошедшего в вестибюль Скобцова, Гейгер наконец оставил меня в покое и с улыбочкой засеменил к нему. Поразительный тип! Только что поносил Скобцова и тут же, увидев его, готов пятки ему целовать! Поднимаясь к себе, я думал о том, как, наверное, легко живется на белом свете таким людям, как Гейгер?

Некоторые сотрудники нашего института выступали в технических журналах, писали книги для издательств. Великанов выпустил две книги, одну геофизик Бобриков, о Гоголевой я уж не говорю — она автор не менее двух десятков специальных и научно-популярных брошюр и книг. О том, что пишет Гейгер, я услышал впервые.

На столе у меня лежал перевод с английского Грымзиной — статья американского геофизика о книге М. Месаровича и Э. Пестеля. Мое внимание привлек эпиграф А. Грэга: «Мир поражен раком, и этот рак — сам человек». Мрачновато это звучит по отношению к природе…

Интерес к этой теме всегда несколько болезненный; такая уж страшная болезнь рак, от которой практически никто не застрахован, поэтому лучше не думать о ней, тем более что медицина до сих пор в общем-то бессильна против рака. В статье приводятся обнадеживающие примеры о многочисленных излечениях отдельных видов рака, но пока все это — капля в море. У нас в институте буквально за несколько месяцев рак свел в могилу жизнерадостного обаятельного крепыша из технического бюро—Валерия Медведева. Полный, упитанный, с кирпичными щеками, он всегда производил впечатление несгибаемого здоровяка. Мог веселиться до упаду, в любой компании был душой общества. Говорили, что он никогда и ничем не болел. И вот — рак. Хоронили мы не Валерия Медведева, а его съежившуюся оболочку. Рак выжег его изнутри и иссушил. Уж потом стали говорить, что он много курил и пил, а это, как теперь утверждают медики, предрасполагает к раковым заболеваниям. В статье из журнала «Ньюсуик» рассказывалось об острой миелогенной лейкемии. Незаметно для себя я увлекся чтением статьи: костный мозг, как известно, вырабатывает и регулирует клетки, из которых состоит кровь. Гемоглобин дает нашему организму кислород и энергию, если их мало, то больной умирает от кислородного голодания. Переливание крови в какой-то мере продолжительное время поддерживает жизнь больного, но есть опасность заражения гепатитом…

Крупный специалист по раку доктор Сидни Фербер из Бостонской детской больницы говорил: «Можно предположить, что когда-нибудь мы найдем один общий раковый знаменатель, который мы сможем использовать в лечении всех видов рака. Но более вероятно, что мы найдем 20 разных средств для лечения 200 разных видов рака».

Дочь моя всерьез увлекалась «Опытами» Монтеня, да и я иногда кое-что перечитывал, чтобы быть во всеоружии в философских спорах с Варей. Удивительный человек был Монтень! Жил почти пятьсот лет назад, а до чего мысли его созвучны и нашей эпохе! Так вот Монтень много размышлял не только о смысле жизни, но и о смерти, приводил десятки убедительных примеров, как великие мужи древности мужественно умирали. Для некоторых смерть была избавлением, иные сами искали ее, а те, кто не искал, уж во всяком случае не трепетали от страха перед ней. «Всюду смерть, — писал Монтень, — с этим бог распорядился наилучшим образом; всякий может лишить человека жизни, но никто не может отнять у него смерти: тысячи путей ведут к ней. Все явные недуги менее опасны: самыми страшными являются те, что скрываются под личиной здоровья».

Я отложил статью в сторону: Грымзина постаралась, перевод на уровне. Надо будет только по оригиналу сверить фамилии, цифры, библиографию. Я просмотрел еще несколько переводов: «Солнечная энергия будущего», «Питательный раствор», статьи Д. Фишера, Н. Самойлова, Д. Винсента… Это о них говорила мне Гоголева. Своими делами на сей раз я мог быть доволен…

Ко мне пришел Бобриков, очень смешно было видеть его, долговязого, в проеме двери, над которой парили два амура. Впрочем, заместитель секретаря партбюро не долго маячил в дверях: плюхнулся на жалобно заскрипевший стул, полез в карман за трубкой, но, поймав мой рассеянный взгляд, машинально скользнувший по табличке: «У нас не курят!», снова спрятал ее во внутренний карман куртки.

— В понедельник собрание, — сказал он.

— Читал объявление, — ответил я.

— Не раздумали выступать?

Я не успел ответить, как требовательно зазвонил внутренний телефон. Скобцов сухим, официальным голосом сообщил, что Грымзиной необходимо срочно быть в райкоме.

Взглянув на Вячеслава Викторовича, я неожиданно для себя сказал:

— А что она там забыла?

— Не задерживайте ее, пожалуйста, — проигнорировав мои слова, сказал Артур Германович и повесил трубку.

— О чем мне говорить-то? — взглянул я на Бобрикова.

— Об этом тоже, — кивнул на телефон Вячеслав Викторович. Он догадался, о чем был разговор со Скобцовым. — После собрания — кстати, на нем будут присутствовать ответственные товарищи из райкома и обкома партии — наконец закончится эта волынка с назначением директора…

— Даже не верится, — усмехнулся я.

— Георгий Иванович, а почему вы не в партии? — вдруг спросил Бобриков.

Почему я не в партии? На этот вопрос однозначно не ответишь. Я всегда с огромным уважением относился к партии, в «Интуристе» подал заявление о приеме в свою первичную организацию, даже взял рекомендацию у Острякова, но из-за дурака директора вынужден был оттуда уйти, а на новой работе желающих вступить в партию было много и без меня…

— Надо было раньше, — ответил я. — А сейчас вроде уже и поздно.

— В партию вступить никогда не поздно, — сказал Бобриков. — Я вам с удовольствием дам рекомендацию.

— Можно ведь быть и беспартийным коммунистом?

— Можно, но нужно ли? — возразил Бобриков.

Наш разговор прервала Грымзина. Она была в пальто и зимней шапке. Вячеслав Викторович, выразительно посмотрев на меня, мол, подумайте над моими словами, ушел.

— Я с отчетом в райком, — сообщила она. Действительно, под мышкой у нее была солидная папка с бумагами. Лицо озабоченное, будто она про себя репетирует речь для райкома.

— Мне понравился ваш перевод, — сказал я.

В лице ее что-то дрогнуло, оно стало мягче, и на глазах Коняга стала превращаться в женщину.

— Ученые еще когда предсказывали, что климат на Земле изменится в худшую сторону, — сказала она, глянув в окно. — И вот результат технического прогресса — в феврале лето!

— А в июне — зима, — вспомнив про снег, выпавший в прошлом году, прибавил я.

— Куда идем? — вздохнула Грымзина. — Начитаешься этих статей, жить не хочется!

— Вы уже сегодня не вернетесь? — спросил я, решив, что достаточно поговорили о погоде.

— Вряд ли, — снова замкнулась в свою официальную личину общественного деятеля Грымзина.

— Возьмите домой статью о смоге в Токио, — протянул я ей брошюру на английском языке. — Тут много интересных мыслей… о погоде.

Она помедлила — не хотелось ей брать домой работу, но брошюру взяла, хотя взглядом наградила меня не очень-то благожелательным.

Она ушла, а я принялся просматривать другие переводы, но скоро снова зазвонил телефон. И как только я услышал ее голос, жизнь снова показалась мне прекрасной, несмотря на странные перепады нашего сумасшедшего климата.

— Я скучаю, милый, — сказала она. — Приходи ко мне сразу после работы… Да, ты что больше любишь: котлеты или сырники?

— Приду, — улыбаясь сказал я, с удовольствием слушая ее звонкий, почти девчоночий голос.

Уже повесив трубку, подумал: откуда она узнала, что я люблю и котлеты, и сырники?

Я стоял у окна и смотрел на Фонтанку. По ней плыли большие и маленькие льдины. Видно, пожаловали в Ленинград издалека. Еще сегодня утром я проходил мимо дома Вероники Новиковой и не подозревал, что она в нем живет. Я впервые у нее дома. Провожать себя она не позволяла, обычно мы расставались у станции метро «Гостиный Двор».

Я вижу не только Фонтанку с льдинами, но и Большой Драматический театр имени Горького, или, как его называют в Ленинграде, — БДТ. У подъезда толпятся люди, спрашивают лишний билет. Что там сегодня идет? Кажется, «История одной лошади». Впечатляюще играет артист Евгений Лебедев. Я два раза был на этом спектакле. Из-за него. В огромном желтом здании «Лениздата» светятся квадраты окон, у парадного выстроились машины. К вечеру похолодало, прохожие поднимают воротники, отворачивают лица от ветра. Дует, как всегда, со стороны Невы. Видно, теплые массы воздуха с Атлантики наконец отвернули в сторону. Если ударит мороз, то к утру Фонтанка замерзнет.

Мы вдвоем с Вероникой, Маргарита Николаевна с Оксаной все еще на даче в Репине. Вероника тоже была там, но сегодня утром приехала в город. У нее теперь, как говорится, забот полон рот: решила осуществить свою давнишнюю мечту — написать кандидатскую диссертацию о созвездии Волосы Вероники. Известный профессор, с которым она работает в обсерватории, согласился быть ее руководителем. Вероника бегает по библиотекам, институтам, собирает разнообразный материал по своей теме. Теперь она снова ночи напролет будет наблюдать в мощные телескопы за звездным небом. Бывает же такое: Вероника, у которой необыкновенные волосы, пишет диссертацию о созвездии Волосы Вероники?

Она в вельветовых джинсах и черной рубашке с погончиками и карманчиками, сейчас такие в моде. Наверное, тоже муж из Москвы привез… Волосы ее распущены по плечам, Вероника минуты не может посидеть спокойно, бегает из комнаты на кухню, хлопает дверцами шкафов, звенит посудой, бутылками. Черные с вороным отливом волосы развеваются на ходу, серые при электрическом освещении глаза будто изнутри светятся. Вероника счастлива, у нее теперь снова появилось интересное дело — диссертация! Наверное, все же умную образованную женщину нельзя ограничивать четырьмя стенами квартиры, пусть даже такой роскошной, как эта. У Вероники энергия так и рвется наружу. Она готовит ужин, все-таки жарит котлеты, разговаривает со мной и еще успевает отвечать на телефонные звонки. В отличие от большинства женщин по телефону она разговаривает коротко, по-деловому, не больше двух-трех минут. Причем, находит такие слова, которые, не обижая человека, не дают ему растекаться по древу. И потом Вероника разговаривала по телефону, не прерывая другого занятия, будь то мытье посуды или чтение газеты. Изогнув свой гибкий стан и прижимая трубку вздернутым плечом к маленькому уху, она продолжала что-то делать руками и одновременно говорить. Вряд ли на другом конце провода догадывались, какая у нее при этом поза, но тем не менее быстро закруглялись, будто чувствуя, что Вероника очень сильно чем-то занята.

А она в это время могла снимать с бульона накипь или вытирать с полированной мебели пыль. Волочащийся длинный шнур позволял ей свободно передвигаться по квартире в любых направлениях.

На даче нас угощала Маргарита Николаевна, поэтому я только сегодня мог по достоинству оценить кулинарные способности Вероники. Котлеты получились вкусные, очень сочные, с хорошо поджаренной корочкой, салат из свежих огурцов и зеленого горошка благоухал весной.

Порозовевшая, ясноглазая Вероника походила на восемнадцатилетнюю девчонку. В жизни не дал бы ей двадцать восемь лет! Высокое окно кухни выходило во двор, здесь было тихо, как в погребе. Иногда в водопроводных трубах или батареях парового отопления возникали шумы от тихого добродушного посвистывания до басистых пулеметных очередей. Досадный гул как неожиданно возникал, так быстро и обрывался.

— У меня свой маленький домовой завелся, — сказала Вероника. — Зимой живет в батареях, а летом перебирается в водопроводный кран… Знаешь, чем он сейчас недоволен?

— Тем, что к тебе пришел посторонний мужчина?

— Ты не посторонний, — серьезно сказала она. — Он просто хочет внимания! — вскочила с деревянной табуретки и выплеснула из своей чашки кофе в кухонную раковину. Кран и впрямь тут же заткнулся.

— Пригласила бы к столу, — сказал я.

— Он тебя стесняется.

Снова зазвонил телефон. На этот раз звонок был длинный, настойчивый. Вероника поскучнела, трубку не сразу сняла, подцепила вилкой белую дольку огурца, но есть не стала. Вздохнув, взяла трубку. Разговор начался не очень-то веселый, я поднялся из-за стола и ушел в другую комнату. На широком белом подоконнике стояла на блюде большая прозрачная коричневая ваза. На ней вырезаны стволы деревьев и гирлянды листьев. Не ваза, а березовая роща. Толпа у БДТ рассеялась, начался спектакль. По Фонтанке плыли и плыли льдины. В синих сумерках они казались и сами синими, по набережным проносились машины. Иногда ярко вспыхивали фары и тут же гасли. По давней привычке я похлопал себя по карманам, вдруг потянуло закурить.

Скоро Вероника позвала меня. Лицо у нее уже не было таким оживленным, глаза погрустнели.

— Почему я должна делать так, как ему удобно? — сказала она. — Он чужой мне человек и должен уйти из моей жизни. Совсем, навсегда. Мне так было хорошо с тобой — и вдруг этот звонок! Ведь так может про должаться без конца. Чего я жду?

— Действительно, чего мы ждем? — сказал я.

— Он ждет, что я вернусь к нему. А то, что этого никогда не произойдет, он отказывается понять. Не укладывается у него в голове. Говорят, теперь все просто: сошлись, пожили, разошлись… Это неправда. Что-то уже потеряно, какая-то часть твоего существа умерла. И никогда не воскреснет.

— Зачем так мрачно? — сказал я.

Хотя на душе у меня тоже было пасмурно. Между нами стоит человек, который и сейчас является ее мужем. Он имеет право звонить в любое время, чего-то требовать, предлагать, навязывать… Он отец ее дочери. И всегда будет для Оксаны отцом. Она сказала, какая-то часть ее существа умерла, а у меня как? Что у меня умерло? Ничто теперь меня не связывает с Олей Первой, но ведь была в прошлом какая-то жизнь. Да что какая-то! Я считал тогда, что настоящая, счастливая у меня жизнь. А Оля Вторая? Встретив ее, я чуть было не решил, что вот она-то уж точно моя судьба! Ушла Оля Первая, выходит или уже вышла замуж Оля Вторая, и обе с собой унесли частицу меня, моей жизни… А того, что осталось, хватит ли нам с Вероникой? Правда, какой-то мудрец справедливо заметил: «Любовь одна, но подделок под нее тысячи». Наверное, и я подделки принимал за любовь…

— Радость и печаль ходят рядом, — задумчиво сказала она. Вороная прядь соскользнула с плеча и заструилась по краю столешницы. Глаза глубокие-глубокие, в них что-то прячется, хотя голос у нее обреченный, она ждет, что я отвечу. Что я могу сказать? Что люблю ее, как никого никогда не любил и уже, наверное, не по люблю? Да, я хочу на ней жениться, мне нравится ее Оксана, мать. Еще там, на дороге Ленинград — Москва вошла в мою жизнь Вероника Юрьевна Новикова… Новикова! Какая Новикова? Шувалова! Скажи мне, что она уйдет от меня, я, наверное, не захотел бы больше жить, потому что сейчас самое главное в моей жизни — это Вероника. Уже одно то, что на свете живет такая женщина, наполняло смыслом мою жизнь. Мысль о том, что я могу ее потерять, просто не приходила мне в голову. Не думаем же мы о том, что можем перестать дышать?..

Я думал о ее муже. Нет, я не испытывал к нему неприязни, не чувствовал и своей вины перед ним. Он пока для меня нечто абстрактное. У него своя орбита, а у меня — своя. И оба мы вращаемся вокруг солнца — Вероники… Я знал, что он так-то просто не сойдет со своей орбиты. Новиков — я даже не знаю, как его звать, — казался мне уверенным в себе человеком, расетливым, хозяйственным. У него на книжных полках стоят собрания сочинений классиков, книги по кулинарии, домоводству, «Детская энциклопедия», — он, наверное, подписался на нее, когда Оксаны еще и на свете-то не было…

Скорее всего, Новиков для обыкновенной женщины — находка. О таких хозяйственных, непьющих, хорошо зарабатывающих мужьях многие мечтают. Удивительно другое: почему такие обыкновенные мужчины, как Новиков, выбирают таких необыкновенных женщин, как Вероника? Я никогда не видел Новикова, но убежден, что он и Вероника — совершенно разные люди. Может, потому-то мужчины интуитивно и выбирают женщину, совершенно непохожую на себя? Такую, в которой много того, чего в самом себе не хватает?..

Эта древняя легенда о двух одинаковых половинках, которые разбросаны по миру и которые ищут друг друга, — наивна. Ни сам господь бог, создавший Адама и Еву, ни кудесница-природа не сумели идеально подогнать друг к другу два противоположных пола — мужчину и женщину. Покуда они будут на земле, до тех пор будут искать друг друга, находить, любить, разочаровываться, расходиться в разные стороны и снова искать. И так до скончания века. Нет идеальных половинок, и быть их не может. Из половинок складывается целое, а мужчина и женщина — это два разных мира, которые одним целым никогда стать не смогут. Да и надо ли? Два разных мира — это интереснее, богаче, чем один мир.

Я мог бы многое сейчас сказать ей, но есть слова, которые всем известны и которые произносятся с тех самых пор, когда человек впервые заговорил. Они удивительно просты, и вместе с тем в них — огромный смысл, который вмещает в себя все наше мироздание.

— Я люблю тебя, Вероника.

Я видел, как из глубины ее расширившихся глаз пришло сияние. Так в ночи вспыхивает чуть заметный огонек, а потом разгорается, становится все ярче. И я понял, что сказал ей именно те слова, которые нужно.

Мы лежали на узком диване в ее комнате. Здесь, кроме дивана, письменный стол и застекленные книжные секции. Над дверью осенний пейзаж, написанный маслом: луг с пожелтевшей травой, вереск и кромка леса. В центре стог сена с приподнятым ветром куском толя сверху. Минорная такая картинка.

Вероника гладит кончиками пальцев мою грудь, глаза ее устремлены в потолок, длинные черные ресницы не шелохнутся, губы полураскрыты, и я вижу белую полоску ровных зубов.

— Почему я раньше не позвонила тебе? — говорит она. — Я даже попыталась забыть номер твоего телефона, но он не забывался… Это судьба, Георгий?

Я какое-то время озадаченно молчу, потом говорю:

— Я знал, что мы встретимся. Мы просто не могли не встретиться.

— Не могли, — шелестящим эхом откликается она и поворачивает ко мне белое лицо с блестящими глазами: — Я чего-то боялась… Даже не тебя, а, скорее, себя. И вообще, я тогда всех мужчин ненавидела.

— А я — женщин, — говорю я.

— Какие мы с тобой дураки, да? — целует меня она. Я, не двигаясь, смотрю в потолок.

— И много ты знала… мужчин?

— Ты — третий…

— Кто же был второй? — ревниво спрашиваю я.

— Леша… то есть Новиков, — поправляется она.

— А первый? — настаиваю я.

— Первый мог бы быть моим мужем, — помолчав, отвечает она. — Но не стал.

Я молча жду. И сказать, что, кроме любопытства, я больше ничего не испытываю, было бы неверно.

— Где он? — спрашиваю я, стараясь, чтобы мой голос звучал ровно.

— Он умер, — отвечает она и после продолжитель ной паузы добавляет: — Никогда не спрашивай про него… Ладно?

— Ладно, — отвечаю я.

— Георгий, я с ужасом думаю о том, что мы могли бы тогда у Средней Рогатки и не встретиться, — говорит она. — Я не хотела ехать в Москву, это он, Новиков, настоял…

— Не он — сам бог руководил нами, — убежденно отвечаю я.

Ведь я тоже мог уехать на поезде… И вся моя жизнь была бы лишена смысла. Я бы, конечно, жил и работал, встречался с женщинами, но никогда бы не испытывал того прекрасного чувства, которое теперь постоянно со мной. И эту радость подарила мне Вероника. И я готов был все сделать для нее. Достать с неба ту самую таинственную звезду, о которой она что-то собирается написать…

— Как бы я тогда жила? — будто отвечая моим мыслям, произносит она. — Боже, какое счастье любить! Скажи мне…

— Я тебя люблю, люблю, люблю… — говорю я. — Одну тебя, на всю оставшуюся жизнь!

— Вечной любви не бывает, — вздыхает она. — Как не бывает бессмертия.

— Любовь бессмертна, — возражаю я. — Перед любовью бессильны ужас и мрак смерти.

— Это твоя мысль?

— Все мои мысли, Вероника, растворились в тебе, — улыбаюсь я. — А это сказал Ибсен.

— Ну почему так все в жизни получается? — помолчав, печально говорит она. — Встречаешь мужчину, кажется, что он и есть тот самый, единственный, выходишь за него замуж, рожаешь ребенка, а потом оказывается — ты ошиблась! И если бы ты знал, как трудно в этом признаться даже самой себе!

— Я это знаю.

— Говорят, счастье стучится по крайней мере однажды в каждую дверь, — мечтательно произносит она. — Оно постучалось к нам, Георгий!

— Люди много говорят о счастье, мечтают о нем, ждут его, как манну небесную, но ведь у каждого человека свое личное счастье, совсем не похожее на счастье других людей. Да и вообще, что такое счастье? Можно его пощупать, увидеть или хотя бы понюхать?

Она поворачивается ко мне, выпрастывает из-под одеяла белые руки, крепко обнимает меня, целует. Глаза ее широко раскрыты, и в них два острых огонька.

— Вот оно, мое счастье… Я его вижу, трогаю, вдыхаю… Я счастлива, Георгий, — говорит она. — Я знаю, долго так продолжаться не может, но сейчас я счастлива, как никогда. Я утром проснулась с этим ощущением счастья. Ты есть на этом свете, ты сидишь у себя в кабинете и думаешь обо мне. Я знала, что ты сразу снимешь трубку и скажешь: «Я приду!» И ты пришел. Весь день был какой-то оранжевый, счастливый… Мое счастье оранжевого цвета. Наверное, поэтому я люблю апельсины и мандарины. А твое счастье какого цвета?

— Точь-в-точь такого же, как твои глаза, — улыба юсь я. — Мое счастье изменчивое…

— Мои глаза изменчивые? — перебивает она.

— Когда я думаю о тебе, прежде всего передо мной возникают твои глаза с двумя яркими бликами. А потом я вижу твои чудесные волосы и даже ощущаю щекотание в кончиках пальцев, до того мне хочется их потрогать.

И я погружаю свои руки в ее теплые душистые волосы. Они, будто электричество, заряжают меня энергией.

— Ты хорошо сказал, — целует она меня. — Говори, говори еще!

— Я начал о счастье… Боюсь, оно долго не может находиться в человеке, слишком уж беспокойное и неу ловимое. И, по-моему, глупое. Случается, подваливает к тому, кто совсем его недостоин. Счастье внутри нас самих, как кровь, сердце, легкие… Только прячется на самом дне нашей души. Мы боимся своего счастья, не верим ему, потому что, когда оно уходит, остается несчастье.

— Ты пессимист!

— Нет, наверное, просто в моей жизни было мало счастья, и я отношусь к нему с осторожностью… Вот ты рядом со мной, и я очень счастлив, но ведь может случиться и такое, что тебя не будет рядом?

— Такое не случится, — шепчет она.

— Никто этого не знает.

— Георгий, обними меня! — Она требовательно смотрит мне в глаза. Блики в них разгораются все ярче. Волосы неровной путаной рамкой обрамляют лицо.

Я обнимаю, целую. Мое сердце начинает бухать в груди, я тону в ее глазищах… Каждое ее движение, взмах длинных ресниц, блеск глаз, легкая улыбка на полных губах — все это восхищает меня. Ее гладкое горячее тело, крепкая грудь, рассыпанные по плечам и падающие на глаза длинные, пахнущие молодым березовым листом волосы обволакивают меня. Вот оно, мое счастье, сильное, острое, властное. А какого оно цвета, я не знаю. Мое счастье вобрало в себя все цвета спектра. И видимые, и невидимые.

Можно быть счастливым с такой женщиной, как Вероника, но я вдвойне счастлив, потому что чувствую, что и она счастлива. Теряя голову от сумасшедшей близости с этой женщиной, я вдруг подумал, что мое счастье столь огромно, что мне сейчас и умереть не страшно.

Будто из преисподней донесся назойливый звонок телефона. Опять междугородная. Медленно приходя в себя от только что испытанного наслаждения, я открываю глаза. Вероника смотрит на меня, блики растворились в ее зрачках, глаза сейчас у нее светлые, почти прозрачные. По-моему, она не слышит звонка. Нетерпеливый, требовательный, он дребезжит и дребезжит. Я бросаю взгляд на письменный стол: на часах двадцать минут третьего.

— Нет уж, — слышу я ее чуть осипший голос. — Ему не удастся еще раз испортить мне настроение.

Прижимается ко мне и закрывает глаза. На ее виске пульсирует тоненькая голубая жилка. От ресниц на розовой щеке — тень. Белое округлое плечо доверчиво уткнулось в мою грудь. Кажется, я мог бы все сделать для нее — выпрыгнуть в окно, сразиться с бандитами, — а вот защитить от телефонного звонка не могу. Слушая непрерывные трели, я чувствую, как будто в песок уходит из меня счастье, еще только что едва вмещавшееся во мне.

Улыбаясь про себя, я подумал: вот и подтвердилась моя мысль о недолговечности человеческого счастья — ночной телефонный звонок взял да и спугнул его.

Вечером за чаем Варюха сказала:

— Знаешь, па, я хочу перейти на философский факультет.

— Ты это правильно решила, — ответил я. — Великие мыслители нам позарез нужны. А философ в юбке — это даже оригинально.

— Я могу и джинсы носить, — усмехнулась дочь.

— У тебя ведь способности к иностранным языкам.

— Мне философия древних больше по душе, — сказала Варя. — На курсе девочки поэзией увлекаются, музыкой, дискотекой, а я читаю Монтеня, Аристотеля, Платона…

— Читай себе на здоровье философов, но только не сходи с ума. Кстати, знание иностранных языков дает возможность читать твоих любимых философов в подлинниках.

— Ты меня не переубедил, — заявила Варя. — Платон сказал: «Кто сам не убедится, того не убедишь».

— Если тебе интересно мое мнение, говорю: не делай глупости!

— Всегда глупым не бывает никто, иногда бывает — каждый, — изрекла чей-то афоризм дочь.

— Я тебе тоже отвечу словами философа: «Заблуждаться свойственно всякому, но упорствует в своем заблуждении лишь глупец».

— Кто это сказал? — совсем по-детски заинтересовалась Варя. — Монтень?

— Цицерон, — усмехнулся я. — Он еще сказал умные слова: «Истина сама себя защитит без труда».

— Завтра же возьму в библиотеке его сочинения…

— А ты упрямая, — упрекнул я. — Раньше я такого за тобой не замечал!

— Ты вообще меня не замечал, — сварливо ответила она.

Это она зря, с ней маленькой я охотно занимался, водил в зоопарк, на детские утренники, вечером читал книжки, даже сказки сочинял, когда она плохо засыпала.

— Мне как-то трудно представить тебя на кафедре, — сказал я. — Одно дело читать философа, а совсем другое — стать философом.

— Браво! Ты изрекаешь афоризмы! Гидом в туристском автобусе меня проще тебе представить? — она насмешливо посмотрела на меня. — Посмотрите направо, посмотрите налево…

— В Ленинграде есть на что посмотреть, — сказал я.

— Я так и знала, что тебе не понравится мое решение, — все тем же тоном продолжала она.

— Почему?

— Все отцы почему-то считают, что дети должны идти по их стопам.

— Я только рад буду, если в нашем роду появится великий философ…

— На звание философа я не претендую, а вот преподавать в учебном заведении философию, наверное, смогу.

— Насколько мне известно, философами были лишь мужчины, — я встал из-за стола, сходил в кабинет и вернулся с толстой книжкой в коричневом переплете, я в нее записывал понравившиеся мне изречения великих людей.

— Послушай, что пишет Жан-Жак Руссо: «Когда женщина бывает до конца женщиной, она представляет больше ценности, нежели когда она играет роль мужчины. Развивать в женщине мужские свойства, пренебрегая присущими ей качествами, — значит, действовать ей во вред».

Варя помолчала, осмысливая услышанное, улыбнулась и сказала:

— Леонардо да Винчи утверждал, мол, кто в споре ссылается на авторитет, тот применяет не свой ум, а, скорее, память!

— Хочешь, я подарю тебе эту книжку? — сказал я. — В ней много записано мыслей замечательных лю дей… А факультет свой не бросай, еще раз повторяю: это глупо!

— Я согласна изучать английский, если ты убедишь меня в том, что он мне пригодится.

— Еще как пригодится, — убежденно сказал я. — Кстати, истинные философы знали по нескольку языков, я уж не говорю про латынь, и читали научные труды древних на их языке.

— Давай каждый день один час разговаривать на английском языке? — вдруг предложила Варя.

— Может, вообще перейдем на английский, — сказал я. — На русском что-то последнее время я стал тебя плохо понимать.

— Что поделаешь, взрослею, — смиренно произнесла хитрая девчонка.

Мы снова остались с Варей вдвоем, Вика и Ника теперь жили у себя дома. Полина навещала их каждый день. Анатолий Павлович шел на поправку, уже самостоятельно на костылях передвигался по палате. Снимут гипс и выпишут. Обо всем этом нам сообщила Полина по телефону.

Я навещал Анатолия каждое воскресенье. Выглядел он гораздо лучше, но совершенно разучился улыбаться. Полина говорила, что в последний месяц он стал сам тренировать свою ногу, раньше срока встал с постели, и скоро ему снимут гипс.

В последнее мое посещение я сообщил ему, что Боба Быков вовсю трудится над ремонтом его машины: заменил разбитую дверцу, радиатор, но Остряков не проявил никакого интереса, перед моим уходом обронил, что, наверное, больше не сядет за руль. О Полине он со мной не разговаривал. Сильно изменился Анатолий Павлович, он и так-то не был весельчаком, а теперь и вовсе стал хмурым, неразговорчивым. Чувствовалось, что в больнице ему осточертело. На тумбочке лежали книги, журналы, газеты. Сказал, что никогда в жизни столько не читал, сколько здесь.

— Я тут прочел сборник зарубежной фантастики, — стал он рассказывать. — Пишут о бессмертии, вечном счастье… Чепуха все это! Когда… это случилось… я впервые всерьез подумал о смерти. Не надо ее бояться. И не нужно человеку бессмертие. Ни к чему оно… — Он вдруг остро взглянул на меня: — Тебе никогда не было скучно жить? Просыпаться утром, чистить зубы, делать зарядку, завтракать…

— Я зарядку не делаю, — ввернул я. — Обленился…

— Скучно жить… — задумчиво продолжал он. — Если на протяжении одной жизни такие мысли приходят в голову, то к чему человеку бессмертие? Не благо это, а, наверное, — мука!

— Я не думал об этом, — признался я.

— И не думай, Георгий, — слабо улыбнулся он. — Никогда человек не согласится на бессмертие, если даже наука и далеко шагнет вперед. Можно тело заменить, а мозг не заменишь! Тело устает жить — это чепуха! А вот если мозг устал — это конец.

— Скорее бы ты выходил отсюда, — сказал я.

— Выйду… и мы еще с тобой побегаем трусцой!..

Движение, действие — вот что ему было нужно как воздух. Мне даже показалось, что его тяготит мое присутствие в палате, но он разгадал мое состояние и успокоил, сказав, что скоро с ним все будет в порядке, а пока не стоит обращать внимания на его мрачную физиономию — она ему самому противна. Интересовался дочерьми, не надоели ли они мне, я сказал, что, наоборот, теперь без них стало скучно.

— Пусть привыкают хозяйничать, — заметил он.

— Полина за ними присматривает, — сказал я.

Он надолго замолчал, потом, как он это умел, посмотрел своими пронзительными острыми глазами, казалось, в самую душу и медленно произнес:

— Полина Викторовна очень хорошая женщина. Если бы не она… — и замолчал, не пожелал развивать эту тему, а я тем более.

Однако про себя подумал, что, пожалуй, было бы естественно, если бы Анатолий и Полина сошлись. Как бы он ни любил Риту, но нужно было думать и о будущем. Что бы с кем-либо из нас ни случалось, а жизнь не стоит на месте. Я вдруг подумал, что Анатолий либо женится на Полине, либо не женится никогда. В том, что она привязалась к Острякову и девочкам, я не сомневался, а вот привязался ли к ней Анатолий, я не знал. А спросить его об этом не решился, да он и вряд ли мне ответил бы. Остряков все важные жизненные решения принимал самостоятельно, советчиков не терпел и сам старался не давать советов. Хотя мы с ним и были самые близкие друзья, в душу к себе он не пускал, да и сам в мою не лез. А я иногда нуждал ся в его совете, участии, но он приучил меня самого справляться со своими мелкими бедами-неприятно стями.

Задумавшись об Острякове, я не заметил, как Варя встала из-за стола и стала мыть в раковине посуду. Вечером я любил погонять чаи, под настроение мог выпить две-три большие кружки. Варя знала, что я люблю крепкий чай с лимоном. Сахар в кружку я не клал, предпочитал пить с конфетами и печеньем. Иногда Варя приносила из бакалеи пирожные. По рассеянности я мог съесть три-четыре штуки, а она не больше одного, говорила, что от пирожных полнеют. Я на эту тему никогда не задумывался: вес у меня держался сам по себе в норме, что бы я ни ел. Правда, в последние годы я стал есть меньше. Помню, совсем молодым, в командировках заказывал в столовых сразу по два обеда, а теперь запросто могу обойтись одним первым или вторым. Утром же выпиваю стакан кефиру, съедаю бутерброд с колбасой или сыром и запиваю стаканом кофе с молоком.

— Почему у тебя так мало книг современных поэтов? — спросила из кухни Варя.

— Есенин, Тютчев, Маяковский, Ахматова, Пушкин… — стал перечислять я стоявшие на полках тома.

— Какие же это современные? — прервала она. — Это классики.

Что я мог ответить дочери? Не привлекала меня современная поэзия. Раскроешь журнал, там десятки новых имен, а станешь читать — будто все стихи написал один человек. Да и стихи ли это? Иногда набор пустых рифмованных фраз, а другой раз и рифмы нет. Я не говорю об известных поэтах, как Евтушенко, Вознесенский, Ахмадулина, но и они мне не интересны. Что я могу поделать с собой, если мне нравятся Пушкин, Лермонтов, Тютчев, Фет, Есенин? Читаю их стихи и вижу картины русской природы, сильные человеческие страсти, глубокую философию жизни, а современные поэты больше трубят в фанфары, грохают в медные тарелки, стараются быть оригинальными, а в общем-то все одинаково невыразительны. Это я так чувствовал, но Варе не стал ничего говорить.

Я сказал, мол, в моем возрасте больше тянет на классику. Взял с полки томик, полистал и нашел, что мне было нужно. У меня из головы не шел разговор с Остряковым…

Я громко, чтобы Варя услышала, прочел:

И скучно и грустно, и некому руку подать В минуту душевной невзгоды… Желанья… что пользы напрасно и вечно желать?.. А годы проходят — все лучшие годы! Любить… но кого же?., на время — не стоит труда, А вечно любить невозможно. В себя ли заглянешь? — там прошлого нет и следа: И радость, и муки, и все так ничтожно… Что страсти? — ведь рано иль поздно их сладкий недуг Исчезнет при слове рассудка; И жизнь, как посмотришь с холодным вниманьем вокруг, — Такая пустая и глупая шутка…

Варя долго молчала, я слышал лишь шорох щетки о раковину. Я не видел ее, но знал, что темноволосая голова дочери опущена, острые локти двигаются, лоб нахмурен.

— Я не знаю, чьи это стихи, — наконец проговорила она.

— Лермонтова, «И скучно и грустно…» На эти слова даже романс написан… Вот только не помню кем.

— Философские стихи, — помолчав, сказала Варя.

Зазвонил телефон, я думал, Варя возьмет трубку, но она тщательно протирала полотенцем чашки, блюдца. Обычно она стремглав бежала к аппарату. Неужели так на нее стихи подействовали?..

Мужской голос попросил Варю. Она подошла, взяла трубку и, глядя прямо перед собой, негромко произнесла:

— Ты больше мне не звони, это бесполезно. До свиданья. — И положила трубку.

— Поссорились? — полюбопытствовал я.

По безмолвному уговору мы с дочерью больше не вмешивались в личную жизнь друг друга.

— Ты был прав, — сказала она. — Он…

— Подонок, — прервал я.

— Я бы не решилась это утверждать, — нахмурившись, сказала она.

— Что он тебе сделал?

— Ровным счетом ничего.

— Тогда я ничего не понимаю, — признался я.

— Не утруждай себя, — оборвала она.

— И все-таки…

— Не надо, па. Лучше почитай еще стихи!

Но мне уже было не до поэзии. Мне, болвану, следовало бы заметить, что Варя вот уже неделю вечерами сидит дома, смотрит телевизор, а когда кончаются передачи, ложится на свой диван и читает, пока я не усну. Мог бы почувствовать, что у девчонки какие-то неприятности, но я был слишком занят своими личными делами. Конечно, хорошо, что она раскусила этого типа, я никогда не верил, что он может измениться. Да и зачем ему изменяться? Он доволен собой, своей жизнью. Зная Варю, я не сомневался, что она с ним рано или поздно порвет. Только хватит ли у нее сил быть твердой?..

Варя включила телевизор, поудобнее устроилась на диване и уставилась на мерцающий экран. По-моему, она не видела и не слышала передачу, иначе переключила бы программу, потому что передавали урок алгебры. По доске, испещренной буквами и цифрами, ползла длинная указка, унылый голос монотонно произносил математические термины. Обладателя унылого голоса почему-то не показывали.

Снова зазвонил телефон, на этот раз Варя взяла трубку и с каменным выражением на лице спокойно произнесла:

— Чего ты добиваешься? Чтобы я отключила телефон?

Он что-то бубнил в трубку, наверное объяснял, чего он добивается.

— Я же тебе по-русски объяснила, что мы больше не будем встречаться, — говорила Варя. Лицо у нее побледнело. — Могу и по-английски, только вряд ли ты знаешь этот язык… Не звони больше, пожалуйста.

Повесив трубку, сказала:

— Он никак не может понять, что все кончено… Па, почему мужчины такие тупые?

— Я должен отвечать на этот вопрос? — усмехнулся я и переключил программу.

Шел какой-то многосерийный телевизионный фильм про чекистов.

— Ты можешь мне не рассказывать, что произошло, — начал было я, но она перебила:

— Я и не собираюсь.

— Если он будет звонить, я могу сам с ним поговорить, — сказал я.

— Он не будет больше звонить, — глядя на экран, проговорила она.

— Не принимай все это близко к сердцу…

— Не надо, па, — сказала она. — Утешитель из тебя никудышный, ты и сам это знаешь.

Это верно, утешать я не умел. Даже самого себя. Но видеть, как молча страдает дочь, тоже было тяжело. Сейчас лучше не трогать ее, потом сама все расскажет. Помнится, Варя говорила, что она не будет дожидаться, когда ее бросят, — сама первой уйдет. Так, наверное, она и поступила, иначе он не звонил бы.

Я поставил томик Лермонтова на полку, раскрыл папку с рукописью, однако работа не пошла: мысли о Варе не покидали меня. Глаза у нее сухие, а страдает, лучше бы поплакала. Слезы, они, как весенний дождь, смывающий с листьев дорожную пыль, растворяют печаль, облегчают горе… Что же все-таки произошло у них?..

— Па, где у тебя Лермонтов и Тютчев? — подала голос Варя.

В голосе нет обычной звонкости. Грустный голос. Я отнес обе книги дочери.

— Поймали его? — кивнул я на экран телевизора.

— Кого? — посмотрела она на меня несчастными глазами. — Ах да, разведчика… Он все еще под каким-то колпаком.

— Он такой, — сказал я. — Выскочит.

— Из-под колпака?

— Ну да, — сказал я. — Пару серий еще помается под колпаком и выскочит.

— Выскочит… — эхом отозвалась она.

Я не удержался и взлохматил ее недлинные каштановые волосы. Она на миг прижалась к моей руке горячей щекой, потерлась, как в детстве, носом и вдруг всхлипнула. Осунулась моя Варюха; побледнела. Вот и довелось ей испытать первое серьезное разочарование в жизни. А сколько их еще впереди, этих разочарований!.. Наверное, и на философский задумала перейти по этой самой причине. Сейчас ей трудно, потом будет легче. Но бывает и так: первый же суровый житейский урок ожесточает человека, делает его недобрым, такой человек начинает ненавидеть весь мир. Другого опыт превращает в циника, третьего — в равнодушного, четвертого — в злодея.

Слава богу, у Вари еще не слишком далеко зашло с Боровиковым… А может, и далеко, откуда я знаю? Из моей Вари слова не вытянешь. Свои беды-горести не любит сваливать на чужие плечи.

— Ты у меня, па, тонкий, умный, все-все понимаешь, — сказала она, не отпуская мою руку. — Мне хорошо с тобой. И нам никто-никто больше не нужен, правда?

Я молча смотрел на нее. Врать я не умел, а сказать правду было бы сейчас неуместно. Но моя умница Варюха и сама все поняла.

— Я забыла про нее… — сказала она. — Извини. — Она полистала томик Тютчева: — Где-то я прочла: боги обращаются с людьми словно с мячиками… — Она долго смотрела в книгу, потом негромко прочла:

Природа — сфинкс. И тем она верней Своим искусом губит человека, Что, может статься, никакой от века Загадки нет и не было у ней.

Телефонный звонок заставил нас одновременно вздрогнуть. Варя не пошевелилась, тогда я подошел к телефону. Неожиданно вспыхнувшая злость заставила меня сжать зубы: что за хамство после одиннадцати звонить в чужую квартиру — ведь он знает, что Варя не одна, — и тупо выяснять отношения? Может, он пьяный? Звонит из ресторана?

— Я слушаю! — резко сказал я. — Какого черта… — И осекся. Самый дорогой для меня голос удивленно произнес:

— Кто тебя разозлил, милый?

— Извини… — бросив виноватый взгляд на уткнувшуюся в книгу Варю, я потянул за собой длинный шнур в свой кабинет. — Тут один нахал замучил нас звонками…

— Я… я хочу тебя видеть, Георгий! — В голосе ее было нечто такое, что заставило меня сильно встревожиться.

— Я одеваюсь и еду к тебе, — сказал я.

— Он приехал, — после продолжительной паузы потерянно произнесла она. — Я его никогда таким… странным не видела. Я не могу оставаться с ним в квартире.

— Где ты? — почти крикнул я в трубку.

— Я? Рядом с твоим домом, дорогой.

— Я сейчас! — кричал я в трубку. — Стой у телефонной будки и жди меня! Слышишь, Вероника, я сейчас!..

— Куда же я денусь? — сказала она.

— Ты уходишь? — взглянула на меня дочь.

— Поставь чай, — сказал я. — Да, она любит кофе…

— Все-таки чай или кофе? — Варя улыбалась.

— Куда запропастилась моя шапка? — озирался я в прихожей.

— Она у тебя на голове, — сказала дочь.

Не помню, как я оделся, выскочил на лестничную площадку и, рискуя сломать ногу, запрыгал вниз. На улице было светло — горели фонари, — в рассеянных облаках над крышами туманно желтела луна. В будке телефона-автомата с разбитым стеклом смутно белело ее лицо. Я прижал ее к себе и стал неистово целовать.

— Он… он набросился на меня как зверь, — плача, говорила она. — У него было ужасное лицо, от него разило коньяком. Он неожиданно прилетел на последнем самолете… Я никогда его таким не видела. Георгий, это так отвратительно, когда человек становится похожим на зверя…

— Бедные звери, — бормотал я, гладя ее струящие ся по спине волосы. — И почему все считают, что самое худшее человек перенял у диких зверей?

— Ты о чем, Георгий? — изумленно снизу вверх посмотрела она на меня своими блестящими глазами.

— Это здорово, что ты приехала, — говорил я. — Я тебя больше не отпущу!

— Да-да, — улыбаясь сквозь слезы, соглашалась она. — Ты прав, Георгий. Не отпускай меня… Не надо! — Она встряхнула головой, и длинные волосы тяжело колыхнулись. — Он, как вор, тихонько открыл своим ключом дверь и ворвался в спальню… Он даже заглянул под кровать!

— Он ударил тебя?

— Мог бы, — сказала она. — Я по глазам видела, что мог бы… Потом он валялся в ногах, просил прощения, умолял не уходить… У меня даже ненависти к нему нет — одна жалость. Мужчина, достойный жалости, — это не мужчина. Я ему сказала об этом. Тогда он стал угрожать, говорил, что все равно не даст мне житья, будет преследовать всю жизнь, а дочь заберет себе.

В ее глазах снова заблестели слезы, голова опустилась. Наверное, она приехала на такси, потому что шубка была незастегнута, на голову она ничего не надела, а на улице крепко подморозило. На ногах у нее были легкие туфли на высоком каблуке, в каких ходят в театр. Она дрожала, как в ознобе, на щеках пылали два розовых пятна. И все равно она была красива! Меня так и подмывало схватить ее на руки и медленно подниматься по бетонным ступенькам к себе на третий этаж.

— Как хорошо, что есть ты на свете, — говорила она. — Иначе… иначе мне бы не хотелось жить!

Я обнял ее и повел к своей парадной. Во многих окнах света уже не было. Луна наконец выкарабкалась из белесых облаков и разлила по искрящимся от изморози железным крышам голубоватый свет. Неподвижные черные ветви деревьев казались мертвыми, не верилось, что на них весной набухнут почки и вылупятся клейкие листочки. Мимо с шумом прошел крытый брезентом большой грузовик. В темной кабине краснел огонек сигареты во рту невидимого водителя.

Вероника доверчиво прижималась ко мне, и я как никогда почувствовал свою огромную ответственность перед этой дорогой мне женщиной. Лунный свет разбросал блики по ее черным волосам, зажег в глазах два голубых фонарика.

— У тебя же дочь дома… — вдруг вспомнила она и остановилась. Овальное лицо ее с припухлыми губами повернулось ко мне. — Что она скажет?

— Моя дочь умница, — сказал я. — Она будет тебе рада.

— Господи, — вздохнула она. — У нас теперь будет две дочери…

— Почему две? — рассмеялся я. — Три, четыре и… столько же сыновей!

— Л учше сразу откажись от меня, — сказала она. — Я на такое самопожертвование не способна.

Мы остановились у парадной, я посмотрел на небо. Облака совсем рассеялись, и звезды засверкали ярче. Отыскав глазами знакомое созвездие, я показал его Веронике.

— Волосы Вероники?

— Я думала, это мое созвездие, — грустно произнесла она.

Ее черные в ночи губы совсем рядом, в глазах не одно — десятки созвездий. И Млечный Путь. И все они кружатся, посверкивают.

— Наше, — сказал я и поцеловал ее. Губы у нее были горячими, от волос пахло жасмином. И опять я подумал о весне, распустившихся деревьях, стрижах в голубом небе.

— Ты мне так и не показал ведьмины пляски, — задумчиво произнесла Вероника. Она тоже думала о весне, лете.

— Ты же убежала от меня, — упрекнул я, впрочем без всякой обиды.

— Если бы я не убежала, может, мы больше никогда бы не встретились.

— Я бы тебя нашел.

— А я бы тебя потеряла, — сказала она.

— Мы поедем с тобой летом к дяде Федору, и я покажу тебе ведьмины пляски, — пообещал я, твердо веря, что все именно так и будет.

— Скорее бы лето, — зябко поежившись, прошептала она и еще теснее прижалась ко мне.

Мы стояли на пустынной улице и держались друг за друга, будто боялись потеряться.

— Вообще-то, у меня есть дом, — сказал я. — И наверное, уже кофе готов.

— К лету все-все изменится, — сказала она. — Просто не может не измениться.