Бабка встала с рассветом. Затопила печку, сходила на огород и накопала молодой картошки. Когда вода в чугуне закипела и по избе поплыл аппетитный пар, Юрка сбросил с себя одеяло. Он бы еще поспал, но какой может быть сон, если на столе горячая картошка?

После завтрака бабка стала куда-то собираться. Вытащила из шкафа черный кружевной платок, повязала на голову. В маленькую плетеную корзинку положила кусок хлеба и кулечек с пшеном.

— В лес? — спросил Юрка. Он удивленно глядел на бабку: зачем ей крупа? Разве сырую крупу едят?

Бабка достала свои выходные черные туфли на резиновой подошве и тоже положила в корзинку. Не в лес собралась бабка, в новых туфлях в лес не ходят. В гости, наверное. У бабки полно в округе родичей. Если в гости, то это хорошо. Глядишь, угостят чем-нибудь вкусным. Бабку всегда угощают. Один раз они забрели к старику Балахонову. Собирали грибы и как раз вышли к его дому. Балахонов жил в лесу, возле речки, которую так и называли: Балахонов ручей. Крепкий бородатый старик угостил их сотовым медом. У него на опушке стояло штук пятнадцать ульев. Пока Балахонов беседовал с бабкой, Юрка две тарелки меда съел. Старик был добрый, усмехаясь в бороду, еще тарелку предложил, но Юрка больше не мог. Потом несколько дней противно было вспоминать про мед. А сейчас ничего. Опять с удовольствием отведал бы медку.

— Я с тобой, — сказал Юрка. — Надо проветриться.

— Собаку не бери.

— С Диком веселее, — сказал Юрка. — Он нас охранять будет… В лесу шпионов полно.

Бабка покачала головой, но спорить не стала. Только губы поджала. Так она всегда делала, когда ей что-нибудь не нравилось.

На улице тихо. Солнце едва поднялось над лесом. На траве еще блестела роса. Крупная, холодная. Брызнет на ногу — обожжет. В поселке хриплыми спросонья голосами орали петухи. Пыль на дороге за ночь остыла и приятно холодила ноги. На крыльце сельсовета, привалившись к перилам, посапывал дежурный. Дверь в кабинет председателя сельсовета была отворена. Это, чтобы было слышно, когда зазвонит телефон. Юрка узнал Тимку Груздя. Ничего себе «истребитель»! Дрыхнет на посту без задних ног.

Юрка подошел к крыльцу.

Тимка сладко спал, подложив под щеку ладонь. Он улыбался и чмокал губами, как младенец.

Из кармана синих Тимкиных галифе торчала коричневая рукоятка нагана.

— Чего встал? — сказала бабка. — Пошли.

— Догоню. — Юрка подождал, пока бабка отойдет подальше, и вытащил из Тимкиного кармана наган. Груздь, не открывая глаз, улыбнулся и причмокнул. Наган был в полной исправности. В барабане торчали желтые увесистые патроны.

Юрка отвел курок, крепко зажмурил левый глаз и стал целиться в куриную лапу громоотвода на водонапорной башне. Потом перевел дуло на крышу больницы. На крыше, возле трубы, сидела ворона и чистила лапой черный клюв. Юрка бабахнул в ворону. Птица удивленно посмотрела на него, шевельнула хвостом и снова принялась обрабатывать клюв. А Тимка Груздь как ошалелый вскочил со ступенек, заморгал сонными глазами.

— Что? Где? Кто? — выпалил он, тряся растрепанной головой.

— Мимо, — сказал Юрка, кладя на ступеньку наган. — Не точно бьет.

— Сдурел? — стал соображать Тимка. — Где взял оружие?

— У тебя, — сказал Гусь. — Спишь, командир, как тетеря, и рот раскрыл. Не то что наган, тебя самого можно было утащить.

Тимка хлопнул себя по карманам, и руки его опустились, а глаза стали растерянными.

— Хотел резиновые тапочки с тебя снять, — продолжал Юрка, — да зачем они мне? Велики.

Тимка молча смотрел то на Юрку, то на наган.

— И штаны твои командирские можно было с тебя стащить, — неторопливо говорил Гусь. — Ты же спишь, как колун… И чего это я не снял с тебя галифе? Они почти новые… Да, диверсант помешал.

— Какой еще диверсант? — хрипло спросил Тимка. — Чего брешешь!

— Вон он сидит, — кивнул Юрка на крышу. — Автомат чистит. Дай, Тим, я еще разок бабахну!

— Проваливай, пока… — сказал Груздь. Он взял наган и засунул в карман.

Юрка подошел к двери и ткнул пальцем в листок бумаги, приклеенный к доске.

— Тут написано, что у вас сегодня вечером собрание… Приду!

Тимка достал из кармана наган, повертел в руках, посмотрел на дорогу.

— Все равно промажешь, — сказал он.

— Целиться под мушку или в центр? — оживился Юрка.

— Под мушку, — сказал Тимка, протягивая наган.

Юрка с минуту целился в ворону. А когда раздался выстрел, ворона как ни в чем не бывало поднялась и, тяжело хлопая крыльями, улетела на другой конец поселка.

— Ты же оба глаза закрыл, чудак, — усмехнулся Тимка. — Так сроду не попадешь.

Юрка вздохнул и отдал наган Тимке. Груздь взвел курок и стал целиться в ведро на крыше Ширихиного дома. Но тут стукнула дверь и на улицу выскочила Шириха. Тимка спрятал пистолет в карман и уселся на ступеньку.

— Палит кто-то, — сказала Шириха. — Аль мне пошлышалошь?

— Послышалось, тетка, — сказал Тимка.

— Уж не этот ли паражит опять? — Шириха подозрительно посмотрела на Гуся.

— Ты не бойсь, — сказал Юрка Тимке. — Я никому не расскажу, как ты дрыхнул на посту. Могила.

— Посидел бы, Гусь, всю ночь…

— Пока, — сказал Юрка. — Спешу. В гости с бабкой собрались. Звали тут нас одни… Обещали медом угостить!

Бабку он догнал у переезда. Она выломала в сосняке суковатую палку, повесила на конец корзинку и шла по дороге не оглядываясь. Босые ноги ее утопали в пыли. Длинная юбка чуть не доставала до пяток. Бабка не спросила, почему Юрка отстал. Она молча шагала впереди. Солнце заглядывало ей в лицо. И лицо Василисы Петровны вроде бы помолодело. Какая-то праздничная и торжественная была сегодня она. Смотрела прямо перед собой и о чем-то думала. О чем? И Юрка, который любил задавать бабке вопросы, на этот раз молчал. Дик трусил по обочине. Нырял в кусты, что-то вынюхивал, ворчал. Солнце поднималось все выше. Становилось теплее. Высохла на листьях роса. По сторонам дороги росли огромные сосны и ели. Они упирались остроконечными вершинами в синее утреннее небо. Деревья были чистые, умытые. В ветвях галдели птицы. Дорога была пустынна. На лесных полянках, где солнце выстлало яркий ковер света, росли ромашки и васильки. В цветах копошились букашки. Эти зеленые полянки-островки так и манили к себе. Хотелось броситься в траву, цветы и долго лежать, глядя в небо.

Путь пересекла речка Ладыженка. Раньше дорога проходила немного в стороне и мост был в другом месте. Старый мост давно сгнил, и в тихой воде стояли в ряд, как солдаты, черные сваи. Меж свай в глубине ходила рыба.

Бабка присела на берегу отдохнуть, а Юрка спустился к воде. Осока, словно штыки, торчала из воды. Стаи мальков сновали у берега; маленькие блестящие жучки носились на поверхности; стрекозы парили над кувшинками.

— Вон ель стоит, видишь? — сказала бабка. — Там мой Андрей Иваныч убил оглоблей медведя.

— Оглоблей? — удивился Юрка.

— Давненько это было. Почитай, полвека назад. Мы тогда жили на семнадцатой версте в путевой будке. А здесь сено косили. Навил Андрей, муж мой, воз сена и выезжает на дорогу. Видит, лошадь ушами прядет, идти не хочет. А я на возу сидела. И было мне двадцать годков тогда. С возу-то вокруг хорошо видно. Гляжу, медведь стоит у ели и на нас смотрит. Медведей в наших краях много водилось. Увидят человека и сразу уйдут. А этот стоит. И глаза у него сверкают, чисто угольки. Будто не в себе Мишка-то. Не успела я Андрею слово сказать, как пошел он на лошадь. Тут и Андрей его увидел. Вывернул из телеги оглоблю и встречь к медведю. А я на возу: ни жива ни мертва. Что-то будет! Андрей, слава богу, здоровый был мужик. И медведь — гора. Сошлись они нос к носу. Медведь растопырил лапы, хотел Андрея обхватить. А он увернулся, отскочил в сторону да как хрястнет оглоблей Михал Иваныча по лбу, аж гул по лесу пошел. Сразу медведь-то осел. Сковырнулся. Только лапами подрыгал и затих… Шкуру потом купил у нас ильятинский помещик. Богатая шкура была. Говорят, помещик ее на стенку повесил, гостям показывал и хвалился, что это он медведя убил. Оглоблей. А куда уж ему. Квелый был. И оглобли-то не поднял бы.

Бабка помолчала, пожевала губами. И Юрке, который только на фотокарточке видел Андрея Иваныча, было интересно слушать.

— Вот ты говоришь тот плохой, а этот хороший… Людей много, и все разные. А кто хороший аль плохой — сразу и не узнаешь. Иной снаружи колючий, как ерш, а приглядишься — душа у него добрая. Вот возьми моего деда… Уж на что всем казался черствым, бессердечным, а я-то знала, что он хороший… И горя же я с ним хлебнула. Дед-то мой работал обходчиком. Из себя был видный такой. Плечи саженные. Как-то с мужиками из соседней деревни на покосе подрался, так двоих в больницу отправили… Сам остановил, противу правил, почтовый и погрузил. Меня ни во что не ставил. Понукал, как лошадь. Пошли дети у нас… Ну, думаю, образумится мужик. Перевели его сюда. Он первый здесь дом и построил. А потом Шириха обосновалась, другие. Детей у меня всего было тринадцать душ… Померли. Десятеро богу душу отдали. Времена тогда, родимый, были другие. Помер и ладно. Знать, богу так угодно. Да и мне-то было легче. Шутка такую ораву прокормить? А троих вырастила. Хорошие детки-то у меня… Дай бог им здоровья. Так вот насчет деда-то. Стал выпивать, спасу нет. А уж в годах был. Но еще крепок и в бороде — ни единого седого волоса. Животом страдал. Это от винища, видать. Приходит как-то к нам Шириха. И стала ругать моего деда, рассказывать про него всякую всячину… Уж чего только не наболтала. А того, дуреха, и не ведает, что дед-то мой на печи лежит. Животом маялся. От живота потом, сердешный, и помер. Сдержалась я, виду не подала, что больно мне слушать ее. И этак спокойненько говорю соседушке: «Не горлопань, глупая. Мужика разбудишь…» Ушла она. Мой-то слез с печи, подошел ко мне и смотрит. Глаза у него были черные, цыганские. В сердцах глянет — мороз по коже. Смотрел, смотрел и вдруг — бух мне в ноги. Святой, говорит, ты человек, Василиса. И уж до чего мне было радостно… Будто впервые счастье снизошло ко мне. И зажили мы с той поры некуда лучше. И выпивать стал меньше. Вот так вдруг открыл мне муж свое сердце. И душа у него была золотая. Справедливый, правильный человек. А вот не только людям, мне свою душу казать стеснялся. Помер — думала не переживу. А снится мне он, Юрушка, каждую ночь…

— А за что ему Калинин портрет подарил? — спросил Юрка.

Этот портрет в красной металлической рамке стоял в буфете. Как-то, доставая чашку, Юрка уронил его на пол, карточка вывалилась и на обратной стороне была подпись М. И. Калинина.

— Склад тут пороховой загорелся. Весь бы поселок ухнул, — сказала Василиса. — Ну, а дед мой не сплоховал, бросился тушить. За ним и другие. И склад спас и людей.

Бабка встала.

— Ишь солнышко-то печет… Пойдем, сынок.

Километра через три показалась деревня. Но бабка в деревню не пошла. Повернула к кладбищу. Кругом море ржи, а из ржи поднимается деревянный купол старой церквушки, окруженной темно-зеленой щетиной сосен и елей. Тихо вокруг. Только слышно, как в небе ястреб курлычет.

Юрка приуныл. Теперь он понял, почему бабка взяла новые туфли и надела черный платок. На могилу к своему мужу, Андрею, собралась она. Не будет никакого меда. И деревенских лепешек с молоком не будет.

Могила Андрея Иваныча была у самой кладбищенской ограды. На могиле косо стоял потрескавшийся деревянный крест. Кругом разрослись молодые деревья, кусты. Здесь было прохладно и мрачно. Над головой глухо шумели высокие сосны и ели. Бабка встала на колени у могильного холма, помолилась. Насыпала на дерн пшенной крупы, накрошила хлеба.

— Это кому? — спросил Юрка.

— Душа его прилетит, поклюет, — сказала бабка.

Но душа не прилетела. Прилетели полевые синицы и принялись склевывать крупу. Они все склевали. Ничего не оставили душе.

Юрка и бабка заглянули в церковь. Она была сколочена из огромных дубовых бревен. Дверь висела на одной петле. Внутри церкви пусто и пыльно. На потолке и стенах нарисованы святые угодники с желтыми кругами на головах. Под самым куполом гудели голуби. Пол был весь в белом помете. Дик тоже решил обследовать заброшенную церквушку. Бабка замахала на него руками и сказала:

— В святой храм! Собака?!

— А голуби? — спросил Юрка. — Гляди, что они наделали тут…

— Голубь — божья птица, — сказала бабка и пошла к выходу. Спускаясь по кривым ступенькам, она крестилась и что-то бормотала. Наверное, просила бога не сердиться на Юрку и Дика.

Домой возвращались в полдень. Солнце припекало макушку. Бабке хорошо, она в платке, а у Юрки ничего на голове нет. Дику тоже жарко. Он высунул язык и лениво брел позади, роняя слюну в пыль. У моста увидели знакомого старшину и какую-то молодую женщину. Они сидели на берегу. Старшина был без гимнастерки. Он подставил солнцу жирные плечи. На траве лежала закуска: раскрытая банка свиной тушенки, колбаса, хлеб, а у берега, в воде, стояла бутылка с бумажной затычкой. Ширихин спирт. Они, видно, только что расположились здесь.

— Какой жирный этот старшина, — сказал Юрка. — Погляди, баб, какое у него брюхо.

Бабка подошла поближе к ним, остановилась и оперлась на палку. Она с любопытством смотрела на старшину, словно его никогда не видела, и на женщину. Смотрела в упор, без улыбки. И губы у нее были поджаты.

— Ты чего? — спросил старшина. — Иди, старая, своей дорогой.

— Тебя-то я знаю, — сказала Василиса Петровна, — жил у меня на квартире. Ушел и спасибо не сказал, что стирала, убирала за вами. Ну да бог с тобой. А эту… — она палкой дотронулась до женщины, — что-то не припомню… Откуда ты, сказывай?

Женщина посмотрела на старшину, усмехнулась.

— Ты зубы-то не скаль, кобыла, — сказала бабка. — Откуда такая?

— Хотяевская… — ответила женщина. — Из Хотяева я.

— Мамаша, шли бы вы… — начал было старшина, но бабка перебила его.

— Какая я тебе мамаша? Мой сын не пьянствует в кустах. Мой сын воюет. В окопах сидит. Мамаша! Да я бы такого сынка… Неужто так всю войну и будете при кухне?

Старшина волчком завертелся на траве. Он зачем-то схватил гимнастерку и стал натягивать на себя. А женщина опустила глаза вниз. В одной руке она держала кусок хлеба, а другой — колбасу.

— Ишь гладкий какой! Рожа, как блин масленый, — говорила бабка. — Не иначе, как воруешь солдатские харчи. Всем выдают по норме, а у вас всего полно… У кого же вы крадете, бессовестные ваши глаза? Люди воюют, а вы их обираете и пропиваете харч вот с такими… хотяевскими. Небось, бабонька, твой мужик-то на войне?

Женщина смотрела в землю и молчала.

— Воюет муж, а ты… с этим прохлаждаешься.

— Ну знаете, мамаша, хотя вы и старая…

— Не мамаша я тебе! — Бабка подняла палку и потрясла ею. — Волчица тебе мамаша… Старая я, верно. Не то бы обоих отходила палкой. Да что палка… Тебе, бесстыжие твои глаза, кое-что покрепче следовает.

Бабка плюнула и пошла прочь. Юрка шагал за ней и удивлялся: вот так бабка!

— Как ты их… — сказал он. — Обоих!

— Надень что-нибудь на голову, — сказала бабка. — Напечет.

— У старшины даже губа отвисла… Как у Кольки Звездочкина.

— Тебе бы тоже следовало палкой по горбине.

— Мне-то за что?

— Кто палил у сельсовета в небо из револьвера?

— Тимка дал, — сказал Юрка. — Ей-богу! Спроси, если не веришь.

— Думаешь, глухая, так ничего не слышу и не вижу… Разбойник!

— Бабушка, — сказал Юрка, — давай я понесу корзинку… Устала ведь!