За свою двадцатидевятилетнюю жизнь капитан Аристархов много где успел пожить. В сельском школьном интернате — продуваемом дощатом бараке. В проспиртованной заводской общаге под Череповцом. В казарме вертолётного училища на Волге, пифагорейской, в смысле геометрического, близкого к абсолюту, стандарта заправленных коек, вешалок с шинелями, коридоров и стендов. В более свободных от геометрических абсолютов офицерских общежитиях — сначала для холостых, потом для семейных. В хлопающей на песчаном ветру брезентовыми крыльями палатке за земляным остовом древней, сработанной орлами Александра Македонского, крепости с подминированными подходами, в прямоугольнике колючей проволоки, в сварных, обшитых бронёй сторожевых вышках, звонко, по-соловьиному, отщёлкивающих пули, — эдаких странных минаретах посреди безжизненной, но вооружённой пустыни. Из афганского, сгоняющего пузырями защитную краску с металла, разжижающего графитную смазку зноя Аристархов на некоторое время переместился в каменный бюргерский дом на берегу прохладного круглого озера в Саксонии.

Дом был неслыханно просторен для офицерской семьи из трёх человек, но Аристархов приступил к службе в Германии, когда в усыхающих, подобно шагреневой коже, советских, а теперь, стало быть, российских гарнизонах вовсю хозяйничали немцы. Отечественные отцы-командиры, естественно, хотели запихнуть Аристархова с семьёй в подвал при гараже, а в бюргерский дом поселить нового редактора военной газеты с молодой женой.

Пространства Восточной, Западной, а там и объединённой Германии никоим образом не шли в сравнение с пространством даже и крепко подрезанной России. Однако жилищные германские условия бесконечно превосходили аналогичные русские. Аристархов водил знакомство с некоторыми немцами, и у него сложилось впечатление, что немцы как бы сразу рождаются для нестесненного житья-бытья, что оно, нестесненное это житьё-бытьё, как бы сразу записывается за новорождённым немцем невидимыми чернилами в невидимую книгу судьбы. В то время как русский, страдая, сходя с ума по жилью, подобно альпинисту, карабкается к нему всю свою жизнь-службу. И редко когда успевает закончить восхождение. Чаще успокаивается в местах, где не столь важны просторные кухни и высокие потолки. Но и на финишных земных — кладбищенских — пространствах в стеснённой Германии покойникам было не в пример вольнее, нежели в избыточно земельной России.

Сейчас капитан Аристархов обитал в длинной, узкой, как холодный чулок, келье подмосковного монастыря. В облупленном, некогда полувзорванном, а потом полувосстановленном монастыре за выездом ремонтных мастерских и склада райпотребсоюза разместился ударно выведенный из Германии вертолётный полк специального назначения, лучший в России вертолётный полк.

Теперь Аристархов летал над извилистой, как змеевик, малахитовой от тины рекой Пахрой, над спичечно-коробочными садово-огородными товариществами, старыми посёлками и деревнями, убранными и неубранными полями, над рано пожелтевшими и покрасневшими по причине сухого жаркого лета лесами. Иногда он брал в сторону и зависал над Горками Ленинскими — остаточно ухоженными, но пустынными, как храм отжившего божества. Аристархов частенько смотрел сверху на медно-коричневого Ильича в пальто, поставленного в шагу прямо посреди поля возле шоссе. Ильич был неприкаян, растерян и уходящ в сторону Варшавы. Почти так же, как оторванный от материальной базы — от горюче-смазочных, технически служебных корней, — выведенный из Германии, то есть в противоположном от шага Ильича направлении, вертолётный полк. Ходили слухи, что полк вот-вот расформируют.

Керосина с каждой неделей отпускали всё меньше и меньше. Полётное время съёживалось. У Аристархова, пожалуй, впервые в жизни появилось время для чтения. Больше всего в жизни капитан любил летать. На втором месте шло — читать. Раньше он больше летал. Теперь — читал.

Из невпопад и бессистемно — по вечерам, в нелётную погоду, на боевых дежурствах, в редких отпусках — прочитанного в памяти застревали странные и необязательные строки. Скажем, что мерилом всякой цивилизации является… отношение к женщине. Чем дольше пилот тяжёлой боевой машины, первейший читатель гарнизонных библиотек капитан Аристархов размышлял над этим горьковским откровением, тем меньше был склонен с ним соглашаться. По мнению капитана, женщина являлась самым что ни на есть полноправным субъектом цивилизации, можно сказать, непосредственным её творцом. Как, впрочем, и антицивилизации. Упадок цивилизации, превращение её в антицивилизацию во многом объяснялись упадком, превращением женщины в антиженщину. Женщина вдохновляла мужчину на подвиги. Антиженщина — на воровство. Надо думать, что и вдохновлённый — неважно, кем или чем, — на воровство мужчина становился антимужчиной. Аристархов не знал, что тут первично, а что вторично. Скорее всего, женщины и мужчины антицивилизации стоили друг друга.

Ему открылось, что мерилом цивилизации вполне могло бы являться отношение к прошлому, к мёртвым. Весьма совершенной в этом свете представлялась египетская цивилизация, не случайно, надо думать, просуществовавшая столько тысячелетий. Да и русская, собственно, оказывалась не последней в этом ряду, хотя бы благодаря определению философа Фёдорова сверхидеи существования живых как воскрешения мёртвых. То есть, отвергая Страшный Суд и всё с ним связанное, Фёдоров хотел быть добрее самого Господа.

Господь, не иначе, покарал русских за странного философа. Живые жили в России как воскрешённые мёртвые. Что воскрешённым мёртвым до суетных земных дел? В неистовом вольнодумстве Аристархов шёл дальше Фёдорова. Ему, мечталось, чтобы не живые мёртвых, а мёртвые воскресили живых русских, такими безнадёжными представлялись ему эти самые живые русские. На тридцатом году жизни пилот тяжёлой боевой машины капитан Аристархов сам доподлинно не ведал: жив ли, мёртв, а может, воскрешён? Вместе со своим народом он, похоже, пребывал в некоем четвёртом состоянии. Аристархов долго думал, как определить это диковинное, изменчивое, ускользающее состояние, пока наконец не додумался: сновидческое. Сновидческой, стало быть, была современная русская цивилизация, подобно лунатику, зависшая между жизнью, смертью и воскрешением.

В отличие от русской, германская цивилизация определённо благоволила мёртвым и живым. Живым — достойное жильё. Мёртвым — не менее достойные кладбища, памятники, колумбарии-сады. Немецкие женщины были далеки от упадка. Одним словом, поначалу германская цивилизация увиделась Аристархову весьма разумной и уравновешенной.

Сомнения закрались на зимних вагнеровских днях в Ганновере, где Аристархов оказался по случаю хорошо оплачиваемых показательных вертолётных полётов. Апокалипсический лёт тяжёлых железных чудовищ, по мнению немцев, должно быть, неплохо дополнял Вагнера, гремевшего во всех способных разместить оркестры и слушателей помещениях. Это было невероятно, но, проходя вдоль неправдоподобно чистой стеклянной стены сталелитейного завода, Аристархов и там услышал громовые раскаты симфонического оркестра, увидел рабочих-меломанов в касках с мрачными и яростными лицами, какие и должны быть у людей, переливающих музыку в сталь или, наоборот, сталь в музыку.

Точно с такими же лицами они наблюдали на лётном поле за фигурами высшего пилотажа, показательными боями, которые устраивали для них в вечернем леденеющем небе русские военные самолёты и вертолёты.

После полётов, Вагнера в концертных залах, гостиничных холлах, заводских цехах и просто на улицах и в парках Ганновер долго не засыпал. Какая-то сила не отпускала рано ложащихся немцев по домам, и они бродили по англизированным — в рождественском антураже — иллюминированным пассажам, опустошая стаканчики с грогом, закусывая дымящимся мясом. То было броуновское движение народа. Так собираются в стаи птицы, начинают вдруг ходить кругами по пню муравьи, гудяще роятся в липах пчёлы. Некая невысказанная мысль как бы сгущалась над выпивающими и закусывающими людьми. И кукольный младенец Иисус в тысячах витрин, казалось, стыл в яслях от ужаса пред этой мыслью. Как растерянно стыли в этих же витринах бородатые сермяжные волхвы, возвестившие миру о рождении Христа. Не стыл только коварный и подлый царь Ирод.

А может, подумалось Аристархову, мерилом цивилизации является отношение к музыке? Броуновски кружась по Ганноверу вместе с сытыми, добротно одетыми, но какими-то мрачными немцами, он был склонен признать немцев за их любовь к музыке самым цивилизованным народом. Только вот не очень хотелось, чтобы главной музыкой цивилизации был великий Вагнер. Хотелось музыки попроще, почеловечнее…

Тут Аристархову и открылось, отлилось, как белая в синих электрических искрах сталь под музыку Вагнера в заданную форму: мерилом цивилизации является отношение к совершенству. Собственно, он это знал с того момента, как впервые поднял в воздух вертолёт. Знал, да не мог выразить. Египтяне искали совершенство, возводя пирамиды, которые оказались сильнее времени. Немцы вдруг создали посреди Европы третий рейх, который оказался антисовершенством. Они признали ошибку, но сейчас, похоже, склонялись к тому, чтобы поискать совершенства в очередном — четвёртом — рейхе.

Ну а русские, как и положено последователям философа Фёдорова, собирались обрести совершенство не в пирамидах, не в музыке, не во Второй или в Третьей России, а в… смерти.

Совершенства искали не только цивилизации, но и некоторые отдельно взятые личности. Хорошо, если устремления личности совпадали с устремлениями цивилизации, в которой личность существовала. Если нет — личность объективно противостояла цивилизации. Как если по переполненному, двигающему вниз эскалатору некто, обезумев, проталкивался вверх. Таков был мифологический пастух Марсий, вздумавший переиграть на флейте бессмертного Аполлона. Девица Арахна, решившая переткать Афину-Палладу. Карфагенская красавица Саламбо, возомнившая себя невестой Бога. Александр Сергеевич Пушкин. Николай Васильевич Гоголь. Да мало ли их, этих отдельно взятых странных личностей?

Собственно, и сам Аристархов, ещё толком не зная вертолёта, не умея им управлять, почему-то был совершенно уверен, что сможет делать с вертолётом всё, что только может делать человек с вертолётом, на вертолёте и даже значительно больше.

Чем дольше Аристархов над этим размышлял, тем крепче утверждался в мысли, что Бог не иначе отмечает людей, покусившихся на совершенство в том или ином деле, как бы ведёт их за руку во исполнение некоей не ими поставленной цели. Потому что совершенство всегда сильнее своего носителя, временного вместилища. Вот Бог и ведёт человечка, как строгий воспитатель хулигана, которого отпустишь — он хвать камень да прохожего по башке!

Единственно, смущали финалы охотников за совершенством. С Марсия Аполлон заживо содрал кожу. Арахна была превращена в паука. Плохо кончила гордая Саламбо. Пушкина застрелил ничтожнейший Дантес. Не говоря о таинственной — с воскрешением в гробу — смерти Гоголя…

Аристархов не ощущал на себе руки Божьей на танцах в ДК «Спутник» в Череповце, когда твёрдо встретил бросившегося на него условно-досрочного прямым в лоб, а когда тот, хрюкнув, упал, но зачем-то пошевелился — изо всей силы ногой, как по мячу, и опять же в лоб. И сейчас Аристархов не помнил, в чём там дело. Слишком много было выпито. Но и сейчас, и тогда доподлинно знал: нельзя ногой, как по мячу, в лоб. Знал, но ударил. Какая уж тут Божья рука, когда ногой, как по мячу, в лоб? Не ощущал никакой руки и когда через несколько дней верная подружка из отдела кадров принесла ему его документы, посоветовала немедленно сматываться. Тот лоб в больнице, шепнула рисковая, в себя не приходит, вот-вот концы отдаст, уже звонили из ментовки, выясняли, в какую сегодня Аристархов смену, когда точно будет в общаге. Отсутствовала рука и когда он в сумерках из-за сараев наблюдал, как к общаге подкатил милицейский зарешечённый «УАЗ» и двое в форме, один в гражданском, передёрнув затворы на пистолетах, вошли в общагу. Всё имущество Аристархова уместилось в клеёнчатую сумку с надписью то ли «Спорт», то ли «Спринт». Ему только что исполнилось семнадцать. За сараями Аристархов давился кислой «Примой», по щекам текли слёзы, такой родной казалась проклятая пьяная общага, такой чудовищной несправедливостью — случившееся. Не то что он, возможно, убил человека и его хотят за это посадить в тюрьму. А что надо бежать из общаги, из… дома?

В сумерках же часом позже знакомый шоферюга-дальнобойщик притормозил в условленном месте на совершенно пустынном шоссе. Аристархов с сумкой запрыгнул в кабину. Поехали. Позади — Череповец. Впереди — шоссе, ночь, неизвестность, словно нанизанные на невидимую нитку разногорящие фары встречных машин. «В Караганду через Куйбышев с крепёжным лесом. Обратно через Ригу с сельдью, — объявил маршрут дальнобойщик. — Глянь на карту. Все города — твои».

Городов было много. Они были нанизаны на тонкую красную нить дороги примерно так же, как фары встречных машин на шоссе. И все в той же степени принадлежали Аристархову, в какой — шоферюге-дальнобойщику, Господу Богу или никому. Это потом Аристархов понял, что по Божьему же промыслу стремление к совершенству несовместимо с собственностью, как гений и злодейство, что имущество отмеченных Господом, неважно, молоды они или стары, всегда легко умещается в сумку с надписью «Спорт» или «Спринт». А тогда, тупо глядя в уносящееся под колёса ночное шоссе, он горевал по получке, которую должны были выплатить в аккурат через два дня. В этом месяце у Аристархова было много сверхурочных.

Впервые он ощутил на себе то, что впоследствии определил как руку Божью, в небольшом волжском городке, где был ссажен дальнобойщиком, перед невзрачным зданием с бордовым стеклянным в звёздах прямоугольнике на стене: «Высшее вертолётное училище имени такого-то». Аристархов понятия не имел, что такое вертолёты, — видел в небе раза три, и всё, к военной авиации относился примерно так же, как к палеонтологии, то есть никак. Внутренний голос был прагматичен и шпанист. Выросший в сельских школах-интернатах, пообтиравший бока в заводской общаге, с чёлочкой на глазах и с ножичком в кармане, Аристархов никакому другому бы голосу и не внял. Впервые он побывал в церкви накануне отлёта в Афганистан. С тех пор стал не то что постоянно посещать, но захаживать. Внутренний его голос за это время нравственно и стилистически усовершенствовался. А тогда: «Военуха — самое оно! Если хер-химик гавкнется, будут шарить в родной деревне, по заводам, по вербовкам, по высшим военухам точняк не будут! Годик перекантоваться, а там ищи-свищи!»

Аристархов с блеском сдал вступительные экзамены, выдержал собеседование, прошёл медкомиссию. Не иначе его уже вела рука Божья, потому что не силён до сей поры был в науках Аристархов, еле-еле добил десятилетку и уж совсем-то был не речист. На танцах с девками и то молчал, как камень. Раз только разговорился с условно-досрочным, да плохо вышло. Тут же вдруг толкнул такую речугу о пилотах и вертолётах, что у седого полковника слёзы навернулись на глаза. «Запишите ко мне, — распорядился полковник, — плевать, что нет направления. Этот сможет!»

И через пять лет на выпускном построении, вручая Аристархову лейтенантские погоны, повторил, дыхнув спиртом: «Сможешь! Должен! Россия гибнет!» Аристархов хотел было возразить: «Границы на замке. Народ руками и ногами за демократию и перестройку. Почему гибнет?» Но в данной ситуации не положено было возражать. Положено было: «Служу Советскому Союзу!» Что Аристархов и прокричал.

Аристархов действительно смог. Однако мистически обозначенная полковником связь между его «сможет» и предполагаемой гибелью России оказалась слишком уж живой и безрадостной. По мере того как гибла (если, конечно, гибла, потому разные на то были мнения) страна по имени сначала СССР, а потом Россия, всё совершеннее и тоньше становилось вертолётное умение пилота Аристархова. Как будто то были сообщающиеся сосуды. Как будто он черпал некое тёмное вдохновение в гибели России. Если бы сыскался художник, способный изобразить это противоречие в виде аллегории, то он, по всей видимости, изобразил бы внизу — развалины России, а вверху — вертолёт Аристархова, выписывающий над развалинами немыслимые виражи. Отчего-то капитану Аристархову казалось, что последним аккордом в сомнительной симфонии персонального совершенства, странно смешанного с концом страны, будет уход вертолёта по косой к солнцу до стопроцентного в нём растворения. Впрочем, то были необязательные, праздные мысли, Аристархов не придавал им большого значения.

Тем более что совершенство вполне можно было уподобить радиации. Оно не поддавалось осмыслению, входило сквозь какие угодно врата. Скажем, сквозь изменение смысла слов. Чего, казалось бы, необычного в определении «бреющий»? Аристархов ничего и не находил, пока вхолостую «брил» вертолётом российские пространства. Разве только, когда «брил» в солнечный день над Волгой, чудилась некая — то ли в воде, то ли в воздухе — золотая пряжа, как бы заплетающая вертолёт в золотой же чулок. Истинный смысл слова открылся Аристархову в Афганистане, когда он «сбривал» с песка людей в чалмах и в широких белых штанах, людей с обритыми наголо головами и в военной форме — одним словом, самых разных людей, а также верблюдов, какие-то таратайки, джипы с вертолётами. А то и целые глинобитные кишлаки с садами, после которых в воздухе оставалась одна лишь пыль. Сбривая с горячего лица земли живой и механический мусор (вернее, то, что капитану Аристархову было предложено считать за мусор), он открыл в себе качества истинного брадобрея. Ему неизменно хотелось привести лицо пустыни в первозданный вид, чтобы окровавленные лохмотья, бывшие некогда людьми, развороченные горбы и чрева верблюдов, остовы машин не оскорбляли взгляда Господа. И Аристархов, если представлялась возможность, обязательно делал низкий, самый что ни на есть «бреющий» круг, приводя воздушной песчаной волной местность в порядок, так, чтобы, кроме наливающихся изнутри чёрной кровью холмиков, ничто ни о чём никому не напоминало.