В пятницу вечером, предварительно позвонив, ко мне заявился Миша Март. Как всегда элегантный, с короткой стрижкой, в коричневых брюках в обтяжку, с модной пухлой кожаной сумкой через плечо. На мизинце левой руки — белый перстень с монограммой. Можно было по думать, что Миша только что сошел с авиалайнера, прибывшего из-за океана. Или с витрины заграничного магазина. Очень вежливо поприветствовав меня и Варю, которую он еще прошлой весной мельком видел у меня, Март небрежно поставил сумку на пол и стал снимать остроносые желтые туфли на высоком ребристом каблуке. Я сказал, что можно и в обуви проходить в комнату, но Миша не внял моему совету: разулся, надел тряпичные тапочки и прошел вслед за мной в маленькую комнату. Нагнулся над моей «Олимпией», любовно провел пальцами по полированным клавишам.

— Не продадите?

Я ответил, что машинка мне самому нужна. В каретке даже лист торчал.

— У меня слабость к пишущим машинкам, — сказал Миша. — Хотя сам не умею печатать.

— Давно вас не было видно, — без всякой задней мысли сказал я.

Миша быстро глянул на меня, улыбнулся в аккуратные коричневые усы:

— Было одно выгодное предложение: пришлось прошвырнуться на периферию. Надо было поправить свои финансовые дела.

— На север?

— Почему на север? — мягко возразил Миша. — По разным городам-весям, с концертной группой. Как разъездной администратор.

— Ну и поправили… дела?

— Как вам сказать? Я ожидал большего. — Сидя в моем кресле, он внимательно посмотрел на меня. — Забыл ваш размер. Кажется, пятидесятый? А рубашки — сороковой? Могу кое-что вам предложить… — он гибким движением поднялся с места, прошел в прихожую, вернулся с сумкой.

Пушистый исландский свитер мне понравился, да и пара однотонных рубашек была впору. Над карманчиками были пришиты черные полоски с названием фирмы по-английски. С джинсов заграничные этикетки перекочевали на сорочки…

— Ваш размер, Георгий Иванович, — ворковал Миша, разглаживая складки. — Таких днем с огнем не найдете… Привозные, в ширпотреб не поступали.

Я знал, что Мишин товар всегда высокого качества, однако, когда он небрежно сообщил, сколько стоит свитер и пара рубашек, я с сожалением отложил вещи в сторону, это было мне явно не по карману. Миша убрал в сумку свитер и захрустевшие целлофановой упаковкой рубашки и заметил.

— Все дорожает, Георгий Иванович… Вспомните, хлопок никто не брал, а теперь? Все хлопчатобумажное подскочило в цене, а уж о шерсти и говорить не приходится. Такое время!

Потом я случайно наткнулся в одном магазине на точно такие же исландские свитеры, Миша Март заломил с меня ровно в два раза больше, чем они стоили в магазине. А за рубашки, наверное, в три.

— Ну, а как там на периферии? — спросил я.

— Там? — Миша неопределенно кивнул головой. — Кое-что есть. Хотя теперь и сельские жители научились разбираться в хороших вещах. Помнится, лет десять назад прокатишься на телеге по городам-селам Прибалтики и наберешь целый коробок товару, а нынче не то… Дефицит и там расхватывают.

Я прикинул, лет десять назад Мише было восемнадцать. Рано же он начал заниматься спекуляцией…

— Для вашей дочери у меня есть французские сапожки, — заметил Миша.

Но Варя почему-то отнеслась к покупке французских сапог с полным равнодушием. Не вставая с дивана, сказала, мол, сапоги ее не интересуют, что немало озадачило Мишу.

— Обычно девушки умирают по таким сапожкам, — сказал он.

— Моя дочь обожает Монтеня, — улыбнулся я.

— Про такую фирму я не слышал, — сказал Миша. В соседней комнате послышался смех Вари.

Уже одевшись, Миша спросил:

— У вас ничего нет приличного для продажи? Например, кожи? Пальто, пиджак? Я могу быть посредником. Клиентура у меня богатейшая. Бывает, человек купит вещь, а потом разочаруется… Надо сразу продавать, пока в цене. Полежит, мода пройдет — и ваши денежки плакали. А хороший товар у меня долго не залежится. Ну, разумеется, я вычту из стоимости комиссионные…

— У меня ничего нет лишнего.

— Да-а, а как ваш друг? — вспомнил Миша. — Ну, который по заграницам разъезжает… Может, у него есть ненужные вещи? Я бы с удовольствием их реализовал.

— Остряков? — улыбнулся я. — Он покупает книги по искусству. К одежде равнодушен.

— А книги нельзя у него приобрести? Разумеется, по сходной цене?

— Миша, не все покупается и продается, — заметил я, чувствуя, что во мне поднимается раздражение.

— Не скажите, — возразил Миша с мефистофель ской улыбкой. — Я знаю одного большого человека из мира искусства, который не чужд торговли… Торговля, Георгий Иванович, двигает прогресс! Старая истина!

— Не рубашками же он торгует?

— Он ничем не торгует, — сказал Миша. — Он отдает мне ненужные вещи, а торгую я. Он не в обиде, и мне хорошо.

— Звоните, — сказал я.

Миша понял, что пора прощаться, надо ему отдать должное, он все схватывал на лету. Расстались мы любезно, но я понял, что Миша, пожалуй, на этот раз вычеркнет меня из числа своих постоянных клиентов, Мише тоже мало радости приезжать ко мне с полной сумкой и увозить все обратно. Время — деньги, не раз говорил он.

Вскоре после его ухода позвонил Боба Быков. Сообщил, что сегодня привез из больницы домой Острякова, потом поинтересовался, не появлялся ли у меня Миша Март.

— После своей поездки на периферию, — сказал я, — он чего-то слишком много стал заламывать с меня за свой товар!

— Поездки? На периферию? — рассмеялся Боба. — Было, было такое… Два года ему дали, а вот, гляди, выскочил из колонии раньше срока.

— То-то он поморщился, когда я спросил про север, — сказал я.

— Колыма — не сахар… Кстати, он просил у тебя вещи для продажи? Ни в коем случае не давай! Он мое кожаное пальто вот уже второй месяц продает. Говорит, у него налажены связи с грузинами. Знакомой стюардессе передает товар, а та его самолетом в Тбилиси. Так что «комиссионные» у Миши будь здоров!..

— А что же с твоим пальто? — поинтересовался я.

— Что-то крутит-вертит, мол, давно продал, а деньги с него не могу получить. Каждый день обещает отдать, а сам прячется от меня, к телефону не подходит. И дверь не открывает…

— Знакомые же у тебя, — сказал я, вспомнив, что его ко мне впервые привел Боба. Я еще тогда был женат на Оле Первой.

— Таких Мишей Мартов-Апрелей теперь развелось, — невозмутимо ответил Боба. — Этот хоть весь из себя такой вежливый, крутой, якобы интеллигентный. Разговаривает, как молитву читает… А другие деляги на горло наступают, рвут деньги когтями…

— Не знаю, как ты, а я кончаю все дела с Мишей, — сказал я.

— Мудрое решение, па! — крикнула из другой ком наты Варя. — Жулик с белым перстнем… — И передразнила: — Про такую фирму я не слышал… Позор! Он, наверное, ни одной книжки не прочитал!

— Он их не читает, он ими торгует… А у Боба кожаное пальто зажулил, — сказал я.

— Твой хитрый Миша три раза мне звонил, настойчиво предлагал эти сапожки… Знаешь, сколько он заломил за них? Двести пятьдесят! А в магазине они по сто двадцать…

— В магазине, — проворчал я. — Купи их в магазине… Будь всего полно в магазине, не было бы и Миши Марта.

— Ты так мило с ним беседовал, — подковырнула Варя. — И примерял что-то, кажется?

— А тебе хотелось бы, чтобы я в одном костюме всю жизнь проходил?

— Ты у меня и так красивый, папочка, — подольстилась дочь. — Нравишься и девушкам, и женщинам… Знаешь, что сказала моя одна подружка, когда первый раз тебя увидела? Говорит, никогда не дала бы тебе сорок.

— А сколько бы она мне дала? — поинтересовался я.

Черт побери, приятно слышать, когда тебя похваливают!

— Тридцать. И потом, говорит, что ты похож на популярного французского киноартиста Бельмондо.

— Я бы не сказал, что он писаный красавец, — чувствуя подвох, пробормотал я.

— У тебя такие же толстые губы и в глазах что-то, вызывающее у женщин интерес…

— А еще что сказала твоя подружка?

— Что у тебя атлетическая фигура, — Варя оценивающе окинула меня взглядом. — Па, ты справился бы с… Боровиковым?

— Я должен ему морду набить?

— Фу-у, как грубо! — поморщилась Варя. — Он терпеть тебя не может, говорит, что это ты настроил меня против него… Сначала Олю увел у него из-под носа… — не удержалась и подпустила шпильку Варя. — А потом разбил его счастье… Это он имеет в виду меня!.. Почему мужчины во всем, что касается чувств, ищут постороннюю причину, а не заглянут внутрь самих себя?

— Думаешь, так просто, — усмехнулся я.

— Он не может понять, что я разочаровалась в нем, — продолжала Варя. — Да, он видный парень, хороший спортсмен, девушкам нравится… Но это все снаружи, а внутри он грубый, невоспитанный, только и говорит о себе и не замечает, как это неприятно слушать другим… Он не способен глубоко любить, такие Нарциссы могут лишь позволить себя любить. И находятся же дурочки, которые все терпят и позволяют помыкать собою… Он много мне рассказывал о своих победах, просто упивался этим, даже письма показывал… Если поначалу он пытался скрывать свои недостатки, казаться лучше, чем есть, то потом все вылезло наружу… Я вот о чем подумала: познакомиться с человеком, выйти замуж за него — это не главное…

— Что же главное?

— В каждом человеке заложено хорошее и плохое, — продолжала Варя. — Необходимо нащупать хорошее, доброе, что есть в мужчине, и развить это, углубить. Иначе злое, жестокое погребет под собой все хорошее… Наверное, интересно все глубже и глубже узнавать близкого человека, помогать ему открывать самого себя? В исторических романах писатели как раз отмечали эту способность женщины влиять на мужчину, умело направлять его волю, порой так, что он даже не подозревал об этом, полагал, что сам все делает… Особенно умело пользовались своей красотой, влиянием на королей и царей их знаменитые любовницы.

— К чему ты клонишь? — спросил я.

— В Лёне есть и хорошее, — задумчиво произнесла Варя. — А я не смогла это хорошее развить в нем… Вернее, не захотела, а ведь смогла бы, па! Я чувствую, что смогла бы!

— В наше время большинство женщин считают, что ни один мужчина не стоит того, чтобы себя полностью посвятить ему, семье, детям.

— Может, стоящие мужчины перевелись?

— Или наоборот: женщины разучились любить?

— Мама говорила, что ты ее боготворил, — сказала Варя. — А для женщины это все… Почему же вы расстались?

— Это трудно объяснить…

— Я тебя пойму, — сказала Варя.

— Так уж в жизни получается: когда мужчина и женщина начинают вместе жить, постепенно открыва ются разные мелкие и крупные недостатки в их характерах, которые раньше не проявлялись. Наш домашний философ Монтень по этому поводу говорит… — я взял с письменного стола свою толстую тетрадку, полистал и прочел: «Не существует на свете души, сколь бы убогой и низменной она ни была, в которой не сквозил бы проблеск какой-нибудь особенной способности; и нет столь глубоко погребенной способности, чтобы она так или иначе не проявила себя».

— У мамы есть достоинства?

— У нее много хорошего, — сказал я. — Она добрая, красивая, веселая…

— Ты видел в маме достоинства, а она в тебе — недостатки, — резюмировала Варя.

— Тут уж я ничего не мог поделать, — вздохнул я.

— Зато в дяде Чеботе она видит только достоинства, — сказала дочь. — А я их почему-то не замечаю…

— Не будем о них, — попросил я.

— Я не жалею, что познакомилась с Боровиковым, — сказала Варя. — Все в нашем мире познается в сравнении.

Я вовсе не собирался торжествовать, мол, я был прав, когда предупреждал ее насчет баскетболиста. Одно дело, когда твоя правота подтверждается в застольном споре, и другое — когда это касается жизни близкого тебе человека. Лучше бы я ошибся в Боровикове. И как бы Варя ни старалась убедить меня, что ей наплевать на него, я-то видел, что ей тяжело. При мне звонков больше не было, но баскетболист мог звонить и без меня. Варя приходила из университета раньше, чем я.

Нынче дочь впервые заговорила о разрыве с Боровиковым. Нового она мне, конечно, ничего не открыла: мне этот тип более или менее был ясен после первых же нескольких встреч. Не скажу, что я был спокоен все то время, пока у них продолжались какие-то отношения, — были они близки или нет, я не знал, об этом Варя не говорила. Я знал другое: моя дочь не ветрена, благоразумия ей не занимать у других. И если она на что-либо решилась, то сделает по-своему.

Оставшись один в своем кабинете — Варя с конспектами расположилась на диване в большой комнате, — я задумался о том, что такое хороший человек и плохой. Вся наша жизнь проходит в общении с людьми, будь это на работе, дома или в отпуске. Мы встречаемся с кем-то, расходимся, иногда бок о бок работаем рядом годы, а задумываемся ли, что же это за люди рядом с нами? Если человек нам сделал какую-нибудь неприятность, мы тут же зачисляем его в разряд плохих. Кто-то нам угодил, помог, поддержал — значит, этот хороший. А так ли на самом деле? И хороший человек может иногда нам не угодить. Так ли уж все любят честных, принципиальных людей, которые не боятся любому сказать правду в глаза? Негодяй же и приспособленец может ходить в «хороших человеках». И ходят. Скобцов, Грымзина да и кое-кто еще считают Гейгера весьма милым и хорошим товарищем. Он приветлив, угодлив, женщинам говорит комплименты, перед начальством расшаркивается, у него всегда про запас соленый анекдот, готов с каждым поболтать, делает вид, что любому оказывает уважение.

Выходит, умному негодяю ничего не стоит в коллективе прикинуться хорошим человеком и незаметно, исподволь творить свое черное дело, будь это интриги против честных людей или надувательство государства? Изумление и негодование приходят к людям лишь тогда, когда негодяя и вора изобличили, вот тогда нет конца разговорам и восклицаниям: «Кто бы мог подумать! С виду такой приличный человек…»

Вот именно «с виду». Людям лень разобраться в других людях, считают, что это удел психологов. Людям трудно подчас в самих-то себе разобраться, так стоит ли копаться в душах других, посторонних? Ведь куда проще принять готовую формулировку: «хороший человек», «плохой человек». Коротко и ясно. Незачем голову ломать: люди знают, что говорят. Каждому из нас хочется думать, что хороших людей больше, да так оно и есть, но плохих, прикинувшихся хорошими, тоже хватает. То же самое, и умными людьми кого мы считаем? Да тех, чьи мысли совпадают с нашими. Выходит, каждый человек считает себя эталоном ума: соглашается с тобой собеседник, поддакивает — умный! Спорит, возражает, доказывает обратное — дурак! Опять же все просто и ясно. О себе никто никогда всерьез не скажет, что он дурак. Разве что наедине, сгоряча. Пожалуй, оно правильно. Как же жить на свете, если знаешь, что ты дурак? Кстати, как раз дураки так о себе никогда не думают. А вот умные в себе частенько сомневаются. А вообще-то, никто на ум не жалуется, все на память пеняют…

Мои мысли снова возвращались к Григорию Аркадьевичу: в НИИ работает со дня открытия в Ленинграде филиала, а вот вывести его на чистую воду еще никому не удалось, да и вряд ли кто ставит перед собой такую задачу… Вот тут я и поймал себя: допустим, я знаю, что Гейгер плохой человек, более того — вредный и опасный в коллективе, но смог бы я публично разоблачить его? На этот вопрос я даже сам себе однозначно не отвечу. Безусловно, на собрании я мог бы выступить и сказать, что я думаю о Гейгере, но он тоже не дурак: сумеет организовать защиту, а то и первым нападет, у него нюх на все это, как у ищейки. Да и что я скажу? Что он вымогал у меня положительную рецензию? Или о том, что распространяет по институту разные сплетни? Работник он опытный, хотя и не хватает с неба звезд, как выразился Великанов. Вредоносность Гейгера скрытая, она прячется под личиной доброжелательности, приторных улыбок, подхалимажа перед начальством. За спиной Гейгера маячит внушительная фигура Скобцова, да и моя же Грымзина, которую Григорий Аркадьевич называет очаровательной, горой встанет за него. Этот кожаный пиджак, который она месяцами не снимает с себя, программист ей достал в благодарность за то, что она помогла ему получить трехкомнатную квартиру в центре города. Великанову отказали, а вот Гейгер получил… Он ухитрился пролезть не только в жилищную комиссию. Татьяна Леонидовна Соболева — ее избрали на собрании председателем нашего Дома ученых — рассказывала, как к ней домой с цветами пожаловал Гейгер и стал умолять взять его заместителем, мол, у нее дети, семья, вряд ли она сможет много внимания уделять делам, а он, Гейгер, жить не может без общественной работы… Конечно, добрейшая душа Соболева не устояла перед его напором и попросила, чтобы ее заместителем утвердили Григория Аркадьевича. Оказывается, ему это было нужно для того, чтобы шефствовать над буфетом и столовой. Каждую неделю жена Гейгера приходила туда и запасалась дефицитными продуктами… Если уж я такой правдоискатель, то чего же я миную Скобцова? Ведь только под крылышком таких, как он, вольготно живется Гейгерам. Или духу не хватит на замдиректора?

И тут я понял, почему даже непримиримые к несправедливости люди терпят вокруг себя разных проходимцев и интриганов: да потому, что жаль времени, сил и нервов. Помнится, когда много лет назад я впервые пришел в НИИ, первым, кто ко мне подкатился, был Гейгер Аркадьевич. Не было дня, чтобы он не зашел ко мне в кабинет, от него я получал полную информацию о всех работниках института. Сначала я думал, что Гейгер просто добродушный болтун, но теперь-то я понял, что он специально настойчиво вдалбливал мне, мол, тот хороший человек, а этот плохой… И я, к стыду своему, должен признаться, что долгое время так и считал. То есть Гейгер заранее определил для меня, кто хороший человек в институте, кто плохой. Разумеется, с его точки зрения. И только много времени спустя я сам разобрался в людях. Оценки Гейгера и действительное положение дел в институте совсем не совпадали.

Я попался ему на удочку, так же как попадаются многие: мне легче было сразу получить готовое, обкатанное мнение, чем разобраться во всем самому. Настоящие ученые подвергают сомнению даже абсолютные истины, большинство из смертных не обладает подобными качествами. Мозг человека, утверждают специалисты, необъятен по возможности воспринимать и анализировать информацию, пределы его неограниченны, тем не менее наш мозг охотно воспринимает готовые стереотипы, не желая себя утруждать исследовательской работой, анализом, собственными выводами…

Все эти размышления, прерванные сегодняшним разговором с Варей, привели меня к мысли выступить в понедельник на открытом партийном собрании в институте. Конечно, не подтолкни меня Вячеслав Викторович Бобриков, я бы еще подумал… А теперь все пути отрезаны: я и ему пообещал выступить… Не выходили у меня из головы и его слова о вступлении в партию… Григорий Аркадьевич хотя и говорил, что Скобцову никогда не быть директором, по-моему, снова обрел веру в него, потому что последнее время встречал в подъезде и провожал Артура Германовича. Я сам видел, как он дверцу машины ему открывал и махал вслед маленькой ручкой. Грымзина нахваливала Скобцова, в феврале ему исполнилось пятьдесят и его наградили орденом «Знак Почета». Сразу его акции подскочили, мол, вот, человека ценят, почему бы орденоносца не назначить директором?..

Если я приходил к важному для себя решению, то я его потом не изменял. Советоваться мне ни с кем из института не хотелось по этому поводу, зачем раньше времени дразнить гусей? Решил даже ничего не говорить Геннадию Андреевичу Великанову. Он наверняка принялся бы меня отговаривать. Зачем, мол, мне врагов плодить? Никто за критику не скажет мне спасибо, но камень за пазухой припасут. Что мне, больше всех нужно? Как говорит Гейгер, живи и давай жить другим…

Приходили сомнения и ко мне: действительно, последние годы у нас на собраниях тишь да гладь, никто никого не задевает, начальство довольно и сотрудники не в обиде. А в тихом омуте и черти водятся. Вон какие жирные «карпы» выросли в нашем институтском пруду, я имею в виду Скобцова, Гейгера, Грымзину. И разных «пескарей» хватает. Стоит ли бросать камень в эту стоячую воду?..

С одним человеком я все-таки решил посоветоваться.

— Ты, Георгий, классический представитель типа А, — выслушав мою сбивчивую, горячую речь, которую я собирался произнести на партийном собрании завтра, заключил Анатолий Павлович.

— Ты против того, чтобы я выступил?

— Нет, почему же, — улыбнулся он. — Твоя речь произведет должное впечатление… Только не надо так волноваться, дорогой. Твоя горячность в данном случае не на пользу. Можно ведь все это изложить спокойно, без патетики, не повышая голоса, не потрясая кулаками. Кстати, уверенная спокойная речь доходит до публики гораздо лучше, чем сумбурная, эмоциональная, — он помолчал и взглянул мне в глаза. — А ты не боишься, что после твоего выступления тебя выживут из института?

— Мне уже один человек это предрекал, — раздраженно ответил я. — Я и так долго молчал.

— А что же теперь случилось?

— А то, что наш институт превратился в разворошенный муравейник, — сказал я. — Мыслимое ли дело: скоро год, как мы живем без директора! Вот и забулькало на поверхности разное…

— Ты еще это с трибуны не ляпни, — заметил Остряков. — Мой тебе совет: вычеркни особенно резкие выражения, они режут ухо. И главное — спокойствие, мой друг, спокойствие, если ты хочешь достичь желаемого результата.

— Ну, а… вообще? Звучит?

— Я не знаю ваших институтских дел, но если все, что ты сейчас сказал, правда, то тебя следовало бы выпороть!

— Меня? — изумился я.

— Почему же ты молчал? Надо было раньше говорить об этом! Ты в рот воды набрал, другие помалкивают, а это и на руку таким, как Скобцов и этот… Гейгер. У него такое имя? Про Радия слышал, про Вольта — тоже, а Гейгер — это что-то новенькое.

— Так прозвали его, — улыбнулся я. — У него чутье на всякие институтские перемены, как у счетчика Гейгера на радиацию.

— Мне тоже доводилось встречать подобных типов, — сказал Анатолий Павлович.

— И что же ты?

— Сразу объявлял им войну не на жизнь, а на смерть.

— И побеждал?

— Иногда побеждал, а другой раз и меня на обе лопатки укладывали, — неохотно проговорил Остряков. — Этой гнили еще много у нас. Если в коллективе здоровая атмосфера, гниль прячется по темным углам или так ловко замаскируется, что невооруженным глазом ее и не заметишь, но стоит, как у вас, измениться обстановке — и всякая пакость расцветает пышным цветом… Не завидую я тебе, Георгий!

— Может, не выступать? — кинул я пробный камень.

Анатолий Павлович остро посмотрел на меня. Светлые глаза его заледенели, морщины у губ обозначились резче.

— Что бы я тебе ни посоветовал, ты все равно выступишь завтра, — сказал он. — И правильно сделаешь. Не знаю, изменит ли это климат в вашем институте, но по крайней мере ты будешь честен перед самим собой. А это, пожалуй, самое главное, дружище!

Мы помолчали, потом я спросил:

— Каким это ты меня еще классическим типом А обозвал?

— Уж тебе-то, переводчику с английского, следовало бы знать про книжку американских ученых Фридмена и Роусенмена «Поведение типа А и ваше сердце». Короче говоря, эти ученые делят все человечество на два типа: тип А и тип Б. Первые очень моциональные, не умеют сдерживать свой гнев, влезают в конфликты, все время находятся в напряжении. Люди типа А чаще всего попадают в больницы, а то и сразу на тот свет с инфарктом.

— Классическим представителем типа Б являешься ты, — ввернул я.

— Я сделал себя таким, — спокойно заметил Остряков. — Да, люди типа Б спокойны, уравновешенны, у них слабая подвижность нервных процессов. О таких людях еще академик Иван Петрович Павлов сказал, что они — самый благоприятный жизненный тип характера.

— Значит, мне ждать инфаркта?

— Все в твоих руках… Я, например, сам себе доказал, что можно при большом желании изменить свой характер. Кстати, это продемонстрировал еще Антон Павлович Чехов.

— Опять аутотренинг? — спросил я.

— Без самовнушения в этом деле никуда. Захочется тебе полезть в бутылку, а ты возьми и не лезь. Захочется почесаться, а ты — ноль внимания. Возьми как-нибудь поголодай дня два-три. Трудно будет поначалу, зато потом на удивление голова ясная. Упорядочь свой образ жизни: вовремя вставай, ложись, обедай… И не заметишь, как характер твой уравновесится, а мелочи перестанут тебя раздражать.

— Тебя ударят по щеке, а ты подставь другую…

— Щеку подставлять я тебе не советую, а вот укреплять свою нервную систему следовало бы. Тут я тебе, Георгий, могу помочь.

— Ладно, после собрания, — рассмеялся я.

Мы сидели с Остряковым в его квартире. В соседней комнате делали уроки Вика и Ника. Кругом прибрано, чисто. Хотя и похудевший, со впалыми щеками, Анатолий Павлович уже не выглядел таким изнуренным, как в больнице. Переломы его срослись, однако еще прихрамывал. Об автомобильной катастрофе я старался не говорить, а когда один раз у меня вырвалось имя его погибшей жены Риты, я смешался, но он спокойно заметил, что не ребенок, и опасаться травмировать его психику мне не следует. То, что случилось, то случилось, а жизнь продолжается, и с этим ничего не поделаешь. В конце концов мы все рано или поздно умрем, как умирали до нас наши предки.

Когда раздался шорох открываемой входной двери, я заметил, что лицо Анатолия Павловича изменилось: потеплело, что ли, или просветлело? Он пружинисто поднялся со стула — мы сидели на кухне — и, чуть прихрамывая, вышел в прихожую. Пришла Полина. Она несколько смутилась, увидев меня, но тут же улыбнулась и поздоровалась. Анатолий Павлович принял у нее сумку, кулек с яблоками. Из комнаты выскочили близнецы и весело загалдели. Полина как-то сразу внесла в тихую до того атмосферу квартиры здоровое оживление. Выглядела она хорошо. Русые волосы вроде бы у нее стали длиннее, миндалевидные азиатские глаза весело смотрели на нас.

— Ужинать будем! — скомандовала она. — Вика, Ника, приготовьте стол! Мужчины, освободите кухню!

Мы перешли в другую комнату. На письменном столе небольшие старинные бронзовые фигурки, все больше мужики в лаптях с косами, посохами, старухи с коробами на спинах. Вся боковая стена занята застекленными полками с книгами по искусству — это главное богатство и гордость Острякова. Книги на разных языках.

— Ты все понял, тебе нечего объяснять, — сказал он. — Через год мы с Полиной поженимся.

У меня вертелся на языке дурацкий вопрос: почему через год? Но я сообразил: Рита. Для Анатолия еще траур не кончился.

Повисла тягостная пауза, мне нужно было что-то сказать, но я молчал. Да и что я мог сказать другу? Что ему повезло?

— Я все знаю, — улыбнулся Анатолий. — Мне Полина рассказала. Что было, то было… Я не зеленый юноша и отлично знаю, что жизнь исподволь не готовит мужчину и женщину друг для друга. Прости за банальное сравнение — мне лучше не придумать — жизнь перемешивает судьбы человеческие, как колоду карт. Один раз выпадут тебе козыри, другой — валеты и девятки.

— На этот раз нам с тобой выпали козыри, — заметил я, не очень-то убежденный, что говорю те слова, которые надо.

— Я не ревнив, а к прошлому ревнуют лишь дураки, — продолжал Анатолий. — Потому не уходи в подполье и не шарахайся от Полины, как черт от ладана. Она к тебе очень хорошо относится. И так будет всегда.

— А как девочки? — спросил я.

— Тут все в порядке, — сказал он. — Слышишь? — кивнул в сторону кухни, откуда доносился оживленный разговор, смех, звяканье посуды. — Полина как-то просто и естественно вошла в нашу жизнь: сначала в мою, потом в их. Девочки ее полюбили.

— А ты? — рискнул я задать мучивший меня во прос. Я желал Полине счастья, но если Анатолий ее не любит, то Полина не будет с ним счастлива. Я знал ее.

— Первое мое желание было сказать, что не твое это дело, — помолчав, спокойно заговорил Остряков. — Но я скажу тебе: я сделаю все, чтобы Полина была счастлива со мной. — Он с затаенной усмешкой посмотрел мне в глаза. — Ты это хотел услышать?

— Я хочу, чтобы и ты был счастлив, — сказал я.

— Мое счастье никогда не было легким…

— А какого оно у тебя цвета? — спросил я.

— Оранжевого, — улыбнулся он. — Когда я держал в руках апельсин, принесенный мне в больницу Полиной, я понял, что буду жить.

Анатолий понимал меня с полуслова. Это прекрасно, когда у тебя есть друг, понимающий тебя с полуслова. А вернее — без слов.

— Знаешь, чего мне сейчас хочется? — сказал Остряков.

— Слетать в Японию? — вспомнив, что в этой стране он еще не бывал, сказал я.

— Не угадал, — рассмеялся он. — Пробежаться до Средней Рогатки. Вместе с тобой.

— Весной, — сказал я. — Хоть до Тосно.

— А может, до Новгорода?

— Тогда уж до самой Москвы!

— Чай готов! — заглянула к нам Вика. — Полина Викторовна принесла торт с орехами.

Остряков проводил меня до автобусной остановки. На улице было заметно, что он хромает. Вечер был холодный, с неба в лицо летела изморось, обледенелый асфальт блестел в свете уличных фонарей. Навстречу пронеслась милицейская машина с вертящейся на крыше голубой мигалкой. Откуда-то с первого этажа доносилась знакомая мелодия.

— Вчера пришел в гараж, сел за руль и… не смог заставить себя выехать на улицу, — глядя мимо меня, проговорил Анатолий Павлович. — Начисто отшибло желание ездить… Вот что, Георгий, катайся ты на здоровье на моей машине! Завтра я и доверенность оформлю.

— Может, пройдет? — сказал я.

— Не пройдет, — печально ответил Остряков. — Я себя знаю. Есть такие моменты, когда разум бессилен что-либо изменить. Тут и воля не поможет.

— Тогда уж лучше продай, — сказал я. — По доверенности ездить не привык.

— Оцени в комиссионке, из этой суммы отдай за ремонт Боба Быкову — и машина твоя. Да, деньги мне не к спеху, отдашь, когда будут у тебя лишние.

— Сдал в издательство книгу, — сказал я. — Скоро аванс получу.

— Я же сказал: деньги мне не нужны, — заметил Анатолий. — А тебе могут понадобиться… — Он как-то странно на меня посматривал, но спросить не решался. Впрочем, я догадался, о чем он.

— У меня все сложнее, — сказал я. — Она не разведена, и муж тянет с разводом: то согласен, то вдруг упрется, как баран. Странный человек. Не может поверить, что он лишний.

— Наверное, любит.

— Тут и другое: оскорбленное самолюбие, эгоизм… Как же его бросили! Он предпочитал бы сам бросить…

— Кто он?

— Статист.

— Кто-кто? — удивился Анатолий.

— Я не так выразился: статистик, точнее, начальник какого-то отдела статистического управления, — невольно улыбнулся я, подумав, что у Новикова и впрямь есть что-то общее со статистом ровинциального театра. Тогда, в ресторане, он и в позу становился, и напускал на себя полное безразличие, потом вдруг начинал рыдать и рвать на себе волосы, а кончил тем, что посадил в такси пышную блондинку из ресторана и уехал с ней.

Это уже не статист, а настоящий артист. Статистом, он, пожалуй, был для меня и Вероники. Она нервничала: муж вдруг стал проявлять усиленное внимание к Оксане, дарил ей красивые вещи, присылал коробки шоколадных конфет, настойчиво приглашал к себе в Москву пожить. Все это вносило в нашу жизнь сумятицу, нервотрепку. Вероника не могла решиться возбудить дело о разводе, пока муж упорствует, ей хотелось, чтобы все произошло спокойно, без трагедий и юридических сложностей. После встречи со мной и пьянки в пивной и ресторане Алексей Данилович приехал на дачу и заявил теще, что согласен на развод, даже высказал такую мысль, что, повидавшись со мной, он теперь знает, что Вероника выбрала достойного мужчину… Все это он перед отъездом сообщил и Веронике, а, приехав в Москву, вдруг переменил свое решение: написал, что на развод не согласен и хочет забрать дочь к себе.

Я просто не мог взять в толк, как так можно вести себя серьезному мужчине? Мне и в голову не пришло угрожать Оле Первой, искать встречи с ее мужем, чтобы убедиться, что он будет достойной заменой мне. Если женщина решила уйти, ее уже ничто не удержит. Вероника мне призналась, что если она раньше просто не любила мужа, то теперь начинает ненавидеть.

А что мог сделать я? Мои советы до нее не доходили, тут я столкнулся с женским характером, у которого своя логика. Она, Вероника, надеется, что он поймет и согласится на развод. Как говорится, перебесится и успокоится.

— А если нет? — спрашивал я ее. — Если не успокоится? Так нам век и ждать?

— Я не хочу, чтобы моя дочь когда-нибудь плохо подумала обо мне, — отвечала Вероника.

Признаться, я тут не улавливал никакой связи, но спорить не решался. В общем, я понял, что Алексей Данилович Новиков может сколько ему захочется морочить нас с Вероникой, а мы будем бессильны что-либо предпринять без его согласия на развод. Он был ей хорошим мужем, говорила Вероника, и ей будет больно знать, что он мучается. Она еще никому в жизни не причинила несчастья, не хочет потом всю жизнь терзаться…

— А мы? — говорил я ей. — Почему мы должны… терзаться? Он ведет себя как самодур.

— Пойми, он отец Оксаны! И всегда останется для нее отцом.

— Ты сама говорила, он плохой отец, — возражал я.

— Оксана этого не знает.

— Что же делать?

— Ждать, дорогой, — успокаивала Вероника. — Скоро ему все это надоест, вот увидишь!

И мы ждали. Правда, я не знал — чего? Но спорить с Вероникой было бесполезно.

Когда Новиков приезжал в Ленинград, она переходила жить ко мне. В эти дни телефон трезвонил и днем и ночью. Варя сочувственно посматривала на меня, брала трубку и говорила, что Вероники у нас нет. Когда я брал трубку, он свою вешал. Больше не проявлял охоты увидеться со мной, а я и подавно.

К счастью, наезды его становились все реже и реже, я видел, что Вероника начинает успокаиваться, снова вернулась к своей диссертации, которую было совсем забросила.

— А ты знаешь, она, пожалуй, права, — выслушав меня, заключил Анатолий Павлович. — Права, что не ожесточилась, что думает о нем и о будущем своей дочери.

— Почему же я не устроил веселую жизнь Чеботаренко? — возразил я.

— Не мерь, Гоша, всех на свой аршин, — сказал Анатолий. — И потом, ты уже не любил Олю.

— Ну, знаешь! — взорвался я.

— Я-то как раз знал, а ты — нет.

— Почему же мне ничего не сказал?

— Ты и сейчас мне не поверил, а-тогда бы и слушать не стал.

— Беремся судить других, а, оказывается, сами себя-то толком не знаем, — с горечью сказал я.

— Если бы все в жизни давалось легко, мы быстро бы обросли жиром и погрязли в самодовольстве.

— Мы с тобой не обрастем, — невесело усмехнулся я.

Автобуса я не дождался и пошел домой пешком, это не так уж далеко.

— Ты хоть сам-то понял, что ты сделал? — гремел, возбужденно расхаживая по кабинету, Великанов.

— Что думал, то и сказал, — пробормотал я.

— Ты хоть лица людей-то видел? А как тебе хлопали! Будто ты знаменитый артист. Кирилл Лавров или Нестеренко. Ну, Георгий, удивил же ты меня… Да что меня — всех в институте! Как ты поддел Скобцова, а? А Гейгера? Вывернул наизнанку и вместе с тем тактично, без нажима, будто жалеючи его. И Грымзиной выдал по первое число! А про обстановку в институте? Присутствовали из райкома и обкома партии, я видел, как они строчили в блокнотах… Да ты и их не пощадил! Я говорю про то, что до бесконечности затянули дело с назначением директора института. — Он вдруг остановился передо мной, поправил очки на переносице и пристально посмотрел мне в глаза: — А ты часом, Георгий, не надумал уходить из института? И напоследок решил дверью хлопнуть?

— Мне нравится тут, — усмехнулся я.

— Ты бы видел лицо Скобцова! Как говорят наши комментаторы: «Он сделал хорошую мину при плохой игре!» Даже похлопал тебе… Глядя на него, и Гейгер поаплодировал!

— Съедят теперь? — спросил я.

— Сожрут! — воскликнул Геннадий Андреевич. — Проглотят без соли! Выживут из института, как пить дать! Не сразу, конечно, подождут малость, поднакопят компроматов.

— Чего-чего? — удивился я.

— Компрометирующих материалов.

— А ты что же?

— Что я? — опешил Великанов.

— Ну ты, другие, которые искренне хлопали, как же вы такое безобразие допустите? — нажимал я на него.

— А что я… мы? — растерялся Геннадий Андреевич. — Скобцов хитрый, будет умно копать. Он сделает так, что ты сам уйдешь и еще его благодарить будешь.

— Грош цена моему выступлению, если люди не поняли, что я хотел сказать, — с горечью вырвалось у меня. — Не должно случиться такого в нашем институте. Если коллектив сплочен…

— Это наш-то? — перебил Великанов.

— Ты тут все говорил про лица… Я видел с трибуны лица людей. И эти лица мне очень понравились. Правда — она, Геннадий Андреевич, рано или поздно всегда побеждает. Везде и всегда.

— Я же и говорю, Скобцов сразу не решится на тебя бочку катить…

— Дело не в Скобцове. Он потому и силен, что у нас создалась такая гнилая обстановка. Изменись обстановка, и Скобцов станет другим. Тут же приспособится, он за свое место руками и ногами держится. Уж о том, чтобы стать директором, он и не мечтает, он теперь думает, как на своем месте удержаться…

— Особенно после того, что ты о нем и Грымзиной сказал! — ввернул Геннадий Андреевич. — Пять человек выступали и все поддержали тебя. И заведующий отделом обкома партии хорошо отозвался о твоем выступлении… Как он сказал? Своевременное, принципиальное, честное. Если бы все коммунисты института занимали такую же позицию, как товарищ Шувалов, не было бы никакой склоки в коллективе… — Великанов посмотрел на меня: — Пожалуй, обком теперь не даст тебя в обиду… Но и у Скобцова связи ой-ой-ой!

— Да что ты мне все: Скобцов, Скобцов! — рассердился я. — Запугал же он тебя!

— Не все же такие отчаянные…

— Ты еще скажи, я герой! Велика важность: поднялся на трибуну и сказал правду!

— Ты не прикидывайся… — возразил Геннадий Андреевич. — Иногда сказать правду людям в глаза с трибуны труднее, чем в бою закрыть грудью амбразуру.

— Мы с тобой, Геннадий Андреевич, не воевали и давай не будем проводить параллели между сегодняшним собранием и войной, — сказал я.

— Может, теперь и мой Гейгер перестанет трещать? — не мог успокоиться Великанов. — Уж на что нахал, а и то его лысина запылала, как факел, когда ты его стал разделывать, как бог черепаху!

— Ну его к черту, твоего Гейгера! — устало отмахнулся я.

Казалось бы, я должен был быть доволен, я не волновался, ни разу не сорвался, говорил спокойно, по существу, но вот сейчас что-то сверлило меня, я испытывал неудовлетворенность, будто самое главное и упустил, не сказал…

После собрания ко мне подходили сотрудники, поздравляли, искренне жали руку, я что-то отвечал, улыбался, а про себя думал: «Неужели мы так отвыкли от критики, что покритиковавшего начальство считаем чуть ли не героем? Судя по реакции присутствующих, все единодушно разделяли мое мнение, но почему же раньше никто не выступил? Да и я почти год молчал?»

Пожалуй, вот это обстоятельство меня и огорчало. Я не знал, что на собрании будет присутствовать столько ответственных официальных лиц, даже заведующий отделом областного комитета КПСС. Это он авторитетно заявил с трибуны, что буквально на днях решится вопрос о кандидатуре на пост директора института, признал, что была допущена ошибка: этот вопрос нужно было решить еще год назад, но и мы, работники института, хороши! Засыпали заявлениями и анонимными письмами самые различные организации… Нужно же было со всем этим разобраться? Чем больше разбирались, тем больше приходило писем, заявлений… Не лучше ли было бы сразу вот так честно все высказать, как это сделал товарищ Шувалов?..

Удивлялся я и тому, что те же самые люди, которые писали или подписывали заявления, наверняка под нажимом Скобцова и Грымзиной, тоже подходили ко мне и произносили благодарственные слова. А что же они думали раньше, когда строчили заявления?

— Я тоже хотел выступить… после тебя, — сказал Великанов.

— И что же?

— Рассказать, как Скобцов меня обрабатывал, заставил подписать заявление…

— Черту подвели под прениями? — усмехнулся я.

— Мне же через два месяца ехать в Америку, — вздохнул Геннадий Андреевич. — И внутренний голос приказал: «Сиди и молчи!»

— Осторожный у тебя «внутренний голос»!

— Если бы ты знал, Шувалов, как много для меня значит поездка в Штаты.

— Но какое имеет отношение твоя поездка к собранию?

— Не будь наивным, — заметил Геннадий Андреевич. — Все еще можно повернуть наоборот!

— Извини, я тебя не понимаю, — сказал я.

— Наверное, я мнительный и слабый человек, — признался Великанов. — С восторгом слушал тебя, гордился тобою, а потом спросил самого себя: смог бы я так? И понял, что не смог бы! Не хватило бы пороху.

С работы мы возвращались с Великановым вместе. Он все рвался то к автобусной остановке, то к метро, но я упорно тащил его прогуляться. Мне почему-то не хотелось оставаться одному. Кончилось все тем, что мы зашли в ту самую пивную, в которой я познакомился с Новиковым, и выпили по две кружки пива. Наверное, официант узнал меня, потому что заулыбался и, подмигнув, выложил две деревянно отсвечивающие воблины.

Великанов неудержимо полнел, раньше едва намечающийся животик теперь мощно выпирал даже из-под пальто, бритые щеки немного отвисали, глаза вроде бы стали меньше из-за складок. Круглолицый, в больших красивых очках, он начинал походить на Пьера Безухова, из-под фетровой шляпы торчали космы поседевших, но все еще густых волос.

— Скажи мне, Георгий, — подался он ко мне, — живешь вот, вроде бы все хорошо, а где-то внутри точит тебя червячок, дескать, не было бы скоро плохо… Вот эта проклятая боязнь чего-то неизвестного и заставляет меня молчать, на все смотреть сквозь пальцы, мол, я не я и моя хата с краю… С тобой такое бывает?

— Меня и сейчас точит… — признался я.

— Раскаиваешься, что с трибуны наговорил?

— Да нет, у меня другое, — сказал я, однако рассказывать о своих трудностях с Вероникой мне не захотелось.

— А я думал, тебя не терзают сомнения.

— Так не бывает!

— Знаешь, что мне иногда приходит в голову? — посмотрел на меня Геннадий Андреевич. — Какого черта я вообще родился? Ну, живу, работаю, у меня хорошая жена, дети… А вот чувство собственной никчемности порой давит как пресс. Ученым я никогда не стану, начал было в отпуске материал для докторской собирать и бросил… Чувствую, не по силам. А что дальше? Не вижу, старина, никакой перспективы. Дальше должно быть только хуже, что ни говори, а голова, когда тебе перевалит за пятьдесят, вряд ли лучше работать будет… И маячит на горизонте благословенная пенсия! Дачный участок в садовом кооперативе, клубника на грядках, лейка-мотыга. Чего доброго, от скуки начну на базаре приторговывать с огорода… Об этом ли я мечтал каких-то двадцать лет назад?

— О чем же ты мечтал?

— Страшное дело вдруг почувствовать, что ты остановился, — продолжал он, будто не слыша. — Помнишь, раньше на станциях паровозы, прежде чем тронуться, начинали шумно буксовать? У них еще были большие красные колеса. Вот и я сейчас буксую. Паровоз-то побуксует и пойдет себе дальше, а я, Шувалов, остановился.

— Наговариваешь ты на себя, Геннадий Андреевич, — сказал я. — Ты — опытнейший работник в нашем институте, тебя уважают, вот в Америку посылают.

— Честно говоря, на Америку я сильно рассчитываю, может, она меня встряхнет? Заработают во мне какие-то колесики-шестеренки, и я еще тронусь с места?..

Я впервые слышал от него такие речи. И окончательно он меня огорошил, когда признался, что все эти мысли с новой силой накатили на него после моего выступления на собрании.

— А ты, Шувалов, не стоишь на месте, — уже прощаясь на углу Невского и Литейного, сказал он. — И я тебе завидую… По-хорошему завидую, слышишь?..

— Не завидуй, — сказал я. — Все, что ты предъявляешь себе, в точности могу предъявить и я себе. И мне иногда в голову приходит мысль: зачем я родился? Кому это нужно было? Мой отец случайно встретился с матерью… Впрочем, не в этом дело. Если бы у отца во время войны не отскочило у полуторки колесо, он не застрял бы в прифронтовом поселке и не увидел мою мать… И не было бы меня. Понимаешь, вообще бы не было.

— Ну, это уже метафизика, — рассмеялся Велика нов. — Если бы да кабы… Людей, по-моему, по заказу никто не делает. Любая жизнь — необходимая случайность.

— Не встреть отец мою мать, меня не было бы! — говорил я. — Именно меня. Был бы кто-нибудь другой!

— Тогда копай глубже: твой отец тоже мог появиться на свет случайно, — сказал Геннадий Андреевич.

— То-то и оно, — сказал я и замолчал: говорить на эту тему мне расхотелось.

— Может, еще по кружечке? — предложил Великанов.

Я отказался. Геннадий Андреевич вскочил в подошедший автобус, а я побрел по Невскому в негустой толпе прохожих. С крыш капало, бурчали водосточные трубы, ледянисто поблескивали рубчатые сосульки, особенно большими они были у самой крыши. Невский был освещен, по мокрому асфальту скользили машины, равномерно мигали, меняя цвета, светофоры, на гранитных постаментах Аничкова моста выступила изморозь, напрягшиеся в рывке клодтовские кони с обнаженными мускулистыми юношами, казалось, были в испарине. Глянцевитой чернотой поблескивала внизу еще не полностью освободившаяся ото льда Фонтанка. С тяжелым вздохом перевалил через мост перегруженный троллейбус. В широком заднем стекле троллейбуса виднелись смутные лица пассажиров. Казалось, их размазали по запотевшему стеклу.

Я шел по той стороне, где Пассаж, и на стоянке такси, что у Казанского собора, увидел Олю Журавлеву. Рядом с ней трое мужчин. Чувствуется, что они все навеселе, наверное недавно вышли из ресторана «Кавказский». Оля меня не видела, она стояла чуть в стороне и с безразличным видом смотрела на усаживающихся в «Волгу» пассажиров. На голове ее знакомая меховая шапка, которая так идет ей, на высоких ногах изящные светлые сапожки. Я остановился на краю тротуара и во все глаза смотрел на когда-то близкую мне девушку. Потом перевел взгляд на мужчин. Который же из них ее муж? Наверное, тот, самый высокий, который, жестикулируя, что-то рассказывает приятелям? На таком расстоянии я не мог хорошо рассмотреть их.

Будто повинуясь какому-то внутреннему импульсу, Оля медленно повернула голову в мою сторону, и наши глаза встретились. Я бы мог поклясться, что она пораснела. Конечно, я не видел этого. Мне даже показалось, что она сделала движение в мою сторону. Оля не отрывала глаз от моего лица. Подкатило их такси, выключился зеленый глазок, совсем другой парень, лица которого я толком и не рассмотрел, шагнул к ней, что-то сказал, но она продолжала смотреть на меня, тогда он, проследив за ее взглядом, заинтересованно глянул в мою сторону, но откуда ему было знать, что Оля смотрит именно на меня?

Они все уселись в такси, Оля, прежде чем нагнуться и нырнуть в машину, еще раз бросила взгляд на меня, мне даже показалось, что она улыбнулась, впрочем, может быть, совсем и не мне. Я долго смотрел вслед «Волге», кто-то задел меня раз, другой. Очнувшись от невеселых дум, я пошел дальше. Меня вдруг потянуло на Дворцовую площадь.