Через час Никифоров толкался среди встречающих рейс из Вашингтона. Прилетевшие проходили паспортный и таможенный контроль. Встречающие радостно махали им руками.

Никифоров с грустью подумал, как быстро преуспел он в лакейской науке с одного взгляда определять, хорош ли потенциальный клиент. Лица впечатывались в сознание, как в экран компьютера, удерживались там, пока сознание как бы без участия Никифорова просчитывало варианты. Именно в неучастии сознания заключался неожиданный профессионализм, но это был совсем не тот профессионализм, к которому стремился Никифоров. Более того, пока не участвующее сознание просчитывало, Никифоров вполне мог, допустим, меланхолически грустить о прошедшей молодости, размышлять о тщете жизни, предаваться иным возвышенным романтическим мечтаниям. Одно без малейшего труда уживалось с другим, и в этом, по мнению Никифорова, заключалась особенная гнусность человеческой натуры.

Сейчас Никифоров почему-то думал о том, что люди безнадёжно смертны. Что земные сроки всех суетящихся в залах, прилетевших из Америки и встречающих их, расписаны. Есть один, который умрёт первым, быть может, совсем скоро. Есть другой, который переживёт всех, умрёт во второй половине двадцать первого века. Хотя ни первый, ни второй в данный момент совершенно об этом не думают. Первый, может статься, боится, как бы таможенник не обнаружил в чемодане вложенные в грязный носок, не заявленные в декларации триста долларов. Второй сожалеет о прежней близости с незамужней сослуживицей, которая в последнее время как-то резко сдала, отощала, уж не СПИД ли?

Мыслишка, конечно, была так себе, невысокого полёта мыслишка. Её нельзя было даже сравнить с той, какую недавно высказала Татьяна, тоже, оказывается, неравнодушная к этой проблеме. «Тут всё ясно, Никифоров, — сказала она, — или того света действительно нет, или же там так хорошо, что ни одна сволочь не захотела вернуться, чтобы рассказать».

Мысли эти — о бессмысленности жизни, бренности бытия — были чем-то вроде системы охлаждения в двигателе, предохраняли от перегрева убожеством. Если нет надежд, если всё глухо, какая, в сущности, разница, что делает Никифоров: разрабатывает лекарство против СПИДа, крепит государственную безопасность, молится в церкви или занимается извозом? Мысли эти были ещё и громоотводом. Уводили в песок другие мысли — об ответственности, о том, что надо бы что-то в жизни изменить.

А между тем люди с вещами уже начали выходить в зал, где их с нетерпением ожидали родственники, знакомые, немногочисленные, за большие деньги допущенные в Шереметьево, таксисты, честные и нечестные частные водители, грабители, вымогатели, проститутки, сутенёры, охотники за видео и компьютерами.

Никифоров не брал у кого много коробок. Велик был риск, что ограбят. Не на шоссе, так в Москве посреди улицы или когда будут выгружаться возле дома. В таком случае объяснений с милицией не избежать. Милиция всегда задерживала водителя, изначально считая его членом банды. Доказать обратное было чрезвычайно трудно и стоило очень дорого.

Не брал Никифоров и кретински улыбающихся, восторженно глазеющих по сторонам иностранцев, прилетевших в страну впервые. Эти свято исполняли как свои, так и советские предписания: лишних долларов не имели, платили исключительно рублями, куплей-продажей занимались редко и под нажимом.

Старался не брать вернувшихся после кратковременного пребывания за рубежом соотечественников. Эти никогда не садились в машину по одному, влезали сразу по трое-четверо, и уже Никифоров, сидя к ним затылком, испытывал некоторое беспокойство. Платили соотечественники, если и не рублями, так полнейшей дешёвкой: гонконговскими магнитофонными кассетами, смехотворными, разваливающимися прямо на руке электронными часишками, в лучшем случае зажигалками, какими-нибудь брелоками с электронными играми, навсегда выходящими из строя сразу после того, как Никифоров нажимал любую кнопку.

Неплохими клиентами были лица, некогда уехавшие от нас, а теперь получившие возможность приезжать. Эти всё правильно понимали, но почти всегда были стеснены в средствах, из чего Никифоров заключал, что жизнь там не сахар. Вернее, не для всех сахар. С ними он заранее обговаривал цену.

Самыми выгодными пассажирами были иностранцы, пожившие-поработавшие в Союзе, хлебнувшие советского лиха, сделавшиеся отчасти советскими людьми. Никифоров безошибочно определял их по нарастающей суровости на лицах по мере прохождения паспортных и таможенных формальностей. Эти знали, что расплачиваться надо в пределах десяти-пятнадцати долларов, на худой конец блоком сигарет, бутылкой виски, но лучше всего видеокассетой. Кассету Никифоров отдавал Джиге. Тот переписывал у Дерека какой-нибудь недублированный оригинал, переправлял кассету гнусавому переводчику, который дублировал им бесплатно, так как писал с оригиналов Дерека себе тоже. Ну а Джига и Никифоров со своей первой копии могли переписывать на технике Дерека сколько вздумается. Таким образом, с одной чистой кассеты они всегда имели твёрдый стольник и кое-какие последующие, «ползучие» денежки. А случалось, иностранец давал не одну, а две чистых кассеты.

Никифоров сам не заметил, как высмотрел подходящего скептического парня, который издали махнул рукой Никифорову, вопросительно поднял вверх кулак со вздёрнутым большим пальцем. Никифоров согласно кивнул: отвезу куда хочешь, чем дальше, тем лучше. Одно удовольствие было иметь дело с понимающим человеком. Но тут таможенник, как коршун на беззащитное гнездо, набросился на чемодан парня. Никифоров понял, что придётся подождать.

От нечего делать он пустил взгляд по очереди, как бы желая убедиться, что выбор сделан превосходно.

Как вдруг.

Словно сильнейший электронный вирус внезапно поразил рабочую, компьютерную часть сознания Никифорова. Вместо незаметно, самостоятельно и правильно скользящих расчётов на дисплее всё сместилось, разладилось, подёрнулось искрящимся туманом. Вирус подобно оползню сокрушил структуру разделённого сознания, снёс перегородку между компьютерной и независимой частями, смешал главное и второстепенное, прошлое и настоящее, воскресил забытое, причём не просто воскресил, а как бы сделал его важнее жизни, одним словом, где прежде наблюдались ясность и спокойствие, образовались вихрь и бардак. Никифорова прошиб пот, пол под ногами сделался мягким, вязким, как пластилин. Никифоров понял, что есть священный античный ужас, когда душа соприкасается с непостижимым. Задним числом умишко, конечно, находит объяснение чему угодно. Но в первый момент нет, отказывает, как зажигание в моторе.

«Не может быть! — подумал Никифоров. — Это не он! Откуда? Зачем?» В этот момент женская бесшапочная голова заслонила от Никифорова обвисшие усы, унылые очки, лысоватый, как бы слегка заштрихованный череп. «Не он, — перевёл дух Никифоров, — он мой ровесник, а это какой-то гнусный старик!» Лохматая женская голова наклонилась к таможеннику. Пространство вновь очистилось. Никифоров увидел за унылыми очками печальные серые, не радующиеся встрече с Родиной, водяные глаза навыкате, обвисшие на украинский манер усы, ненормально яркие губы, крепкий, с так называемой ямочкой подбородок. «Он!» — с дикой тоской, ощущая, как всё, ещё мгновение назад бывшее незыблемым, прочным, понеслось куда-то мусором по ветру, понял Никифоров. Но бесшапочная голова снова заслонила. Тут же нахлынули лживые утешающие мысли, что, во-первых, столько лет прошло, во-вторых, встречаются же до боли на кого-то похожие люди, а всё ж не те, на кого они похожи, в-третьих, даже если и он… Что ему сейчас до Никифорова и Татьяны? Как он их найдёт? Все концы истрёпаны временем. Они два раза меняли квартиры. Общие знакомые размётаны: мужики — кто спился, кто в тюряге, кто в кооперативе, бабы поменяли по мужьям фамилии. Нет. Не найдёт. Да и будет ли? Вряд ли надолго прилетел, работает же где-нибудь, там длинных отпусков не дают, может, он сразу из Москвы в Харьков, ведь он оттуда, наверняка родители, родственники там, не могли же все уехать, кто-то же прислал ему приглашение, вон он какой мрачный, скорее всего кто-то умер, он прилетел на похороны. Конечно, на похороны, как Никифоров сразу не догадался?

Никифоров так глубоко задумался, что утратил связь с реальностью.

— Ну что, едем? Или у вас проблемы? — вывел его из прострации голос скептического иностранного парня, наконец-то вырвавшего свой чемодан из когтей таможенника.

— Да-да, конечно, едем, пожалуйста, куда вам? — радостно подхватился Никифоров, принял чемодан, как резвый гостиничный бой сыпанул к машине, только бы не оборачиваться, не мучиться сомнениями. Он был готов везти симпатичного парня в совершенно неуместном для нашей страны длинном пальто горчичного цвета куда угодно и… даром.

Только в машине — в тепле, в тишине, в буржуазной умиротворяющей музыке из магнитофона — Никифоров окончательно пришёл в себя. По мере приближения к Москве от светофора к светофору он всё сильнее укреплялся в ложной (в глубине души он это осознавал) уверенности, что никак не может быть прилетевший из Вашингтона унылый вислоусый, водноглазый господин его сокурсником по институту Филей Ратником, уехавшим в Америку по израильской визе через Вену или Рим в тысяча девятьсот семьдесят пятом, что ли, году, то есть без малого пятнадцать лет назад.

Иностранец в горчичном пальто велел ехать в начало Кутузовского проспекта. Никифоров знал эти дома. Там находились представительства фирм, корпункты, квартиры фирмачей и корреспондентов. Улица Горького, Калининский были освещены. Подмороженные тротуары казались чистыми. Витрины, надписи, убогие рекламы ясно светились в прозрачном вечернем воздухе. Люди, большей частью и не сильно пьяные, ходили по тротуарам, толкались в некоторые двери и, что удивительно, кое-куда заходили, немедленно вставали там в очереди. Жизнь из окна машины обманчиво представлялась вполне мирной, естественной, похожей на жизнь других городов в других странах. Так голодный или ненормальный при непристальном на него взгляде бывает трудно отличим от сытого, нормального. Впрочем, всё время думать об этом — можно сойти с ума. Обманываться приходилось из целей чисто профилактических. Хотя бы для сохранения рассудка. Никифоров и обманывался в тёплой машине, слушая буржуазную музыку, благостно глазея по сторонам.

Чем больше километров, улиц, домов, людей отделяло Никифорова от проходящего паспортный контроль (или уже благополучно прошедшего и сейчас стремительно сокращающего километры и прочее) Фили, если это, конечно, он, тем менее вероятной представлялась ему их встреча в замороченном, взбаламученном, неустроенном и злобном океане, каким являлась Москва. И тем одновременно тревожнее становилось у Никифорова на душе. Томили худые предчувствия. Океан-то Москва, конечно, океан, да только настоящий океан — Атлантический — Филя уже преодолел.

Зачем?

А между тем уже стояли на въезде в превращённый в автостоянку двор, и милиционер из будки недружественно смотрел на Никифорова. Парень в горчичном пальто вытащил из сумки две запечатанные видеокассеты, купленные, судя по всему, в аэропорту в торговом беспошлинном зале. К кассетам были прилеплены наклейки, свидетельствующие, что цены на беспошлинные кассеты дополнительно снижены на сорок процентов. По западным понятиям, парень добрался из Шереметьева до дома практически даром. Для Союза, впрочем, это никакого значения не имело.

— О’кэй? — спросил парень.

— О’кэй, — согласился Никифоров и… совершенно неожиданно добавил: — Одну можешь взять, две много.

Каким-то образом странные непрошеные слова были мистически связаны с Филей, с чисто умозрительным предположением, что для него кассеты, как и для этого парня, всё равно что спички, что он будет трясти ими, колготками, презервативами, копеечной тайваньской электроникой, как мореплаватель бусами перед дикарями. Но не все тут дикари. Никифоров, к примеру, не дикарь. И хоть нет у него ни черта, плевать он хотел на проклятые кассеты! Унижаться не намерен!

— Благодарю, оставь себе, — парень неожиданно обиделся, молча выбрался из машины, чуть сильнее, чем требовалось, хлопнул дверцей.

Никифоров вспомнил, как тоже обиделся в Сочи на грузина, швырнувшего ему сдачу, полтинник вместо пятнадцати копеек.

Чушь, бред, галиматья!

И пока возвращался на набережную, воровато менял во тьме номера, ставил машину в гараж, одна, одна мысль колола как игла: говорить или не говорить Татьяне? Говорить было как-то необязательно, тем более «видел» не есть стопроцентное доказательство. Но и не говорить было смешно. Что за тайна, что за неуважение к жене, что за глупая, наконец, с пятнадцатилетней бородой, ревность? К кому? К чему? Они женаты столько лет, у них дочь в будущем году пойдёт в школу!

Решил не говорить.

Однако, очутившись дома, увидев Машу, что-то рисующую за его письменным столом, жену, с трудом оторвавшуюся от телевизора, чтобы приготовить ему ужин, засев на микроскопической кухне в ожидании этого самого ужина, Никифоров почувствовал себя настолько уверенным, настолько в своей тарелке, что недавние страхи и сомнения показались попросту недостойными. Жизнь была сколь убога, столь и прочна. Вряд ли в настоящий момент присутствовала в мире сила, осмысленно покушающаяся на покой его семьи в крохотной квартирке на последнем этаже блочного дома, на окраине, уже почти и не в Москве, на холмистом воющем пустыре. Америка, Израиль были далеки, как космос.

И Никифоров сказал.

— Ты знаешь, — сказал он Татьяне, — я вроде бы сегодня видел из машины Филю Ратника. Или кого-то очень на него похожего. Их теперь свободно пускают. Неужели он? Интересно, зачем он здесь?

Татьяна молча вытирала полотенцем чашку. Лицо её было абсолютно спокойным, как будто она спала наяву или понятия не имела, кто такой Филя Ратник.

Никифоров, конечно, отдавал себе отчёт, что пятнадцать лет в жизни женщины срок огромный, но, чёрт возьми, не до такой же степени она очугунела, чтобы никак не отозваться на известие, что из Америки приехал Филя Ратник, который когда-то сватался к ней и у которого Никифоров её, можно сказать, отбил!

— Неужели тебе совсем не интересно? — спросил Никифоров.

— Нет, — после долгого молчания ответила Татьяна. Лицо было по-прежнему, как будто она спала, только теперь ещё разговаривала во сне: — Мне это совершенно не интересно.

— Но почему? — растерялся от такой категоричности Никифоров.

— Почему? — усмехнулась Татьяна. — Мне это не интересно, потому что я, видишь ли, знаю, зачем он приехал.

— Вот как? — настал черёд удивиться Никифорову. Он вдруг вспомнил свой последний разговор с Филей на лестнице в подъезде возле мусоропровода, ещё светило закатное солнце, глупые Филины глаза в слезах, дрожащие красные губы, завивающиеся его баки, один короче другого, отчего Филино лицо казалось водевильным, а сам разговор несерьёзным, хоть он был вполне серьёзен. — Так и зачем мы приехали? — непроизвольно, совсем как пятнадцать лет назад, передразнил Никифоров Филю.

— Он приехал, чтобы забрать нас в Америку, — без малейшего выражения, даже не обернувшись, произнесла Татьяна.

— Нас? Это… кого… нас? — Никифорову определённо не хватало воздуха на проклятой, как будто не для людей, а для кукол, кухне.

— Меня и Машу, — ответила Татьяна. — Не тебя же. Ты-то ему на кой хрен?