Мы мчимся с Олей на «Жигулях» по Приморскому шоссе в сторону Зеленогорска, Здесь, за чертой города, особенно сильно чувствуется весна. Деревья покрылись клейкой листвой, свежо зеленеет молодая трава на обочинах, а кое-где меж стволов в тени белеют остатки ноздреватого снега. Мне хочется прибавить газу, но впереди много машин — они идут со скоростью шестьдесят километров. Сегодня воскресенье, тысячи автолюбителей ринулись за город К багажникам машин приторочены грабли, мотыги, саженцы. С Финского залива тянет ветер, я вижу, как в сторону шоссе пригибаются кусты, сквозь них можно разглядеть пустынные каменистые берега залива. На прибрежной гальке белеют клочья пены. Сороки прыгают на обочинах, на машины они не обращают внимания. Привыкли. Сразу за поворотом попали в грачиное царство: сотни черных сероклювых птиц облепили деревья, скопились на обочинах, некоторые сидели на телеграфных столбах, Настоящая весенняя грачиная конференция.

Мой друг Толя Остряков, уезжая за границу, всегда оставляет мне ключи от гаража и машины. Вот сегодня я и воспользовался хорошим днем и решил прокатиться с Олей за город. Она сидит рядом, тяжелый пук волос подрагивает на ее голове, серые глаза устремлены на дорогу. Оля любит ездить на машине. Я уже несколько раз предлагал свернуть к заливу, но она просила ехать дальше. И я, пристроившись в хвосте разноцветных «Жигулей», «Москвичей», «Волг», «Запорожцев», рулил по влажному чистому шоссе. Через разделительную полосу навстречу, будто океанские корабли, проплывали иностранные автобусы. Это финны спешат на экскурсию в Ленинград.

— Ты хорошо водишь машину, — похвалила Оля.

У меня все-таки изрядный опыт: десять лет за рулем. На «Москвич» первого выпуска я собирал деньги пять лет, и все равно пришлось влезать в долги к родственникам и знакомым. Два года с ними рассчитывался, я не люблю одалживаться. На «Москвиче» я ездил шесть лет, потом продал и купил «Запорожец». Остряков как-то обронил, что, если я надумаю снова покупать машину, он поможет мне деньгами, но я пока не думаю о машине, вон взял да и на лайковую куртку разорился… К моему удовлетворению, Оля сказала, что куртка мне идет. Разумеется, куртка сейчас была на мне.

— Шувалов, я есть хочу, — сказала она.

Мы пообедали в Зеленогорске в ресторане «Олень». Народу было много, еда мне показалась не очень вкусной.

За деревянными полированными столами сидели в основном автолюбители, над их головами плавали облака сизого дыма. Из колонок, будто из водосточных труб, на головы сидящих с ревом и грохотом выплескивалась мощная музыка. Я подумал: стоило ли уезжать из города, чтобы снова попасть… в город! Четыре стены, сигаретный дым, громкая музыка… Так чудесно на природе, лучше бы я взял еду с собой, расстелили бы брезент и закусили где-нибудь на берегу синего спокойного озера…

— Ты грустишь? — взглянула на меня Оля. Она улыбалась.

Я не успел ответить, к нашему столу вразвалку подошел плечистый высоченный парень в длинном мохеровом светлом свитере навыпуск и вытершихся до небесной голубизны джинсах. Скользнув равнодушным взглядом по мне, обратился к Оле:

— Тебя можно на минутку?

Я переводил озадаченный взгляд с Оли на парня. Видно, старые знакомые, раз он так бесцеремонно обращается к ней на «ты».

— Я сейчас, — сказала мне Оля, поднялась из-за стола и пошла вслед за парнем к выходу.

У распахнутой двери, где стоял столик администратора, парень остановился и пропустил девушку вперед. Оля тоже была в джинсах, мужчины провожали ее взглядами… Впервые я испытал чувство гордости, что у меня такая девушка, и одновременно — ревность: с какой это стати мою девушку этот верзила в свитере увел из-за стола?..

Оля вернулась довольно скоро, как ни в чем не бывало уселась на свое место. Повертела в пальцах чашечку, отставила в сторону, потом взяла вилку, подцепила кусочек рыбы, но есть не стала. Глаза ее были безмятежно спокойны. Я молчал, бросив на меня насмешливый взгляд, она наконец соизволила сообщить:

— Это Леня Боровиков — известный баскетболист.

Я продолжал молчать, баскетболом я не интересовался и Боровикова не знал.

— Старый знакомый… — прибавила Оля.

— Ты тоже спортом увлекалась? — спросил я.

— Скорее, спортсменами… — рассмеялась она.

Ее тон не понравился мне, показался несколько вульгарным. Да и от баскетболиста я не остался в восорге, хотя должен был признать, что парень внешне интересный.

До встречи с ним Оля была совсем другой, а вот стоило ей мельком соприкоснуться со своим… прошлым, и она изменилась. Будто баскетболист Боровиков оставил на ней невидимый налет чего-то чуждого мне, неприятного.

— У меня много знакомых в городе, — испытующе глядя на меня, заметила Оля.

— Много знакомых — это хорошо, — с фальшивым подъемом сказал я. — Это просто замечательно!..

Рассчитавшись, мы встали из-за стола. Я снова увидел известного баскетболиста: он и еще трое таких же рослых парней и несколько девушек стояли возле «Жигулей» и смотрели на нас. Одна из девушек помахала Оле рукой в кожаной перчатке. Оля улыбнулась и кивнула в ответ. Баскетболисты курили и о чем-то толковали. У Боровикова была мрачная, недовольная физиономия. Ветер трепал его светлые волосы, на пальце поблескивал золотой перстень. На нем была коротенькая кожаная куртка. Выглядел он весьма внушительно. Я поймал его упрямый взгляд, мне показалось, что губы его шевельнулись в недоброй усмешке. Я тогда еще не догадывался, что мне придется не раз столкнуться с Леней Боровиковым на узкой дорожке…

И снова мы мчимся по шоссе. Теперь залив совсем приблизился к обочине, видно, как невысокие свинцовые волны набегают на песчаный пляж. По желтому песку, на котором лежали днищами кверху разноцветные лодки, бродили отдыхающие. Комочками снега белели на влажных валунах нахохлившиеся чайки. Меж стволов кряжистых сосен и елей виднелись машины. У некоторых распахнуты дверцы, подняты капоты. Выбрав более-менее пустынное место, я свернул к заливу, под колесами, вдавливаясь в песок, запищали сосновые и еловые шишки, нижние ветви молодых елок захлестали в бока машины. На голом далеко торчащем в сторону суке сидела в сером фраке ворона и, поворачивая черную голову, смотрела на нас, наверное, точь-в-точь так же, как я смотрел в ресторане на уводящего от меня Олю баскетболиста.

Ветер гнал по яркому голубому небу с открывающегося вширь и вдаль залива рваные облака, мелкие волны лизали крупчатый песок и с гусиным шипением отползали назад, На мокром песке поблескивали расколотые раковины. На горизонте, где вода сливалась с небом, смутно маячил белый пароход, из широкой трубы далеко растянулся скрученный ветром в спираль дым. Сосны с нарастающим гулом шумели над головой, при особенно резком порыве ветра, будто золотой дождь, на головы сыпались сухие иголки.

Мы брели по влажному песку, оставляя отчетливые следы. Хотя солнце и освещало все окрест и воды залива сверкали и переливались, было прохладно. Это ветер гнал с моря холод. Я наступил на створку раковины, и она неприятно хрустнула, будто яйцо раздавил.

— Шувалов, ну что ты нос повесил? — обернула ко мне улыбающееся лицо Оля — она шла впереди. — Если тебе не понравилось, что ко мне подошел Леня Боровиков, то нам лучше больше не встречаться; я тебе повторяю, у меня в Ленинграде много знакомых…

— Спортсменов?

— Не только спортсменов.

— Я просто счастлив, что ты такая общительная…

— Я ведь, дорогой, к тебе не с неба свалилась. Почему же ты меня не спросишь, как я жила?

— Зачем? — сказал я. — У всех много чего в жизни бывало, но не обязательно об этом рассказывать.

— Он ухаживал за мной…

— Я так и понял.

— Он ни одной красивой девушки не пропускает… К моим подружкам приставал прямо на моих глазах…

— Супермен, — сказал я.

— Он пьяный очень дурной, — продолжала Оля. — Однажды в ресторане «Баку» устроил скандал: избил официантов, метрдотеля… Я с подружками через кухню убежала.

— Ну его к черту, — сказал я.

Когда волны набегают с залива, особенно в шторм, они выбрасывают на берег разный мусор: осклизлые доски от разбитых лодок, пенопластовые поплавки промысловых сетей с отверстиями в середине, бутылки, зеленые бугристые щупальца морских водорослей, консервные банки.

— Шувалов, я хочу замуж, — вдруг сказала Оля.

— За чем же дело? — пробормотал я.

— Кажется, не уродка, а вот замуж никто девку не берет, — проговорила Оля.

— А если я тебе сделаю предложение — пойдешь?

— Не торопись, Шувалов…

Я уже привык, что она называет меня по фамилии, и не обижался, хотя поначалу это меня коробило.

— У меня был один парень…

— Леня Боровиков? — ввернул я.

— Еще до него…

— Сколько же их было? — не удержался и язвительно спросил я.

— Не считала, — улыбнулась она. — Но вот какая штука, как дело доходит до женитьбы, мои дружки от ворот поворот… Так вот тот парень, о котором я рассказываю, очень любил меня. Мы познакомились, когда я училась на втором курсе. Вместе ездили каждое лето в Сочи, он даже снял для нас квартиру в Купчино, все шло уже к венцу, а потом вдруг мы расстались. Навсегда.

— Вдруг… — сказал я. — Что же было за этим «вдруг»?

— То же самое, что сегодня в ресторане «Олень», — продолжала она. — Мы сидели с ним в одной компании, уже заявления во Дворец бракосочетания были поданы… Я вышла к подружкам на кухню, а мужчины остались в комнате. Мой-то Генрих никого из этой компании не знал, кроме Милы Ципиной…

— Замечательная у тебя подружка! — подковыр нул я.

— Какая есть, — отрезала она. — Ну и один кретин возьми да и ляпни в присутствии Генриха: «Сколько у меня было девиц, но лучше Олечки Журавлевой не встречал!..» Генрих устроил мне скандал, забрал назад заявление.

— Из-за этого? — удивился я.

— Если бы это было в первый раз, — вздохнула Оля. — Я всегда считала, что женщины — болтушки, оказывается, у мужчин тоже длинный язык!

Оля не переставала удивлять меня: она невозмутимо говорила такие вещи, о которых любая на ее месте помалкивала бы! Я бы даже сказал, наговаривала на себя, как будто ей это доставляло удовольствие. Послушаешь ее, можно подумать, что она отдается кому попало направо и налево!

— Дурак был твой Генрих, — помолчав, сказал я.

— Он потом одумался, снова стал уговаривать меня подать заявление, но я не согласилась, — сказала Оля.

— Почему же?

— Зачем мне замуж выходить за дурака? — рассме ялась она.

— Хорошо, а если бы он тогда не возмутился, вы поженились бы?

— Конечно! Он мне тоже нравился.

— А сейчас?

— Я ведь сказала тебе, что порвала с ним навсегда. Был бы умный, он бы сразу это понял, а он с полгода меня преследовал. И что же? Я стала его ненавидеть. Пока я была с ним, я ни разу ему не изменила, хотя бывала без него в компаниях и даже ездила с парнями в Прибалтику. Я не умею разбрасываться, Шувалов. Могу быть только с тем, кто мне нравится. Разве ты этого не понял? Генрих этого не мог понять, изводил меня ревностью, вот и опротивел. Обидно, когда ты не виновата, а тебя терзают, допытываются… И это еще до замужества! А что было бы потом?

Хотя наш разговор вроде бы носил отвлеченный характер, и она и я знали, что мы на пороге большого объяснения. Мне она нравилась, лучшего в своей жизни я уже не ждал, такие женщины, как Оля, не часто встречаются. В ней есть обаяние, много женственности; мне нравилось с ней разговаривать, сидеть за столом, просто смотреть на нее. Как только Оля Вторая вошла в мою жизнь, я потерял интерес к другим женщинам. Сто лет уже не виделся с Полиной Неверовой…

Я привыкал к Оле, думал о ней, не мог дождаться встречи, на работе заметили, что я изменился, проницательная Уткина в пятницу вдруг спросила: «Когда на свадьбу пригласите, Георгий Иванович?» И, не дождавшись ответа, в облаке духов выплыла из кабинета. Женщины, они нутром чувствуют перемены, произошедшие в мужчине. А вот я ни за что бы не догадался: есть кто-нибудь у Альбины Аркадьевны или нет?..

Так уж устроены влюбленные, они, как дети на песке, строят воздушные замки из щепочек, верят, что их дворец самый красивый в мире. Влюбленный не замечает недостатков в своей избраннице, вопреки здравому смыслу он и недостатки обращает в достоинства… Где-то в глубине души у меня шевелился червячок сомнения: что-то подсказывало мне, что у нас с ней нет будущего, все может в любой момент кончиться. И это не зависит ни от меня, ни от Оли. Оля Вторая… Это имя для меня несчастливое…

Я гнал прочь эти мысли, диссонансом врывающиеся в ту гармонию, которая у нас была с Олей. Грешил на свой возраст, заставляющий теперь меня сомневаться во всем, что касалось моей будущей семейной жизни. Настораживало меня и то, что Оля была очень уж спокойна и невозмутима. Решив для себя, что я ее устраиваю, она как бы остановилась. Ничего не происходило в нашей с ней жизни, все одно и то же: звонки, прогулки, встречи, бурные ночи, отмечающие меня синеватыми тенями под глазами. Овальное лицо Оли всегда было свежим, глаза чистые, движения медлительные. Она как-то призналась, что очень всем довольна, и сама предложила встречаться нам два раза в неделю, когда она не ездит в командировки. Олю устраивала размеренная, упорядоченная жизнь со мной. Но у нее была и другая жизнь, о которой она рассказывала не очень-то охотно, — это бесконечные празднования чьих-то дней рождения, якобы деловые встречи с подругами и приятелями подруг, походы в театры и на концерты. Меня она туда не приглашала.

— Холодно, — вывел меня из задумчивости голос Оли.

Я снял с себя куртку и накинул ей на плечи. Пароход приблизился, уже можно было различить иллюминаторы на округлом белом боку, дым все так же косо тянулся из трубы, ветер подхватывал его и бросал на гребешки увеличивающихся волн. На палубе не видно ни души. Этакий белый «Летучий Голландец», заблудившийся в водах Финского залива.

Навстречу нам попалась парочка: длинноволосый юноша плелся позади блондинки в плаще и суковатой палкой сшибал раковины в воду. Наверное, поссорились, потому что у девушки лицо напряженное, руки засунуты в карманы, а у парня мрачный отсутствующий взгляд.

Я обнял Олю, она повернула ко мне голову: спокойные посветлевшие глаза, маленький припухлый рот.

Я поцеловал ее. Она любила целоваться, вскидывала голову, так что тяжелый пук волос грозил рассыпаться золотистым дождем по спине, прижмуривала глаза, губы у нее были твердые, подвижные. В поцелуе она всегда перехватывала инициативу и не отпускала меня. Мы долго стояли на песке. Я услышал шорох, попытался легонько высвободиться, но Оля еще крепче прижалась, рука ее требовательно сжала мою шею. Щеки ее порозовели, глаза, вобравшие в себя синь неба, смотрели на меня. В моих ушах нарастал глухой гул, так шумит весной береза, если прижать к белой коре ухо. Когда она отпустила меня, я увидел на сером валуне сгорбившуюся чайку, она равнодушно смотрела на нас. Пароход все ближе подвигался к берегу, на палубе по-прежнему не было ни души. Солнце зашло за пышное облако, и сразу вода в заливе изменила свой цвет, потемнели и у Оли глаза: стали темно-серые с бархатным отливом.

— Скорее бы лето, — сказала она. — Так хочется позагорать, выкупаться.

— Поедем в деревню? — предложил я. — Берег озера, сосны, огороды и десяток домишек…

Я вспомнил деревню Голодницу, бабушкин дом. Кто в нем сейчас живет? И снова пожалел, что не купил избу с баней.

— Твое родовое поместье, граф Шувалов? — улыб нулась она.

— Ну, Шувалов еще ладно, а графом-то зачем обзываешь?

— У тебя дом с колоннами? И парк с беседкой?

— Была изба с русской печкой, а вместо колонн вдоль забора — березы со скворечниками.

— И туалет в километре от дома…

— Ближе, — ответил я. — Всего в тридцати метрах… Все это было, да сплыло: дом-то продали. Кляну себя, что сам не купил его.

— Я никогда не была в настоящей деревне, — сказа ла она. — Говорят, там со скуки умереть можно.

Я остановился, взял ее за узкие плечи, повернул к себе.

— Послушай, Оля…

— Не надо, Георгий, — мягко высвободилась она, сразу все поняв. — Рано об этом…

— Почему рано? — вскинулся я.

— Ты сам знаешь, что рано.

— А потом будет поздно, — сказал я.

— Ты в себе не уверен или во мне? — она пытливо заглянула мне в глаза.

— Оля Вторая… — сказал я.

— Будет и третья, — улыбнулась она.

— По-моему, тебе это безразлично…

— Давай наперегонки? — сказала она и, прежде чем я успел ответить, легко и быстро побежала в своих белых кедах по коричневому песку. Чайка сорвалась с валуна и недовольно крикнула, ей тут же в ответ каркнула ворона, что бродила по кромке берега у самой воды. Куртка моя свалилась с ее плеч, но она даже не обернулась.

Подняв куртку, я пошел за ней, все убыстряя шаг, потом припустил что было духу, но скоро почувствовал, как закололо в правом боку. «Вот они, сорок лет-то сказываются!» — подумал я. Тем не менее еще надбавил, и скоро Оля уже была в моих объятиях.

Погиб директор нашего НИИ Горбунов Егор Исаевич. Он летел из Америки на «Боинге-707» домой, где-то над безбрежным океаном произошла авиационная катастрофа. Неизвестно, где упал самолет, может, он покоится на дне Марианской впадины. Был в одиннадцати тысячах метров над океаном, теперь в десяти километрах под водой… Я живо представил себе, как на комфортабельном лайнере внезапно начался пожар реактивного двигателя, языки багрового пламени озарили круглые иллюминаторы, пассажиры в ужасе заметались по салону, бледные стюардессы успокаивали их… А может быть, какой-нибудь негодяй террорист подложил в самолет бомбу замедленного действия или еще придумал какую-нибудь пакость вроде того, что произошло на пассажирском лайнере в кинофильме «Спасите „Конкорд“!» Или вооруженный бандит хотел принудить экипаж сделать посадку в какой-нибудь африканской стране? И, встретив отпор, взорвал «Боинг»? Такие случаи в наш век стали нередки. Как бы там ни было, но смерть пассажиров должна была быть ужасной: ведь в отличие от всех иных транспортных катастроф им довелось умирать не сразу, а минимум десять минут, пока пылающий «Боинг» с ревом падал в океан…

Никто теперь не расскажет, что произошло на борту самолета. Наш директор Горбунов — он возвращался с Чикагской международной конференции по охране воздушной среды — нашел свою могилу на дне океана. На многокилометровой глубине, где обитают гигантские кальмары да куда ныряют, охотясь за ними, кашалоты.

В вестибюле института висел большой портрет в черной рамке. Лицо у Горбунова было строгое и скорбное, будто он задолго предчувствовал свою трагическую кончину. Я уважал Егора Исаевича, как и все у нас. Правда, встречался с ним редко, гораздо чаще мне приходилось лицезреть его заместительницу Гоголеву. Последний раз я его видел на праздничном вечере 8 Марта. В нашем институте большинство женщин, директор их поздравлял с праздником. Он был в сером добротном костюме, улыбчивый, обходительный, целовал сотрудницам ручки, танцевал с ними на вечере после торжественной части.

И вот директора не стало. Состоялась гражданская панихида, произносились прочувствованные речи, женщины плакали, у мужчин тоже были удрученные лица. Однако гроба с цветами и венками явно недоставало, чтобы еще глубже осознать тяжелую утрату…

Через неделю после известия о трагической гибели Горбунова ко мне пришла массивная, с плечами борца, моя сотрудница Грымзина. Пожалуй, она была самым слабым работником в отделе. Она переводила с английского несложные тексты. Ответственные переводы я ей старался не поручать, так как знал, что придется все перепроверять, исправлять грубые ошибки. Я с удовольствием избавился бы от Евгении Валентиновны, но она уже много лет была членом месткома, причем очень активным: часто выступала на собраниях, ратовала за дисциплину, критиковала институтские недостатки, замахивалась даже на высокое начальство. Когда я как-то заикнулся начальнику отдела кадров о том, что Грымзина — балласт в моем отделе и хорошо бы на ее место взять опытного работника, я даже порекомендовал одного школьного преподавателя, кадровик руками замахал: «С Грымзиной лучше не связываться, она на ноги весь ЦК профсоюза подымет, будет писать заявления во все инстанции… Пусть себе работает».

— Вам небезразлично, кто будет директором института? — прямо в лоб задала она мне вопрос.

— Я думаю, моего мнения на этот счет никто не спросит, — ответил я.

— Видите ли, Георгий Иванович, поговаривают, что директором хотят назначить Гоголеву… — она испытующе посмотрела на меня. О моих разногласиях с Ольгой Вадимовной знали в отделе.

— Что ж, достойнейшая женщина, — без особого энтузиазма заметил я.

— Карьеристка, — безапелляционно заявила Грымзина. — Она вас со свету сживет, да и нам будет при ней несладко… — Евгения Валентиновна, доверительно глядя на меня, продолжала: — Я считаю, что на таком посту должен быть мужчина. Женщина есть женщина…

У Грымзиной мало было женского. Грузная, почти квадратная, с широким решительным лицом, жидкими белесыми волосами, она скорее походила на борца-тяжеловеса. И светлые глаза у нее были холодные и пустоватые. Сколько я ее помню, зимой она всегда носила толстой вязки свитера с широким воротом, а весной и осенью — черный кожаный пиджак, не застегивающийся на мощной груди. Заведующий отделом технической информации Великанов прозвал ее «Коняга». С его легкой руки Грымзину за глаза так и звали у нас.

Я с недоумением смотрел на Конягу, еще не догадываясь, куда она клонит. Та не стала дипломатничать. Жестикулируя короткой рукой с толстыми пальцами, она заявила:

— Мы решили послать в министерство заявление с решительным протестом против назначения директором Гоголевой.

— Кто это мы? — взглянул я на нее.

— Общественность, — весомо заявила Коняга и положила передо мной отпечатанные на машинке листы с несколькими неразборчивыми подписями.

Не читая, я брезгливо отодвинул бумажки. У меня издавна предубеждение против всяких заявлений, тем более кляузных. Если мне нужно было выразить свой протест по какому-либо поводу, я открыто говорил на собрании и в присутствии того человека, которого это касалось, случалось, выступал с критикой в многотиражке, но никаких заявлений никогда не подписывал, да ко мне и не обращались с подобными предложениями. Это в первый раз.

— А вам-то что за дело, кто будет директором института? — спросил я.

— Мнение общественности мне небезразлично.

— Я не буду подписывать вашу бумагу, — я по смотрел в пустоватые глаза Грымзиной. — И вам не советую заваривать эту кашу. А если энергию некуда девать, то… — я окинул взглядом солидную кипу иностранных брошюр и журналов на письменном столе, соображая, что бы такое ей дать попроще. — Вот, посмотрите любопытную брошюру Кэтрин и Питера Монтегю «Мир не бесконечен». Они утверждают, что если не принять срочные меры, то все живое на земле погибнет в результате растущего отравления биосферы…

— Вы еще наплачетесь, если директором паче чаяния будет Гоголева, — не слушая меня, ввернула Грымзина. — Только мы (она сделала ударение на слове «мы», по-видимому имея в виду себя) не допустим этого…

— Кого же вы хотите на этот пост? — не удержался и полюбопытствовал я.

— В нашем институте есть достойные люди, — ответила Коняга. — Не знаю, скоро ли погибнет все живое на земле, но мы уж точно задохнемся в той атмосфере, которую создаст в НИИ Гоголева.

— Насколько мне известно, она наоборот ратует за очищение атмосферы, — иронически заметил я.

— Вы еще не знаете ее, — сказала Грымзина, взяла брошюру и удалилась. Под ее тяжелой поступью заскри пели паркетины.

Глядя на захлопнувшуюся дверь — хотя Коняга и была недовольна моим отказом, дверь она затворила за собой довольно осторожно, — я раздумывал: чем же ей не угодила Гоголева? Все конфликтные вопросы, касающиеся отдела, разрешал лично я с заместителем директора. Может, по профсоюзной-линии они поцапались? В том, что «общественность» тут ни при чем, я был уверен. Грымзина и была «общественностью». При желании она, конечно, могла настроить недовольных сотрудников против Гоголевой, мало ли кого Ольга Вадимовна могла обидеть? Человек она умный, язвительный и, надо отдать ей должное, принципиальный. Может, просто по-бабьи Грымзиной обидно, что женщина станет главой Ленинградского филиала НИИ? Неосознанная зависть? Но должна же Коняга чувствовать разницу между собой и Гоголевой?

Вот уж поистине моська лает на слона!..

В буфете ко мне за столик подсел Великанов. Мы заказали по порции сосисок с гречневой кашей. Геннадий Андреевич взял бутылку лимонада. Вид у него был недовольный, будто он только что проснулся и встал не с той ноги. Поминутно снимал массивные в роговой оправе очки и протирал носовым платком. В это время небольшие добрые глаза его подслеповато мигали.

Великанов мне нравился. Умный, тактичный и дело свое знал досконально. Я часто к нему обращался за разными техническими справками. По образованию он инженер-физик, кандидат технических наук. Он всегда в курсе последних международных событий. И прогнозы его на предмет изменений политической обстановки в том или ином регионе мира чаще всего бывают верными.

Впрочем, сегодня он политики не касался.

— Вот какое дело, Георгий, — вытерев толстые губы бумажной салфеткой, поделился он со мной горестным известием. — Я написал реферат о новейших наших и зарубежных ЭВМ, используемых для прогнозирования нежелательных изменений в экологии, биосфере, атмосфере, понимаешь, поднял кучу материала, два месяца как проклятый занимался этим. Сам знаешь, как трудно заставить себя дома вечерами работать. Веришь, не выбрался ни разу за город на лыжную прогулку: все выходные просидел за письменным столом…

— Благодарное человечество не забудет тебя, — ввернул я.

— Забудет, Георгий, забудет, — даже не улыбнувшись, продолжал Великанов. — Дело в том, что наш покойный директор взял с собой в Америку мой реферат… Ты знаешь его привычку читать в самолетах деловые бумаги.

— Черновик-то сохранился?

— В том-то и дело, что нет, — сокрушенно вздохнул Геннадий Андреевич. — Я не успел даже перепечатать, отдал Егору Исаевичу свой единственный экземпляр.

Я искренне сочувствовал товарищу, по себе знаю, как трудно работать по вечерам: уже неделю, как я перевожу для издательства книгу американских физиков, исследующих нейтрино. Есть такая еще не до конца изученная частица в ядерной физике. Нейтрино — поразительная частица, почти неуловимая, она пронизывает земной шар, как воздух, проходит сквозь Солнце, любую планету Вселенной. Пролетают и сквозь нас нейтрино, но мы этого даже не чувствуем. В звездах Вселенной идут ядерные реакции, происходят бета-распады нейтронов с выходом нейтрино. Когда ученые научатся управлять нейтрино, мы сможем свободно заглядывать в толщу Земли, Солнца, даже самых отдаленных галактик Вселенной. Нейтрино — самая распространенная частица во Вселенной и пока самая неуловимая.

В технических переводах тоже есть своя прелесть: работая с текстом, узнаешь многое такое, что в другом случае наверняка прошло бы мимо тебя. В физических и химических формулах и законах существует своя гармония, я бы даже сказал — романтика. Как хорошо выразился об этом Леонардо да Винчи: «Никакой достоверности нет в науках там, где нельзя применить ни одной из математических наук, и в том, что не имеет связи с математикой. Всякая практика должна быть воздвигнута на хорошей теории. Наука — полководец, а практика — солдаты…»

Почти в каждой теоретической работе, которую я переводил, современные крупные ученые, лауреаты Нобелевской премии, отдавали дань уважения и восхищения гению Леонардо да Винчи. Это был ученый, изобретатель, на несколько веков опередивший свою эпоху.

А в одной технической книге я встретил даже стихи Шекспира:

…Слабеет Могущество ужасного заклятья. Как утро, незаметно приближаясь, Мрак ночи постепенно растопляет, Так воскресает мертвое сознанье, Туман безумья отгоняя прочь.

Автор книги о компьютерах утверждает, что эти строки великого Шекспира предваряют век развития техники и науки на планете Земля.

Обо всем этом подумал я, слушая расстроенного Великанова.

— Царствие ему небесное, конечно, но… столько труда пропало! — жаловался Геннадий Андреевич. — Ты уж меня извини, я уважал Горбунова, но скорблю я больше по своему реферату…

За крайним столом, где расположилась молодежь, слышались веселые голоса, смех. Эти уже забыли о кончине директора. Молодость и смерть — несовместимы, поэтому молодежь надолго не задумывается о смерти. Это для нее — понятие отвлеченное.

— Говорят, директором будет Гоголева, — сказал Великанов.

— Грымзина говорит? — усмехнулся я.

— Ты ведь с ней не очень-то ладишь?

— Она же Ольга Ведьминовна, — улыбнулся я.

— Ну и что? — недоуменно покосился на меня Вели канов.

— Несчастливое для меня это имя, — ответил я.

— Да-а, у тебя жена была Ольга… как ее по батюшке?

— Не только жена…

Вчера мы с Олей Журавлевой повздорили: она позвонила и мило сообщила, что мы с ней вечером идем на день рождения ее подруги. Я как раз занялся переводом книги. Работа продвигалась, и мне не захотелось ее прерывать, потом на дне рождения придется выпивать, а у меня такого желания не было. Признаться, я вообще не любил эти походы на дни рождения, именины и прочее. Помнится, когда был молодым, охотно бегал на подобные празднества, а теперь давно отпало желание. Новые незнакомые люди, пустые разговоры, обязательно кто-нибудь к тебе привяжется и будет долбить о своем. Сидишь, как дурак, слушаешь болтовню, а мысли далеко… Спросят о чем-либо, а ты глазами хлопаешь, молчишь… Не по мне эти компании! Танцевать я не любил, на этих вечеринках музыка гремит на всю мощь, а это для меня — нож острый! Я люблю музыку, но не такую, когда лопаются барабанные перепонки. В Олиной компании наверняка будет молодежь, а мне подстраиваться под нее нет никакого желания.

Я отказался, на что Оля в сердцах заметила мне, что я скучный тип, нелюдим, бирюк и испортил ей на весь вечер настроение… Признаться, я не ожидал такого взрыва. Позже она сказала мне, что хотела показать меня своим подружкам.

Я попросил Олю после вечеринки зайти ко мне, она сказала, что там видно будет. В общем, не зашла, хотя я ее очень ждал. И, уехав в командировку до конца недели, не позвонила.

— И чего это наши засуетились? — рассуждал Великанов. — Свято место не бывает пусто. Назначат кого-нибудь. По мне хоть и Гоголеву.

— Моя Грымзина воду мутит, — сказал я.

— Коняга? А ей-то что за дело? — Геннадий Андре евич надел и снова снял очки. — Послушай, Георгий! Она и Гейгер не вылезают в последние дни из кабинета Артура Германовича. Теперь я понимаю, откуда ветер дует… Уж не Скобцов ли метит на место Горбунова?..

Если Гоголева, на мой взгляд, и достойна была бы возглавить НИИ, то Артур Германович Скобцов не тянул на эту должность. У Горбунова было три заместителя: Гоголева, Скобцов и Федоренко. Последний — по хозяйственной части, так что он не в счет. Артур Германович Скобцов был случайным человеком в науке, один бог знает, каким образом он защитил докторскую диссертацию, в науке его считали балластом. Он занимался вопросами внешних отношений. Короче говоря, все встречи, проводы, связь с заграничными учеными, контакты с институтами — все это находилось в его компетенции. Наукой Скобцов уже давно не занимался, по крайней мере я не читал вот уже много лет ни одной серьезной статьи. Зато в газетных отчетах о встречах ученых в Ленинграде всегда можно было увидеть его фамилию. Артур Германович часто ездил за границу, привозил оттуда газеты и журналы, где на фотографиях рядом с известными учеными можно было увидеть и его.

Внешне он выглядел импозантно: среднего роста, с седой гривой зачесанных назад длинных волос, умными глазами, всегда одетый с иголочки, пахнущий приятным одеколоном. Речь его была медлительна, на институтских собраниях он выступал толково, умно. Если он не печатал научных работ, то в ленинградских журналах можно было встретить его путевые заметки о своих поездках за рубеж, встречах с крупнейшими учеными современности. Скобцов даже присутствовал в Соединенных Штатах на мысе Кеннеди при запуске космического корабля на Венеру. Он привез американский еженедельник, где был помещен почти на всю страницу цветной снимок запуска. В группе американских руководителей эксперимента был и Артур Германович.

Знали у нас и то, что если на кого взъелся Скобцов, то обязательно выживет из института. Причем сделает это так умно и тонко, что лично на него и тень не упадет. Он все делал чужими руками. Так он «съел», как у нас говорили в институте, Иванова — молодого, очень талантливого геофизика. Чем тот ему досадил, никто не знал. Иванов за словом в карман не лез, мог и покритиковать начальство. Как бы там ни было, но Скобцов невзлюбил его, не пустил в командировку в Англию, потом в ФРГ. Вот тогда взбешенный Иванов, по-видимому, и высказал в глаза Скобцову все, что о нем думает. А это делать было опасно: Артур Германович никому ничего не прощал. Допек он геофизика: устроил так, что тот не получил квартиру, хотя много лет стоял на очереди. В этом Скобцову помогла и Грымзина как член месткома. Геофизик ничего больше придумать не сумел, как подать заявление по собственному желанию. Конечно, такого ценного работника сразу взяли в другой институт, побольше нашего, дали хорошую квартиру, да и зарабатывать он там стал гораздо больше. Поначалу Иванов грозился вывести на чистую воду Скобцова, но потом махнул рукой: не любил он склоки.

А Артур Германович на первом же профсоюзном собрании выступил с речью, в которой корил себя и других руководителей, не умеющих ценить талантливые кадры, дескать, был в институте замечательный геофизик Иванов, а мы не смогли создать ему в институте хороших условий, вот он и ушел туда, где лучше…

На место Иванова был принят, по рекомендации Скобцова, говорят, двоюродный брат его жены…

Круглолицый, с мягким сглаженным подбородком, Скобцов всегда вежливо здоровался со мной, раз или два просил перевести с немецкого языка инструкции к сложному калькулятору и стереомагнитофону «Филипс». Я перевел С подобными просьбами обращались к нам, переводчикам, и другие сотрудники института. Теперь много в комиссионных магазинах в продаже зарубежной музыкальной и бытовой техники.

Наш филиал НИИ главным образом занимался проблемами охраны окружающей среды. Сейчас ни для кого не секрет, что земля, вода и воздух находятся в опасности. За последние сто лет за счет потребления ископаемых энергетические ресурсы увеличились в тысячу раз, что уже оказывает заметное влияние на атмосферу, климат. Мне запомнились впечатляющие цифры из одной статьи, которую я перевел: общественное производство берет от природы, например, 100 единиц вещества, а использует лишь 4 единицы! 96 единиц выбрасываются в природу в виде отходов, причем большая часть — вредные вещества.

И хотя Оля Первая считала наш НИИ весьма малоавторитетным заведением, я убежден, что институт занимается очень важным делом. И мой отдел вносит свою лепту в общее дело. Нашими переводами охотно пользуются специалисты самого широкого профиля: физики, химики, кибернетики.

Мы уже хотели встать из-за стола, когда к нам с подносом подкатил программист Гейгер Аркадьевич. Он еще издали кивал, улыбался. Плешивая голова его розово светилась.

— Привет гениям информации и переводов, — немного в нос проговорил он, снимая с пластмассового подноса тарелки и стакан кофе с молоком. Лицо его приняло скорбное выражение. — Надо бы помянуть не забвенного Егора Исаевича… — он с хитринкой заглянул в глаза. — У меня есть в письменном столе тайничок… Помянем?

Мы переглянулись с Великановым: по его лицу я понял, что он не против, но пить в рабочее время в институте?.. Я решительно отказался. Поколебавшись и не так уверенно отклонил приглашение и Геннадий Андреевич.

— Сейчас у нас период безначальствия, — затараторил Гейгер Аркадьевич. — Нам все можно… Еще даже исполняющего обязанности директора нет.

— Ты плохо осведомлен, — усмехнулся Великанов.

— Как, уже есть и. о.? — изумился тот. — Быть не может такого! Я бы знал…

Небольшие темные глазки его забегали. Он явно расстроился. Гейгер всегда все узнавал в НИИ раньше других и очень гордился этим. А тут такой удар… Настоящее имя его было Григорий, но все в институте звали его Гейгером. Невысокий, сутулый, с круглым брюшком и тонкими, аккуратно подбритыми усиками над верхней губой, он семенил на коротеньких ножках по коридору и, останавливая сослуживцев, впрямь трещал, как счетчик Гейгера. С лица его никогда не сходила подобострастная улыбочка. Женщинам он всегда говорил комплименты, даже Коняге Грымзиной, на которую ему приходилось смотреть снизу вверх: «Вы нынче очаовательны, Евгения Валентиновна! Все молодеете и молодеете. Не иначе как владеете эликсиром вечной молодости?» При виде Альбины Аркадьевны столбенел, закатывал глаза, хватался рукой за грудь, где сердце, и приглушенным, с бархатными нотками голосом ворковал: «Гоубушка, вы не имеете права быть такой красивой! Что вы делаете с нами, бедными мужчинами? При виде вас я проклинаю свой возраст: почему я не молодой?»

Уткина, у которой хоть и крайне редко, но иногда прорывалось чувство юмора, однажды посадила его в калошу: «А что, разве в молодости вы были высоким и интересным?»

В мужских компаниях Гейгер Аркадьевич любил поговорить о женском поле, по-кошачьи прищуривая свои будто глянцевые глаза и проводя указательным пальцем по седому шнурку усиков, он изображал из себя этакого сердцееда. Ему около шестидесяти, недалеко до пенсии, а он мелким бесом подкатывался к молоденьким лаборанткам, не гнушался и матронами среднего возраста. Я знал, что у него есть жена и двое детей от первого брака. Одевался он по последней моде, а вот обувь носил пенсионную. Говорил, что из-за застарелого радикулита нагибаться трудно. Однако, глядя, как он увивается вокруг начальства, я бы не сказал, что у него с поясницей не в порядке: Гоголевой, Федоренко и Скобцову он кланялся еще издалека. Начальство его притягивало к себе, как магнит. Он сам признавался, что любой руководитель внушает ему величайшее почтение. Помню, как-то с покойным Горбуновым мы всем институтом выезжали за Гатчину в подшефный совхоз на уборку картофеля. Гейгер Аркадьевич пристроился в борозду рядом с директором и из кожи лез, стараясь насмешить того анекдотами и забавными историями. Рассказывали, что как-то, подвыпив, — а Гейгер был любитель заложить за воротник, — он стал рассказывать гадости про Горбунова одному из сослуживцев, трезвый бы он такого никогда не позволил. И надо же случиться, что впереди прогуливался сам Горбунов с женой и дочерью, — дело было в дачном поселке, — услышав нелестные слова в свой адрес, директор остановился, повернулся и вперил свои разгневанные очи в Гейгера Аркадьевича. И тот, сразу протрезвев и обомлев от ужаса, ничего лучшего не придумал, как пасть на колени и, простерев руки к Горбунову, как к божеству, воскликнуть: «Прости, отец, старого болтуна! Каюсь, каюсь, каюсь!» А когда тот, заметив, что Гейгер пьян, отвернулся и пошел дальше, программист на коленях пополз за ним и одновременно со стенаниями рвал на плешивой голове седые волосенки…

Конечно, умный Горбунов не придал этому никакого значения, но Гейгер Аркадьевич с месяц появлялся в институте с похоронным выражением на лице, говорили, что от расстройства даже выпивать перестал, караулил Горбунова в коридоре, а поймав, униженно просил прощения. Великанов тут же стал называть его Акакием Акакиевичем, но новое прозвище не привилось: Гейгер перевесил. Кстати, Гейгером прозвал его все тот же Великанов. Тихий скромный Геннадий Андреевич награждал сослуживцев прозвищами, которые подходили им, как подогнанный по фигуре костюм от хорошего портного.

А Гейгером прозвал его Великанов за то, что программист имел собачий нюх на различные передвижения по работе, новые назначения, повышения в должности Тут же начинал обхаживать выдвиженца, льстить ему, тащить в ресторан или к себе домой, где его жена, как он утверждал, подавала на стол «сносшибательную» баранину в горшочках. Подвыпив и став болтливым, похвалялся: «Кто побывал в моем доме, тот далеко пойдет по службе!..»

Забыв про еду, программист переводил глаза с меня на Великанова, тонкие усики его изогнулись в усмешке.

— Кого же назначили? — спросил он.

— Угадай, — усмехнулся Геннадий Андреевич.

Я тоже смотрел на него с удивлением, мне он не сообщил эту последнюю новость, наверное слишком был убит утратой своего реферата.

— Федоренко — хозяйственник… отпадает, — заго ворил Гейгер Аркадьевич, — Гоголева — баба, ее вряд ли назначат… Женщина — директор института., смешно! Что у нас, умных толковых мужиков мало?

— Кого же ты прочишь? — Великанов с интересом смотрел на него.

— Остается Артур Германович Скобцов, — Гейгер почтительно склонил плешивую голову. — Большому ко раблю — большое плавание.

— Скобцов — большой корабль? — не выдержал я. — Да он на катер-то не потянет!

— Значит, не он? — смешался программист. — Мо жет, со стороны пришлют варяга?

— Гоголева исполняет обязанности директора, — Геннадий Андреевич, не скрывая насмешки, взглянул на программиста. — Где же твое хваленое чутье, Гейгер? И ЭВМ тебе ничего не подсказала?

— И. о. — это еще не директор, — уткнулся тот в тарелку с лапшой и котлетой.

— Будет Гоголева директором, — сказал Велика нов. — Умная женщина, известный ученый, кому и быть, как не ей?

— С женщиной еще проще будет поладить, — повеселел Гейгер Аркадьевич. — Цветочки, комплиментики… — он самодовольно усмехнулся. — Уж я-то знаю, как найти подход к женщине.

— Ты найдешь… — заметил Геннадий Аркадьевич.

— Я люблю начальство, — вдохновенно заговорил программист. — Есть в любом руководителе нечто такое, что меня восхищает! Кто мы по сравнению с крупным начальником? Винтики-болтики! А начальник — личность, государство. Одна его подпись на документе может сделать рядового человека счастливым или не счастным…. От начальства исходят флюиды, я их чувствую и… благоговею перед начальством. Другие скрывают, а я честно в этом признаюсь: люблю начальство! Преклоняюсь перед ним.

— Перед Горбуновым, говорят, стоял на коленях, — сказал я.

— И перед Ольгой Вадимовной встану, если надо будет, — торжественно изрек программист. — Она достойна всяческого поклонения: добра, красива, известный ученый.

— Ишь ты, как запел! — подивился Великанов. — Быть тебе ее адъютантом…

— Пажом, — поправил я. — Григорий Аркадьевич будет на балах-маскарадах носить шлейф ее докторской мантии…

— Фаворитом бы лучше, — рассмеялся Геннадий Андреевич. — Да вот росточком ты, Гриша, не вышел, и волос на голове почти не осталось!

— Как вы можете так? — укоризненно посмотрел на нас Гейгер. — Ольга Вадимовна, как жена Цезаря, вне подозрений. Как истинный ученый, она думает о высоких материях…

— Пошли, — кивнув мне, поднялся из-за стола Великанов. — Не будем мешать Грише, пусть сочиняет оду Гоголевой…

Мы еще немного поговорили с Великановым в кориоре и разошлись по своим кабинетам. Меня расстроили последние слова Геннадия Андреевича: он сказал, что у Скобцова тоже есть шансы стать директором и тот из кожи будет лезть, чтобы добиться высокого поста. Мне не хотелось думать о переменах в институте: нашего отдела они вряд ли ощутимо коснутся, но, хотел я того или нет, мои мысли снова и снова возвращались к Скобцову: это, конечно, не тот человек, который мог бы руководить таким крупным институтом, как наш. Горбунов был крупнейшим ученым, авторитетнейшим руководителем. Обходительный с сотрудниками, справедливый, он создал в институте здоровую рабочую обстановку. У нас не было склок, группировок, не досаждали нам различные ревизии и комиссии, разбирающие жалобы и заявления. Большая тройка — директор, парторг и профорг никогда не конфликтовали по важным принципиальным вопросам. И такие умные интриганы, как Скобцов, в такой обстановке не могли развернуться. Ведь кляузы, интриги, склоки процветают лишь там, где создается благоприятная среда. Для этого нужно немного: слабый, мнительный руководитель, вокруг которого группируются подхалимы и сплетники. Как правило, это плохие работники, ищущие спокойной жизни и защиты под крылышком у начальства.

Умный руководитель сразу подобных работников раскусит и поставит на место, а неумный, наоборот, приблизит к себе и будет прислушиваться к сплетням. Я убежден, что Грымзина при Скобцове развернется во всю свою неженскую мощь, она уже и сейчас нет-нет да и дает мне понять, что обладает некой силой, а дай ей волю — вообще со мной не будет считаться. Переводчица она плохая, но зато, как говорят на собраниях, «горит на общественной работе»! Мне-то от этого проку мало: с меня спрашивают переводы, вот и приходится, пока Грымзина заседает в месткомовских и жилищных комиссиях, самому переводить за нее тексты, а то, что она переведет, не раз перепроверить.

Альянс Скобцов — Грымзина — это будет тяжелым ударом для института!

Я почувствовал, как заныло под ложечкой. Это дает о себе знать печень! Врачи толкуют, что почти все наши болезни от нервов. Мне давно еще довелось переводить для издательства статью ученого-биолога Ганса Селье о стрессе и дистрессе. Stress в переводе с английского — давление, нажим, напряжение. Distress — горе, несчастье, нужда, недомогание, истощение. Каждый человек в своей жизни нередко испытывает стрессовое состояние и реже — дистресс. Селье говорит, что стресс есть неспецифический ответ организма на любое предъявленное ему требование. Ученый утверждает, что стресса не следует избегать, да если бы и захотели, то это невозможно: вся наша жизнь наполнена стрессовыми ситуациями. Деятельность, связанная со стрессом, может быть приятной или неприятной. Дистресс всегда болезнен, его хорошо бы избежать, но, увы, тоже невозможно. Свобода от стресса, по словам Селье, означает смерть. В нашем институте одно время «стресс» был модным словечком. Уткина однажды мне заявила, что она «стрессует» и потому просит ее после обеда отпустить домой.

По-моему, и я сегодня после разговора с Грымзиной, Великановым и Гейгером «застрессовал», потому и печень заныла… Оля в командировке. Слава богу, что она незлопамятная, как только объявится в городе, сразу позвонит. И что мне еще в ней нравится — это ровный характер. Я ни разу не слышал, чтобы она повысила голос. Если у нее плохое настроение — такое тоже с ней очень редко бывает, — она становится задумчивой, печальной, подолгу смотрит в окно или раскроет книгу, уставится в нее, будто читает, а на самом деле мысли ее витают где-то далеко. Первое время я пытался расшевелить ее, выяснить, что с ней случилось, но она отвечала, что с ней все в порядке. И я оставлял ее в покое, занимался своими делами, старался не обращать на нее внимания. И это было лучшее, что я мог сделать. Через какое-то время Оля освобождалась от дурного настроения, сама с улыбкой подходила ко мне, глаза у нее, до того печальные, снова становились веселыми. Оля, по-видимому, принадлежала к тем натурам, которые сами борются со своими сомнениями, неприятностями, не посвящая в них других. Чаще я встречал людей, которые, наоборот, при малейшей неприятности спешили перевалить свои горести и заботы на плечи близких. После этого им становилось легче, а близким — тяжелее. Таким людям, которые находят громоотвод, легче живется, чем тем, кто носит горе в себе. Я тоже своими печалями старался с другими не делиться. В этом отношении мы с Олей были одинаковыми.

Оля приедет к концу недели, в пятницу вечером, а сегодня вторник. Солнце освещает мой кабинет, позолоченные крылья у амуров будто охвачены огнем, в луче лениво столбится пыль. Форточка открыта, и я слышу, как за окном шумят машины, скрежещут на крутом повороте колеса трамваев, иногда доносятся разрозненные голоса. Я подхожу к окну и смотрю на Владимирский проспект: облитые солнцем автомобили несутся от светофора к светофору; тяжело дыша, проплывают переполненные медлительные троллейбусы; желтый пикап «башмачок» остановился прямо под моим окном, из него вылез высоченный парень в потертой кожаной куртке, распахнул заднюю дверцу и стал выкладывать на тротуар напротив парадной квадратные картонные коробки. Что-то нам привезли, но почему он не заехал со двора?..

Телефонный звонок отрывает меня от созерцания пикапа, шофера, таинственных коробок, на которых видны наклейки с изображением зонтика, рюмки и еще какого-то странного знака, напоминающего паука.

Позвонила Поля Неверова. Голос у нее нежный, приветливый. Слушая ее веселую болтовню, я вспоминаю ее губы, полноватую фигуру. В ее лице есть что-то азиатское: миндалевидные светлые глаза, маленький нос, скуластые щеки с мелкими рыжими веснушками. Полина не была красавицей, у нее толстые ноги, почти отсутствует талия. И все равно в ней было что-то привлекательное. Звонила она мне не чаще чем раз в месяц. Замужем она не была. Еще студенткой познакомилась со старшекурсником, вместе с ним была в стройотряде. Закрутилась у них бешеная полевая любовь, Полина забеременела. Парень обещал жениться, просил сохранить ребенка. А когда вернулись в Ленинград, стал сторониться ее, вилять, хитрить. И в конце концов выяснилось, что у него в провинции есть жена и дочь. Полина сделала аборт и окончательно порвала с парнем, который был только этому рад. У Полины Неверовой остался горький осадок от этой первой неудачной любви, больше она замуж не стремилась. Закончила медицинский институт и стала работать в районной поликлинике.

В поликлинике Полину уважали, она считалась лучшим участковым врачом. Она рассказывала, что с детства мечтала об этой профессии. У нее отец и мать тоже врачи, только в другом городе живут, кажется, в Кингисеппе. Мне с Полиной было спокойно, она рассказывала случаи из своей медицинской практики, выслушивала и простукивала меня, заставляла принимать аллохол от холецистита, составляла диету.

Хотя Полина по телефону и говорила на отвлеченные темы, я понял, что она хочет встретиться. Она спросила о моем здоровье, и тут я допустил тактическую ошибку, сказав, что в последнее время ноет печень, Полина тут же заявила, что в семь часов вечера будет у меня, судя по всему, началось весеннее обострение.

Ну почему мы, мужчины, так странно устроены? Оля Журавлева последнее время была для меня всем, а вот стоило позвонить Полине, и я дрогнул. Угрызений совести я не чувствовал: с Полиной у нас были такие отношения, что я мог ей честно рассказать о своем чувстве к Оле. Она мне тоже рассказывала о своих редких романах. Как врач, она подходила к вопросам любви с медицинской точки зрения. Могла спокойно рассуждать о физиологии мужчины и женщины, о культуре половых отношений. Рассказала, как чуть было не вышла за рентгенолога замуж — познакомилась с ним на юге в санатории, — но потом раздумала, потому что он оказался облученным и наследственность могла быть нездоровой, а она, слава богу, насмотрелась на дефективных детей…

И все-таки, шагая пешком к своему дому, я был недоволен собой: не стоило бы сегодня с Полиной встречаться! Вольно или невольно, но я пошел у нее на поводу. Не мое же это желание, а ее! Конечно, встреча с ней сулила приятные минуты… Я стал убеждать себя, что мы с Полиной друзья, вспомнил, как мы с ней договаривались, что при любых жизненных ситуациях не порвем. Я не думаю, чтобы это было всерьез, но мы даже обговорили такую возможность: если рано или поздно обзаведемся семьями, все равно хоть изредка да будем встречаться. О том, что мы могли бы пожениться, почему-то между нами никогда разговоров не было.

Когда я почувствовал, что моя жена Оля Первая начала мне изменять, я много раздумывал над понятием «измена». И пытался оправдать жену. Если ей захотелось быть с другим мужчиной, рассуждал я, значит, я ей надоел. С другим ей лучше. Во имя чего же она должна отказываться от того, что лучше? Во имя того, кто для нее хуже?.. Я ставил себя на место жены — я ей не изменял тогда, — но представить себя на месте женщины было довольно трудно. Как бы то ни было, я Оле не устраивал скандалов, старался не думать о том, что она встречается с кем-то. А себя при желании всегда можно убедить в том, что белое — это черное и наоборот.

Помню, когда я был молод, то мужей, которым изменяют жены, считал дураками, которые дальше своего носа ничего не видят… Оказавшись сам в их роли, я круто изменил мнение об обманутых мужьях, себя мне дураком считать не хотелось… Они не были дураками — дураки бешено ревновали, избивали своих жен, преследовали их. И как итог таких отношений был скандальный развод. Жена начинала люто ненавидеть своего мужа и уходила от него. Ее собственная вина бледнела в ее глазах по сравнению с ревностью ненавистного мужа. Жене свойственно все равно считать себя жертвой, даже когда и слепому очевидно, что эта жертва — муж. Те же, кто не хотел разрушать семью, не устраивали скандалов женам, не отталкивали их от себя, а тонко вели свою политику, которая, как правило, увенчивалась успехом: жена расставалась с любовником, возвращалась в семью. Конечно, нужно обладать холодным разумом, чтобы все видеть, знать и делать вид, что ничего не случилось. Нужен еще железный характер, умение управлять своими чувствами.

Почему я способен любить Олю — мне хотелось в это верить — и вместе с тем желать Полину? Это что, раздвоение личности или в наших генах заложено многоженство? Оля далеко, а Полина едет ко мне… Уже тогда я смутно подозревал, что женщины с Олиными достоинствами и темпераментом не могут принадлежать одному мужчине.

Уже сам факт, что Полина едет ко мне, думает о том, что должно произойти между нами, хочет меня, — волновал меня. И если бы даже вдруг с неба сейчас свалилась ко мне Оля, я был бы не обрадован, а, скорее, разочарован. Потому что все мое существо в эту минуту тянулось к Полине, будто по телефонным проводам, передался мне заряд ее желания…

Хорошо ли я поступаю по отношению к Оле Второй? И нужна ли ей моя верность? Как-то она откровенно призналась, что не изменяет мне не потому, что ее мучила бы после этого совесть, а просто другой мужчина не вызывает в ней ответного желания, не нужен он ей.

Мужчина, видно, устроен иначе: он даже мысли не хочет допустить, что принадлежащая ему женщина может быть с другим, сам же легко изменяет ей… Разумеется, это относится не ко всем мужчинам. Анатолий Остряков не такой. Кроме жены Риты для него не существует другой женщины. А я, видно, иной. Люблю Олю, а спешу на встречу с Полиной, которая, если уж говорить по совести, ни в какое сравнение не идет с Олей.

Господь бог наделил Олю Журавлеву таким сильным женским началом, что редкий мужчина этого не ощущал. Она притягивала к себе, даже не желая этого. Только теперь я понял ее Генриха: он был мужчиной-собственником и интуитивно почувствовал, что ему придется драться со всем миром за право владеть Олей. И он испугался этого, отступил, а когда наконец решился, было поздно — Оля отвернулась от него. Женщины могут сквозь пальцы смотреть на измены своих мужчин, но никогда не прощают им трусости и слабости.

Когда я в шесть выходил из института, сверкали стекла в витринах, никелированные бамперы машин, на шумных с большим движением улицах выхлопные газы, гарь забивали все доступные запахи весны. Я шел в толпе прохожих и был один на один со своими мыслями. Поэтому, наверное, я не сразу заметил, что в городе что-то изменилось: стало сумрачно и вроде бы прохладнее, сверху пришел негромкий добродушный грохот, будто кто-то огромный в тяжелых башмаках пробежал по железной крыше. В лицо неожиданно ударил упругий свежий ветер, в домах захлопали открытые форточки. То ли произошел перепад давления, то ли еще какое-нибудь странное атмосферное явление, только я вдруг оказался будто в вакууме: не слышно ни звука, движение вокруг замедлилось, машины на проезжей части смазались, расплылись… И тут же все кончилось: в уши ворвался оглушительный грохот, на квадратных стеклах современного железобетонного здания полыхнуло зеленоватым светом, в следующую секунду по голове, плечам защелкали редкие крупные капли.

Первый весенний гром с молнией. Грохот не умолкал, капли растягивались перед моим лицом в длинные серебристые пунктирные нити, асфальт под ногами потемнел, на нем заплясали серебристые на тоненьких ножках фонтанчики. Все кругом наполнилось дробным мелодичным гулом, это капли ударялись в крыши зданий, верх автомашин и троллейбусов, в заблестевшие стекла. Ожили, закашляли, прочищая цинковое горло, водосточные трубы. Мне даже показалось, что я заметил, как зашевелились на стыках колена. Широкий раструб, распахнувший белую пасть у самого тротуара, вдруг закряхтел, поднатужился и с характерным звуком выплюнул под ноги прохожих струю воды, перемешанную со съежившимися, ржавыми прошлогодними листьями.

Люди бросились в парадные, распахнутые двери магазинов, под навесы и арки. Древний стадный инстинкт живет в каждом из нас, ноги сами понесли меня в парадную, где уже толпились люди с мокрыми волосами, но я усилием воли сдержал этот порыв, гордо зашагал под взглядами горожан по тротуару. Дождь хлестал мне в лицо, рубашка прилипла к плечам и спине — пиджак я свернул шелковой подкладкой наверх и засунул под мышку, — с волос скатывались по щекам и подбородку холодные бодрящие капли. Пришла в голову мысль стащить башмаки и, перекинув их на связанных шнурках через плечо, зашлепать босиком по лужам, как в далеком детстве…

Первый настоящий летний дождь с громом и молнией гремел в Ленинграде. Я глубоко вдыхал свежий ветер, губы мои помимо воли складывались в улыбку, туфли разбрызгивали мелкие лужи на тротуаре. Навстречу попалась девушка со слипшимися длинными волосами. Она тоже улыбалась, выставляла вперед ладони, собирая в пригоршни дождь, а над головой раскатисто грохотал гром, зеленые вспышки одна за другой отражались и отскакивали от стекол витрин, деревья в сквере протягивали к небу корявые ветви с заблестевшими листьями. Еще просили дождя.