Тер-Агабабов куда-то исчез, и в полку странным образом прекратились полёты. Ни керосина, ни масла, ни частей, ни элементарной дисциплины — ничего. Теперь капитан Аристархов не сомневался: лишь волею Тер-Агабабова полк поднимался в воздух. Тер-Агабабов исчез своей волею, и полк рассыпался по земле, как карточный домик. У страны не было воли содержать армию, и в частности ударный вертолётный полк на подступах к столице. Получалось, что у огромной России воли меньше, нежели одного-единственного маленького пузатого Тер-Агабабова. Аристархов не вполне понимал, зачем Тер-Агабабову владеть ощетинившимся каменными иглами гор, пробензиненным, сопротивляющимся, вставшим торчком злобным Кавказом, когда у его ног покорная, равнинная, сонная и влажная, как влагалище, Россия. По всей видимости, Тер-Агабабов не был тщеславен, комплекс Наполеона у него отсутствовал. Поэтому он и хотел маленький Кавказ, а не большую Россию?

А вот подмосковный вертолётный полк сам себя содержать не хотел. Если бы вдруг захотел, то превратился бы в революционный полк. Революционные же полки в России отчего-то пока не заводились. Ждали назначения нового командующего. Вот назначат и…

Аристархов, когда хотел, тогда и уезжал в Москву, когда хотел, тогда и возвращался, ни у кого не спрашивая разрешения, ни перед кем не отчитываясь.

Москва в ту осень была в разноцветных воздушных шарах — то в форме поросёнка, то невообразимого торта, то огромной перевёрнутой бутылки. Аристархов засматривался на дивные монгольфьеры, вот только радость их созерцания омрачалась ощущением, что воздушные поросята, торты, перевёрнутые бутылки суть последняя оставшаяся у страны авиация. Капитан не имел ничего против симпатичных воздушных фигур. Они были хороши, как некая весёлая составная частица серьёзного целого, как, скажем, у немцев или французов, известных любителей монгольфьеров, но ещё больших любителей собственных государств. Там государство крепко стояло на земле, обеспечивая гражданам налаженную, относительно безопасную и предсказуемую жизнь. В России государство уподобилось огромной перевёрнутой бело-сине-красной бутылке — воздушному шару, без руля и без ветрил плывущему в осеннем небе.

Вообще, красок в ту осень — торговых палаток, ларьков, плакатов, афиш, смятых пивных жестянок, красивых бутылок, обёрток из-под шоколада, расплющенных под ногами сигаретных пачек — было много. Определённо структура уличного мусора претерпела изменения. Вместо обрывков газет ветер теперь перемещал по асфальту бумагу с полосками, коей перехватывались пачки с банкнотами. Отчего-то под ногами было очень много использованных презервативов. Аристархову по этому поводу ничего не могло явиться в голову, кроме того, что раньше их выбрасывали в унитазы, теперь же — в форточки. Крысы, не таясь, сновали под ногами у прохожих, разве только не покусывая за щиколотки, когда те наступали им на хвосты.

Народ, впрочем, не замечал крыс, не радовался краскам, смотрел недобро и голодновато. Аристархов только собирался бросить в урну недокуренную сигарету, а уже летели, сшибая друг друга, двое-трое, чтобы он, значит, оставил докурить. Не отделаться было от неприятной мысли, что, пока он курит, за ним, вернее, за его сигаретой пристально наблюдают. То была новая разновидность российского социального сыска. Никому не было дела до политических взглядов капитана Аристархова. Но, оказывается, кое-кому ещё как было дело до его искуриваемой сигареты. Таким образом, курение сигарет, прежде являвшееся его сугубо личным делом, теперь превратилось в дело в некотором роде общественное, во что-то такое вроде диссидентства или, напротив, верноподданничества. Капитан не знал наверняка.

Аристархов более не посещал ни митинги, ни политические собрания. Его потянуло в музеи, за вход в которые брали большие деньги, но где было пусто, как в склепах! Оказалось, что в Москве не так-то много музеев. Аристархов понял это, обнаружив себя в Зоологическом музее МГУ среди чучел птиц и зверей. Он тупо смотрел на оскалившегося в стеклянном параллелепипеде волка и смутно припоминал, что где-то уже видел эту оскалившуюся морду.

Не далее как на прошлой неделе в этом же самом музее.

Вообще, некую близость к похожим на живых зверей птиц чучелам ощутил Аристархов. К белому с чёрным кирзовым носом медведю, опустившему могучую лапу на прибитую нерпу. К размахнувшему в неподвижном полёте огромные крылья альбатросу. К мышкующей, в искристо-белых, отдалённо напоминающих снег кристаллах, лисице. Давным-давно мёртвые, они изображали жизнь, вернее, наглядно иллюстрировали некие её моменты, которые могли быть, а могли и не быть в их прошлых жизнях.

Так и Аристархов проживал по второму кругу жизнь, которую давно прожил. Самое удивительное, прожитая жизнь волновала и интересовала его неизмеримо больше, нежели нынешняя. Нынешняя жизнь была как пепел, как искристо-белая кристаллическая имитация снега. В нынешней он, подобно альбатросу, размахнул в неподвижном полёте крылья внутри глухого стеклянного параллелепипеда. Прошлая же — как тот самый скрытый огонь, неугасимо бушующий под пеплом.

И посейчас капитан Аристархов как будто летел в водно-золотом божественном облаке сквозь речное ущелье, и посейчас ощущал на своём лице слёзы Жанны, а на своих плечах её руки. И ревновал Жанну к её погибшим и живым старлеям не в пример сильнее, чем раньше, когда сначала был одним из этих самых старлеев, а затем и мужем. А вот к старому с лягушачьими ногами лысому немцу совершенно не ревновал. Что было странно. Потому что если и было к кому ревновать, так именно к немцу, с которым он её, можно сказать, застукал, а не к растворившимся во времени и пространстве советским старлеям. Это было что-то другое — не измена и не предательство. Вернее, не только измена и не только предательство. Аристархов не знал, как это назвать. Знали бывшие советские, а ныне российские женщины. И посейчас безумное волнение испытывал Аристархов, вспоминая трепещущий на ветру белый халат Жанны, её горячие загорелые ноги под этим халатом. Он как будто смотрел на неё сверху из взлетающего в песчаном вихре вертолёта. Смотрел на Жанну, одной рукой прижимающую к себе разрываемый старлеем-ветром халат, другой рукой машущую улетающему старлею Аристархову. Подобно Фаусту, Аристархову хотелось остановить мгновение, навсегда остаться в прошлом. Ему вдруг открылось, что, в сущности, вся его жизнь с Жанной была этим самым прекрасным мгновением. Он клял себя, сколь неподобно прожил эту жизнь. Больше всего на свете ему сейчас хотелось вернуться и дожить.

Прошлое наползало на настоящее, как одна материя на другую. Аристархов разнеженно, ранимо и в конечном счёте непродуктивно существовал в колышущихся, совмещённых мирах. И лишь в минуты прояснений отчётливо осознавал, что именно внутри «прекрасного мгновения» вызрела в Жанне решимость поступить так, как она поступила. Следовательно, не таким уж прекрасным, во всяком случае для Жанны, было мгновение. Аристархов понял, что все эти его апокалипсические страдания — всего лишь непозволительно растянувшиеся во времени переживания обманутого мужа. Психиатры называют подобные состояния «умственной жвачкой».

Налицо был недостаток мужества. Не того мужества, в отсутствие которого человека можно считать законченным трусом, но иного, того, что позволяет человеку навести жёсткий порядок в собственной душе, привести сознание в состояние равновесия, определиться в несовершенной жизни и вести себя в этой самой жизни сообразно этому самому определению.

Так в жизнь капитана Аристархова вернулось спортивное, соревновательное начало. Он решил сделаться таким, каким, по его мнению, должен быть мужчина, чтобы с ним и его страной не могло произойти того, что происходило с Аристарховым и Россией.

Аристархов не возражал сделаться единственным (первым, последним?) мужчиной в стране. Смерть нисколько его не пугала. Он искренне увлёкся игрой в супермена. Хотя, конечно же, временами накатывало прежнее: он взлетал в песчаном вихре, Жанна оставалась внизу, прижимая халат. И не глаза, но душа капитана вновь и вновь наполнялась слезами.

В промежуточном, переходном состоянии от хлюпика к супермену, а может, наоборот, от супермена к хлюпику Аристархов однажды притормозил на пустынной улице перед вывеской: «ЧАСТНАЯ КАРТИННАЯ ГАЛЕРЕЯ «ВЕРТОЛЁТ». Аристархов спокойно относился к живописи, однако спокойно проехать мимо слова «вертолёт», естественно, не мог.

Капитан толкнул дверь подъезда, поднялся по ступенькам, вошёл в помещение. Никто не встретил его. Он довольно быстро осмотрел три увешанные картинами комнатки. Картины не имели к вертолётам ни малейшего отношения, пожалуй, за исключением единственной под названием «Дорога листьев». На ней осенние разноцветные листья закручивались в подобие спирали, уходили эдакой лентой Мёбиуса за горизонт, что теоретически могло иметь место, если бы в непосредственной близости от кладбища листьев взлетал по тревоге вертолётный полк. Что-то такое отдалённо связанное с человеческой жизнью, с тем, как человек рождается, страдает, а затем умирает, уходит лентой Мёбиуса за горизонт, присутствовало (а может, и не присутствовало, может, капитан фантазировал) в картине. Аристархов, направляясь к выходу, подумал, что эта картина вполне могла бы украсить стену его монастырской кельи.

— Вы забыли купить билет, — догнал его, ступающего на лестницу, женский голос.

У капитана сжалось сердце: так похож был этот голос на голос Жанны! Он долго не оборачивался, переживая немыслимую фантазию — Жанна приехала в Москву, Жанна случайно увидела его, входящего в галерею. Жанна вернулась к нему!

У окликнувшей Аристархова женщины его промедление, похоже, вызвало более уместное в данном случае предположение:

— Не хотите покупать билет?

— Сколько? — обернулся Аристархов.

— Пятьсот! — вызывающе ответила женщина.

— Присматриваете здесь за порядком? — достал из кармана бумажник Аристархов.

— Можно и так сказать, — не без достоинства уточнила женщина, — если не считать, что я, видите ли, художница. Это я нарисовала весь этот хлам! — Глаза её наполнились слезами, губы задрожали.

Отыскивающий в бумажнике пятисотенную, Аристархов поднял глаза и увидел, что она молода, хороша собой, совершенно не похожа на Жанну и что она, несмотря на это, а может, именно поэтому очень ему нравится. И ещё он, не знакомясь, установил, что её зовут Елена. В дальнем углу висел плакатик с её фотографией на фоне так понравившейся Аристархову «Дороги листьев», лентой Мёбиуса, уходящей за горизонт. Там было крупно написано «Елена», а вот фамилия помельче, Аристархов не разобрал.

В следующее мгновение она рыдала у него на плече. Аристархов растерянно гладил её по голове, прекрасно сознавая, что это — всего лишь нервный срыв, окажись на его месте кто другой, она бы точно так же рыдала на том плече. Плечо — неважно чьё — в данном случае исполняло роль живой тёплой стенки.

Последнее время Аристархов был до того сосредоточен на Жанне, что ему как-то не приходило в голову, что существуют другие женщины. Он был одиноким патриотом, последним солдатом исчезнувшей с его атласа страны «Жанна». Сейчас он случайно приблизился к пограничным столбам другой страны — «Лена». Аристархов, насколько ему позволяли фантазия и скромный опыт географа, попытался сравнить две страны, хоть и сознавал умозрительность сего занятия. Он знал одну страну «Жанна» — сейчас она была совсем другая. Страну «Лена» он совсем не знал.

И тем не менее.

Страна «Жанна» была проще, народней. В стране «Жанна» носили яркие — туземные — украшения, любили юбки покороче, а блузки потесней. Не возражали выпить по поводу и без повода. А выпив — попеть или поплакать в голос. Читали трудно, в основном детективы и «про любовь». Если укладывались под ночь с книжкой, то быстренько засыпали. Ходили по магазинам и никогда — по музеям и картинным галереям. В стране «Жанна» обходились без классической музыки. Охотно занимались собственным домом, однако побывав в доме более богатом, как бы на время теряли интерес к дому собственному, впадали в непонятную задумчивость. В стране «Жанна» не сильно жаловали родственников. Признавали в жизни единственное движение — от меньшего достатка к большему. Если что-то на этом направлении не ладилось, в стране «Жанна» не разводили философию, не лили слёз по разрушенному, будь то государство, армия, страна или семья, но были склонны пожертвовать всем, что путалось под ногами, мешало двигаться в раз и навсегда определённом направлении. Всё летело как балласт из корзины воздушного шара. В стране «Жанна» не говорили о морали. В стране «Жанна» не то чтобы сильно любили субя, но просто любили жить. И жить хорошо, а не жить плохо. В стране «Жанна» подруги были сплошь оторвы, шлюхи, спекулянтки, брали между делом поллитру на двоих — и ни в одном глазу. В стране «Жанна» жили русые, широкоскулые, голубоглазые, легко дающие и легко забывающие, грубоватые, могущие и запустить матом, но могущие и помочь, пожалеть, посочувствовать. В стране «Жанна» квартировали старлеи, инженеры, машинисты, наладчики заводского оборудования и прочий не первой, но и не последней руки — срединный — русский люд. Страна «Жанна» была невыразимо прекрасна, естественна и самодостаточна, и, если бы Аристархова не лишили там вида на жительство, он был бы счастлив жить там до самой смерти.

Страна «Лена» была куда более утончённа. В стране «Лена» благоухали цветы, на стенах висели картины, полки и шкафы ломились от книг. В стране «Лена» читали ночи напролёт и по ночам же бродили по комнатам в ночных рубашках с распущенными волосами. В стране «Лена» бесконечно уважали дом и родителей. Страна «Лена» состояла из самозабвенных занятий искусством, умных разговоров, слёз, любви к животным, исступлённых споров о смысле жизни. В стране «Лена» практически не пили, влюблялись, как правило, в малодостойных людей, которым измышлялись императорские достоинства. Нечего и говорить, что влюблялись себе в разочарование и вред. В стране «Лена» долго жили на родительские деньги и крайне трудно зарабатывали свои. Если не находили себя в искусстве или в любви, не чурались политики или оккультизма. Тут были часты активистки, медиумы, интеллигентные бескорыстные помощницы, готовые положить жизнь на алтарь демократиии, экологии, новой религии, в общем, чего угодно. Страна «Лена» была страной театральных премьер, просмотров, вернисажей, литературных новинок, авторских вечеров, клавесинных концертов. Страной свечей, поздних трезвых ужинов за накрахмаленными скатертями, поздних же пробуждений за плотно занавешенными окнами. В страна «Лена» обитали тонкие в талии, изящные, темноволосые, бархатноглазые, делающие из всего на свете проблему, смешные в любви, предлагающие каждому сомнительному избраннику неизмеримо больше, чем ему нужно, чем он сможет осилить. Одним словом, в стране «Лена» жили печальные интеллигентные неудачницы. Помимо проходимцев, здесь находили временное пристанище разные траченые литературные, художественные, артистические люди, расставшиеся, по своему обыкновению, с первыми, а то уже и вторыми семьями. Но и они редко становились счастливыми в стране «Лена».

— Пожалуйста, — протянул деньги Аристархов.

— Не надо мне ваших денег, — с невыразимым сожалением произнесла Лена.

— Почему? — удивился Аристархов.

Лена подошла к окну. Внизу, прижавшись к тротуару, стоял аристарховский «фордишка» с непереставленными немецкими номерами. Последнее время «фордишка» скверно заводился, жрал масло, как сумасшедший. Аристархов не успевал подливать. Надо было ехать на станцию техобслуживания, но Аристархову всё было недосуг. Разваливающийся «фордишка» был из исчерпанного, оставляемого Аристарховым мира. Другой ногой Аристархов как будто шагнул в будущее — в пустоту, в туман — и сейчас не видел ноги. Та же нога, что осталась в исчерпанном мире, дрожала и подгибалась. Аристархов не знал, как быть с Леной: побыть с ней в исчерпанном мире или взять с собой в пустоту, где исчезла нога? Только неизвестно, подумал Аристархов, сколько я там протяну. Лена оказалась в аристарховском междумирье. «Что ей до моей машины?» — подумал он.

— Я полагала, вы иностранец, — вздохнула Лена.

«Вперёд… твою мать! — подумал Аристархов. — Кавказ подо мною, один в тишине стою на тра-та-та какой-то скале. В полдневный жар в долине Дагестана…»

Тут на улице рядом с жалким аристарховским «фордишком» притормозил новенький, литой, синий, как грозовая, беременная градом туча, «БМВ», и уже настоящий немец — стриженый, седой, со стальными глазами и тяжёлой тевтонской челюстью — хлопнул дверью, пиликнул брелком с сигнализацией, направился в частную картинную галерею «Вертолёт» с таким решительным видом, как будто вознамерился купить всё разом и оптом.

Аристархов разбирался в немцах. Этому, хоть он и выглядел на пятьдесят, было за шестьдесят, и занимался он чем угодно, только не артбизнесом. Одному Богу было известно, что ему в частной картинной галерее «Вертолёт»?

Глаза у Лены между тем распахнулись, как у девочки при виде давно ожидаемого подарка. Её повело. Она ухватилась рукой за столик. Потом судорожно, не обращая внимания на стоящего рядом Аристархова, выхватила из сумочки помаду и зеркальце. Какой-то она сделалась суетливо-жалкой и одновременно беспомощно-растерянной. Аристархов вдруг обратил внимание, как тщательно она причёсана, как продуманно одета, как ненавязчиво подведены у неё глаза, какой тонкий аромат у её духов. Лена слабо затрепетала навстречу недоуменно вставшему в дверях немцу. Боже мой, изумился Аристархов, да ведь она здесь среди своих картин ждёт… принца, что ли? Чтобы, значит, взял за руку и… Ей же не пятнадцать лет! Аристархов был совершенно уверен, хотя, естественно, видеть этого не мог: на Лене с изыском нижнее бельё, и всё-то там у неё… одним словом, чтобы потенциальный принц не разочаровался.

Капитану сделалось грустно, как если бы он присутствовал при конце света. Хотя в действительности присутствовал всего лишь при конце отдельно взятого персонального света. Конце, ошибочно принимаемом за начало. И ещё — конце собственных фантазий. Впрочем, фантазии были столь мимолётны и быстротечны, что даже не успели оформиться в первичные хотя бы на уровне рефлексии переживания.

Немец вдруг решительно заговорил с Аристарховым на жестковатом верхне-средненемецком. На роже, что ли, написано, что я знаю по-немецки, подумал Аристархов. И ещё подумал, что Германия странным образом достаёт его в России.

— Он интересуется, где здесь офис фирмы, торгующей мясными консервами «Росфлеш»? — перевёл Аристархов.

— Этажом выше, — прошептала Лена. Глаза её наполнились слезами.

Аристархова разобрал нервный смех. Вблизи пожилой торговец решительно не походил на прекрасного принца. Розовый, серебристый, он одновременно походил на элитного борова-производителя и консервную банку, если, конечно, возможно такое двойное сравнение. Аристархову сделалось обидно за Золушку-Лену, а вместе с Леной за всех, сошедших с круга русских женщин, а вместе с сошедшими с круга русскими женщинами за всю Россию. «Свинопринц», — подумал Аристархов, хотя, вполне вероятно, немец был отличным парнем, прекрасным специалистом и совершенно не заслуживал подобного прозвища.

Атмосфера сверхнапряженного стояния, в которой материализовалось столько ненормального ожидания и ненормального же разочарования, похоже, изрядно позабавила толстокожего немца. Видимо, он не впервые был в России и примерно представлял, чего ждут и от чего испытывают разочарование русские женщины. Услышав от Аристархова, что мясная контора этажом выше, он не поспешил туда, а взялся снисходительно разглядывать картины.

— Или я ничего не понимаю в искусстве, — доверительно сообщил он Аристархову, — или это какая-то мазня.

— Он в восхищении от ваших произведений, — объявил Аристархов Лене.

— Она так смотрит на меня… — понизил голос немец, успевший убедиться, что Лена не понимает по-немецки, — как будто неделю не ела. Они почему-то здесь уверены, что мы, немцы, существуем исключительно для того, чтобы раздавать им наши марки. В принципе я бы приобрёл какую-нибудь её работу, если бы хоть одна мне понравилась. Я могу подарить ей… шариковую ручку, зажигалку, но, чёрт возьми, это не очень солидно.

— Вам видней, — не стал спорить Аристархов.

— Но вот так взять и уйти, когда она вот так стоит и смотрит…

— Они здесь все вот так стоят и вот так смотрят, — сказал Аристархов.

— Да, но не все же они здесь художницы, — возразил немец.

Аристархов посоветовал свинопринцу осмотреть выставку, а потом заплатить за билет, скажем, марок пятьдесят. Лена оценивала входной билет в пятьсот рублей. Аристархов обеспечивал ей немыслимо высокую конвертацию.

— Она будет совершенно счастлива, — заверил Аристархов немца.

— К сожалению, у меня очень мало времени, — немец не исполнил известную заповедь Талейрана насчёт того, что не следует поддаваться первым порывам, они, как правило, слишком благородны, и теперь отчаянно сожалел об этом.

— Осмотр займёт у вас от силы пару минут, — успокоил его Аристархов.

Собственно, ему больше было нечего делать в частной картинной галерее «Вертолёт». Золушка должна была хотя бы на мгновение остаться наедине с принцем, чтобы потом ей не было мучительно больно за бесцельно потраченное время.

— Мне пора, — простился с художницей капитан, — полагаю, вы с ним без труда объяснитесь по-английски. — Отчего-то он был уверен, что Лена сносно изъясняется по английски. Хотя ей больше подошёл бы французский.

— Уж как-нибудь! — Что-то изменилось в голосе Лены. Только что Аристархов слушал её, и ему мерещились унылые под пеленой дождя просторы, униженные, утративший веру путники, тянущиеся этими просторами неизвестно куда. А тут вдруг как будто прорезался резкий солнечный свет, ласточки или стрижи прочертили небо над ожившей, стряхнувшей сонную рабскую одурь землёй.

Птицы — ласточки, стрижи, да, пожалуй, и пеликаны, — как известно, давние любимцы Господа. Они — вне богатства и прочего материального. Где птицы — там дух. Аристархов был уверен, что пристрастное отношение Господа к птицам каким-то образом экстраполируется (капитан не боялся сложных иностранных терминов) и на него, грешного, летающего в железной апокалипсической птице — вертолёте.

Немец тем временем закончил осмотр и теперь приближался, помахивая сиреневой сотенной купюрой. Аристархову почему-то вспомнились конфеты со странными названием «Ну-ка отними!». Он подумал, что все его птичьи изыскания — бред. Куда там птицам против германских марок!

— Он был счастлив посетить вашу замечательную выставку, — сказал Аристархов. — Если бы он торговал картинами, он купил бы их все. Но он, увы, торгует всего лишь мясорубками.

— Скажи ему, что вход на выставку бесплатный, — надменно подняла брови Лена.

— Ты уверена? — удивился Аристархов.

Лена сказала сама по-английски.

— Что с ней? — не понял немец.

Аристархов пожал плечами.

— Я даю двести, я покупаю… вот эту? — немец ткнул пальцем в первую попавшуюся на глаза картину.

— Не продаётся! — свистяще прошептала Лена.

Немец вышел, играя желваками на щеках. Торговля мясорубками, видимо, приучила его к сдержанности и самобладанию.

— Боже, как грустна наша Россия! — простонала, схватившись за голову, Лена.

Аристархову нечего было возразить.

— Я свободна, — сладостно и грациозно потянулась Лена. — Как ты думаешь, двести германских марок — не слишком ли смехотворная цена за свободу?