В детстве двор казался ему великим и непостижимым, как Вселенная. За окном их квартиры на десятом этаже начинался океан живого синего воздуха, где, словно парусники времен великих географических открытий, терпели бедствие луна и солнце. Выходя на невесомо плавающий в упругом пространстве балкон, он воображал себя повелителем ветра, императором воздуха. Казалось, стоит только захотеть, ветер подхватит его, понесет, как тополиный пух.

Во втором классе их принялись обучать английскому. Чужие слова, которых не знал никто, кроме учителей, да, быть может, англичан, входили в сознание тяжело, точно ненужные гвозди по самую шляпку. С гудящей головой он выходил в вестибюль, где каждый раз затевалась свалка. Разнузданными воплями, нечленораздельными междометиями они воскрешали родную речь. Под пыльными матовыми плафонами летали портфели и ранцы. Четырехчасовое сидение в школе искупалось свободой за ее стенами. По улице шагали с единственной мыслью: что бы такое учинить?

На детской площадке он приметил девчонку, занявшую его любимые качели. Она совершенно не заслуживала внимания, если бы не диковинные распущенные волосы. Казалось, то светится, золотится на солнце стожок.

Они устроились неподалеку, извлекли самодельную ракету, начиненную порохом и карбидом. Ей предстояло взлететь выше дома, а то и вырваться в атмосферу и прекратить там существование, как это делают метеориты и искусственные спутники Земли. Как получится. Ракету установили возле помойки, подсоединили бикфордов шнур. Блестящий, точно сменившая шкуру змея, он выплюнул огненную струйку, зашипел, стал стремительно укорачиваться. Шнур превратился в пепельную дорожку, однако ракета не взлетела. Она по-прежнему стояла возле помойки, и только внутри у нее что-то недовольно клокотало. Стали тянуть спички, кому идти смотреть. Вышло ему. Он сунул обломанную спичку в карман, но вдруг незнакомая девчонка окликнула с качелей:

— Иди сюда!

Голос был скрипуч. Так могла скрипеть несмазанная дверь. Буратино, наверное, так разговаривал. И еще мелькнула мысль о какой-то трубе. Хотя при чем тут труба?

Обломанная спичка кололась сквозь карман. Нельзя сказать, что ему очень уж хотелось идти к надувшейся ракете. Он остановился:

— Чего тебе?

— Давай покачаемся на качелях?

— Больше ничего не хочешь, дура?

— Ты грубый. Но ты все равно мне нравишься…

Так с ним не разговаривала еще ни одна девчонка. На лавочке, где сидели конструкторы и испытатели ракеты, установилась мертвая тишина. Такая же тишина устанавливалась на уроке английского, когда учительница спрашивала, кто хочет ответить. Он медленно приблизился к качелям, намотал на ладонь распущенные волосы девчонки. Они пахли небом, воздухом, каким он бывает за мгновение до грозы, когда гром еще не разрушил тишину, а в воздухе пульсирует болезненная неземная свежесть. Он вообразил себя разведчиком, изловившим вражескую радистку. Легонько дернул за волосы. По руке пробежал слабый ток. Девчонка смотрела ему в глаза. «Ага, решила завербовать!» — отдернул руку. Он так и не определил, какого цвета ее глаза, они столь же трудно поддавались определению, как запах ее волос, как небо, как многое в мире.

В этот момент возле помойки раздался взрыв, и он забыл про девчонку. Ракеты на месте не было. Она прекратила существование предательски, так и не сделав попытки подняться в воздух. В помойном баке образовалась большая рваная дыра, контурами напоминающая Африку. Бак, можно сказать, тоже прекратил существование. Из подворотни бежали милиционер и дворник.

…Через некоторое время он встретил девчонку, когда шел через детскую площадку с родителями. Отец только что вернулся из Вологодской области и успел всем надоесть рассказами, как в деревнях под Тотьмой в праздники женщины ходят в красных сарафанах.

— Я тебе что-то покажу! — позвала девчонка.

Качели чуть слышно поскрипывали. Он взглянул на ее худые ноги в белых гольфах и подумал, вряд ли такая сумеет как следует раскачаться. Волосы девчонки по-прежнему вырабатывали электричество. И по-прежнему он не знал, какого цвета ее глаза. Зато лицо было белым как снег.

Она вытащила из кармана зеленоватую овальную стекляшку:

— Посмотри на солнце.

Он поднес стекляшку к глазам. Окружающий мир странно изменился, словно погрузился в укропное масло. Во-первых, вместо солнца он увидел в небе распластанные крылья какой-то жуткой птицы, ее же, похожую на гвоздодер, голову, длинный и острый, как копье, клюв, которым она непрерывно склевывала с земли людей, словно они были рассыпанной крупой. Во-вторых, у несчастных крупяных людей вовсе не было лиц. Безглазыми, безгласными покорными инфузориями плавали они в укропном масле, точно в формалине.

— Ты чувствуешь, какая тишь? Какой там покой? — привязалась девчонка. — Ты… хочешь туда?

— В стекляшку? Да ты спятила!

— Не совсем… Дружи со мной.

Он презрительно отошел.

Отец достал из пакета шоколадную конфету, протянул девчонке. Она, не поблагодарив, развернула, спрятала обертку, а конфету бросила под ноги в песок. Он хотел немедленно дать ей по шее, но отец не позволил.

— Почему она бросила конфету? — спросил он, когда они входили в подъезд.

— Видишь ли, — ответил отец, — она хоть и маленькая, но женщина, а все, что делают женщины, непредсказуемо.

— Просто она впечатлительная девочка, — добавила мать, — у нее такие странные глаза…

Дома вышла вся соль. В магазине купили конфеты, а про соль забыли. Он побежал в магазин, потому что суп требовалось посолить. На обратном пути остановился возле качелей. Конфета лежала на песке.

— Зачем ты это сделала?

Некоторое время слышался только раздраженный скрип качелей.

— Не люблю лгунов!

— Каких лгунов?

— В деревнях под Тотьмой никто давно не ходит в красных сарафанах! Туда хлеб привозят только раз в неделю! Твой отец не ездил ни в какую командировку, я его видела в городе.

— Где же он был?

Девочка презрительно пожала плечами.

— Ты! — бросился он к ней. — Если ты еще… Если ты еще хоть раз…

Она ловко спрыгнула с качелей, показала язык и убежала.

В том возрасте он легко забывал про все, о чем не хотел думать. До вечера играл с приятелями в футбол. Всем известно: для настоящих футболистов время останавливается. Но объективно оно все же движется. Для тех же, кто ждет футболистов дома к ужину, движется прямо-таки мучительно. Мать заявила, что он ведет себя совершенно возмутительно. Отец вдруг округлил глаза и отвесил ему подзатыльник. Если он чего в жизни и не переносил, так это унижений. Тем более от отца, который много и умно рассуждал о фольклоре, в кухне же второй год не мог повесить полку.

— Ты! — крикнул он. — В Тотьме, да? В красных сарафанах? Да ты там не был! Ты никуда не уезжал! И чтобы больше никогда ко мне не прикасался!

Отец мрачно отстегнул от джинсов подтяжки, но мать увела его в другую комнату.

…Ночью он проснулся от лунного света. Мать раскладывала в углу визжащую раскладушку.

— Мам, — сонно пробормотал он, — мы летим на каникулы в Херсон?

— Нет, — твердо ответила мать, — мы никуда не летим.

— И хорошо, — пробормотал он, — мы вчера проиграли, значит, успеем отыграться…

Отца не было дома несколько дней. Появился он внезапно — трясущийся, с выпученными глазами.

— Вот! — ухватил мать за руку. — Вот. Да, я не был в Тотьме, но это было в первый и последний раз, клянусь! И все равно, это лучше, чем смерть, да!

Автобус, на котором они должны были ехать в аэропорт, оказывается, столкнулся на шоссе с грузовиком.

…А через пару лет во дворе появился Димыч. Димыч ходил в черных, пузырящихся на коленях вельветовых штанах и в красных отечественных кедах. В руках он частенько держал магнитофон, изрыгающий смутную, невнятную музыку. Димыч был старше их, но не сильнее. Должно быть, плохо питался, курил с колыбели. Однако он знал, чего хотел, и был чудовищно упрям. Когда они играли на асфальтовой площадке в футбол, Димыч стоял снаружи, расплющив физиономию о железную сетку ограды. Он был похож на овцу, когда она отрывает морду от жвачки, чтобы произнести торжествующее: «Бэ-э-э!» На лице у Димыча от соприкосновения с сеткой оставался красный перекрестный след. Красноречивее продемонстрировать стремление к решетке невозможно, но существует некое необъяснимое обаяние решетки для отроков, не нюхавших ее. Димыч подчинил двор. Теперь они не играли в футбол. В магнитофоне Димыча дребезжали блатные песни. По вечерам они сидели в беседке. Бутылка портвейна или вермута гуляла по кругу. Выпивка делала их сильнее и смелее. Не страшно было бить морды цветущим взрослым мужчинам, которые, как объяснил Димыч, делятся на две категории: одни — сразу падают, другие — сразу бегут. Он учил, как ловчее зажимать в лифте девиц, пугать старух. Или, подпрыгнув в подъезде, снести ногой гудящий электрический счетчик — ишь, сволочь, чего-то еще там подсчитывает! Димыч как бы просеивал их сквозь незримое сито, пока наконец не запрыгали в сите самородки.

Димыч назначил сбор в половине пятого утра. Было лето. В синем предрассветном сумраке двор по-прежнему не ведал границ. Но уже иначе, чем в детстве. Тогда бесконечным казался мир. Нынче же бесконечной, точнее, непостижимой, казалась собственная жизнь. Никогда по своей воле не выходил он из дома так рано. Это потом главные события его жизни неизменно происходили на рассвете. Но, создавая людей, боги, как известно, позаботились, чтобы они не мучились прошлым, не знали будущего. В беседке тлели огоньки сигарет, точно летели сквозь судьбу трассирующие пули. Все были в сборе.

— Вперед! — скомандовал Димыч. — Дело чистое и верное.

Когда проходили мимо детской площадки, услышали скрип качелей. Девчонка раскачивалась смело, едва не делая «солнышко». Она была в белых тапочках и в каком-то нелепом балахоне с капюшоном.

— Иди сюда! — громко позвала она и вновь ему почему-то подумалось о трубе. — Давненько не виделись, покачайся со мной.

— Сейчас? — пробормотал он. — Вот прямо сейчас?

Все в изумлении уставились на девчонку.

— Я его люблю, — безмятежно объяснила девчонка, — и хочу с ним покачаться на качелях. В этом ведь нет преступления, верно? Вы, ребята, идите.

На ватных ногах он приблизился к качелям, плюхнулся на деревянную дощечку.

— Сейчас посмотришь, как я умею! — волосы девчонки коснулись его лица. Перед глазами заблистали крошечные молнии, он чуть не захлебнулся свежим грозовым воздухом.

Качели взлетели вверх. В человеческом теле не могло быть силы для подобной раскачки, должно быть, девчонка знала какой-то секрет. Сначала площадка, потом дом, потом сама земля остались внизу. До сих пор ему казалось: заснуть на качелях невозможно, но, видимо, это случилось. Когда он проснулся, светило солнце, орали воробьи, к метро бежали ранние пассажиры. Ни Димыча с друзьями, ни девчонки не было. Может, и они приснились?

Вечером к нему пришел следователь. Оказывается, Димыч с ребятами влезли в пустую квартиру на первом этаже. Дежурный милиционер засек их, вызвал по рации машину, всех тут же забрали. В квартире жил отставной капитан второго ранга, который уехал на дачу. Там не было ничего ценного, кроме пары морских кортиков. Следователь допытывался, знал ли он, куда собирался вести их Димыч, и если знал, пытался ли предотвратить преступление, сообщить куда следует? Он отвечал, что ничего не знал, думал, может, погулять по рассветному городу, может, поедут на пляж?

Потом был суд. Димыч исчез со двора. Теперь они опять вольно играли в футбол, и никто не расплющивал о сетку тупую овечью физиономию. Если они выпивали, то уже не в заплеванной беседке и не портвейн с вермутом, а кое-что подороже и не в сугубо мужской компании под рев Димычева магнитофона, а под хорошую музыку и с девушками.

Теперь, проходя мимо детской площадки, он не смотрел на качели. Появилась девушка, которую он целовал в подъезде. После каждого поцелуя она испуганно мотала головой, но сути дела это не меняло.

Однажды, после двухсерийного фильма, они случайно оказались на детской площадке, и он целовал девушку там. В темноте было не разглядеть, мотает она головой или нет. Обычно он пытался давать волю рукам, но девушка с не меньшей настойчивостью тому препятствовала. На детской площадке она вдруг утратила волю и желание сопротивляться. Он растерялся и испугался. Заспешил, засуетился, увлекая ее в глубинную беседку, но странное чувство, что кто-то на них смотрит, заставило обернуться. Так и есть. Скрипели качели. Девушка тоже обернулась, оттолкнула его. Момент был безнадежно и бездарно упущен. Кто-то резко спрыгнул с качелей, пролетел, судя по свисту, порядочное расстояние, приземлился точно в лужу, возле которой они стояли. Взорвался фонтан грязных брызг. Он первым открыл глаза и увидел белое от гнева лицо своей дальней качельной знакомой. На секунду стало светло, словно вспыхнула молния. Потом во тьме раздался странный шорох. Ветер рванулся было, но тут же стих.

— Кто это был? Что это было? — испуганно спросила девушка.

Они вышли под фонарь. Щеки и губы девушки были заляпаны грязью. Но еще больше удивился он, придя домой. Его лицо было совершенно чистым.

…В институт с первого раза он не поступил. Настала пора идти в армию. Его призвали ранним летом, когда день отбирает у ночи призрачные предрассветные часы. На Речном вокзале, откуда их команду отправляли «Метеором» в Ярославль, в голове у него шумело прощальное шампанское, на душе камнем лежали горечь и неизвестность, неизбежные при всяком насильственном расставании с прежней милой жизнью. Из разговора двух прапорщиков, поминутно устраивавших им переклички, он уяснил, что «Метеор» будет только в три часа дня, то есть чуть ли не через одиннадцать часов. Оставив в зале ожидания рюкзак, поручив новому шапочному знакомцу гавкать за него «я!» на перекличках, он выскочил на улицу.

В модной носатой кепке, в телогрейке, в рваных джинсах, в стоптанных кирзачах, с карманами, полными табачного крошева, появился он в родном дворе. Ему оставалось миновать детскую площадку, войти в подъезд, подняться на третий этаж, позвонить в дверь, обнять девушку, которая откроет, — и в загс, во Дворец бракосочетаний — куда угодно, где расписывают! Он слышал, солдатам и матросам дают послабление, женят без испытательного срока. У них в запасе почти одиннадцать часов, неужели не успеют? Пусть даже не получится в загс, лишь бы только увидеть ее! Какая у нее бесконечно милая привычка мотать головой, дескать, не хочу целоваться, и при этом целоваться, целоваться бесконечно…

Проносясь мимо качелей, он услышал тихий смех. Смеялась качельная знакомая, которую он не видел давно и насчет которой уже сомневался: не снилась ли она? В белом плаще, с распущенными волосами, она казалась существом без возраста. Что ж, тем более ему не хотелось тратить на нее время, которого оставалось все меньше.

— Садись, — предложила она, — покачаемся, как раньше.

— Я спешу.

— Знаю, — засмеялась она, — но согласись, если девушка мотает головой, когда целуется, это еще не причина, чтобы нестись к ней в такую рань. Тем более, — взглянула на часы, — вы расстались не так уж давно.

— А вдруг я опять засну на качелях? — он мучительно вглядывался в ее бесцветные глаза.

— Загс ты не проспишь, обещаю.

Он вдруг догадался, почему столь неопределенны ее глаза, В них не билась ответная мысль. В них была пустая ледяная бесконечность, как если бы она все знала наперед и, следовательно, ни в чем не сомневалась.

Он опустился на качели. Нет, все-таки и она повзрослела. Раньше они сидели рядом свободно, теперь касались бедрами.

Качели взметнулись раз — он увидел окна первого этажа, спящего на разложенном диване худого старика с открытым, точно воронка, ртом, с острой седой бородой, нацеленной в потолок. Два — окна второго этажа, ребенка, безмятежно разметавшего ручонки по одеялу. Три — окна девушки, которая мотала головой, когда целовались, которую он хотел до отплытия «Метеора» в Ярославль сделать своей женой. Ее голова покоилась на одном конце подушки. На другом покоилась другая голова — его друга, который стрелял на проводах прощальной бутылкой шампанского, бережно и целомудренно поддерживал его рыдающую подругу за локоть, когда она, слепая от слез, тянула вслед ему, уходящему, руки.

…Ему довелось служить на одном из дальних островов. Зимой остров вмерзал в лед, как мамонт, письма добирались редко. Зато по весне их сразу приходило великое множество. Он нес вахту в котельной. Всю ночь бросал в пылающую печную пасть уголь, утром чистил печь, покрываясь белой, как иней, золой, сдавал вахту другому кочегару. Ему доставляло странное удовольствие сжигать письма девушки, не распечатывая. У него даже выработался своеобразный ритуал: он мотал головой, чмокал, как бы целуя воздух, а потом отправлял письмо в печь. Через полгода она перестала писать.

…Отслужив, он поступил в институт и теперь каждое утро весело пересчитывал ногами ступеньки, спеша на занятия. Он оценил моральные преимущества, которые дарует человеку хорошая физическая форма, и всячески старался ее поддерживать. Человек, сделавший утром зарядку, принявший холодный душ, несколько иначе смотрит на жизнь да и на себя самого, нежели человек, как коряга, всплывший из душных, смутных глубин позднего сна и вместо зарядки «взбодривший» себя чудовищной порцией кофе и полной неподвижностью. Вот почему он никогда не пользовался лифтом. «Ноги должны нести!» — считал он, и они уверенно несли его вниз по лестнице, но каждый раз замедляли бег на третьем этаже возле квартиры, где жила девушка, которую он когда-то целовал и которая так мило при этом мотала головой. Он с изумлением смотрел на дверь, точно хотел разгадать вечную загадку: почему в нее входят, кому не след входить, и почему, кому не след об этом знать, рано или поздно узнают? И еще он смотрел на плиточный пол перед дверью, словно хотел прочитать там ее следы, но никаких следов конечно же не было на сухом каменном полу. Впрочем, то были секундные заминки в сплошном движении, на которые не следовало обращать внимания.

Детскую площадку во дворе модернизировали, беседку выкрасили в ядовитый зеленый цвет. Однако старые качели уцелели. Иногда, пробуждаясь на рассвете, он как бы слышал дальнее их поскрипывание. Возникало глупейшее желание выйти во двор, но это было несерьезно, так же как высматривание несуществующих следов на сухом каменном полу.

Он встречался, точнее, с ним охотно встречались две девушки. Женитьба на первой сулила определенные выгоды. Вторая была с периферии, женитьба на ней не сулила ничего, кроме квартирного вопроса. Время шло, надо было определяться. Он был склонен сделать предложение девушке с периферии, так как, во-первых, одинаково относился к обеим невестам, во-вторых, не хотел, чтобы о нем заговорили как о карьеристе.

Под вечер он пришел объясниться к первой девушке. Дверь открыл отец. Некоторое время отец с изумлением рассматривал его, словно редчайший музейный экспонат, потом, не говоря ни слова, скрылся в комнатах. Ему было чихать на важного папашу, и он собирался немедленно заявить об этом девушке, однако, войдя к ней, устыдился своего нонконформистского порыва. В ее сухих красных глазах мертво стояла безнадежная покорность, равнодушие к собственной участи, как будто она была не сама себе хозяйка. Он понял: с одинаковым рабьим смирением она примет любое его решение. Видимо, это тоже любовь, подумал он, так же, как провожать любимого и тут же оставаться с его другом. Но первое все же предпочтительнее. Он ничего не сказал девушке, но не пошел и к другой, которая ждала его в общежитии.

Он пошел в парк в бездарную летнюю забегаловку возле колеса обозрения. Колесо растворилось в закате. Сначала он взял двести. Потом еще. Костяной, хрящеватый, пахнущий почему-то гуталином шашлык ему не понравился, и он сказал об этом официанту, который, вместо того чтобы извиниться и принести другую порцию, шепнул что-то двум небритым субъектам, похабно вытянувшим ноги за дальним столиком.

Они догнали его на пустынной аллее. Ситуация осложнялась тем, что он выпивал, следовательно, был не прав. Субъекты знали, что он не будет кричать, звать на помощь милицию. Он сразу же ударил первого, но неудачно. Субъект уклонился. Тогда он попробовал достать его ногой. Удалось. Но тут же другой страшно ударил его головой в живот, потом «распрямил» ударом в челюсть. Он уже чувствовал у себя на горле грязные пальцы. Другие пальцы нашаривали в его внутреннем кармане бумажник.

Впереди на аллее возник одинокий прохожий. «Ох, как он сейчас рванет отсюда, — думал он, корчась под ударами, — ох, какой отличный бег он сейчас продемонстрирует!» Однако прохожий повел себя странно. Незаметно подкравшись, он завинтил назад руку одному из субъектов, а когда другой в бешенстве обернулся, толкнул первого под удар. Первый упал сам, второго прохожий красиво приложил о дерево.

Он с трудом поднялся:

— Спасибо, друг, ты меня выручил, — протянул прохожему руку.

Тот после некоторого раздумья пожал ее. Он вдруг узнал руку Димыча. Только у одного человека могла быть такая наколка на пальце: змея с лицом женщины и жалом, торчащим из уст.

— Димыч! Ты когда вернулся? Ты сколько после того… — он хотел спросить, раз отсидел, но сдержался.

— Давно, — сухо ответил Димыч. — У тебя разбита бровь. Если хочешь, можешь зайти ко мне, умыться.

— Зайти? К… тебе? — он растерялся. Вдруг вспомнилась овечья физиономия Димыча с красными сетчатыми следами. У Димыча не могло быть никакого дома!

— Я живу здесь недалеко, — сказал Димыч. — У меня дети, жена. Если хочешь, зайдем.

— А как же… — он опять не окончил фразу.

— А… — помедлив, произнес Димыч. — Эпизод из детства. Не более. Уже забыл…

Метро между тем закрылось. В такси с разбитыми бровями не сажают. В родном дворе он оказался под утро. На детской площадке поскрипывали качели.

— Привет! — он устало опустился рядом. В утреннем мраке нечего и думать было разглядывать ее глаза. — Мы давно не виделись. Но ты совершенно не меняешься.

Она была в хорошем настроении:

— Я меняюсь, точнее, могла бы меняться, если бы менялись твои представления обо мне.

— Намеки, чудеса, — поморщился он, — для меня это слишком сложно. К тому же… голова болит и бровь разбили.

— О господи! — она приложила ледяную руку к его лбу. Боль тут же утихла. — Ты совсем не тщеславен! — вдруг произнесла с обидой.

— Чего нет, того нет, — в прояснившейся голове вновь засвербили мысли о девушках: с которой он недавно расстался и которая ждала его в общежитии. — Вот что! — схватил за руку качельную знакомую. — Выходи за меня замуж, я серьезно! В конце концов, мы давно друг друга знаем.

Она от души рассмеялась. Опять ему почему-то почудилась труба. Какая труба? Что за труба?

— Боюсь, мне не суждено замужество. Но я предлагаю тебе разрешить этот вопрос просто, — сказала она. — Вот пятак. Если выпадет орел, женишься на первой девушке. Если решка — на второй. А если… встанет на ребро, на мне. Согласен?

— И если улетит в небо, на тебе, идет?

— Идет, — она со смехом подбросила монету.

Тускло мелькнув, пятак исчез в воздухе. Некоторое время они молча ждали, когда он упадет, но у пятака словно крылышки выросли.

— Так! — обрадовался он.

Пятак шлепнулся на песок, завертелся юлой, потом замер на ребре. Не веря глазам, он протянул руку, но в этот момент пятак лег как надо. Выпал орел.

— Мне не везет, — вздохнула она.

— А мы повторим!

— Бесполезно. Опять будет орел. Или… ты сомневаешься?

Он сидел на качелях, обхватив голову руками. Наука, которой он занимался, называлась химией, если конкретнее, химией воздуха. В последнее время, когда он размышлял о своей науке, два образа преследовали его. Первый: тихой акватории, где под легким, всегда попутным бризом пишут на разноцветных яхтах вензеля многочисленные ученые-яхтсмены, и он в их числе. Второй: аэродинамической трубы, раскручивающегося смерча чудовищной силы, который, если сразу не сгубит яхту, зашвырнет ее черт знает в какие пределы, где все неведомо и непредсказуемо. Дело в том, что в химической структуре воздуха он подозревал еще один незримый элемент, этакий тайный джокер в классической колоде, выявление которого позволило бы обнаружить в такой привычной, досконально исследованной субстанции, как воздух, совершенно новые, доселе неизвестные человечеству свойства. Извлечение из колоды этого блуждающего джокера в корне изменило бы земные представления о мире. Совершенно очевидными бы явились: параллельное существование многих миров, обратимое движение времени, наконец, получило бы разгадку столько лет мучающее человечество déja vú, когда людям кажется: то, что они сейчас переживают, уже было с ними, хотя на самом деле никак быть не могло.

Теперь, когда с женитьбой было решено, предстояло выбрать путь в науке. Первый не требовал от него ничего. Он хоть сейчас мог писать по воде вензеля не хуже прочих яхтсменов. Написание диссертации было делом нескольких месяцев. К тому же тесть был готов простереть над ним охраняющие крыла. Второй путь требовал всю его жизнь, всю душу, всю волю, взамен же сулил или взрыв, в результате которого абсолютно все в мире изменится, или же колпак сумасшедшего. Кто поверит, что вот прямо сейчас — только в ином измерении — речи Юлия Цезаря гремят в римском сенате, что неистовствует в пиршествах Валтасар, Александр Македонский гоняет по степи Дария? Что на участке, где современный дачник строит убогий дом, рыжий скиф жрет из глиняной миски кобылье молоко, доисторический питекантроп забавляется с каменным топором? Что вещество жизни не исчезает, но как энергия перетекает из одного мира в другой, из одного времени в другое?

Он был склонен идти вторым путем, так как, во-первых, поколениями работающих предков не был подготовлен к праздной жизни, во-вторых, в нем жило изначальное стремление познать истину даже в ущерб себе.

— Ты прав, — задумчиво произнесла качельная знакомая, — но есть истины и истины. Скажи, в чем истина паука, раскидывающего паутину? Чтобы ловить мух, не так ли? И что происходит, когда паутину сметает рогами бегущий лось? Даже если пауку является иллюзия, что он поймал лося? Истина прежде всего не в том, чтобы пауки ловили лосей. Твое дело безнадежно. Надо опять бросать пятак.

— И ты, вероятно, знаешь, что он укажет?

— Знаю, — без улыбки ответила она.

Он решил идти вторым путем. Но очень скоро почувствовал себя машинистом-идеалистом, вздумавшим на полном ходу перевести поезд с одного маршрута на другой. Ему хотелось перелететь по воздуху, а надо было возвращаться на станцию назначения и оттуда двигаться совершенно в противоположную сторону. К тому же оказалось, остановка поезда совершенно не входит в планы его близких. Более того, они восприняли бы ее как подлость, предательство, в лучшем случае как опасную, недостойную блажь. Они, оказывается, держали в голове чуть ли не расписание, по которому должен идти поезд, и их отношение к нему во многом определялось, точно идет поезд или же опаздывает.

Не мог же он в конце концов заявить в ученом совете, что не видит смысла в традиционных способах расчета формулы воздуха, так как подозревает в нем новый, неизвестный науке элемент.

Он удачно закончил аспирантуру, блистательно распределился. Близким казалось, поезд идет даже с опережением графика. Замаячила докторская. Яхта ловко выписывала вензеля по безопасной гладкой воде. Он решил — надо сначала утвердиться, завоевать авторитет, а потом уединиться, порвать с миром, сделать свое открытие. Только тогда к нему, может, отнесутся всерьез.

Но сначала была свадьба. А перед свадьбой выдался странный вечер, когда о нем забыли. Вечером он остался дома совершенно один. Ноги сами привели его на третий этаж под дверь, где он когда-то читал следы на сухом каменном полу.

— Я хочу спросить, — сказал он, когда она открыла дверь, — ты все так же мотаешь головой, когда целуешься?

Он знал, она одна дома. Ее мать умерла год назад, муж выполнял важную работу в Африке. Она молча впустила его в прихожую, молча уставилась в глаза:

— Почему ты не отвечал на мои письма?

— Ты читала «Кола Брюньона»? Только не ври, что на твоей яблоне не остался колпак мельника.

— Колпак был, — ответила она, — я сама не понимаю, как это случилось. Но странно, что ты меня об этом спрашиваешь. Я ведь написала тебе в первом же письме.

Теперь молчал он, вспоминая, в какие черные рогульки закручивались ее письма, когда он бросал их в печку. Он протянул к ней руки, попытался обнять. Она отстранилась.

— А собственно, почему? — спросил он. — Ситуации так похожи.

— Возможно, — согласилась она, — только я стала другая. Ты был моим уроком.

— А ты моим, — сказал он.

— Возможно, — снова согласилась она, — только вот материал мы усвоили по-разному.

…Спустя несколько лет он проснулся на рассвете, явственно расслышав скрип качелей во дворе. Неторопливо оделся, миновал комнату, где спала жена, заглянул в комнату, где спал сын. Он лежал на боку, на скуле светилась нежная розовая кожа. Год назад они сидели с женой в гостях у знакомых. Мальчишка знакомых непрерывно палил на черной лестнице из какой-то жуткой трубки, начиняемой не то спичечными головками, не то пистонами. А сын все время просил, чтобы мальчишка и ему дал выстрелить, но тот из вредности не давал. Ему надоел затянувшийся конфликт, он сказал мальчишке, чтобы тот дал сыну выстрелить. Мальчишка согласился, но от злобы, видимо, напихал в трубку слишком много спичечных головок. Их сын вышел на черную лестницу. Спустя мгновение они услышали выстрел и одновременно крик. На «Скорой помощи» сына увезли в больницу. Так на его скуле появилась вечнорозовая нежная кожа.

Он пересек крохотный дворик. На детской площадке на качелях увидел свою давнюю знакомую, цвет глаз которой так он и не сумел определить. В великолепных ее волосах зарождалось электричество. Как и следовало ожидать, она совершенно не постарела.

— Хочу попрощаться с тобой, — улыбнулась она. — Садись, покачаемся напоследок.

Он покорно опустился рядом. Качели тотчас взлетели вверх. В человеческом теле не могло быть силы для подобной раскачки. Он случайно обернулся и сразу понял, откуда у его знакомой эта сила. За спиной у нее блистали, переливались на солнце белоснежные крылья. Качели едва не касались облаков.

— Ты не ангел-хранитель! — убежденно произнес он. — Ты ангел-мучитель! Ошибаясь, я мог сделаться великим человеком. Не ошибаясь, сделался тем, что вылепил из меня случай.

— Я прощаюсь с тобой, — милостиво улыбнулась знакомая, — ты более не нуждаешься во мне. Отныне ты не способен ошибаться. Ты стал такой же, как я, только с меньшими, естественно, возможностями…

Медленно, точно была из пуха, она оторвалась от качелей. Впервые он видел, как летают ангелы.

— Нет, ошибусь! — крикнул он. — Тысячу раз ошибусь! Назло тебе, ангел-мучитель! У меня еще есть время! — И вдруг: — Не улетай, подожди, у меня же сын!

Но вряд ли она слышала его. Белая точка растаяла на солнце. Двор был пуст. Он один сидел на качелях и размахивал кулаками, словно хотел дать в морду небу.