Собственно, как будто это было уже не с капитаном Аристарховым. А если с ним, то в какой-то иной жизни. Разве что когда он мчался на подержанном «форде» по Каширскому шоссе к Москве, нет-нет да вспоминалась пророческая фраза, сказанная бывшим командиром по случаю вывода войск из Афганистана: «Теперь до Москвы». «Потом сдать Москву, потом взять Москву, потом опять до Афганистана», — думал Аристархов, хотя решительно ничто не указывало на хотя бы чисто теоретическую возможность такого развития событий.

У капитана Аристархова было ощущение, что Москва уже сдана. Он не мог взять в толк: в качестве кого он в сданной (кому?) Москве. Совершенно точно не в качестве недобитого защитника, отважно оборонявшего Москву. Но ведь и не в качестве взявшего столицу победителя. «Свободного полузащитника», — подмигнул ему на стадионе, когда утром делали зарядку, весёлый круглолицый старлей. Старлей, в отличие от Аристархова, не изнурял себя мрачными, а главное, бесполезными мыслями, смотрел на жизнь просто. Единственно не мог понять, отчего это приехавший из Германии Аристархов так очевидно небогат. «В банчишку, что ли, кинул под процентишки?» — недоумевал старлей.

Аристархов вздумал навестить сослуживца по Афганистану, жившего на Украине. Через несколько часов, после того как переполненный дымно-потный поезд отвалил от Киевского вокзала, по вагонам заходили люди в синих мундирах с непонятными трезубцами в петлицах. Они живо интересовались паспортами, но главным образом, что у кого в сумках. Поехал к другому — инвалиду — в Даугавпилс, то же самое сразу за Великими Луками. Россия странным образом съёживалась, хоть на отъёживающихся от неё пространствах повсеместно проживали русские люди. Это было удивительно, потому что людей было много, сила же, отъёживающая от России пространства, проистекала единственно из слабости проживающих на этих пространствах людей. Впрочем, капитан Аристархов сам был летающей частицей необъяснимой русской слабости. «Ты в Сибирь поезжай! — хохотнул круглолицый. — Там точняк не разбудят». Но оказавшийся поблизости третий объявил, что недавно ездил, ещё как будят, то татары, то башкиры, то буряты…

Круглолицый летал в спарке с Аристарховым. «Как тебя немцы отпустили из Германии? — недоумевал он. — Они товар чуют!»

Обычно Аристархов остро ощущал временность своего очередного жилья. В подмосковной же монастырской келье как-то прижился. Обычно он мечтал, что следующее жильё наконец-то будет постоянным. А тут как будто и не надо было никакого следующего. Как будто весь оставшийся век Аристархову было назначено провести в одиночестве в келье.

Капитана мало волновали происходящие в стране политические события. Аристархов наверняка не знал: то ли в нём, то ли в стране перегорела жизнь? Хотя, конечно, вряд ли она окончательно перегорела. Скорее потускнела, подёрнулась мусором и пеплом, как это обычно случается, когда в жизнь входит слишком много нищеты и страданий. Аристархов был уверен, что вскоре лампочка ослепительно вспыхнет, а затем засветит каким-то совершенно иным светом. Вот только каким именно — дневным, ночным, медицинским, тюремным, мигающим, как в вертолёте, когда десанту прыгать, — он не знал. И себя Аристархов не видел ни в нынешнем тусклом, ни в будущем ослепительном, ни в последующем неизвестно каком свете. Так что, по всей видимости, жизнь всё-таки перегорела не в стране, а в двадцатидевятилетнем капитане Аристархове.

Что, впрочем, не мешало ему летать. Более того, Аристархову казалось, что только в воздухе он и живёт. Должно быть, в следующей жизни ему было назначено сделаться птицей. Или же в жизни прошлой он был недолетавшей, скажем, подстреленной из арбалета, срезанной соколом или коршуном птицей. И сейчас навёрстывал, долётывал.

Как бы там ни было, его мало интересовал зачастивший в полк человек по фамилии Тер-Агабабов. Он был вхож к генералу, но куда охотнее и доверительнее общался с круглолицым старлеем, чья оклеенная голыми бабами келья находилась по соседству с аристарховской. Монастырская стена как будто противилась голым глянцевым бабам, выдавливала из себя гвоздики, отчего углы плакатов заворачивались и бабы как бы прикрывали стыд. Пару раз старлей приводил Тер-Агабабова к Аристархову. Тер-Агабабов ставил на стол коньяк, они выпивали, говорили, о чём обычно говорят за выпивкой мужчины. Тер-Агабабов производил впечатление умного человека и — что гораздо важнее — человека не пустого, то есть человека, у которого есть идеи и дело. Вот только что это за дело, что за идеи — Аристархову не хотелось выяснять. Несколько раз он заставал Тер-Агабабова на лётном поле, наблюдавшего за полётами. Прямо на лётное поле за Тер-Агабабовым подавали новейший «вольво-960». Аристархову было доподлинно известно, что это весьма дорогая машина, в Европе на ней ездили редкие люди.

Между тем полётов, занятий и прочей работы в полку становилось всё меньше и меньше. Два месяца не выплачивали жалованья. Аристархов или уезжал в Москву, или проводил время на стадионе, или лежал в келье на койке, читая немецкие газеты и журналы. Вероятно, это было в высшей степени непатриотично, но ему было естественнее читать немецкую, нежели российскую, периодику. Под возмущённой, переливаемой из пустого в порожнее чистой или грязной водой мыслей и фактов в немецкой периодике всё же угадывалось некое твёрдое дно, ниже которого опуститься было невозможно. Наличие этого самого твёрдого дна сообщало пусть противоречивый, но законченный смысл картине, конечно же, несовершенного мира. В немецком мире тем не менее можно было существовать. В российской периодике понятия чистой воды и твёрдого дна отсутствовали. Вместо них — некая слепая взвесь, взбаламученный, засоряющий читающую душу ил. Периодика, не воссоздающая хотя бы и в несовершенстве, но засоряющая картину мира, не заслуживала, по мнению Аристархова, того, чтобы её читали. В современном капитану русском мире существовать было невозможно.

Однажды после очередной задержки жалованья к Аристархову в келью наведался круглолицый старлей, бросил на стол пачку голубых пятитысячных в полосатой банковской упаковке.

— Вертолёт продал? — предположил Аристархов.

— Ездил с Тером в банк, — ответил старлей, — сказал ему, что нам зарплату не платят, он и дал.

— На весь полк? — удивился Аристархов.

— На весь полк. Сказал, раньше надо было говорить. Командованию и нам с тобой, — разорвал ленту на пачке старлей. — Нормально? — отделил на глазок половину.

— А отдавать когда?

— Что? — не понял старлей. — А… Тер сказал, когда Россия разбогатеет. Сказал, сочтёмся славою, ведь мы своц же люди…

— И пусть нам общим памятником будет построенный в боях Азербайджан? — усмехнулся Аристархов.

— Кто его знает, может, и Армения? — возразил старлей.

— Благодарю, — отверг чужие деньги Аристархов. — Обменяю марки.

— Давай куплю, — немедленно предложил круглолицый. — Какой сегодня курс?

Москва после обмена марок на рубли представала сказочно дешёвой и доступной. Аристархов невольно сопоставлял что почём в Европе и здесь. Ощущение иррациональной дешевизны при отсутствии у людей денег сообщало окружающей жизни нереальность истаявшего миража, который, впрочем, был настолько реален, что казалось, мираж вечен, а вот поверившие в него люди непременно истают, как глупые снеговики среди горячих — с нулями — ценников. Аристархов отмечал намётанным взглядом и дрянное качество товаров и продуктов, и что продавалось в основном то что давно прошло на Западе все стадии уценки, то есть товары и продукты из корзин и ящиков с внутренних дворов супермаркетов, хорошо полежавшие на складах у оптовиков в Польше и Турции, одним словом, товары даже не для Румынии и Албании — для сомалийцев, кампучийцев, эритрейцев, для гуманитарной помощи или помойки.

В то же время и хищненьким был мираж. Где-то за что-то платил Аристархов. В бумажнике, видимо, мелькнули сиреневые с железным волосом стомарковые банкноты. Тут же — от кассы, — совершенно не таясь, двинулись за Аристарховым двое и крайне огорчились, когда он сел в свой подержанный, обеззеркаленный и обездворниченный «форд» да и уехал. Или девчоночка лет пятнадцати, не больше, подкатилась к нему на людной улице, зашептала на ухо что-то запредельно-похабное, позвала в подъезд, где якобы жила. Аристархов ухватил её за руку, увидел, что в руке у неё зажат газовый баллончик, который, она, значит, собиралась употребить против него в этом самом подъезде.

— Отпущу и никому не скажу — пообещал Аристархов, — кто там в подъезде? Твои ребята?

— Подружка, — не стала скрытничать девчонка, — но здоровая, как бульдозер. Без мужиков обходимся. Курточка у тебя нормальная…

В московских ресторанах и казино отсутствовало ощущение того, что делает во всём мире рестораны и казино местами, где приятно проводить время. А именно — ощущение безопасности.

От нечего делать Аристархов посетил несколько политических собраний.

Он не подозревал в себе образного мышления, но после выступления нервного, худого, в очках и в заношенном свитеришке экономиста, положение в стране увиделось ему как на театральной сцене. В дальнем захламлённом углу сцены российский вертолётный полк, несколько месяцев не получающий зарплаты. В центре же — Тер-Агабабов, даже и не гражданин России, без проблем берущий в российском банке миллионы. Каким-то образом жизнь в стране устроилась так, что все, кто производил, добывал, строил, служил, воевал, одним словом, работал в поте лица своего, оказались вне денег. В то же время некая невидимая загадочная сила легко проводила людей, подобных Тер-Агабабову, сквозь посты военизированной охраны, сквозь стены и железные двери, электронные пиликающие замки к самым сладко гудящим, позванивающим, печатающим и разрезающим длинные денежные листы гознаковским машинам, где эти люди сколько хотели, вернее, сколько им было нужно, столько и брали. Труд и деньги существовали порознь. Труд не обещал ничего, кроме нищеты и невыплаты зарплаты. Деньги добывались в Зазеркалье, решительно не связанном с трудом и материальным производством. Одни — Тер-Агабабов — входили в Зазеркалье легко, как купальщицы в воду. Другим — Аристархову — путь туда был изначально заказан. Сотни дверей вели в Зазеркалье, но люди, подобные Аристархову, как будто их в упор не замечали, а если и замечали, то почему-то считали ниже своего нищего достоинства входить.

Подёргивающийся, по всей видимости, разбивший лоб, но не вошедший в Зазеркалье, без- и внеденежный экономист заявил, что вся мировая история, в сущности, не что иное, как перманентное стремление окончательно загнать Россию в Зазеркалье, запереть ей оттуда все выходы. Однажды это сделали в 1861 году. Но в 1917-м Россия выломилась, разнеся к чёртовой матери полмира. В 1991-м опять загнали. Россия, естественно, снова выломится, но теперь ей придётся разнести, как похабное кривое зеркало, весь мир с его новым мировым порядком.

Аристархову почему-то показалось, что экономист затаил личную обиду на Зазеркалье. Казалось бы, экономист должен быть в деньгах, как сыр в масле, как рыба в чешуе, а он в стоптанных башмаках, растянутом свитеришке, устаревших учительских очочках. И слушают всё какие-то нищеброды-неудачники с голодными, горящими глазами. Один Аристархов, в немецкой кожаной куртке, в широких немецких же переливающихся штанах, производил впечатление» завзятого зазеркальца. Экономист так и покалывал его гневным шильцем классового взгляда.

Второй оратор, выдвигавший себя на странную долж ность супрефекта, ошеломил Аристархова заявлением, что не следует жалеть всех этих самоубийц, а также свихнувшихся, спившихся и скурвившихся на почве рынка людишек. Ибо рынок в том виде, в каком он явился в Россию — никакой на самом деле не рынок, а смотр сатанинских сил. Все, кинувшиеся в рынок, разрушившие собственные семьи, поверившие, что жратвой, тряпками и распутством можно заменить честь, достоинство и совесть, — суть дети сатаны. Сатана, сводя их с ума, истязая непомерными деньгами, рассаживая по «оппелям» и «ниссанам», понуждая к безумному пьянству, разврату и самоубийству, всего лишь призывает своих детей к себе. Будущий (впрочем, изберут ли его за такие странные мысли?) супрефект сказал, что люди сатаны живут по своим, недоступным пониманию просты людей законам. Взять хотя бы эту их совершенно невозможную энергию. Так, один во время предвыборной кампании выступал в день по… сорок раз. Другой обзвонил за день… тысячу четыреста семь человек! Третий каждый день делает по миллиону. Четвёртый вдруг, как осенний кабан в листьях, оказался в долларах. Все ходят, ни у кого никаких долларов, а к этому сами летят, как осы на варенье.

Аристархов вдруг вспомнил прапорщика из подмосковного полка. Все знали, что он ворует и продаёт авиационный керосин, но пребывали в каком-то непонятном оцепенении. Как будто в самом акте наглого неприкрытого воровства заключалось некое мистическое таинство.

Поклявшийся в случае победы на выборах очистить, по крайней мере, свой округ от бесчинств детей сатаны, будущий (ой ли?) супрефект определил это таинство как «откровение зла». «Во зле, — объяснил он, — заключена точно такая же тайна, как, скажем, в добре или в любви. Откровение зла непременно парализует волю созерцающего его. Требуется невероятное усилие души, чтобы вступить в противоборство. Зло — удав, созерцающий его человек — кролик. Расчёт сатаны не столько в том, что все люди непременно вовлекутся во зло — этого-то сатане как раз и не надо, сколько в том, что они самоустранятся от борьбы со злом».

Прапор доворовался до того, что оставил без керосина вертолёт командира. Командир не смог в назначенный час вылететь в штаб округа. После чего было назначено расследование. Прапор скрылся со всеми документами. Через несколько дней его нашли повесившимся в близлежащем лесу. Чуть в стороне обнаружили портфель с документами и посмертную записку. Прапор сознавался в ней в воровстве, а также в том, что не знал, зачем он это делал. Он указал место, где в его сарае спрятаны чемоданы с деньгами, вырученными за керосин, просил выплатить этими деньгами полку задержанную зарплату. Перед тем как повеситься, он зачем-то облил себя из канистры бензином, а может, этим самым ворованным керосином, и развёл под деревом костёр. Так что несчастный, присоединившийся к детям сатаны прапор не только повесился, но ещё и обгорел. Аристархов видел такие трупы на песке в Афганистане. Но чтобы на сосне под Москвой… Такую необычную двойную смерть придумал «сыну» огненный «батька».

Припомнил Аристархов и недавнее бешенство жены, неодолимое её стремление оставить себе всё совместно нажитое ими в Германии имущество, в том числе и подержанный «фордишка». Её запросы в банки: не отложены где, случаем, у мужа марки? В одно прекрасное утро Аристархов вытащил из почтового ящика сразу пять банковских конвертов, адресованных жене.

Последние два месяца он не имел известий о бывшей жене и дочери.

Выручил Тер-Агабабов. Он отвёз Аристархова в Москву в кабинет гражданского замминистра обороны, где имелась ВЧ. Аристархов дозвонился до знакомой секретарши в штабе дивизии. Та сообщила, что немец похоронил жену, увёз Жанну и Динку куда-то в Баварию.

— Спроси, как фамилия немца, найдём в Баварии, — спокойно произнёс Тер-Агабабов.

Аристархов не стал. Зачем искать?

— Хочешь, — предложил Тер-Агабабов, когда по ковровой мраморной лестнице спустились вниз, сели в «вольво», — вернём жену?

Шофёр-джигит врубил сирену, уверенно занял крайний левый ряд.

— У меня такое ощущение, — посмотрел в тонированное стекло Аристархов, — что, пока я болтался по Афганистанам да Германиям, Россия проиграла вторую кавказскую войну.

— Россия много чего проиграла, — задумчиво сказал Тер-Агабабов. — Знаешь почему?

«Наверное, потому же, — подумал Аристархов, — почему и я всё проиграл. Но почему, чёрт возьми? Разве я трус?

— Потому что, — доверительно наклонился к нему Тер-Агабабов, — в России не осталось мужчин. Россия проиграла своего мужчину, ликвидировала его как класс. Выполнять приказы, делать своё дело, сидеть у бабы под юбкой, думать, что от тебя ничего не зависит, — это не значит быть мужчиной…

— Чтобы быть мужчиной, надо воровать? — предположил Аристархов.

Шофёр обернулся, смерил его долгим, ничего не выражающим взглядом.

— Смотри на дорогу, Арслан! — возвысил голос Тер-Агабабов. — Я не ворую, — обиженно добавил после паузы, — я забираю себе то, от чего вы добровольно отказываетесь. Я перестал бы себя уважать, если бы этого не делал. Я не вижу причин, почему я этого не должен делать. Если это не сделаю я, заберёт кто-то другой. Россия в настоящем своём положении недееспособна. Мужчина — это тот, — продолжил Тер-Агабабов, — кто имеет мужество, когда жизнь идёт не туда, сказать: «Так не будет!» — и исправить. Мужчина — это тот, кто говорит: «Вот так будет!» — и делает как надо. Если мужчине приказывают, а он знает, что это плохой приказ, он говорит: «Пошёл ты на… со своим приказом!» Жизнь — это капризная вредная женщина. Мужчина тот, кто берёт её за глотку и подчиняет себе. Вы, русские, никогда так не говорите. Вам говорят: распиливайте боевые корабли, и вы, как ишаки, распиливаете. Вы слушаете всякую сволочь, которую везде давно бы повесили. Вы сами подчиняетесь стерве-жизни, боитесь сделать её такой, какой она должна быть, по вашему мнению. Вы почему-то не живёте так, как вам удобно. Поэтому жизнь у вас делают другие. Только это уже не ваша жизнь. Вы, русские, живёте, как будто вас нет. Вы — воздух, которым дышат, который портят другие. Естественно, — вежливо уточнил Тер-Агабабов, — всё сказанное никоим образом не относится к присутствующим.

Аристархов смутно помнил, что было дальше, такие вдруг нахлынули боль и тоска. Он ощутил себя единственной мыслящей молекулой, несущейся в «вольво» сквозь океан боли и тоски. Несчастнейшей молекулой, потому что на него, как на некую скрижаль, был нанесён генетический код этой самой всечеловеческой русской боли-тоски. Хотя, конечно же, случившееся лично с Аристарховым никоим образом не шло в сравнение, скажем, с Хиросимой, ГУЛАГом или печами Освенцима.

Который уж раз Аристархов переживал мучительное, не без патологической сладости растворение во тьме вселенской боли-тоски.

Первоначально — в Германии — тьма была непроглядна, как смерть. По прошествии же времени в ней, как угольки под пеплом, затеплились два воспоминания. Аристархов как бы со стороны видел себя в несущемся сквозь речное ущелье в водно-золотом божественном облаке-вертолёте с обхватившей его за шею плачущей Жанной. Видел себя, идущего по дорожке германского парка, и Динку, бегущую ему навстречу с криком: «Папа! Папа!» — чтобы он обязательно поймал, подбросил в воздух, прижал к себе, улыбающуюся, машущую ему со скамейки рукой Жанну.

Два произвольных в общем-то воспоминания вытягивали капитана Аристархова из свинцовой смертельной тьмы. Хоть и было непонятно: как могут возвращать к жизни воспоминания о прошлом? Это было всё равно что, замерзая ночью во льдах, отогреваться светом погасших звёзд. Прошлое материально. Всё давно перешло в иное качество. Вертолёт, по всей видимости, сбитый или разрезанный на лом. Гражданка Федеративной Республики Германии Жанна. Динка — ребёнку три года, какая у неё память? — наверное, бежала по дорожке другого немецкого парка навстречу старому лысому немцу, у которого не было сил поймать её, подбросить в воздух, прижать к себе.

Лишь пережитое человеком чистое счастье никогда не переходит в иное качество. Более того, лишь сделавшись абсолютно несчастным, человек может определить моменты чистого счастья в своей прошлой жизни. Из моментов чистого счастья не иначе, подумал Аристархов, сотворено то, что люди называют раем. Всё прочее — ад или в лучшем случае чистилище.

Он не обманывал себя: ему не быть в раю. Но он был счастлив, что ещё в земной жизни заглянул в рай, как в замочную скважину, и увидел там вещи совершенно неожиданные: вертолёт в водно-золотом божественном облаке; бегущую ему навстречу по дорожке германского парка маленькую дочь.

— Разве можно так страдать из-за женщины? — спросил тогда в «вольво» Тер-Агабабов. — Мужчина не должен так страдать из-за женщины!

Велел Арслану притормозить возле ресторана.

Ресторан был огромен и пуст. Аристархов немедленно принял фужер «Смирновской» из заиндевевшей в серебряном ведёрке со льдом бутылки. Ему сделалось не то чтобы хорошо, но тепло. Пока проклятый мир мог согревать воспоминаниями или водкой, в общем-то можно было жить.

— Нельзя ограничивать себя одной-единственной семьёй, — укоризненно покачал головой Тер-Агабабов, — надо, чтобы было три или четыре семьи! Желательно разных странах.

Постепенно ресторан заполнялся людьми.

Аристархов обнаруживал себя то в компании бизнесменов, выпивающих под странный тост: «Чтоб нам весело жилось, елось-пилось и е…!», то танцующим под знойную испанскую мелодию с полной дамой в бриллиантах, нескромно его ощупывающей, то глубокомысленно беседующим с иностранным политологом — советником российского правительства. Этот симпатичный иностранец привёл Аристархову любопытные слова философа Кьеркегора насчёт того, что в экзальтации веры женщина может вплотную приблизиться к Спасителю, в то же время, если женщина падает, она, как правило, падает гораздо грязнее и ниже мужчины.

— Россия — падшая женщина, — сказал советник, ваши правители — сутенёры при ней.

Допивали глухой ночью в келье в обществе охотно примкнувшего к ним круглолицего старлея.

— Тер, ты покупаешь полк? — спросил старлей.

— Нет, — помедлив, ответил Тер-Агабабов, и Аристархов удивился, как спокойно и трезво звучит его голос. Так должно быть, разговаривал в незапамятные времена товарищ Сталин.

— Его, — ткнул пальцем в Аристархова, — тебя и ещё одного. Будет три новых машины.

— Я не продался немцам, — встряхнул Тер-Агабабова лацканы Аристархов, — всех денег объединённой Германии не хватило, чтобы купить меня. Неужели ты… — Аристархов вложил в это «ты» всё отвращение и презрение, на которые только был способен. — Неужели ты думаешь, что сможешь меня купить? Ты — меня?

— Купить? — легко высвободил лацканы из пальцев Аристархова Тер-Агабабов. — Я не собираюсь тебя покупать. Ты, видишь ли, относишься к категории людей, которые счастливы или, напротив, несчастливы совершенно независимо от наличия или отсутствия денег. Таких много среди русских, и в этом тоже несчастье России.

— Что же в таком случае ты мне можешь предложить? — подивился Аристархов проницательности Тер-Агабабова.

Он давно подозревал, что бесконечно сложное в понимании одних оказывалось бесконечно простым в понимании других. Причём это было никак, или почти никак, не связано с умом, полученным образованием и прочими интеллигентскими штучками. Вряд ли Тер-Агабабов читал Достоевского или того же Кьеркегора. Но сейчас, в сущности, повторял великого писателя, назвавшего идиотом князя Мышкина, максимально из всех литературных героев приблизившегося к образу Иисуса Христа.

— Что тебе могли предложить немцы, — ответил вопросом на вопрос Тер-Агабабов, — кроме марок, германского гражданства, в лучшем случае бундесверовского хьюзовского «Апача» — «Ан-64» и неких расплывчатых геополитических идей по части территориального переустройства Европы?

Аристархов подумал, что ошибался. Тер-Агабабов, вне всяких сомнений, читал Достоевского, а может, и Кьеркегора.

— Я не буду предлагать тебе деньги, — продолжил Тер-Агабабов, — у тебя всегда будет денег сколько ты захочешь. Не буду предлагать тебе определённого гражданства, ты будешь гражданином мира, у тебя будет паспорт с открытой визой во все страны — члены ООН. Я не буду предлагать тебе ни последний американский «Апач», ни даже «Ми-28». Я предложу тебе… — выдержал паузу, — «КА-50».

— Откуда у тебя «КА-50», дружок? — впервые в жизни не поверил Тер-Агабабову Аристархов. Этот дневной противотанковый и одновременно морской вертолёт нового поколения должен был поступить на вооружение Советской Армии до девяносто пятого года. Было совершенно очевидно, что на вооружение российской армии он не поступит никогда. Зачем российской армии новые вертолёты? Зачем России заводы, производящие новые вертолёты? Пробные экземпляры испытывались в Афганистане. Аристархов с удовольствием летал на них, двухвинтовых, плавно и с немыслимой скоростью пикировал, забирался на четыре километра вверх, пускал противотанковые ракеты «Вихрь», без промаха стрелял из одноствольной тридцатимиллиметровой пушки, используя нашлемную систему целеуказания. В общем-то Тер-Агабабов рассудил верно. Что осталось в этой жизни Аристархову, кроме… курсов повышения квалификации. Полетать на «КА-50» в горах и вдоль побережья, пошерстить армян или азербайджанцев, грузин или абхазцев и… умереть.

Аристархов пожал плечами, что можно было истолковать как угодно.

— Немцы предложили тебе всего лишь работу и сытое существование в чужой стране, — закрыл тему Тер-Агабабов. — Это слишком мало для мужчины, потерявшего семью, страну, армию и работу, одним словом, для мужчины, потерявшего жизнь. У тебя не осталось ничего, кроме… войны. Это объективный закон. Я предлагаю тебе войну вместо жизни. Или, если угодно, войну как жизнь. Когда мужчина теряет себя и страну, жизнь к нему, а через него к стране, может вернуться только через войну. Это последний, самый верный шанс. Начнёшь у нас, закончишь где посчитаешь нужным. Ты не сможешь отказаться!