Затея Джиги была проста, основательна и разумно подла, как сама жизнь. Страна стонала от недостатка бумаги. Джига придумал, где брать бумагу. Бумагу следовало брать у… бумаги.

Как-то, разбирая очередные обязательные экземпляры, Джига наткнулся на невзрачную книжонку, изданную неведомым дальневосточным кооперативом «Культура». Называлась книга: «Источник любви» (психофизиологическое пособие по технологии половой жизни). «Жуткая пошлость и гнусность, — сказал Джига, — волосы дыбом, когда читал. — И, помолчав, добавил: — Золотая книжонка. Надо срочно издать в Москве, пока не опередили. Пока есть спрос».

Никифоров не придал значения этим словам, но через неделю Джига позвал его в свой кабинет, посвятил в план.

У Джиги был дружок — директор типографии. Типография находилась в центре Москвы, фамилия же директора была Алиханян. Типография, естественно, была государственной, но с недавних пор печатала по договорам и кооперативную литературу. Кооператоры сами доставали бумагу. Джига и Алиханян решили бумагу не доставать, а взять… плановую.

Как раз в этом месяце типография по графику должна была печатать сборник какого-то поэта тиражом в двадцать тысяч экземпляров. «Я смотрел вёрстку, — сказал Джига Никифорову, — чудовищная графомания, бессмысленный перевод бумаги. Он там какой-то парторг, что ли, в Союзе писателей, к тому же у него юбилей, а у них на юбилей положено…»

Решили печатать тысячу штук, в выходных данных указать двадцать тысяч, а оставшуюся бумагу тут же пустить на «Источник любви», точь-в-точь повторив дальневосточное издание.

В издательство, выпускающее книгу поэта, было направлено письмо из не то только создающегося, не то уже закрывающегося, одним словом, из мифического кооператива «Книгоноша», председателем которого оказался родственник директора типографии Алиханяна. Кажется, его фамилия была Гуланян. Этот липовый кооператив брался приобрести за наличные невостребованную Книготоргом часть тиража сборника, то есть без малого девятнадцать тысяч экземпляров для «реализации в отдалённых районах Сибири и Крайнего Севера». Издательство, не тешившее себя иллюзиями насчёт популярности поэта, ответило немедленным категорическим согласием. Кооператив «Книгоноша» тут же перевёл деньги на счёт издательства, и таким образом, книга поэта, ещё не будучи напечатанной, уже как бы была распродана в отдалённых районах Сибири и Крайнего Севера.

Набранный же и завёрстанный пятирублёвый «Источник любви» был готов явиться из небытия хоть завтра. У директора имелась специальная, отменно оплачиваемая высокопрофессиональная бригада печатников-договорников. Они брались напечатать, сброшюровать, увязать в пачки весь тираж за ночь. А утром отгрузить.

Такова была в общих чертах суть затеи Джиги.

Осуществить реализацию «Источника любви» Джига предложил Никифорову.

«За мной идея, организация, общее руководство, — сказал Джига. — За Алиханяном техническое обеспечение. За тобой, стало быть, реализация. Мы тут прикинули на компьютере: по бумаге выходит тридцать тысяч экземпляров. По пятёрке за штуку — это сто пятьдесят тысяч рублей. Ну там расчёт с издательством, им ведь уже перевели деньги, печатниками, туда-сюда, сорок тысяч. На реализацию выделяем десять, даром-то, понятно, кто станет продавать? Остаётся сто. По тридцать три на рыло. Уж постарайся. Только учти, продать надо мгновенно, чтобы никто и пасть раскрыть не успел. Где, как — решай, думай. Я на подхвате, обсудим. Не хочешь, боишься, ради Бога, найдём охотников, нет проблем. Надо бы провернуть до пятнадцатого марта. Край. Двадцатого каждого месяца в типографии народный контроль, смотрят, что там с бумагой. Не успеем, придётся ещё и контролю отстёгивать…»

«Успеем! — со злостью перебил Никифоров. — За всё про всё на реализацию десять тысяч, говоришь? Ладно, попробую. Пусть в понедельник печатают. До конца недели продам».

«Вот как? — Джига не ожидал от него такой решительности. — Но ты хоть… расскажи как и что. В таких делах одна голова хорошо, две лучше».

«Конечно», — пообещал Никифоров, вышел из кабинета.

Он понятия не имел, где, как, каким образом продать тираж проклятого «Источника любви». Не сильно волновали его и мифические тридцать три тысячи. Никифоров подумал, что согласился лишь потому, что всю жизнь тайно тосковал по живому самостоятельному делу, не воровато-холуйскому, как ездки в Шереметьево, а настоящему, открытому, где он бы смог себя проявить, и вознаграждение было бы соответствующим.

За Шереметьево его вполне могли оштрафовать, прислать из милиции в «Регистрационную палату» письмо с требованием обсудить его недостойное поведение на общем собрании трудового коллектива. За «Источник любви» Уголовный кодекс РСФСР сулил от трёх до одиннадцати с конфискацией имущества.

«Да возможно ли в этой стране, — устало подумал Никифоров, — нормальное человеческое дело? Или только гнить за две сотни в месяц в конторе? Рубить уголь в шахте, а после смены в душевой занимать очередь на единственный на всех обмылок? Ходить по колено в навозе по ферме, смотреть, как дохнут с голода коровы? А за всё прочее, особенно если и впрямь толковое да на пользу людям — или штраф, или тюрьма, или, если откупишься от властей, ничего не боящаяся мразь с пистолетом: давай-ка, дядя, делись!»

Никифоров согласился потому, что вся его жизнь была сплошным бездействием, бегством от принятия решений и, следовательно, не имела смысла. А Бог создал человека для действия. Поэтому, когда нет возможности совершать действия благие, человек совершает плохие действия. Что, конечно же, не может служить ему оправданием, так как Бог позаботился о том, чтобы возможность совершать благие (добрые, богоугодные) действия существовала до тех пор, пока человек жив. И даже после смерти, если принять во внимание такую вещь, как завещание. Но Никифоров оправданий и не искал. Моральная сторона дела в данный момент его не занимала. Занимала чисто практическая.

Самое удивительное, не успел Никифоров дойти до подлестничного своего кабинетика, в общих чертах он знал, как всё осуществить. И была уверенность, что получится в лучшем виде. И ещё была какая-то смутная тоска, сродни той, которую Хемингуэй называл «тоской предателя». Она как бы просачивалась из отключённой «моральной» части сознания, видимо, там бродили остаточные токи.

Никифоров позвонил Джигиной секретарше, велел узнать номер телефона директора шестнадцатого книжного магазина.

Там директорствовала их с Джигой однокурсница Красновская. Никифоров, впрочем, не был уверен, что у неё прежняя фамилия. Последний раз он виделся с ней семь лет назад. Встретились случайно на улице. У Никифорова только что родилась дочь. Красновская развелась с мужем. Настроения их определённо не совпадали. Красновская дежурно поздравила Никифорова с отцовством. Никифоров высказал утешающее, редко сбывающееся предположение, что развод — не беда, много славных неженатых ребят бродит по белу свету, выглядит она дай бог каждой, так что… «Позвони, — вдруг с нечеловеческой какой-то тоской посмотрела на него Красновская. — Мне ничего не надо, понимаю, жена, ребёнок, просто позвони как-нибудь». — «Да-да, конечно, обязательно», — опешил Никифоров.

Собственно, он вполне мог не звонить.

Если когда-то что-то и было между ним и этой самой Красновской, звонить ей спустя столько лет было совершенно необязательно.

Да и что было-то?

В общаге у кого-то праздновали день рождения. В маленькой комнатке за столом разместилось невообразимое количество людей. Никифоров сидел на койке, зажатый между толстым лысым грузином Резо (на вид ему было лет пятьдесят, и на кого он совершенно не походил, так это на студента. А вот, поди ж ты, был им) и Красновской. Если он что-нибудь брал со стола, потом долго сидел вполоборота, некуда было пристроить плечо. Подняться с койки, выйти из-за стола значило потревожить человек десять. Вот он и сидел, автоматически отжимаясь от Резо (близость с этим «грузинским Ломоносовым», как он сам себя называл, радости не доставляла), автоматически прижимаясь к Красновской (эта близость по крайней мере не была неприятной). Она сидела очень прямо, не пила, не ела, как восточная невеста, помнится, от неё пахло хорошими тонкими духами.

До вынужденного соседства Никифоров как-то не обращал внимания на Красновскую.

Начать с того, что все два курса по окончании занятий в вестибюле её неизменно встречал унылый и скучный, как понедельник, малый, который подавал ей паль-го, или плащ, или ничего (в зависимости от погоды), трепетно принимал её сумку с учебниками и тетрадями. Подобные сцены в хохочущем, расхристанном, дурном институтском вестибюле не могли вызвать ничего, кроме тоски и воинствующего неинтереса. Никифоров долгое время не знал даже, как зовут Красновскую: Наташа, Ира?

Сейчас, дерябнув водяры, решил, что Ира, и так бы к ней и обратился, если бы кто-то не прокричал с другого конца стола: «Наташка! Красновская! Передай селёдку!»

День рождения катился своим чередом.

Никифоров уже и не пытался подняться из-за стола.

Ему неожиданно открылось, что на определённом этапе отношений слова, в сущности, излишни. Что-то, конечно, происходило в комнате: кто-то острил, кто-то задирался, кто-то произносил длинный тупой тост. Но для Никифорова мир странно сузился, как бы переместился в брючное его бедро, прижатое к юбочному бедру Красновской. Слова, вернее, даже не слова, а то, что первичнее слов, для обозначения чего отчасти впоследствии и родились из мычания и рычания слова, как бы перетекало из бедра в бедро, и немое касательное это общение было неизмеримо приятнее, чем если бы они, жуя, говорили друг другу какие-нибудь пошлости. Поэтому, когда застолье завершилось и все потянулись в другую комнату танцевать, Никифоров и Красновская остались тесно сидеть на койке, хотя уже не было ни с её, ни с его стороны соседей. «Не разлепиться?»— ехидно хихикнул кто-то, то ли входя, то ли выходя. Никифоров поднялся, подал руку Красновской. Она заторможенно, как во сне, стиснула его руку. Никифоров подумал, что сегодня редчайший в его жизни день, когда есть и время и место: родители в санатории, сестра с мужем на «даче», точнее, в палатке на шестисоточном участочке, где совместно с другими «дачными» страдальцами они мужественно пытались что-то построить вопреки желанию государства.

Никифоров ещё додумывал эту мысль, а они уже плыли сдвоенными инфузориями в медленном танце в тёмном, перенасыщенном другими сдвоенными инфузориями, пространстве. Ему наконец представилась возможность ощутить Красновскую не неподвижным бедром, а весьма подвижными руками. На ощупь она была очень прямая, стройная и какая-то жёсткая, как из жести. У неё было удлинённое пропорциональное лицо, глядя на которое трудно было распознать, о чём она в данный момент думает: злится, радуется или тоскует? Красновская была бы ничего, если бы не сковывавшая её жестяная жёсткость, не испуганно застывшее то ли от разочарования, то ли от какого-то неверия лицо.

Никифоров вдруг вспомнил, что давненько не видел в вестибюле унылого малого, трепетно принимающего её портфель. Поведение Красновской показалось ему столь же прямым, стройным, жёстким, как она сама. Парня нет. Нужен новый. Где взять? Искать. Вот она и пришла на день рождения в общагу, куда сроду не ходила. Ей нужен парень, который был бы жёстко при ней, как прежний, но ведь так жёстко сразу не скажешь.

Сначала нужно познакомиться поближе. А вот тут-то у неё провал. Не умеет. Нет опыта. Что значит «поближе»? Сразу? Или потом? И вообще надо ли? Или надо непременно?

Никифоров, неожиданно крепко угощённый в темноте Резо чачей из глиняного кувшина, пошатываясь, подал Красновской белый плащик, спустился с ней на улицу, двинулся, обняв её за плечи, к стоянке такси, где в те невозвратные времена, случалось, стояли в ожидании пассажиров свободные машины.

Дальше всё как-то поплыло.

В такси он полез к ней под юбку, но получил жёсткий отпор. Разок, впрочем, они поцеловались. Красновская с тоской смотрела в затылок таксисту, губы были как жестяные. Жили они оба, как выяснилось, на Ленинском проспекте. Никифоров в середине, Красновская в конце. О чём-то, наверное, они говорили, раз она вышла вместе с ним у его дома. Скорее всего она вышла из стыда, что таксист слышит их разговор. «Хорошо», — наверное, сказала она, лишь бы Никифоров заткнулся.

Потом произошёл пьяный провал, потому что очнулся Никифоров в кровати один. В прихожей горел свет, а в ванной шумела вода. Он всё вспомнил и прямо-таки задрожал от вожделения.

Она пришла из ванной почему-то одетая, застёгнутая на все пуговицы и застёжки. Сатанея, исходя похотью, Никифоров раздел её, неподвижно стоящую под его поцелуями, как жестяное изваяние. Обнажённая Красновская действительно напоминала изваяние, но соответствующее блистательному античному канону красоты. Одежда, оказывается, скрывала законченную красоту её тела, сохранявшего, впрочем, несмотря на красоту, непобедимую жёсткость.

«Что… Почему?» — жадно ощупывал её Никифоров. «А я десять лет занималась спортивной гимнастикой, — сказала Красновская, — никакой жизни: сборы, соревнования, тренировки по восемь часов в день, кололи, сволочи, гормонами. Я вообще-то мастер спорта, кандидатом в сборную была. Потом травма, перелом позвоночника. Год в параличе. Вышла — поезд ушёл, уже никому не нужна. Дали инвалидность, платят тридцать рублей в месяц. Ладно, зато ходить могу, только нельзя больше пятидесяти пяти килограммов весить — развалится позвоночник. И лицевые нервы восстановились не полностью, видишь, какая морда неподвижная…»

У Никифорова не осталось сил слушать. Он уложил Красновскую на кровать, брал долго, изощрённо, искусно (по крайней мере, ему так казалось), сосредоточившись на нелепой мысли, что раз ей так не повезло в жизни, пусть хоть сейчас получит истинное, какого никогда не получала, удовольствие. Таким образом, неожиданная случайная близость превратилась для Никифорова в своего рода работу, которую он выполнил, как ему опять-таки тогда показалось, превосходно.

Он заснул, а когда открыл глаза, гадкий серый рассвет сочился в окно, обещая скучный, ненужный день. Красновская — опять одетая, застёгнутая! — стояла у окна, крупно вздрагивая плечами. То был не плач — жутковатые, с перехватом дыхания, рыдания. «Ира! Ты… что? — хриплым неуправляемым голосом спросил Никифоров. Тут же вспомнил, что она не Ира. — То есть Наташа… Я хотел сказать, Наташа…» — вышло совсем безобразно. «Всё нормально, — ответила, не оборачиваясь, Красновская, — Ира мне даже больше нравится. Спи».

Никифоров хотел что-то сказать, но любые его слова только усугубили бы мерзость рассвета наступающего ненужного дня. Он и так сказал достаточно. «Только бы не выпрыгнула из окна…» — подумал Никифоров, отключаясь.

А когда через пару часов проснулся окончательно, Красновской не было.

Никакого продолжения не последовало.

Они кивали друг другу при встречах, иногда даже садились рядом на лекциях. Красновская была аккуратной студенткой… Никифоров брал у неё конспекты.

Вот, собственно, и всё, что было между ними, когда они встретились семь лет назад: разведённая Красновская и счастливый отец Никифоров.

Он мог ей не звонить.

Но позвонил.

И поехал к ней куда-то на автобусе от метро «Юго-Западная», где она жила в однокомнатной квартире, то есть как только может мечтать после развода бездетная женщина. Никифоров сказал Татьяне, что пройдётся по магазинам, поищет для дочки стульчик-коляску, а сам отправился к Красновской, где всё странным образом повторилось, за исключением того, что на сей раз у Никифорова не было уверенности, что он проделал необходимую работу превосходно.

Никифоров стоял у чёрного вечернего окна, тосковал, как только может тосковать любящий муж, отец, изменяющий жене не столько по собственному желанию, сколько из жалости к другой женщине. К тому же оказавшийся не больно лихим любовником. Вероятно, даже если из жалости, получается хорошо, только когда свободен.

Красновская сказала, что муж развёлся с ней главным образом из-за того, что у неё не могло быть детей. «Я предложила ему взять из дома ребёнка, он сказал: вот ещё, брать брошенного ублюдка с бандитскими генами!»

Никифоров понял, что более её этот вопрос не занимает.

Но и тому минуло семь лет.

…Позвонила секретарша Джиги, продиктовала служебный телефон Красновской.

Никифоров набрал и уже через пятнадцать минут маялся в пробке на площади Дзержинского. Сам председатель КГБ, не иначе, отвалил по неотложным делам на длинном чёрном ЗИЛе. А ещё через пятнадцать минут Никифоров, как коня в стойло, запихнув «Волгу» в узкий асфальтовый дворик, поднимался на второй этаж огромного книжного магазина.

Кабинет директора оказался в два раза больше, чем кабинет Джиги. К письменному столу был приставлен специальный столик с компьютером. Красновская сидела за этим столиком, что-то списывала с дисплея.

— Быстро добрался, — поднялась из-за стола.

— Быстро? — удивился Никифоров. — Двадцать минут стоял в пробке на площади Дзержинского.

— Ты на машине? — спросила Красновская. — На своей? Или дорос до служебной?

— Дорос, — усмехнулся Никифоров, — только вот шофёр не положен. Сам себя вожу.

— Ваша палатка теперь что, совместное предприятие? — проницательно осведомилась Красновская. — Если вы все на машинах?

Она не очень изменилась за прошедшие годы, поскольку обречена была всю жизнь весить пятьдесят пять килограммов. Была всё такая же прямая, стройная и, вероятно, жёсткая. Но чтобы убедиться, надо было потрогать. А об этом пока речи не было. Лицо же Красновской, как ни странно, изменилось даже в лучшую сторону. Раньше оно напоминало маску, улыбки давались Красновской с трудом. Сейчас она улыбалась легко и естественно. Лицо её определённо выражало сдержанную радость и некоторый интерес.

— Пока ещё не совместное, — ответил Никифоров, — но, похоже, к этому идёт.

— У меня уже полгода как совместное, — похвалилась Красновская, — прицепились в Мюнхене к книжному магазину «Европа». Они там выделили нам половину секции, другую половину — Габону, я и не знала, что есть такая могучая страна. Все лучшие книжки теперь, конечно, в Мюнхен. Я там в прошлом году два месяца была. Вон, — кивнула на компьютер, — три штуки привезла. И ещё операцию сделала, поправила лицевой нерв. Видишь, какая теперь улыбчивая!

Никифоров вежливо кивал, а сам думал, что отныне все мысли её, все устремления там, в мюнхенском книжном магазине «Европа», где ей выделили секцию напополам с Габоном. Что теперь для неё несчастные советские рубли? Но деваться было некуда. Он коротко изложил Красновской суть дела.

— Дальневосточный кооператив? — уточнила она. — Левый тираж? Сколько, говоришь, тридцать тысяч?

— Брошюра. В пачке сто штук. Всего триста пачек.

— Дальневосточный кооператив? — недоверчиво посмотрела на Никифорова Красновская. — И что вы с Джигой с этого имеете?

— Ты не поверишь, — вздохнул Никифоров, — ни «тойоты», ни видео, ни кассет, ни валюты — ничего! Только родные советские рубли.

Он понимал, что это звучит неубедительно, но не посвящать же было Красновскую, что «Источник любви» (будь он проклят!) их собственное воровское издание.

— Или ты считаешь меня идиоткой, — казалось, каждая лишняя возможность улыбнуться доставляет Красновской истинную радость, — или же этот подонок Джига держит за идиота тебя. Ты ладно. Но чтобы Джига за рубли… Сейчас, когда столько возможностей… Никогда не поверю!

— И тем не менее это так, — обречённо произнёс Никифоров, — по крайней мере для этого тиража. Как говорится, первый блин. Ну а потом…

— Ладно, пусть будет так. В общем-то, — уже не тратила времени на выслушивание его объяснений Красновская, — рубли мне не помешают. Валюты мне самой едва хватает. Компьютеры, одежонка, операцию вот ещё хочу сделать на позвоночник… А у меня девочки-продавщицы, товароведы, бухгалтерия, грузчики на складе… И все смотрят голодными горящими глазами, ждут каких-то умопомрачительных распродаж, командировок в Мюнхен. И считают, что я от них что-то утаиваю. И уже, наверное, пишут на меня… Да. Значит так, товарищ Никифоров, — жестом пригласила Никифорова к компьютеру, заговорила быстро, сухо, как на счётах защёлкала — Тридцать тысяч по пятёрке — сто пятьдесят тысяч. Госцена за реализацию — двадцать пять процентов от проданного по номиналу, то есть тридцать семь тысяч пятьсот. Понимаю, не устраивает, иначе бы ко мне не пришёл. Давай прикинем, чтобы и вам хорошо, и нам необидно. Транспорт. Хотя какой транспорт, триста пачек, одна машина, в крайнем случае на служебной своей перетягаешь, раз ты сам за шофёра. Привезёте в четверг к десяти утра, я велю очистить местечко на складе. Значит, привезли. Что дальше? У меня шесть кассовых аппаратов, двадцать отделов. Триста пачек на двадцать отделов — это по пятнадцать в каждый. Чепуха. Психофизиологическое пособие, со схемами, говоришь?., по технологии половой жизни разойдётся в очередь, в течение часа. Но! — подняла вверх палец. — Придётся провести собрание трудового коллектива, мол, перестройка, гласность, прямые связи, экономическая самостоятельность, социалистическая предприимчивость, вот к нам обратился дальневосточный книгоиздательский кооператив, разовая коммерческая распродажа, ну и так далее. Все внеплановые реализации у нас через запасные кассовые аппараты. То есть в ночь со среды на четверг придётся заменить. Ну и потом, разные непредвиденные обстоятельства, чтобы, значит, если что, сразу деньги в зубы. Считаем. Грузчиков у меня пять. По стольнику на нос — пятьсот. Тридцать продавцов — по сто пятьдесят — четыре с половиной тысячи. Умельцам за замену касс — пятьсот. Шесть кассиров — по сто пятьдесят — девятьсот. В бухгалтерию и товароведам — тысяча. Сколько получается? Семь четыреста. Три — на непредвиденные обстоятельства. Десять четыреста. Ну а… раз ни «тойоты», ни видео, ни кассет… Пятнадцать. Договорились?

— Наташа, побойся бога! — запротестовал Никифоров. — Сама же говоришь, работы на час!

— Нет, это ты побойся бога! — возразила Красновская. — Всего десять процентов вместо двадцати пяти государственных! И деньги в этот же день на блюдечке с гарантией. Где бы ты смог весь тираж сразу и без риска? Не хочешь, нанимай цыган, мальчишек, пусть продают по подземным переходам. Тогда и половины денег не соберёшь. Надо же, десять процентов ему жалко!

Никифоров ещё энергично возражал Красновской, ещё приводил какие-то доводы, что-то говорил, а сам уже ощущал, как неудержимо ширится в душе внезапное глубочайшее равнодушие, если не сказать» отвращение к происходящему торгу, становится совершенно очевидной абсолютная ничтожность этого торга пред ликом Господа и Мирозданья. Какое-то вдруг, как обрыв струны, ослабление, вернее, исчезновение воли, нежелание жить испытал Никифоров, чисто русское ощущение, много объясняющее в русском характере и в истории России. А катись оно всё к ебени матери, пропади пропадом, какая к херам разница: десять тысяч, пятнадцать тысяч, да хоть двадцать! Никифорову было всё равно: уступить ли вообще все деньги Красновской, отправиться ли прямо из её кабинета в тюрьму, или взять да огреть эту самую Красновскую тяжеленной книгой по голове…

Сошлись на тринадцати.

«Значит, придётся три тысячи отдать из своих, — без малейшего, впрочем, сожаления тупо констатировал Никифоров, — хороший же я коммерсант!»

Он вдруг увидел себя, тоскующего в кабинете Красновской, как бы сверху, как если бы парил под потолком, так по неизвестно чьим свидетельствам лежащий в гробу наблюдает за происходящим у гроба, то есть за собственными похоронами.

Никифорову сделалось невыносимо стыдно. Не столько за себя, стоящего перед Красновской (хотя и за себя тоже!), сколько… вообще стыдно. За украденную бумагу. За подпольное печатание какой-то похабщины. За тридцать тысяч, которые он ещё не получил, но которые уже были ему отвратительны, были ему не нужны.

Никифоров понимал, что Красновская ни в коем случае не должна догадаться. Чего так называемый деловой человек не может себе позволить, так это именно стыдиться. Грош цена деловому человеку, если он стыдится! Никифоров изо всех сил делал вид, что не стыдится, и одновременно стыдился, и ненавидел «дело», которого приходится стыдиться, и клялся, что это первое и последнее в его жизни подобное дело, но при этом же и думал вяло и отстранённо: а какая, в сущности, разница, что здесь такого, все так поступают, идёт развал, страна под литерами СССР загибается, а Россия, так та уничтожена в семнадцатом году, и нет никаких надежд…

Делать вид с каждым мгновением становилось труднее. Чтобы сменить пластинку, Никифоров приблизился к Красновской, благо она поднялась из-за компьютера, приобнял её:

— Ну, Наташенька… — почувствовал, что она не торопится подаваться навстречу.

— Да нет… — снисходительно похлопала она его по руке. — Сейчас это уже необязательно. Я… вполне…

Красновская по-прежнему была прямая и жёсткая, вот только не было в глазах прежней тоски. Жалость, которую некогда испытывал к ней Никифоров, была в данный момент совершенно неуместна. К сильной, уверенной в себе Красновской надлежало испытывать иные чувства.

Никифоров опустил руки, и тут же Красновская порывисто и упруго, как, должно быть, когда-то к гимнастическому снаряду, скажем, к бревну или перекладине, приникла к нему, поцеловала.

— У тебя всё в порядке? — вдруг спросила она.

— Да, — растерялся Никифоров. — А… что?

— Какой-то у тебя сегодня пропащий вид. Но может быть, мне показалось. Только ведь, когда кажется, что-то, значит, есть, ведь так?

— Не знаю, — пожал плечами Никифоров, — наверное.

Это было за два дня до его поездки в Шереметьево.