Никита Иванович вспомнил давнюю, увиденную когда-то в Фонде «Национальная идея» карту России, в холле пражского автовокзала «Na Florenci». Высвеченная на дисплее одновременно проверяющего документы и продающего билеты компьютера карта Европы, была столь же (если не более) многоцветна и малопонятна.

Никита Иванович подумал, что если народы — это мысли Бога, то в последнее время Бог начал мыслить как-то уж слишком дробно-витиевато, столько новых государств появилось на карте Европы. Для иных, скажем, Татростана, или Железной Чехии (это было совсем свежее, неизвестное Никите Ивановичу, государство) у компьютера не хватало цветов, и он обозначал их пронзительной светящейся пустотой.

Вероятно, компьютер не был уверен в долговечности этих государств, а потому, подобно Богу, сразу не наделял их цветом (одеждой), оставляя, как Адама и Еву (в раю) обнаженными. Одежда, по всей видимости, полагалась государствам, как и Адаму с Евой, исключительно после грехопадения, которое (Никита Иванович в этом не сомневался) случится немедленно, можно сказать, в режиме on-line. А вдруг, подумал он, великого герцогства Богемия больше нет, и мои родные Прага-6, Карлин, улица Слунцова, дом 19/611 отошли к этой самой Железной Чехии?

Никита Иванович не видел брата много лет, но и по сию пору Савва оставался самым живым его (мысленным) собеседником. Других — не мысленных — у Никиты Ивановича, собственно, и не наблюдалось. А какие наблюдались, те, несмотря на то, что являлись живыми, в смысле ума были как бы мертвыми.

Годы шли, Никита Иванович терял форму (и, естественно, содержание), ветшал, как коврик, о который каждый день вытирало поначалу легкие, а потом свинцовые ноги всемогущее время, а все, что говорил некогда Савва (по крайней мере то, что запомнил Никита Иванович), не только не старело, не утрачивало смысла, не растворялось в кислоте монотонного бытия, как растворяется там все сущее, а, напротив, наливалось значением, как яблоко соком, как если бы Савва умел отворять в словах… вечность, точнее вечный смысл, мысленное прикосновение к которому, собственно, и есть единственно доступная смертным разновидность бессмертия.

…Кажется, в самом начале первого президентского срока Ремира, когда никто еще не думал, что этот срок будет (как отворенный Саввой смысл слов) вечным, Никита и Савва ловили карпов в одном из подмосковных рыбоводческих хозяйств Управления делами президента.

Пруд был линейно прямоуголен с укрепленными, засаженными пружинистым дерном берегами. Трава была до того жесткая, что Никите казалось будто он ходит по спутанной зеленой проволоке. Вокруг были луга и избыточно плодоносившие в тот год яблони, сливы и вишни, а вдали — по периметру — лес. Ничто, следовательно, не мешало встающему и садящемуся солнцу, равно как и луне со звездами отражаться в пруду, как в зеркале.

Иногда сюда приезжал ловить президент, а потому карпы в пруду были особенные — в крупной золотой чешуе, как в кольчуге, с красными, как подарочные ленточки, плавниками и насечкой на губе, как если бы карпы несли во рту длинный конвертик с некоей (благой?) вестью. Прудовая обслуга утверждала, что карпы в охотку употребляет яблоки и сливы, однако сколько Никита ни бросал в пруд алые, как пролетарское знамя, яблоки и синие, как лица встающих под это самое знамя рабочих людей, сливы карпы не проявляли к ним ни малейшего интереса. В некоем, видимо, пресыщении пребывали жирные, как свиньи, карпы. А может, предпочитали исключительно моченые (когда опустятся на дно) фрукты?

Когда-то они ловили здесь вытянутых и плоских, как разноформатные золотые слитки, карпов втроем — Ремир, Савва и Никита, но вот уже год, как Ремир предпочитал это делать в абсолютном одиночестве, допуская, впрочем, когда сам не ловил, до пруда Савву, который в свою очередь самовольно прихватывал с собой Никиту. Обслуга косилась, но молчала.

Авторитет Саввы в ту пору был велик, если не сказать, иррационален, как иррациональна во все времена власть на Руси, а также все, что находится в ее магнитном (магнетическом) поле. Внутри этого поля действовали беззаконные законы. Превращаясь в ничто, авторитет критически (иррационально) усиливался, перетекал в некое зазеркалье, чтобы оттуда — из зазеркалья — сразить (превратить в ничто) своего (бывшего) носителя.

Имя этому стреляющему зазеркалью было — судьба.

Вход в зону его обстрела — неизбежен для гордецов и прочих, вышедших за (невидимые, точнее видимые, но не им) рамки людишек, которые, естественно, об этом не думают, полагая свой авторитет (пребывание в поле власти) вечным.

В тот осенний вечер воздух был удивительно ясен, и они как будто забрасывали удочки прямо в глаз малиновому заходящему солнцу, точнее в вытекшую из него слезу и оттуда — из солнечной слезы — вытаскивали на зеленую траву трепещущих золотых рыб.

Вот только непонятно было: кого оплакивало солнце?

Сейчас Никита Иванович знал кого, а тогда ему казалось, что вечерняя ловля карпов — очередное проявление той возвышающей сознание материальной гармонии, внутри которой (как карп в пруду) существовал Савва и по краю (берегу) которой скользил он, Никита. Это можно было сравнить со скоростной ездой на джипе по пустому, специально проложенному к пруду шоссе. С предстоящим ужином в «рыбацком» доме — у камина за белоскатертным столом с белосюртучными официантами, приносящими тарелки с изысканными блюдами, не забывающими наполнять рюмки изысканными напитками.

Стояла удивительная (это было непременным условием всех мест, где отдыхал президент) тишина, нарушаемая лишь писком многочисленных Саввиных мобильников, как если бы мобильники были промышляющими в полях мышками, а над полями туда-сюда крестовыми тенями скользили ястребы.

Никита посоветовал брату выключить к чертовой матери все телефоны, но Савва почему-то не выключал. Трубки знали семь меняющихся в зависимости используемой системы связи разновидностей звонка. То, что Савва не отвечал на писк и даже не смотрел на экранчик, где высвечивался номер абонента, свидетельствовало, что звонили не очень важные люди. Впрочем, он не отвечал не только на писк, но и на исторгаемый телефонами тоскливый стон, стелящийся над малиновой гладью пруда. Никита подумал, что Савва умышленно запрограммировал телефоны таким образом, чтобы подобные звонки исходили от абонентов, которые хотят чего-то (за кого-то) попросить, сообщить, что попали в беду, или им угрожает опасность.

Наверное, у Саввы были какие-то новейшие, сканирующие мысли абонентов, аппараты.

Савва не отвечал на эти пронзительные звонки, то есть (предположительно) не собирался помогать чужому горю.

Мобильники, стало быть, вхолостую нарушали заповедную тишину, точнее цинично демонстрировали иллюзорность этой самой тишины.

И только один — на поясе — из светящегося жемчужного металла — телефон молчал.

Хотя если Савва и удостаивал трубки взглядом, то смотрел тольно на эту.

…Никита в ту пору учился на историческом факультете МГУ, писал курсовую на тему: «История как провиденциальный процесс», нештатно сотрудничал с курируемой Саввой по линии президентской администрации газетой «Провидец».

То было удивительно демократичное издание, и гонорары в нем платили отменные. Практически любой человек мог стать автором яркого, как клумба (грядка), на которой (ой) одновременно расцветали сто цветов и (не считаясь с назначенным природой временем) созревало сто овощей, а заодно и обнажалось сто тел, в драку расхватываемого в подземных переходах «Провидца».

Но на определенных условиях.

В каждой заметке должен был содержаться (глобальный или локальный, долгосрочный или сиюминутный и т. д.) прогноз. Если человек публиковал пять статей, но ни одно из сделанных им предсказаний не сбывалось (не обнаруживало тенденции к тому, чтобы сбыться) — за этим строго наблюдала так называемая «Регламентная футурологическая коллегия» — он навсегда терял право на сотрудничество с «Провидцем». Если же хоть одно сбывалось — получал право еще на пять статей.

Видимо, в редакции полагали пять несбывшихся пророчеств неким пределом, преступив который человек становился провидциально-ничтожным.

Хотя круговорот авторов в «Провидце» был чрезвычайно ускорен (можно сказать, авторы «ускорялись», как атомы в реакторе), их количество не убывало, ибо многие мнили себя пророками, которым нет места в Отечестве, но есть в газете.

Никита опубликовал в «Провидце» три статьи. Одно его предсказание, что в моду у молодежи в наступающем весенне-летнем сексуальном сезоне войдет бритье гениталий с нанесением на них татуировок — паука и мухи — блистательно подтвердилось.

А дело было так.

Никита ехал в метро. Рядом стояли парень и девушка, по всей видимости, студенты. «Как там твой паучишка?» — спросила девушка, нежно пошарив у парня в районе ширинки, тем самым не оставляя сомнений, какого именно «паучишку» она имеет в виду. «Совсем, бедный, замаялся, слишком уж широко ты раскинула паутину, — ответил (похоже, он был с чувством юмора) парень, — да и это… ячея крупновата для моего паучишки».

Таким образом в запасе у Никиты было по меньшей мере семь публикаций в «Провидце».

Перед тем как отправить эту удачную статью по электронной почте в редакцию, Никита показал ее Савве.

Приближение к власти, точнее к некоторым ее атрибутам и привилегиям, носителем которых представал Савва, волновало его. Никита тоже ощущал себя чем-то вроде власти, хотя и без малейших на то оснований. Он испытывал острое (хотелось, чтобы все, в особенности, знакомые девушки видели его раскинувшегося в пружинящем кожаном кресле) наслаждение от сверхскоростной (нечто божественное заключалось в перемещении в пространстве, как если бы не было внутри пространства ни единой живой души, тогда как их были там тысячи, если не миллионы) езды в черном просторном лимузине по мгновенно расчищаемым московским улицам, немедленного внимания со стороны знающих (интересующихся политикой) людей, когда кто-то где-то представлял его, как брата Саввы Русакова.

Никите хотелось, чтобы Савва замолвил за него словечко перед главным редактором «Провидца», но он знал, что Савва не замолвит, как не замолвил за отца, которого в первый же месяц отлучили от газеты за пять совершенно идиотских, не могущих сбыться ни при каких (как не может, допустим, загореться вода, или пуститься в пляс камень) обстоятельствах, предсказаний.

Первое: что по своему составу кровь вновь избранного президента идентична с кровью диатетралептерия — весьма редкого, можно сказать, единственного в своем роде ящера, чьей средой обитания одновременно были: море (вода), где он жрал рыбу и водоросли; небо (воздух), где он жрал птеродактилей и разную прочую летающую в те времена сволочь; наконец, земля, где он жрал все, что видел.

Второе: что в скором времени население России сократится со ста сорока пяти до… пятнадцати миллионов человек.

Третье: что показатели рождаемости в той или иной стране впрямую зависят от того, преследует или нет власть так называемую интеллигенцию, держит или не держит в строгости народ. Если да, то кривая рождаемости стремится вверх, если нет — вниз. Потому что, утверждал отец, свободным, предоставленным самим себе людям совершенно не хочется заводить детей, более того, они начинают испытывать зловещую тягу к тупиковым, противоестественным формам (однополовой и т. д) любви, тогда как гонимые и преследуемые неутомимо, а главное, в полном соответствии с теорией естественного отбора, плодятся и размножаются. Чем больше у них детей, тем больше шансов выжить, продолжить род. Значительно смягчен в тоталитарных обществах и доходящий до абсурда в обществах свободных конфликт «отцов и детей». Семьи, писал отец, в тоталитарных обществах крепки, разводы редки, тогда как в странах с демократическим правлением распадается каждый второй брак, а сохраняющиеся семьи, как правило, бесконечно несчастны.

Четвертое: что Бог… есть, но в данный момент его не интересуют дела людей, потому что Бог вступил в последний и решительный бой с Вечностью, то есть с той силой, которая Его создала и привела в мир. Исход боя пока не ясен, хотя, конечно же, ясен, ибо нет силы, способной победить (укротить) Вечность.

И, наконец, пятое: что изречение некоего французского философа: «Человек знает, что он один в равнодушном бессмертии Вселенной, где он появился случайно» — одновременно истинно и ложно. Истинно — для человека с «диким» неструктурированным, «клиповым» сознанием, «распятым» между отчаяньем и наслаждением. Ложно — для человека, в чьем сознании присутствует Бог, осознавшего, что смерть — всего лишь продолжение Божественной любви, которая, делал неожиданный, едва ли не перечеркивающий все вышесказанное вывод отец, в сущности, равнозначна «равнодушному бессмертию Вселенной».

Нечего и говорить, что после подобных «предсказаний» двери «Провидца» перед отцом, еще недавно (при прежнем президенте) открывающем любые двери ногами, не просто вежливо закрылись, но с оглушительным треском захлопнулись.

«Мне вообще-то нравится, когда девчонки бреют внизу, — задумчиво произнес Савва, прочитав заметку Никиты, — побрить там — это все равно что навести порядок в доме перед визитом дорогих гостей, навести глянец на посуду, из которой гости будут есть и пить. Бритая п… — праздник, который… всегда, точнее иногда с нами, — ухмыльнулся Савва. — Но почему паук? По мне, так там более уместен… гриб».

«Гриб?» — удивился Никита.

«Ты же не будешь спорить с тем, что гриб, как в нормальном, так и в перевернутом положении поразительно похож на мужской половой орган? — спросил Савва. Никита не спорил, а потому Савва продолжил: — Но он похож и на женские половые органы: влагалище, малые и большие срамные губы, грудь. Более того, классический гриб — ножка, входящая в шляпку — это же абсолютная иллюстрация neverending вселенского полового акта. Иногда, — грустно продолжил Савва, — ножка тоненькая и слабенькая, и шляпка висит над ней, как… гиря, как судьба. А иногда, наоборот, ножка толстая, волосатая, кривая, и крохотная нежная шляпка как будто хочет с нее спрыгнуть… Ну, а где два гриба, там обязательно и третий… Классический грибной треугольник»…

Лицо брата сделалось мечтательным и печальным. Видимо, он испытывал предшествующее расставанию с очередной возлюбленной обострение чувств. Никита подумал, что вряд ли в мире отыщется шляпка, которая сможет повиснуть над Саввиной ножкой, как… гиря, как судьба. Разве только та, широко раскинувшая паутину девушка, от которой сбежал студент. Скорее всего, это Савва довел до изнеможения (затоптал) какую-нибудь нежную трепетную шляпку. Вот она и решила от отчаянья податься к другому грибу.

«Подумать только, — вздохнул Савва, — на трех грибах, как на трех китах, стоит мировое искусство».

«Значит… мне все переписывать?» — расстроился Никита.

«Зачем? Паук — нормально, — пожал плечами Савва. — В принципе, все связано со всем, и, следовательно, все можно уподобить всему. Хотя, — добавил, подумав, — если п… — паутина, то х… скорее, не паук, а… муха? Ничего не поделаешь, первопричина довольно часто растворяется в следствиях. Вылететь, кстати, по жизни труднее, нежели влететь. Так что, смело работай с пауком и мухой. Но с грибами не шути! К ним следует относиться гораздо более серьезно, нежели к… мухам и паукам».

Никита весьма дорожил сотрудничеством (гонорарами) с «Провидцем», а потому все время выпытывал у брата, как делать сбывающиеся предсказания?

…Заговорил он об этом и у линейного в обрамлении дерна, как глаз в ресницах, пруда, где они ловили сентябрьским вечером карпов. Частенько посещающая в последнее время брата печаль была ему непонятна точно так же, как, допустим, муравью законы космической физики. Как здравомыслящим, только-только переведшим дух после многолетних безобразий прежней власти гражданам страны дикие прогнозы отца, утверждавшего, что у уважаемого народом президента — кровь динозавра, а единственный путь к росту рождаемости — репрессии.

С чего было печалиться обласканному президентом, публично назвавшим его «моим единственным другом», Савве?

Да и легко отделавшемуся (подумаешь, вышибли из «Провидца», а на что «Третья стража», «Натальная карта», «Прогрессивный гороскоп» и «Солнечная революция»?) отцу, в общем-то, тоже можно было не печалиться. Французское красное вино и омары не переводились в доме, независимо от того, писал или не писал отец в «Провидец».

«Сбывающиеся пророчества делать очень просто, — ответил снимая с крючка карпа, Савва. — Если в самом начале царствования, когда народ сам не свой от любви к царю, происходят разные страшные вещи — бури, ураганы, аварии, взрывы и так далее, значит, по всей видимости, царствование будет плохим, неудачным, если не сказать, чудовищным».

Еще один карп, растолкав носом плавающие яблоки и сливы, погнался за барражирующей над лилиями стрекозой, да так увлекся, что выпрыгнул из воды на зеленый дерн прямо под ноги Никите, забился, засверкал на солнце, как горка новеньких монет.

«И все?» — Никита пожалел азартного охотника, спихнул обратно в воду. Он подумал, что брат над ним издевается. Сделать такое предсказание было все равно, что предположить, что после зимы настанет весна.

«Не все, — ответил Савва, — потому что то, что я назвал, как раз и есть признаки успешного, хорошего, а главное, весьма протяженного во времени царствования».

«Вот как? — растерялся Никита. — Но ведь это, извини меня, бред! Что, Чернобыль, или эта, как ее… затонувшая подводная лодка были провозвестниками хороших царствований? Ты что, забыл, чем все закончилось»?

«Я пытаюсь объяснить тебе механизм действия пророчества, — холодно ответил Савва. — Понятно, что обрушившиеся в начале царствования на народ и страну природные и техногенные катастрофы — еще далеко не гарантия того, что царствование будет успешным. Но это — знак, перст, намек, если угодно, обещание. Как если бы ты сидел на скамейке в парке, а напротив пристроилась симпатичная девчонка и вовсю на тебя глазела. То, что ты ей понравился — факт. Но еще далеко не факт, что ты ее трахнешь. Смысл продуктивного предсказания — подсказать путь, как довести дело до конца, в нашем случае, трахнуть девчонку. Если, конечно, — туманно добавил Савва, — к тому имеются некие высшие, скажем так, предпосылки».

«Но как это связано с природными и техногенными катастрофами в начале царствования?» — Никите плевать было на мифическую девчонку и на неведомые высшие предпосылки. Сколько их (девчонок) в последнее время (особенно, когда выяснялось чей он брат) вовсю на него глазело. Трахать не перетрахать. Главное было — найти место (высшую предпосылку), чтобы никто хотя бы часок не совался. А вот проблема катастроф Никиту волновала, ибо на всем протяжении правления прежнего президента, да и сейчас, когда начался первый конституционный срок Ремира, они шли косяком, как бы испытывая на прочность власть и государство.

«А так, что, помимо, так сказать, спущенных свыше, царь должен обрушить на народ бедствия и катастрофы по линии власти, чтобы, значит, народу небо с овчинку показалось. Если, конечно, — добавил после паузы, вызванной снятием с крючка очередного карпа, Савва, — во-первых, он сильный царь, а во-вторых, действительно хочет блага не себе лично, но всему государству. Всякая власть от Бога, — заметил Савва. — Это аксиома. А если Бог карает народ, то как может властитель угодить Богу? Только исполняя и дополняя Его волю, то есть вместе с Богом карая народ. Вот так делаются сбывающиеся пророчества».

Никита читал, что великий химик Менделеев увидел знаменитую периодическую таблицу элементов во сне. Лавуазье сделал какое-то важное (Никита не помнил, какое именно, кажется, относительно поведения воздуха внутри жидкости) открытие, когда рассматривал на свет хрустальный бокал с шампанским. В малиново-золотом воздухе над гладью пруда, над дерном Никите вдруг увиделся смутный образ, неясный чертеж машины (механизма) продуктивных пророчеств. У него аж дух захватило, до того это была иррациональная, не совпадающая с любыми (как благими, так и злыми) человеческими представлениями о чем-либо машина. Как если бы Никите увиделся двигатель внутреннего сгорания, работающий не на бензине или дизеле, но… исключительно на слезах. Или самолет, легкость и скорость полета которого впрямую зависит от… тяжести крыльев, то есть крылья должны были быть не из алюминия, а из свинца. Или весы, предназначенные для взвешивания… огня. Видение мгновенно растворилось в воздухе, оставив в сознании (как если бы оно было сельской дорогой) Никиты глубокую, но со смазанным рисунком протектора колею.

Никита понял принцип действия машины, но не понял самого принципа.

Так древние люди знали, что молния порождает огонь, но не знали (электрической) природы молнии и (углеводородной) огня.

Никита подумал, что не человеческое это дело — продуктивные пророчества. Печаль отца и печаль Саввы вдруг сделалась и его печалью. Пропади они пропадом: дурная езда с охраной и сиренами, французское вино и омары, глазеющие на меня девчонки, подумал Никита. Хотя нет, спохватился, девчонкам пропадать не след.

«Именно так. Голод преодолевается войной, а порядок достигается уничтожением логики. Справедливость — наказанием невиновных, а любовь к Родине — лишением самого дорогого, что у всех разное, но в конечном итоге одно и то же, а именно жизни, — подтвердил Савва. — События, то есть история, движутся в противоположную от провозглашаемых общественным, скажем так, разумом целей — соблюдения прав человека, финансовой стабильности, списания долгов бедным странам, вакцинации населения планеты против СПИДа, защиты материнства и детства, религиозной терпимости и так далее — сторону. Будущее — всегда не то, что думает о нем подавляющее большинство людей».

«А… что?» — поинтересовался Никита.

«Не знаю, — ответил Савва, — но точно знаю, что не то. Наверное, будущее — то, что люди о нем не думают».

«А что же тогда предсказания, — спросил Никита, — твои, — спохватился, — продуктивные пророчества?»

Потому что его, Никиты, предсказания, даже такие блистательные — насчет вошедших в моду бритых гениталий с вытатуированными пауками и мухами — были… ничем, пустотой, в лучшем случае случайным угадыванием. Никита более в этом не сомневался. Конечно же, гениталии должны быть украшены не пауками и мухами, а грибами, это совершенно очевидно. Савва просто пожалел его, и предсказание Никиты сбылось, скользнуло по реальности, как неурочный луч, отразившийся от настоящего, пусть даже задрапированного в тот момент, зеркала (пророчеств), какое носил в себе Савва.

«Предсказания, — внимательно уставился на поплавок Савва, — как и любые другие игры с будущим — это игры со смертью, потому что как исходный, так и конечный материал предсказаний — смерть. Это холодец из ножек свиньи, которая при том, что уже в холодце, не просто бегает, но бегает вечно, то есть перебегает и убегает всех без исключения предсказателей, едоков этого самого холодца. Если уподобить предсказание некоему числу, получаемому в результате комбинации неких математических действий, то эта комбинация — всегда смерть, не важно в виде умножения, деления, сложения, вычитания, извлечения корня и так далее она выступает».

«Абсолютный ноль?» — предположил Никита.

«Абсолютный ноль, — повторил Савва, — абсолютный сон, абсолютная идея, абсолютная жизнь, а может, абсолютная власть? Называй это как хочешь. Будущее — это всегда смерть, в лучшем случае движение, приближение к смерти».

Поплавок между тем вел себя странно. Не уходил вниз, не ложился на бок, а широко, как маятник, раскачивался из стороны в сторону с одновременным (малым) подъемом (вытолком) из воды.

Видимо, проникшись ответственностью момента, разом перестали звонить мобильники. Над прудом восстановилась естественная, точнее неестественная, столь милая сердцу (уху) президента, тишина.

Поплавок прекратил всяческое движение, каменно и тревожно застыл на воде, как восклицательный знак, как балерина на пуантах перед тем как отчаянно куда-то устремиться.

Никита подумал, что вот так, наверное, и с будущим. Оно в том, что на крючке, а не в движениях (неподвижности) поплавка. Какой с поплавка спрос? Никакие (Никита) предсказатели смотрят сквозь воздух на поплавок. Истинные (Савва) — сквозь воду на крючок, точнее на рыбу, собирающуюся заглотить наживку.

Если, конечно, это рыба.

«Я объясню тебе принцип действия машины предсказаний. Точнее, один из принципов, потому что их одновременно много и нет вообще, — с мрачной решимостью произнес Савва, глядя широко раскрытыми, ничего не выражающими глазами на притихшую гладь пруда, как на судьбу, которая, как известно, может принимать любую форму: воды, стрекозы, карпа и даже… не принимать вообще никакой формы. — Я называю его универсальным принципом возмещения божественной сущности. Если человеку доподлинно известны год, день и час его собственной смерти, то жизнь, в принципе, теряет для него смысл. То есть точное предсказание, благое как бы дело, превращается в собственную противоположность, ибо три цифры — год, день и час — перечеркивают, обессмысливают жизнь человека, потому что из нее уходит самая сокровенная тайна: что умереть может любой, только не я; что со мной этого не может случиться никогда; что все другие — знакомые и не знакомые, которых показывают по телевизору — да, могут, а я — нет. Они — правило. Я — исключение. Поэтому предсказание даты смерти не имеет никакого смысла. Но иногда дату — год, день, час и даже минуту — можно не то чтобы предсказать, а… назначить».

«Себе?» — уточнил Никита.

«Себе, — подтвердил Савва, — мы сейчас не говорим о запланированных убийствах. Тогда жизнь, точнее ее остаток приобретает огромный, исполненный отчаянья, силы и воли смысл, потому что ты уходишь из жизни самстоятельно, то есть именно в тот год, день и час, который сам себе назначил. Тогда твое предсказание поднимается на качественно иной уровень, и жизнь вокруг склоняется, подчиняется, исполняет твое предсказание. Грубо говоря, чтобы заставить предсказание работать, то есть превратить его во благо, надо всего-ничего: оплатить его… собственной жизнью».

«Смертью», — поправил Никита.

«Это две стороны одной монеты, две гравюры одной купюры», — махнул рукой Савва.

«Здорово, — поплавок Никиты вертелся на легком ветру, как соскочившая с пуантов балерина. Что было странно, потому что поплавок Саввы стоял неколебимо. Как будто по глади пруда скользили два ветра. — Хотя, конечно, о цене можно поспорить».

«Нельзя, — просто ответил Савва. — Озвученное, произнесенное предсказание питается жизнью предсказателя. Оно отнимает у него энергию и силы, как сбываясь, так и не сбываясь. Вот почему предсказатели долго не живут. Их век размазывается по бесчисленным вариантам будущего, как… мед или яд по блюдцам, причем блюдец всегда много больше, чем… меда или яда. А если и живут, встречаются такие, то исключительно… немотствуя, то есть не делая свои предсказания ничьим достоянием, топя, давя, растворяя их в себе. Лишь в этом случае предсказания сообщают предсказателю свою заархивированную энергию, наполняют его силой, закаляют волю, продлевают его жизнь практически до бесконечности. Почему бессмертны боги? Потому что все знают и молчат. Стоит только заговорить и… Помнишь, что произошло с Иисусом Христом? Почему бессмертна душа? Она тоже все знает и молчит».

«То есть выбирать можно только между смертью и молчанием?» — спросил Никита.

«Или сгореть, как мотыльку на свече, — подтвердил Савва, — или просидеть весь век, как… медведка в сырой тьме».

Никита много (особенно в детстве) слышал про загадочных медведок, но никогда их не видел. По рассказам они не просто сидели в сырой тьме, а еще и (когда кто-то на них покушался) оскверняли воздух вонючей черной аэрозолью, какой следовало остерегаться. Никита подумал, что должно быть эта аэрозоль производилась из переработанных (компост) знаний о будущем, пропавших втуне, но не озвученных всуе.

…Все эти (ни о чем) мысли посетили Никиту Ивановича на автовокзале «Na Florency».

Из всех способов перемещения в пространстве он (да и не только он) предпочитал автобусы, как наиболее демократичный и наименее подверженный контролю. Причем (когда-то его научил Савва) билет следовало брать загодя, садиться же не на станции отправления, а на первой, второй, а еще лучше третьей остановке. Единственным неудобством было то, что приходилось с боем освобождать собственное место. Зачастую для занявшего не свое место человека расстаться с ним было все равно что расстаться с жизнью. Но, как правило, рано или поздно эта проблема решалась.

Вообще-то, народ уже не сильно боялся паспортного, таможенного, пограничного, экологического, медицинского и т. д. контроля, поскольку в нем отсутствовало то, что наполняло процедуру античным (божественным) ужасом, а именно, неизбежность и неотвратимость. Данный ужас базировался на том, что структуры, осуществлявшие контроль, были изначально сильнее не столько отдельного человека, который (в момент проверки) фактически не существовал (а если и существовал, то только для того, чтобы быть наказанным), а всего проверяемого (и не проверяемого) в данный момент человеческого сообщества.

Никита Иванович до сих пор помнил, как (во времена СССР) волновался отец, готовясь к поездке на социологический симпозиум в Париж. До отправления поезда оставалось два часа, а у него не было на руках паспорта. Паспорт привезли в Академию наук за тридцать семь минут до отправления. Толком не попрощавшись, отец схватил трясущейся рукой чемодан, поймал такси и каким-то чудом успел на поезд. Наверное потом к нему вернулось чувство собственного достоинства, но в день отъезда не было человека бессильнее и ничтожнее его.

Сейчас контролируемые относились к контролю, как к стихийному бедствию, которое могло настигнуть, а могло и нет. В принципе контроль нынче не сильно отличался от заурядного грабежа, поэтому проверяемые, как правило, путешествовали вооруженными, что отчасти, хотя и далеко не всегда, дисциплинировало проверяющих. Идея контроля, таким образом, изменила сущность. На место неотвратимой предсказуемости заступила непредсказуемая отвратимость.

Идея контроля жила (доживала) памятью о былых строгостях, когда Европа была переполнена нелегальным людом, и люд этот изрядно страдал от разного рода проверок, облав, ограничений и т. д. Страх несчастных, давно пребывающих (отчасти и по результатам проверок) в иных мирах, остаточно присутствовал в уже не столь несчастных и пока еще пребывающих в этом мире гражданах, подтверждая тем самым эзотерические учения о ноосфере, эгрегоре, коллективном разуме, общем страхе и т. д.

Людей в Европе после трех подряд эпидемий — бубонной чумы, черной оспы и неведомой (говорили, что это новейшая разновидность проказы) «бронзовой» лихорадки, когда захворавший постепенно превращался в… подобие кувшина, так причудливо изгибались его кости (первым изменялось лицо, поэтому болезных вослед великому Гоголю называли «кувшинными рылами») — было ровно столько, сколько нужно, чтобы не возникало лишних проблем. А если они возникали, то решать их было легко и приятно, как, к примеру, сейчас решалась проблема с бомжами, а чуть раньше с «кувшинными рылами», которые появлялись ниоткуда (вирус лихорадки так и не был идентифицирован) и уходили в никуда.

А иногда — не в никуда.

Никита Иванович вспомнил, как обливался слезами весь мир над погибающей от «бронзовой» лихорадки бездомной девочкой, кажется, полинезийкой, которую взяли в семью богатые чехи, поменявшие (чтобы девочке было легче к ним привыкнуть) свои имена на полинезийские. Телевидение вело непрерывный репортаж о героических попытках спасти девочку, хотя все понимали, что спасти ее невозможно. Люди рыдали у больших уличных экранов, а потом расходились по домам, проламывая по пути специальными железными палками головы другим больным «бронзовой» лихорадкой.

Ученые доказали, что неидентифицированные бактерии, вызывающие данное заболевание, погибают одновременно с их носителем, то есть стоит только проломить больному голову железной палкой (сделать это было по силам и ребенку, потому что кости черепа предельно истончались), как источник заразы становился практически безопасным для окружающих.

Никита Иванович подумал, что чем больше в Европе государств, тем… меньше людей. Данное обстоятельство являлось очередным посрамлением футурологов, грозивших планете перенаселением и голодом. Перенаселения не было. Скорее, наблюдалось недонаселение. Голода как такового тоже не было, как не было его, к примеру, в эпоху Средневековья, когда все кому не лень вели натуральное хозяйство. Получалось, что не так-то просто свести в могилу человека, если он выгородил себе немного землицы, завел коровенку, да еще и выстроил дом с прохладным (для хранения свежих и консервированных овощей) подвалом. Главное же, не гнушался физического труда.

Никита Иванович с грустью подумал, что пока он писал роман «“Титаник” всплывает», в жизни сбылось практически все, что он предрекал. Вот только пророчества получались какие-то смазанные, самокритично признавал Никита Иванович, перечитывая текст романа, невнятные какие-то получались пророчества, когда одна лишняя деталь разрушала (искажала) всю конструкцию. Ему казалось, что некто свыше транслировал убийственное в своей кристальной четкости знание о будущем кому-то другому, сознание же Никиты Ивановича улавливало не предназначенные ему волны в виде смутных, размытых образов, как кустарная, из жестяных банок, пиратская антенна, телевизионный спутниковый сигнал.

Зачем?

И почему тот, кому была адресована передача, никак себя не обнаруживал, никого ни о чем не предупреждал, не жег пророческим глаголом сердца людей? Никита Иванович подумал, что ему досталась наихудшая из всех возможных участей. Он что-то знал, чувствовал, но не мог сформулировать, выразить свои знания и чувства. Причем, речь не шла о том, чтобы приобрести славу и почет, а просто обратить на себя хоть чье-то внимание. Никите Ивановичу не светило сделаться пророком ни в своем, ни в чужом Отечестве. Он скитался по миру, как нелепая, бесконечно ухудшенная копия… неведомого (идеального) пророка, неся, как (не Буриданов, а трудовой) осел на спине двойной, точнее двойственный груз: относительно легкий, можно сказать, естественный, презрения к себе, как к творчески несостоятельной личности, и — неподъемный — к своему дару, про который Никита Иванович точно знал, что он есть, но, знал про это лишь он один.

Обнаружить дар, а тем более снискать признание общества, было совершенно невозможно. Все равно как если бы ценители собрались в опере послушать блистательного тенора, а на сцену вышел бы… все тот же осел и дико заорал, застучал копытами, пусть даже в его оре да копытном стуке и угадывалась бы некая истина, точнее эхо, тень истины.

Вероятно, Бог таким образом наказывал Никиту Ивановича за неуместную гордыню, за то, что сочиняя роман «“Титаник” всплывает», он (тайно) рассчитывал на признание и славу у той, безусловно небольшой, части человечества, которая еще была способна кого-то признавать и славить. Хотя, рассчитывать в его случае на признание и славу было опять-таки какой-то карикатурой на существующий порядок вещей.

Никиту Ивановича вдруг позабавило противоречие: сколь немощно, непотребно было его полуразвалившееся тело и сколь при таком неперспективном теле был требователен, юн, жаждущ его дух. Как если бы (окружающая жизнь служила тому неоспоримым подтверждением) тело было конечно и смертно, дух же (это следовало принимать на веру) — бесконечен и вечен.

Вот только, подозревал Никита Иванович, в тех пределах, где окажется после неизбежного расставания с телом дух, земная слава вряд ли будет представлять хоть какую-то ценность. Томление духа, подумал Никита Иванович, это стремление добиться в земной жизни того, что не дано, при ясном понимании, что в вечной жизни это «то» — ничто.

Что нравилось беженцу из великой России Никите Ивановичу Русакову в современной (постглобалистской) Европе, так это повсеместное отсутствие какой бы то ни было идеологии. Хотя политические партии — в основном, с уклоном в экологию, охрану редких видов зверей, птиц и растений, лесов Амазонии, ледников Антарктиды и даже неведомых (оказывается, их небольшие колонии-штаммы существовали в молибденовой руде, добываемой где-то в Южной Америке) марсианских бактерий (самое удивительное, что для людей эти бактерии были смертельно опасны) — вели агитацию и пропаганду, крепили ряды. Всевозможные народные собрания заседали едва ли не на каждой улице. Издавались газеты и журналы. А в городе-государстве Дубровнике на Адриатике, по слухам, функционировала, строго наблюдала за соблюдением гражданских прав Организация Объединенных Наций.

С одной стороны отсутствие идеологии представлялось несомненным благом. Никто не указывал Никите Ивановичу как жить, кого слушаться, кого считать другом, а кого недругом. С другой — вместе с идеологиями из жизни ушла фундаментальность, интелектуальная, так сказать, дисциплина, когда человек, не зная, знал, что суп едят ложкой, а спагетти вилкой, что за столом нельзя портить воздух, на кладбище — заниматься любовью, и уж совсем никуда не годится — хвастаться, что тебе, допустим, нравится убивать людей, есть человеческое мясо, а больше всего на свете ты ненавидишь читать. После Великой Антиглобалистской революции люди жили с чистого листа, как если бы не было ни Иисуса Христа, ни великих географических, научных и космических открытий, не было Гомера, Гете и Достоевского. В мире не ощущалось некоей единой воли, определяющей путь человечества, фонаря, освещающего этот самый путь.

Соответственно, отсутствовали они и в литературе. В ходу были самые невероятные сюжеты и образы, ибо ничто не сдерживало авторскую фантазию. Если в прежние времена литературу (естественно, с оговорками) можно было уподобить древу, тянущемуся ввысь, к Богу, то теперь — с беспорядочно рассыпавшимися по полю яркими, но ядовитыми цветами, на которые можно было смотреть, но чей аромат лучше было не вдыхать, не говоря уж о том, чтобы дарить эти цветы женщинам.

Вне общей для всех воли каждому была предоставлена возможность жить как ему вздумается, то есть абсолютная свобода. Поэтому где-то (по слухам в Гренландии и на Азорских островах) люди лопались от изобилия товаров и услуг, наслаждались Интернетом, бесконечно совершенствовали свой быт, а где-то (в Европе, в Африке) жили, как в эпоху великого переселения народов. Никита Иванович самолично наблюдал в Ирландии людей в шкурах и в рогатых с фонарями шлемах. Они заносили в пещеры (бывшие шахты) огромные камни.

В начале третьего тысячелетия Европа переживала настоящий автобусный бум. Во многих новых и новейших государствах не оказалось пригодных для больших самолетов взлетно-посадочных полос. Летать же на маленьких, или вертолетах было слишком дорогим удовольствием. Поезда ходили крайне нерегулярно, так как не было ясности — какие локомотивы и вагоны какому именно государству принадлежат. Наверняка, и Татростан и Железная Чехия желали иметь собственный железнодорожный парк. Заполучить локомотивы и вагоны можно было только национализировав находившиеся (в том числе и временно, в пути) на (через) их территорию составы. Это, естественно, не нравилось железнодорожным бригадам. Поезда в Европе постепенно превращались в экстерриториальные бронепоезда, эдакие перемещающиеся по рельсам государства в государствах со своими законами, знаменами и гербами, путешествовие на которых можно было уподобить рейду в тыл хитрого и коварного врага.

Передвижение на индивидуальном автотранспорте затрудняла неясная ситуация с высокооктановым бензином, цены на который то, подобно птицам, взлетали вверх, то, подобно же (подстреленным) птицам, падали вниз. А иногда качественный бензин вообще исчезал, АЗС заростали мхом и плющом, и тогда приходилось приобретать самодельный — зловонный, серо-желтый — у цыган, курдов, чеченцев и прочих, утративших Отечество людей, сидящих с емкостями у обочин. Эти люди, как гоблины, отыскивали под землей нефть или отработанный мазут, мгновенно налаживали их кустарную (вторичную) переработку. Отыскивали они, впрочем, не только нефть и отработанный мазут, но и забытые (припрятанные) цистерны и танкеры с бензином.

В начале тысячелетия мир сотрясали энергетические кризисы, и только ленивые не делали тогда тайных запасов. После эпидемий людей стало меньше, соответственно, сократилась и потребность в бензине. Да и многие из тех, кто припасал бензин, погибли от эпидемий. Так что, можно сказать, Европа как губка была пропитана бесхозным горючим.

Нечего и говорить, что от самодельного (а если не самодельного, то изрядно подвыветрившегося) бензина моторы моментально приходили в негодность. Вот почему использующие низкокачественный дизель с лужеными цилиндрами автобусы оказались вне конкуренции на европейском рынке перемещения в пространстве.

Некоторые господа, правда, предпочитали передвигаться верхом, что было весьма романтично и, вероятно, спортивно, но не очень быстро и комфортно. Гостиниц (постоялых дворов) с конюшнями и надлежащим запасом овса в Европе пока явно не хватало. Но это был перспективный, быстро развивающийся бизнес. Проскакав однажды из Праги в Брно, сбив в кровь задницу и сильно простудившись на сыром ветру, Никита Иванович решил, что этот способ передвижения для — молодых, каменнозадых, а еще, быть может, для кентавров, которых, по слухам уже вовсю клонировали где-то в Уругвае.

…Нечего было и думать соваться в кассу за билетом в обличье бомжа. Подразумевалось, что бомжи не должны были путешествовать, а если и должны, то исключительно пешком, чтобы их легко можно было догнать и (в случае необходимости) уничтожить. Никиту Ивановича наверняка препроводили бы в полицейский участок, где бы по полной программе — кто, что, откуда, а главное, где взял деньги на билет, как осмелился куда-то ехать? — допросили и обыскали.

Гуманных (не расстреливающих бомжей без суда и следствия, в отличие, скажем, от болгарских или македонских) чешских полицейских вполне мог заинтересовать (а мог и не заинтересовать) золотой медальон с непонятной надписью и причудливой конфигурации компьютерный ключ. Но вот «люгер» заинтересовал бы их совершенно точно, ибо вооруженный, то есть готовый постоять за себя бомж не просто оскорблял, но подрывал самые основы общественного устройства.

Можно было сделаться бомжом.

Но защищать при этом свою жизнь считалось недопустимым, поскольку жизнь бомжа не имела никакого смысла.

Наказание за незаконное ношение оружия предусматривалось самое суровое.

Никиту Ивановича немедленно бы депортировали из Праги в один из «общеевропейских домов» — лагерь бомжей под Оснабрюком, где бы его помыли, подстригли, продезинфицировали, определили «акционером» в торгующую невольниками фирму, да и отправили в трюме кошмарного, за которым тянулись акулы, корабля в Африку на маисовые поля. Маис давно уже сделался основной зерновой культурой человечества. Его выращивание (товарное производство) в бескрайних распаханных саваннах было исключительно рентабельным, чем, естественно, пользовались парни, отлавливающие для плантаций рабов по всему миру.

Меньше всего на свете Никите Ивановичу хотелось попасть в Африку, где жили только (очень недолго) белые рабы, (подольше) черная охрана и (неизвестно сколько, их век никто не отслеживал) изобильно расплодившиеся крокодилы, гориллы и бегемоты, которые, по слухам, обнаруживали в охоте на людей не меньшую хитрость, чем когда-то люди в охоте на них.

Между тем Никита Иванович любил великое герцогство Богемию, Прагу уже хотя бы за то, что прожил здесь столько лет, но, к примеру, понятия не имел, кто сейчас великий герцог, как называется партия, имеющая в парламенте большинство. Кажется, это была партия, отстаивающая право влтавских пеликанов жить на дебаркадере городского речного порта и, соответственно, разбрасывать там вонючие рыбьи ошметья и гадить на доски и (с воздуха) на головы людей.

Эти пеликаны случайно залетели в порт зимой и просидели там несколько дней под снегом. Наверное, их мгновенно не перебили только потому, что в тот год Прага переживала нашествие сурков, мясо которых было не в пример вкуснее пеликаньего. Окоченевших пеликанов случайно увидел из машины проезжающий мимо великий герцог. Говорят, вид замерзающих птиц растрогал его гораздо сильнее, нежели вид замерзающих (неподалеку) людей. Он распорядился отогреть, накормить и любой ценой сохранить этих странных птиц, выкармливающих, как известно, птенцов (когда нечем кормить) собственной кровью. «Кормите их… да хоть кровью бомжей, если они так любят кровь», — будто бы распорядился великий герцог.

Теперь пеликанов было ломом не выгнать из гостеприимной Праги, где у них отныне не существовало проблем с кормом для птенцов. Количество этих наглеющих птиц стремительно росло, потому что за покушение на пеликана наказывали повешением. Никита Иванович, гуляя по набережной, самолично наблюдал, как на дебаркадере повесили косматого человека в ватнике, предварительно украсив его табличкой: «Я хотел задушить пеликана».

К тому же депортированных (отправленных на маис) автоматически лишали (в пользу государства) имущества, а Никите Ивановичу совсем не хотелось отдавать пусть даже и приятному во всех отношениях богемскому государству свою квартирку на U. Sluncovе 19/611 в Karlin, Praha-6. Там хранился его архив: таился на дне (письменного стола) недописанный роман «“Титаник” всплывает», опубликованные и неопубликованные статьи, письма, российские газеты и журналы пятнадцатилетней давности.

Там он был свободен, как… никто. В смысле, жил в полнейшей безвестности и полнейшем ничтожестве. И никто был ему не указ, потому что… никто, точнее (по крайней мере до недавнего времени) мало кто знал о его существовании. Квартирка на U. Sluncovе являлась чем-то вроде воздушного мешка (пузыря) внутри затонувшего «Титаника», где Никита Иванович не дыша прожил столько лет, как… медведка, только не в сырой, а в сухой и очень даже освещенной (как выяснилось) тьме.

Да и привыкнуть к запаху дерьма, как к «вещи в себе» оказалось выше его сил. Не замечаемый и как бы защищающий в моменты опасности, в состоянии воплощенного ничтожества, — в моменты размышлений о судьбах мира, воспоминаний о прошлом, когда Никита Иванович был красив, молод и, как тогда представлялось, его ожидало большое будущее, запах этот сделался совершенно невыносимым, если не сказать оскорбляющим. Гордыня, с грустью констатировал Никита Иванович, и здесь гордыня, вечная гордыня человека, возомнившего, что он выше (лучше)… дерьма.

Незаметно просочившись в туалет, он переоделся, затолкав смердящие штаны в урну, вышел обратно хоть и изрядно помятым, но вполне приличным усредненным европейцем — гражданином одного из новых национальных государств, пережившим Великую Антиглобалистскую революцию, эпидемии, калейдоскопические распады и соединения стран и народов, информационную блокаду и информационный же ленд-лиз, попытки реставрации, компьютерное всесилие и бессилие, ликвидацию папского престола в Риме и провозглашение равенства всех действующих и недействующих (забытых) религий, верований, а также мистических представлений человечества перед… чем? Ах да, вспомнил Никита Иванович ознаменовавшую новую эпоху резолюцию ООН, перед человеческой совестью.

Отныне совесть рассматривалась как Высший Судия. Этой изрядно потрепанной, дезориентированной, почти что виртуальной морально-нравственной категории «делегировались» полномочия Господа. Получалось, что равенство религий, верований и мистических представлений провозглашалось перед… Господом, как если бы Он в той или иной степени присутствовал в каждой из них, что было одновременно так и не так.

Никита Иванович подумал, что все сущее, в том числе и человеческая мысль, перед тем как окончательно исчезнуть проходит стадию странных превращений, одно из которых совмещение (примирение) противоположностей. Именно здесь, подозревал Никита Иванович, и находится (анти-, квази- и т. д.) точка, с которой нет возврата к нормальной жизни.

Обреченным, таким образом, представителем христианской цивилизации, европейцем, не приобретшим палат каменных трудом праведным, бедным и потертым как церковная (какой только церкви?) мышь, но с гордо поднятой головой, как если бы эта нищая мышь в преддверии видового исчезновения не растеряла достоинства, брел Никита Иванович по пустому и гулкому, словно внутрь вмуровали эхо, выложенному (еще в прежнюю эпоху) мраморными плитами, полу автовокзала.

Поймав в зеркале свое отражение, он подумал, что такой человек вполне может жить и в Татростане, и в Железной Чехии, и в Трансильвании, как, впрочем, и в Заользье, Карпаторуссии, Херсоне, да и в… Взгляд его переместился на карту автобусных маршрутов. Непосредственно в Европе их переплетение напоминало паутину, сплетенную тем самым (татуированным на лобке) пауком, вошедшим некогда в моду у московской студенческой молодежи. Но все маршруты (как будто по ним скользнула невидимая бритва) обрывались на линии между Балтийским и Черным морями. Там зияла та самая светящаяся пустота, внутрь которой (в отличие от обжитой европейской) не пробивались ни автобусные, ни какие другие маршруты. Лишь один — полупунктирный и (даже на карте) испуганно дрожащий воровато тянулся исколотой наркоманической веной вдоль самой границы светящейся пустоты до дальней желтоватой, похожей на размытое йодистое пятно страны под названием «Конфедерация Белуджистан».

Туда, в Конфедерацию Белуджистан, если верить расписанию, отправлялся из Праги автобус ровно через восемь часов. В Конфедерации Белуджистан, следовательно, уважаемом и признанном (если туда ходили автобусы) европейским сообществом государстве, вполне мог жить (работать по найму, заниматься бизнесом, искать себе жену, наложницу, приобщаться к сокровенным тайнам мирозданья, обучаться искусству глотания огня, или заклинания змей, да кому какое дело!) пожилой среднеевропеец Никита Иванович Русаков. В смысле, не ЛБГ (лицо без гражданства) Никита Иванович Русаков, а гражданин Трансильвании и — одновременно — мира, «почетный беженец в мире беженцев» Жельо Горгонь, как явствовало из припасенного на черный день Никитой Ивановичем запасного паспортишки.

…Стыдно рассказать, как он ему достался.

Помнится, обидевшись, что он не хочет отдать ему свой плащ, румынский таможенник (в Румынии таможенники проверяли багаж не на границе, а когда путешественники углублялись в страну и, следовательно, не могли шмыгнуть обратно, то есть фактически где угодно) высадил Никиту Ивановича из автобуса прямо посреди кукурузного поля, пригрозив, что за каждый час незаконного пребывания в Трансильвании с него будет взыскиваться возрастающий в геометрической прогрессии штраф.

Была ночь, дул ветер, и хотя Трансильвания считалась южной страной, в конце сентября на кукурузном поле было как в холодильнике. Никита Иванович двинулся по грунтовой дороге, но вдали не было ни огонька, только выли в глубине поля волки, да носились над полем совы, едва не касаясь головы Никиты Ивановича крыльями, но может и острыми как бритвы клювами и когтями. Не сказать, чтобы сильно улучшил его настроение и торчащий у дороги фанерный щит с указующей стрелкой — «Дом Дракулы».

Рассудив, что где-то там должна быть станция (как-то же люди должны добираться до «Дома Дракулы»?), Никита Иванович двинулся куда указывала стрелка, и действительно вскоре оказался на забытой Богом станции, откуда ранним утром должен был отправиться единственный за целые сутки поезд — на Будапешт.

Никите Ивановичу пришлось провести ночь в зале ожидания, где он оказался (как поезд на Будапешт) единственным ожидающим. То и дело в зал наведывались люди в надвинутых на глаза кепках со свернутыми трубочкой газетами в руках. Что-то Никите Ивановичу не понравилось в этих как-то уж слишком плотно держащих форму газетах. Приглядевшись, он понял, что внутри газет не то резиновые дубинки, не то короткие ломики, как бы специально созданные для проламывания голов. Видимо, Никиту Ивановичу спасло то, что охотников проломить ему голову и забрать жалкий его багаж было много, а он один. Поэтому охотники стерегли не столько его, сколько друг друга.

Изнывая от смертной тоски, оставив (весьма небогатый) багаж на скамейке разбойникам, Никита Иванович вышел на перрон. Жуткого вида люди катили по перрону прикрытую дерюгой тележку с углем. Тележка угодила колесом в яму, люди свирепо выругались на неизвестном языке, из-под дерюги выпросталась нога в побитом сером сапоге. Вне всяких сомнений, она принадлежала мертвому или смертельно избитому человеку.

«Цыган под поезд попал. Вот везем»… — неопределенно махнул рукой вдаль один из возчиков, виртуозно составив фразу из чешского, русского, венгерского, трех румынских и одного словацкого слова. Он вдруг неурочно (хотя, почему, ведь стояла ночь?) зевнул, сверкнув как сваркой в лунной тьме стальными зубами.

«Первый раз встречаю цыгана, у которого при себе непросроченный паспорт, — ухмыльнулся, продемонстрировав полнейшее отсутствие даже и стальных зубов, второй, спросил у Никиты Ивановича закурить. — Иностранец, ети его мать!» —, сузил число языков до русского и чешского (как они догадались?), спрятал в карман протянутую пачку, требовательно посмотрел на зажигалку.

Только сейчас Никита Иванович разглядел на их плечах горбатенькие, как выгнутые кошачьи спинки погоны и не то звездочки, не то какие-то пронзенные стрелами сердца на погонах. Должно быть, эти люди считали себя таможенниками. А может, пограничниками. Или полицией нравов.

«Купи, барин, паспорт», — предложил железнозубый, рассматривая зажигалку.

«А то, барин, твой будем проверять! — весело рассмеялся беззубый. — У нас сам знаешь, какая проверка, есть паспорт, нет паспорта, один хрен… туда», — посмотрел на тележку.

«На свалку истории, — подмигнул железнозубый. — Или, — добавил задумчиво, — на историю свалки, а точнее, — закончил на чистейшем русском, — прямиком на свалку без всякой истории».

Да, во все времена пограничная сволочь (таможенники, пограничники и т. д.) были полиглотами, с поразительной легкостью определяющими национальность и страну проживания человека.

«Трансильвания-Х, — с трудом разобрал в неверном свете Никита Иванович, — действителен… до конца… жизни… А здесь, что, другая Трансильвания?» — удивился он.

«Здесь Трансильвания-У, — прикидывая, убивать или нет Никиту Ивановича и если убивать, то как, — ответил железнозубый, — а может, Трансильвания-Й. Выбирай, какая тебе больше нравится».

Нечего и говорить, что паспорт стоил ровно столько, сколько обнаружилось в как бы невзначай прохлопанных карманах у Никиты Ивановича дензнаков разных стран и народов.

«Ну, будь здоров, Жельо Горгонь!» — протянул ему паспорт железнозубый бандит в непонятных погонах. Конечно же, он знал, что в одеянии Никиты Ивановича имеется местечко, где спрятаны более уважаемые, нежели румынские леи, валашские динары или приднестровские рубли, может даже, золотая монетка, но, во-первых, Никита Иванович не производил впечатление человека, у которого их слишком много, а во-вторых, уже подавали черный прокопченный, как если бы Будапешт был адом, поезд, а убивать и грабить пассажиров прямо на перроне, видимо, считалось «западло» даже в Трансильвании-У или — Й, где находился «Дом Дракулы».

Только в Будапеште Никита Иванович узнал, как неслыханно ему повезло. Он стал обладателем «цыганского паспорта». Дело в том, что в ночь, когда он мучился на перроне неведомой станции, цыгане, курды, берберы и приднестровцы специальным постановлением ООН были провозглашены «народами мира», «почетными беженцами в мире беженцев», а потому им отныне разрешалось въезжать на любой срок в любую страну мира.

… «Вот я и въеду в Белуджистан», — решил Никита Иванович, завязывая на шее ярчайший красный в белый горошек платок.

Он остался доволен своим внешним видом, хотя, конечно, не помешали бы пара толстых золотых перстней и заколка на галстук. Что же до того, что он был не сильно похож на цыгана, то, во-первых, цыгане, как известно, бывают разные, во-вторых, в Европе их осталось не так уж много, в-третьих, компьютер должен был (не мог не) привыкнуть, что в разных странах живут разные люди и что эти люди постоянно перемещаются в пространстве.

Что изменится в мире от того, что некто Жельо Горгонь отправится из Праги в Белуджистан?

Ровным счетом ничего.

Никита Иванович был уверен, что компьютер запрограммирован таким образом, чтобы не чинить препон гражданам стран, вроде Трансильвании-Х, желающим покинуть гостеприимную столицу Богемии.

…Поплавок Саввы вдруг исчез с поверхности пруда, как будто и не было никакого поплавка. И это при том, что удочка была оснащена суперсовременным — длинным, как мачта парусника — поплавком, к тому же еще светящимся в воде. Но сейчас ни поплавка, ни света не было, как если бы поплавок исчез и погас. Но он не мог исчезнуть и погаснуть, поскольку на удочке была катушка со специальной леской, способной поднять со дна танк.

Савва резко подсек.

Металло-пластиковое, по определению не ломающееся удилище изогнулось аки ковыль на ветру.

«Сволочи. — выругался Савва, — сколько раз им говорили, что дно надо чистить. Зацеп! — Но тут вдруг катушка на удилище с бешеной скоростью завертелась, и стало ясно, что прудовые егеря — не сволочи и что это не зацеп. Савва успел застопорить катушку, перевести механизм в режим трещотки. Над озером раздались щелчки, как будто сразу сто дровосеков вонзили топоры в сухие деревья, или запел (если конечно они пели) птеродактиль. Леска рванулась с такой силой, что Савву смахнуло с дерна, как пустой полиэтиленовый пакет. Он оказался по пояс в воде, опустил удилище на поверхность и тем самым уберег его от неминуемого слома, а леску от обрыва. Да, вероятно, с помощью этого удилища и этой лески со дна можно было вытащить сухопутный танк, но не несущуюся по дну на полной скорости амфибию. — О Боже, — услышал Никита испуганный голос брата, — неужели это… Мисаил? Мне конец!»

Никите ничего не было известно про рыбу с названием «мисаил». Наверное, это было какое-то сугубо местное название. Так в одной деревне в Псковской области чибисов, которых во всей России называли чибисами, почему-то называли странным словом «книгова», как если бы эти чибисы напоминали в воздухе… раскрытые, шелестящие страницами книги. Они и напоминали, но… отдаленно.

Никита придерживался противоположной точки зрения, полагал, что конец как раз тому, кто с дикой силой тащит леску, то есть этому самому «Мисаилу». Если, конечно, это не крокодил, не лохнесское чудовище.

«Позвать егеря?» — Никита был рад помочь брату, да не знал как.

«Спятил? — шепотом спросил Савва. — Он же сразу сообщит»…

«Что сообщит? Кому? — убей бог, Никита не понимал, почему брат не просто не радуется столь обещающей поклевке, а еще и чего-то боится. — Мисаилу? Не хочешь тащить, — с презрением посмотрел на Савву, — дай я попробую, или перережь леску».

Тут напор подводного чудовища несколько поутих. Савве удалось выбрать несколько метров лески.

Потом все стихло.

Чудовище не тащило.

Но Савва, как ни старался, не мог более выбрать ни сантиметра.

«С незапамятных, еще советских времен, — произнес Савва, безуспешно пытаясь выбраться из воды на берег, — в пруде живет невероятного возраста и невероятных размеров карп по имени Мисаил. Говорят, его запустили сюда еще при Сталине».

«При Сталине? — Никита сейчас как раз изучал историю СССР, готовился к коллоквиуму о роли и значении Сталина в этой самой истории. Как ни крути, а выходило, что это был величайший в истории России правитель. Ни до, ни (в особенности) после него страна не поднималась до таких геополитических высот. Никита прочитал немало разной литературы о генералиссимусе, но нигде не говорилось, что Сталин был заядлым рыбаком, точнее рыбоводом. — Карпы столько не живут!»

«Мисаил нас с тобой переживет!» — воскликнул Савва, и Никита ему поверил, такое огромное волнистое губастое рыло вдруг выставилось из воды, как продолжение этой самой воды в ином обличье. Может Никите показалось, но некое изумление как будто присутствовало на рыле.

Видимо, за полвека Мисаил сильно сроднился со средой обитания.

Насечка на верхней губе была не как (у других карпов) изящное письмо, но как большая (какие на почте принимают со скандалом) бандероль. Этого карпа вполне можно было принять за рыбу-молот. Может, Мисаила запустил сюда не Сталин, а Молотов? — подумал Никита.

Оценив ситуацию, гигант-долгожитель опять рванул в глубину.

Савва чудом устоял на ногах.

«А кто его назвал Мисаилом? — поинтересовался Никита. — Сталин?»

«Понятия не имею, — ответил Савва. — Мисаил и Мисаил. Его же никто никогда не видел, поэтому я думал, что это так… сказка. Считается, что после того как его поймают, начнется новая эпоха».

«Вот как?» — подивился странности стоящего на пути новой эпохи препятствия Никита.

«Не только в России, — мрачно добавил Савва, — а… вообще».

В коттедже, где они останавливались, наличествовала практически любая снасть, даже ружье для подводной охоты с напоминающими гарпуны стрелами. Кита можно было загарнунить из этого ружья. Никита изъявил желание сбегать за ним, но Савва в ужасе замахал руками.

«Знаешь, зачем я тащу его к берегу? — спросил Савва и, не дожидаясь, пока Никита откроет рот, ответил: — Чтобы отцепить крючок и… отпустить с миром. И чтобы, — добавил испуганным свистящим шепотом, — ни одна живая душа об этом не узнала»…

«Леску не проще обрезать?» — Никита не вполне себе представлял, как именно Савва собирается подтащить неизвестно кем нареченного Мисаила к берегу, да еще и отцепить от его губы крючок. Разве что вымотав до беспамятства. Только вряд ли копившее силу со сталинских времен ископаемое легко сдастся.

«Это невозможно, — ответил Савва, — потому что, если его поймают, или он сдохнет с моим крючком в губе, меня моментально вычислят и»…

«Да кто? — разозлился Никита. — Кто тебя вычислит и?.. Что “и”?..»

В последнее время многие люди в стране, даже и их собственный отец (хотя, его — автора хулиганских прогнозов, наверное, можно было понять), стали с опаской поглядывать на телефоны и электроприборы, искать в квартирах и в кабинетах мифических «жучков». Люди пока не исчезали, точнее исчезали на короткое время, а по возвращении вели себя тихо и незаметно. Никто (общественность) не знал, что происходило с ними во время кратковременных исчезновений, но то, что с каждым днем порядка в стране становилось больше было совершенно очевидно.

Порядок, по мнению Саввы, являлся тем самым сборным пунктом, куда народу надлежало во что бы то ни стало явиться… не суть важно, каким именно путем — магистральной, так сказать, автострадой общечеловеческого значения, или узенькой, вьющейся над пропастью национальной козьей тропкой. Кратковременные (пока) воспитательные исчезновения людей как раз и были отличительной особенностью этой тропки.

Боготворивший, точнее абсолютизирующий идею порядка, полагавший ее началом (фундаментом) всякого совершенства, Савва жил (и говорил) так, будто право на жизнь и право на собственное мнение не просто (в чем, правда, многие сомневались) утвердились в России, но утвердились (как составные части порядка?) на веки вечные.

В газетах на сей счет высказывались противоположные (взаимоисключающие) мнения. Одни авторы рассматривали текущий момент бытия, как «сумерки демократии», предсказывали скорый и неминуемый «тоталитарный обвал». Другие писали о молодом — четвертом по счету — президенте новой России и его команде, как о беспечных ребятах, дорвавшихся до государственной кормушки, на полную катушку наслаждающихся жизнью. Главным же элементом этого neveren d ing наслаждения представало очередное перераспределение собственности, в особенности таких ее опять-таки neverending (применительно к России) составляющих, как нефть, газ, электроэнергия, водка и… власть. Многие из этих ребят становились губернаторами, получая в кормление большие и малые области. Ну, а как они кормились — вводили налоги на сон, или устанавливали соляную монополию — никого не касалось.

Воздушность собственности и власти (губернаторы прогонялись с такой же легкостью, как назначались), да и человеческой жизни сообщала новому российскому общественно-политическому укладу (бытию) невыносимую, граничащую с безумием, легкость. Существование уже находившихся во власти и только стремящихся во власть людей можно было уподобить игре в рулетку, когда (теоретически, по крайней мере) могло неслыханно повезти. Но могло и не повезти, и тогда дяде предстояло сыграть в другую рулетку — в приставленный к виску пистолет с неизвестным количеством пуль в барабане.

Никита, помнится, поделился этими своими соображениями с Саввой, заметив, что единственное, чего он не понимает — это места и роли четвертого президента в этих играх.

«Чего именно ты не понимаешь?» — с подозрением покосился на него Савва.

«Ведь не он придумал эти игры, — сказал Никита, — и не он, следовательно, установил их правила?»

«Не он, — ответил после долгой паузы Савва, — но это, видишь ли, уже не имеет значения, потому что он — единственный, кто назначает, как сумму выигрыша, так и количество пуль в барабане. Там ведь может оказаться и полный комплект, — странно рассмеялся Савва, — а может — ни одной».

«И что из этого следует?» — полюбопытствовал Никита.

«Есть игры, — ответил Савва, — которые не остановить, — конгениальные, так сказать, судьбе игры. Я не знаю, хорошие они или плохие. Знаю только, что ставки в них растут в геометрической прогрессии, и что эти ставки выше человеческих жизней. Хотя, — добавил после паузы, — в мире не должно быть ничего выше человеческой жизни».

«Кто, — повторил Никита, — вычислит и обидит тебя, единственного, как пишут в газетах, друга президента?»

«Мисаилу семьдесят лет, — прошелестел, как будто смял на пути в деревенский сортир газету, Савва, — он весит более пятидесяти килограммов. Кто поймает его, тот будет править Россией… бессрочно»…

«Время остановится? — Никита подумал, что брат сошел с ума. — Или он станет бессмертным, как… Вечный Жид? Но это невозможно. Мы же знаем с тобой одного бессмертного. Он думал, что остановил время, но на самом деле остановил… свое сознание. Кстати, я слышал, что ему предложили большие деньги, если он согласится написать “Самоучитель бессмертия”».

«Почему нет? — усмехнулся Савва. — Если он написал “Самоучитель смелости”, почему не написать “Самоучитель бессмертия”?»

«Время нельзя остановить, — сказал Никита. — Бессмертие с остановленным сознанием — эта та же смерть, но… при жизни».

«Не время, — ответил Савва, — власть. В сущности, власть мало чем отличается от времени. Но отличия есть. И главное из них в том, — понизил голос, как будто кто-то (Мисаил?) мог их услышать, — что во власти возможны, в отличие от времени, путешествия как в прошлое, так и в будущее. Мисаила, — продолжил, пытаясь выкарабкаться на берег Савва, — ловили и Хрущов, и Брежнев, и Андропов, и… кто там еще был, и первый, и второй, и даже, говорят, третий российский президент… Но он им не дался… Они скользили по поверхности пруда, как случайные закатные лучи… — совсем как шекспировский Меркуцио, забормотал Савва, хотя был, в отличие от Меркуцио, совершенно трезв. — Смущая юных дев… пугая стрекоз»…

Никита помог брату выбраться на берег.

Определенно, наделяющее властью чудовище стало уставать. Жирная и плоская китовая его спина то показывалась, то исчезала под водой.

Вот так рождаются мифы, подумал Никита. Хотя, Мисаил не был мифом, а был самой что ни на есть реальностью, точнее мифологической — божественной — реальностью.

«А что за проблема — поймать его? — удивился Никита. — Ну ладно, не дается на удочку, так ведь можно воду спустить. Куда он денется?»

«В том-то и дело, что нельзя, — чудище несколько угомонилось, и Савве удалось выбрать еще немного лески. — Как только Хрущев распорядился осушить пруд, его… того, в отставку. Брежнев спиннинговал два дня кряду, свалился в пруд, простудился и умер. А Андропов умер прямо в реанимобиле на пути сюда. Он хотел поймать его специальной сетью».

«Зачем тогда его отпускать? Давай вытащим и будем… бессрочно править?» — предложил Никита.

«В том-то и заковыка, — криво усмехнулся Савва, — что вопрос решается исключительно в отношении действующего правителя. Это как бы предварительное условие, квалификационный забег. Судьба прочих, вроде меня, кто лезет поперед батьки в пекло, садится не в свои сани, хватает не по Сеньке шапку и так далее — ужасна».

«Да, но он же сам разрешил тебе здесь ловить, — удивился Никита. — Чего обижаться?»

«Негоже, — вздохнул Савва, в отчаяньи выбирая леску, — царю допускать до царского дела посторонних. Я сам виноват. Откуда я знал, что он клюнет на желудь! — закричал в ярости. — Отпусти, отпусти, гад!» — как если бы Мисаил понимал русский язык. Хотя, за семьдесят (или сколько там?) лет он вполне мог его выучить.

Над прудом сгустилась тишина. Солнце уходило за горизонт, словно проваливалось в серый драный мешок. Оно светило сквозь мешок рассеянным угасающим малиновым светом, отчего тревожным, неустойчивым и продранным, как этот самый мешок, представал мир. Тут еще ворон гаркнул с дальней ели, и мир обрел конечность в своей изначальной, пронизанной светом, продранности. Крылатой продранности, отметил про себя Никита. Все, абсолютно все было возможно в мире. За исключением, естественно, доброго и хорошего.

«Хотя, на что ему еще клевать, как не на желудь? — задумчиво произнес Савва. — В раю ведь произростали не только яблони, но и дубы. Древо познания и древо власти. Вот только, — усмехнулся, — желудь, он не такой вкусный, как яблоко. Не каждый разинет на него пасть».

«А еще в раю произростала ель, — произнес Никита, хотя всего мгновение назад совершенно об этом не думал, — древо мужества».

«Но я не собираюсь висеть на этом колючем древе, — сказал Савва. — Лучше уж на яблоне. А еще лучше… под яблоней. С Евой».

…Заполнив стандартный бланк-анкету на билет до Белуджистана, отправив его вместе с паспортом Жельо Горгоня на проверку в мигающую огоньками-зубами компьютерную пасть-сканер, Никита Иванович с грустью подумал, что его провидческий дар выродился, точнее переродился в патологическую осторожность человека, вознамерившегося выжить любой ценой. Он столько лет как медведка в сырой (сухой) тьме, просидел в доме 19/611 по улице Слунцовой в районе Карлин, Прага-6, что уже и сам не знал — ощущает будущее, некогда буквально пронизывавшее его электрическими разрядами, или нет?

Скорее всего, нет, отключился, из проводника превратился в изолятор. Или напряжение в сети будущего до того упало, что он его больше не улавливал.

А может… уже и не ожидалось никакого будущего?

Никита Иванович, к примеру, не представлял, что отправится в Конфедерацию Белуджистан. И в то же время смутно предчувствовал, что отправится в Конфедерацию Белуджистан. То есть, не конкретно в Конфедерацию Белуджистан, а… куда-то. Впрочем, вряд ли это можно было считать предчувствием, потому что каждый человек рано или поздно по своей воле или вынужденно отправляется… куда-то. Будущее присутствовало во всех его размышлениях, решениях, поступках в виде какого-то смутного, тревожного, неясного и беспокоящего образа. Никита Иванович давно понял, что так называемое знание о будущем на девяносто процентов состоит из знания о собственной смерти и лишь на десять — об остальном, что может (теоретически) произойти, а может и не произойти. Странным образом будущее человечества (цивилизации, Европы, великого герцогства Богемии и тд.) совершенно не волновало Никиту Ивановича, а потому как бы не было разницы, знал он его или нет. Будущее теряло смысл, когда человеку — субъекту, ячейке этого самого будущего — было на него плевать, когда он — вот главное! — не находил для себя места в этом (общем) будущем, когда непродуктивно (в смысле окончательно, безвариантно) смирялся (в отсутствии будущего) с собственной смертью.

Жизнь, таким образом, превращалась в отсроченное, созерцательное исчезновение, в котором, спору нет, заключалась своя прелесть, но не было воли, порыва, действия, то есть всего того, что делает жизнь жизнью, что сообщает неминуемому исчезновению смысл, а иногда еще и поэзию.

В этом лесу росло всякого древа по паре.

Не было только ели.

В отсутствии будущего для людей на первый план выходило настоящее, а также инстинктивное стремление продлить собственное существования любой ценой. Именно этот (основной, как выяснилось) инстинкт не давал человечеству окончательно сгинуть, точнее, растягивал этот мучительный процесс во времени и пространстве.

Фундаментальный порок мирозданья, подумал (как писал статью) Никита Иванович, на доступном моему пониманию отрезке времени, заключается в технологическом приведении слишком уж больших чисел (людей) к некоему единому знаменателю, который наливается свинцом, тянет на дно ослабевший числитель. И имя этому знаменателю — смерть, вырождение, отчаянье, страх и так далее, одним словом, имя ему — легион.

Некоторое время компьютер размышлял, изучая своими внутренними органами проглоченный паспорт Жельо Горгоня, переваривая его как свинья (Мисаил?) желудь. Но вот документ пошел на линию — на его страницы наклейками, штемпелями, штрих-кодами полились транзитные и туристические визы государств, сквозь которые должен был, как игла сквозь материю, протащиться международный автобус.

В общем-то, не сказать, чтобы автовокзальный компьютер нагнал на Никиту Ивановича страху. Право граждан на перемещение в пространстве, в Европе не оспаривалось практически нигде. Для получения билетов и виз не требовалось сканировать отпечатки пальцев и глазную радужную оболочку. Хотя, конечно, кто знал, как получится. Еще недавно в Европе исправно действовала тотальная, глубоко эшелонированная компьютерная система учета и проверки граждан. Сейчас она, если и существовала, то в виде автономных, дергающихся, как оторванные конечности ящерицы, фрагментов, истаивающих в теплом течении льдин, светящих в никуда прожекторов. Но иногда хвост приростал к ящерице, лед на мгновение сковывал теплое течение, прожектор выхватывал из тьмы беглеца. Всемирная паутина хоть и была безнадежно разорвана, еще транслировала (как мертвая звезда) фантомные импульсы.

Ничто никогда не могло быть уничтожено окончательно.

Следовательно, поисковая система пражского автовокзала «Na Florency» могла каким-то чудом (как золотую рыбку) выловить подробнейшее досье на Никиту Ивановича, или неведомого (но вряд ли законопослушного и добродетельного) Жельо Горгоня, а могла — вообще ничего (пришел невод с травою морскою) не выловить.

Проверка на компьютере, таким образом, уподобилась странной игре, в которой (теоретически) могло не повезти.

Никите Ивановичу, однако, повезло.

Получив обратно паспорт, оплатив билет, он подумал, что одна из (доказанных и многократно подтвержденных) функций будущего — циничное опровержение распространенных о нем в прошлом представлений.

Что бы ни предсказывали самые светлые и благородные умы человечества — не сбывалось почти ничего. Зато с непонятной настойчивостью сбывалась разная пакость, предсказанная в бульварных газетенках, псевдонаучных брошюрках, мнимофантастических сериалах темными, сребролюбивыми и, в основном, анонимными умами человечества.

Никита Иванович одно время вел учет сбывшейся мерзости, но потом перестал, слишком уж это было тоскливое и неприятное занятие. Тем более, что темные эти, сребролюбивые и, как правило, анонимные умы не били в набат, предупреждая человечество о беде, а напротив, маскировали беду, адаптировали ее к обыденной жизни, внедряли составной частью в массовую культуру. До поры эта составная часть щекотала нервы любителям масскульта, потом же элементарно их (или их детей) уничтожала.

Ведь было, было предсказано (Никита Иванович сам читал в «Провидце»), что рано или поздно появится новое поколение мобильных телефонов, расщепляющих у пользователей волокна головного мозга. И такие телефоны (они работали в диапазоне гамма-волн, то есть качество слышимости было потрясающим, помехи были ликвидированы как «класс») действительно появились, превратив за год в полных и частичных дебилов половину населения Европы и Америки. Именно после этого тон в политической и культурной жизни человечества начали задавать «почетные беженцы в мире беженцев» цыгане и курды, стройные, как пальмы, сомалийцы, полинезийцы с большими эбеновыми кольцами в носу. Даже президентом Чехии (до разделения на Богемию и Моравию), вспомнил Никита Иванович, одно время был индеец племени сиу, взявший себе в общем-то понравившееся чехам имя — Пивная Печаль.

Никите Ивановичу казалось, что человечество (во всяком случае его белая часть) так и не смогло оправиться после катастрофы с мобильными телефонами, так и осталось навеки с расщепленными мозговыми волокнами. Отныне в расслабленный, расщепленный его разум не могли войти ни некая единая мысль, ни единый образ, ни единый Бог. Никакое произведение искусства отныне не встречало адекватного отклика в измочаленном, сошедшем с круга сознании человечества.

Никита Иванович доподлинно знал: его роман «“Титаник” всплывает» не произведет никакого впечатления на (пока еще) читающую общественность. Как не произвел бы на нее впечатления и факт действительного всплытия «Титаника».

В том же «Провидце» в свое время писали, что люди в недалеком будущем окажутся совершенно беззащитными перед… крысами, которые будут нападать на них средь бела дня. А фаланги обнаруживших первичный разум тараканов начнут планово вытеснять людей из квартир.

Из-за тараканов сейчас пустели целые городские кварталы. Особенно почему-то эти твари свирепствовали в столице Средней Баварии Мюнхене, где люди были вынуждены жить в корзинах привязанных к деревьям воздушных шаров, тратя все свои средства и силы на поддержания огня в горелках.

И про то, что пресная вода в реках и озерах начнет по непонятным причинам портиться, станет на вес золота, Никита Иванович тоже читал, правда, не в «Провидце», а в «Третьей страже».

Вот про что он нигде не читал, так это, что если человечество от чего-то и будет активнейшим образом сокращаться, то отнюдь не только от СПИДа, или сильнодействующих химических наркотиков, но и от… заурядного самогона, плохо очищенного алкоголя, вроде «Tuzemsky rum», победительно захлестнувшего Европу в двадцать первом веке.

Кому могло прийти в голову, что на СПИД вообще перестанут обращать внимание, как если бы и не было никакого СПИДа? Люди стали жить столь стремительно и коротко, что не было времени разбираться, от чего именно помер тот или иной человек.

Или что правительства ведущих стран (на самом излете Великой Антиглобалистской революции) заключат между собой секретное соглашение, согласно которому было решено не мешать тем, кто хочет сдохнуть от наркотиков, более того, было решено всемерно ускорить этот процесс, помочь (из милосердия, естественно) несчастным, для чего в государственных химических лабораториях стали разрабатываться самые разрушительные сверхсильнодействующие виды наркотиков, убивающие человека буквально за неделю. В задержанные же на таможнях, захваченные полицией партии обычных наркотиков специальные медбригады подмешивали смертоносные яды, после чего наркотики отправлялись по обычным каналам в продажу.

Приобретающий зелье наркоман отныне не знал: выживет или нет после инъекции? Количество наркоманов в больших городах вскоре резко сократилось, а потом население настолько охладело к наркотикам, что наркоторговцев стали убивать прямо на улицах. Причем убивали как-то зверски: вспарывали животы и набивали зельем, иногда же (если под рукой оказывались соответствующие инструменты) делали трепанацию черепа и засыпали пульсирующий в прожилках мозг белым порошком, как снегом.

Никита Иванович наблюдал подобное дважды, и оба раза его изумляло, как долго остается в сознании человек со спиленной крышкой черепа. Более того, какие странные вещи он при этом произносит.

Впрочем, все это были частности. Светлые умы обещали одно, темные — другое, на массовом же (усредненном) уровне люди понимали ход вещей совершенно правильно: так хорошо, как (в прошлом) было человеку уже никогда (в будущем) не будет. А когда было хорошо — то время безвозвратно прошло и никогда не вернется.

Так и с компьютерами, подумал Никита Иванович. Вместо повсеместного в духе Оруэлла надзора — полнейшая безнадзорность, или что хуже — немотивированная эпизодическая непредсказуемая надзорность, когда человека могли наказать (убить) ни за что. И не наказать (не убить) очень даже за что.

Никита Иванович не сомневался, что это произошло от того, что слишком уж многие предсказатели настаивали на компьютерном закабалении, информационном рабстве. Жизнь же принципиально не терпела насилия над собой. Ее как будто оскорбляли пятилетние и прочие народохозяйственные планы, обещания (в основном) построить коммунизм к такому-то году и так далее. Все в результате оказывалось не так. «Мысль изреченная» каждый раз оборачивалась изреченной же ложью. Никита Иванович подозревал, что будущее принципиально непредсказуемо хотя бы уже потому, что человеку не дано знать даже такой малости, как то, что будет с ним после смерти. Нестерпимое отражение этой (главной) тайны слепило глаза социальных, экономических, идеологических, геополитических и прочих провидцев.

В мире несомненно присутствовала некая единая надмироая воля. Но, похоже, единственной ее целью было — не допустить, чтобы (человеческие) предсказания сбывались. А если некоторые все же сбывались, делать так, чтобы никто не придавал этому значения, то есть информационно (медийно) их уничтожать.

Ожидали властного тоталитаризма, подумал Никита Иванович, а получили… тоталитарное безвластие. В результате сейчас не ощущалось (если власть реальна, такие вещи не могут не ощущаться) ни воли доломать некогда единую информационно-контрольную систему до конца, вернуться, так сказать, в докомпьютерные времена, ни подпустить холодку, слепить заново ледяной информационно-контрольный панцирь.

Власть потеряла интерес к человеку.

Дубы простаивали в раю невостребованными.

Никто не интересовался желудями.

Хотя свинства в мире не убавлялось. Просто оно приобретало иной характер.

Никите Ивановичу казалось, что в мире вообще не осталось никакой власти, за исключением власти остановившего тебя глухой ночью на пустой улице лихого человека. Но и эта власть была далеко не абсолютной, потому что редко кто ходил глухой ночью по пустой улице без оружия.

Писали о мировом правительстве, подумал Никита Иванович, о заговоре транснациональных монополий, змее, кусающей собственный хвост, а получили… истрепанную до состояния туалетной бумаги змеиную шкурку.

На мысли об истрепанной змеиной шкурке Никиту Ивановича навела тончайшая с голограммами пластиночка автобусного билета до Конфедерации Белуджистан. Никита Иванович подумал, что куда с большим удовольствием водитель автобуса принял бы пару-тройку завернутых в марлю сыров, кругов домашней колбасы, не говоря о бутыли виноградного или тутового самогона.

Никто больше не вспоминал о (преданной анафеме) глобализации, унификации всего и вся. Мир был един (унифицирован) в своем одиночестве, но еще единее (одиночнее) был в этом мире человек. Мир превратился в сплошную Конфедерацию Белуджистан, сквозь огненный песок которой каждый человек самостоятельно торил свой путь, как ящерица или саламандра.

…Солнце окончательно ушло за горизонт, а Савве все не удавалось подтянуть карпа к берегу. На небе появились звезды, но это никоим образом не внесло ясности в исход единоборства.

Дичь (Мисаил) как будто играл (а) с охотником (Саввой).

Так что было не вполне понятно, кто, собственно, дичь, а кто охотник.

Никита подумал, что мир развивается одновременно по многим спиралям и одна из них — разделение людей на охотников и дичь. Как правило, люди пребывают в этих двух ипостасях одновременно, но иногда (видимо, в целях ускорения исторического процесса) жизнь вынуждает их делать выбор. Хотя он относителен, этот выбор. Дичь в земной жизни вполне может предстать охотником за благами (блаженством) жизни небесной.

Или (если человек отказывается выбирать) — растирает его в (лагерную?) пыль, в песок (тогда Никита, естественно, не думал о Конфедерации Белуджистан).

Мисаил то поддавался, в мнимом бессилии заваливался на бок, издевательски откидывал плавники, превращаясь в невообразимого размера золотое блюдо. То вдруг исторгал из катушки ломовой треск, уходил на глубину, коварно затаивался там, как подводная лодка.

Он вел себя с Саввой, как Моби Дик с капитаном Ахавом, при том, что Савва совершенно не желал быть капитаном Ахавом, то есть стремился освободить, а не изловить кита-карпа. Но судьбе, похоже, не было дела до желаний Саввы. Она назначила его охотником, капитаном Ахавом, изничтожающим земное (водяное) воплощение мирового зла, каковым Мисаил, вероятно, вовсе и не являлся.

Происходящее можно было охарактеризовать как пародию на трагедию. Хотелось смеяться, если не думать о том, что вскоре придется рыдать.

Судьба определяла каждому собственный (кому триллер, кому водевиль, а кому, как Савве, уникальный штучный — «политологическая футуротрагедия» — сценический жанр. Вот только финал пьесы для артистов и зрителей был един. Но это было утешение для сильных, к которым Никита с некоторых пор относил тех, кто был одновременно готов (при любых обстоятельствах) досмотреть пьесу до конца и… в любой момент уйти из театра.

Никита, искренне сочувствуя брату, испытывал однако некое (увы, свойственное близким родственникам) удовлетворение от свалившейся на Савву напасти, потому что слишком уж победителен, самоуверен и отвязан бывал иногда Савва, сжившийся с немало (точнее, все) значившим в России статусом «друга президента». И когда гнал уже не в черном, а в каком-то серебряно-фиолетовом (как Мисаил лунной ночью) искрящемся джипе в реве сирены на красный свет или поперек движения. И когда ошарашивал в ресторанах официантов немыслимыми чаевыми, или вовсе не платил за съеденное и выпитое, требуя к столу администратора: «Да известно ли тебе, презренный тать, кто есть я?». И когда со скверненькой ухмылкой цедил по мобильнику: «Старик, ты в цепи и под напряжением. Через тебя проходит энергия, которая крутит пропеллер нашего самолета. Следовательно, ты не можешь выскочить. Только в случае, если сгоришь… живьем, или… без парашюта. Шучу, конечно. Выбирай».

Такое поведение (Никита не являлся здесь исключением) людям не нравилось.

Как не понравилась бы им (если бы они узнали) разработанная для президента Саввой политика, которую он на манер древнекитайских стратегов определил двойным термином (иероглифом): «Утопление пути в тумане надежд».

«Утапливался», исчезал в «тумане надежд», становился невидимым для окружающих путь к некоей цели. Сама же цель (преступная, невозможная), напротив, представлялась очевидной, как звезда в ночном небе, но (опять-таки, как звезда) недостижимой в силу своей очевидной преступности и невозможности. Людям обманчиво казалось, что жизнь не может быть до такой степени жестокой и примитивной. Поэтому они оказывались в шоке, когда лицезрели (почти всегда внезапный, как выскочивший из табакерки черт) результат, к которому (исполнители) пробирались (подводили страну) как бы в шапке-невидимке. Этот результат настолько потрясал (возмущал, пугал, парализовал и т. д.), что в общественном сознании «утапливался» самый факт достижения казавшейся невозможной цели. В нем видели диковинное (такое случается раз в тысячу лет) стечение обстоятельств, мрачное торжество случая, но никак не (слово «злой» здесь было неуместно в силу своей невыразительности) умысел. Люди надеялись, что то, что случилось, случилось случайно и никогда больше не повторится.

Вдруг неизвестно откуда взявшаяся женщина с длинным печальным, как скользящая вдоль морщины слеза, лицом взялась раздавать бесчисленные интервью, в которых утверждала, что она… бывшая любовница президента.

Собственно, большой беды в этом не было. Президент — не старый еще, да к тому же разведенный, мужчина не обещал народу постричься в монахи. Однако же длиннолицая женщина поведала городу и миру, что президент… (в распространенном понимании этого слова) импотент, что она даже сказать не смеет, какие странные вещи заставлял он ее вытворять, чтобы, значит, вдохнуть (в прямом смысле) жизнь в свою мужскую плоть, получить удовлетворение.

Не смеет.

Но сказала.

Если верить этой безумной, президент (тогда еще, правда, не президент, а уволенный по сокращению штатов из НИИ кандидат математических наук, пробавляющийся частными уроками геометрии), мог совершать это только в глухой (между тремя и четырьмя) предрассветный час, предварительно… придушив (до потери сознания) несчастную женщину. Причем, он творил вечный, как мир, акт не традиционным, а… так сказать, воздушно-бесконтактным способом в мгновения, когда (вместе с сознанием) к женщине возвращалась жизнь, и она начинала судорожно и жадно дышать. Вот это-то, поначалу едва теплящееся, но постепенно набирающее силу дыхание и (стремительно) воскрешало мужскую плоть геометра (будущего президента), которая (если верить женщине) приобретала в пограничном (между жизнью и смертью, дыханием и бездыханностью) предрассветном сумраке какие-то устрашающие очертания. По словам женщины, если бы дышло президента в те мгновения обвели по периметру карандашом, то получилась бы географическая карта России. Так, если принять на веру учение доктора Фрейда, в сознании несчастной трансформировалось слово «геометрия».

«Мне казалось, что вместе с моим дыханием, он трахает… само мироздание», — признавалась женщина, подтверждая тем самым свое безумие.

«Россия почти не дышит», «Россия дышит ртом», «Россия дышит… пока ее трахают», «Спит Россия и не чует, что на ней… президент ночует», «Дышите глубже», «Легкое дыхание». «Искусственное дыхание», «Президентское дышло» и т. д. — под такими дурными заголовками пошли статьи в газетах и журналах. На одном из телеканалов появилась ерническая новостная программа: «Дыши, страна!»

Все, (испуганно) затаив дыхание, ждали разоблачений, скандалов, депутатских запросов, постановлений о направлении президента на медико-психологическую экспертизу, а некоторые политики так даже и его отставки, как вдруг на длиннолицую (невесть что моловшую) женщину набросился в парке бродячий бультерьер, который в мгновение ока перегрыз ей горло, тем самым навсегда лишив ее дыхания, а заодно… отхватил яйца корреспонденту тиражной желтой газеты, бравшего на ходу у бывшей президентской любовницы очередное интервью.

Фотографии несчастной, лежащей с перегрызенным горлом под дубом, и корреспондента с окровавленными лоскутами штанов обошли все газеты мира, как красные гроздья рябины повисли в Интернете.

Президент и до и после инцидента (вероятно) любил многих женщин, но более ни одна из них не смела затевать скандалы, а газеты — публиковать скабрезности о личной жизни главы государства.

Что же касается падкого на сенсации журналиста, то ему не оставалось ничего иного, кроме как… изменить пол.

…Газеты (насчет президента и вообще) окончательно успокоились после закрытия главной оппозиционной — «Внутренний враг», которую некоторое время издавал проигравший на выборах миллионер — Енот Никодимович Айвазов, щеголявший в лаковых ботинках с золотым рантом.

Эта газета в одночасье сделалась едва ли не более популярной, нежели знаменитый «Провидец». Что, с одной стороны, было странно, поскольку народ на выборах определенно высказался за повсеместное (тотальное) укрепление дисциплины, наведение порядка на всех уровнях и подуровнях. С другой же — вполне объяснимо. Давно известно, что нет ничего более изменчивого и непостоянного, чем душа народа. Проголосовав за одно (порядок), она (душа) одновременно страстно взыскует прямо противоположного (бардака). Точно так же, проголосовав за бардак, она бы страстно (и тайно) тосковала по порядку.

Душа народа, утверждал Савва, сродни душе женщины, где, к примеру, такие вещи, как верность (мужу) и измена (опять же мужу) странным образом сливаются в некое единое чувство, которому нет определения ни в одном из известных человечеству языков. Савва полагал, что язык души вообще сильно отличается от человеческого. Душа обретает речь (язык) в то самое мгновение, когда язык (речь) человека навсегда умолкает. И это совсем не тот язык (речь), к каким привык человек. В редкие минуты отдыха на природе, прихлебывая красное французское вино, взламывая оранжевый омаровый панцирь, Савва мечтал о том, как уйдя со службы, займется составлением толкового словаря души, в который включит понятия, не имеющие выражения в человеческом языке. Никита, впрочем, сомневался, что это будет обширный словарь, а еще больше — что он вообще будет когда-нибудь составлен, ибо не для того человек умирает, чтобы знать, что с ним случится, на каком языке ему говорить на том свете.

Собственно, закрытия «Внутреннего врага» как такового не было, скорее имело место загадочное самоисчезновение, растворение газеты в… дерьме.

Ее страницы вдруг начали источать невыносимый (гипер) запах, который распространялся в пространстве с космической скоростью и космической же энергией, заполняя любые объемы, вызывая понятную ненависть окружающих, оказавшихся в зоне (боевых) действий вони к читателю (носителю) газеты.

Редакция «Внутреннего врага» пыталась разобраться в загадочном явлении. Газету исследовали в российских и зарубежных химических лабораториях.

Но тщетно.

Природу запредельной вони выявить не удалось. Возможно (на молекулярном уровне) смердела бумага, или что-то подмешивали в типографскую краску (что именно, установить не удалось), а может они начинали совместно смердеть, соединяясь, под воздействием некоего неизвестного науке реагента? Высказывались предположения, что здесь задействованы новейшие, влияющие на подсознание человека, биотехнологии, и, стало быть, гипервонь носит фантомный характер. Может, так оно и было, да только легче от этого не становилось.

«Кому по силам провернуть подобную оперцию с самой тиражной в стране газетой? — вопрошал в редакционной статье главный редактор “Внутреннего врага”. — Только власти, в руках которой сосредоточена вся мощь государства. Какой вывод из этого можно сделать? Наша власть смердит, государство превращено в инструмент решения проблем власти, а народ, как всегда, безмолствует, вдыхая вонь».

Но кто мог прочитать его статью?

Если власть и смердела, то, в отличие от газеты «Внутренний враг», виртуально, в смысле, неосязаемо, точнее необоняемо. Редактор, таким образом, выступал в роли оратора, вещающего из глубины развороченного, сто лет не чистившегося, сортира. Возможно, он произносил правильные слова, но люди бежали мимо, зажав носы.

«Канализационный оратор не хочет спускать воду», — подвела итог полемике правительственная газета.

Лишь самые стойкие поклонники «Внутреннего врага» могли выносить этот запах. С газетой стало опасно появляться на улице. Некоторые оппозиционеры, отчаявшись, пытались читать ее в противогазах, но отвратительный (никакое органическое дерьмо не могло так смердеть) запах проникал сквозь фильтры, гофрированную резину, подтверждая тем самым предположение о своем виртуальном, то есть внефизическом, внесущностном характере. Более того, человеку единожды вдохнувшему этот запах, начинало казаться, что он сам смердит, превращается в мобильный центр вони. Так в сознании народа чтение оппозиционной прессы, приобщение к антиправительственным мыслям соединилось с кошмарным запахом. По-простому (а народ, как известно, любит все простое) получалось: пока ты чтишь власть, читаешь правительственную газету, благоговеешь перед президентом — ты жив и свеж, но как только сворачиваешь «налево» (или «направо») — ты мертв и смердящ.

Странным образом беда обрушилась только на одно издание. Остальные (лояльные) пахли как положено — бумагой и типографской краской, а правительственная, к примеру, газета, так даже едва уловимо благоухала жасмином, любимым, как известно, растением президента.

В тот год вокруг Москвы как раз начали высаживать знаменитый «жасминовый пояс», изумлявший спустя несколько лет гостей столицы своей непролазностью, как если бы под Москвой вдруг вырос какой-то Шервудский лес, где некогда скрывался Робин Гуд. Жасмин оказался столь неприхотливым с экологической точки зрения растением, что на южном направлении продвинулся до Тулы, а на западном — до города Зубцова Тверской области. Особенно быстро овладевал он брошенными (а таких в России было немало) полями. В колючих жасминовых кущах завелись зайцы, мясо которых было не просто нежнейшим, но еще и отдавало жасмином. Эти жасминовые зайцы превратились вскоре в деликатес покруче черной икры, которой (как и возделанных полей) к тому времени в России почти не осталось.

Экспортом жасминовой зайчатины ведало специальное управление администрации президента. Оно жестоко пресекало все попытки браконьерства. Жасминовые леса неустанно прочесывали спецегеря, расстреливающие браконьеров на месте.

Государство и власть, все честные люди России, сплотившиеся вокруг своего президента, таким образом, благоухали жасмином.

Оппозиция же, разного рода извращенцы и нечестивцы, сплотившаяся вокруг газеты «Внутренний враг» (то есть вокруг носившего лаковые ботинки с золотым рантом Енота, которого в некоторых изданиях уже именовали Дерьмотом) — дерьмом.

Нечего и говорить, что «Внутренний враг» вскоре стали называть газетой, пахнущей дерьмом, потом просто дерьмом, а некоторые еще и вражеским дерьмом.

Судьба газеты, таким образом, была решена.

Единственное, что вызывало удивление — почему власти разрешали издавать ее, невыносимо смердящую, так долго? Почему терпели, не применяли (если не идеологических, то санитарных, экологических) репрессий? Стоическое долготерпение властей изумляло общественность. Президент и правительство буквально понуждались к решительным действиям. Дом правительства пикетировался людьми с прищепками на носах. Издали они напоминали нехорошо встревоженных водоплавающих.

Еще недавно преисполненные решимости стоять до конца, журналисты-енотовцы потихоньку покидали редакцию…

Окончательно газета перестала существовать в день, когда цех, куда привезли печатать пленки очередного номера оказался… пустым, как небо, с которого Господь Бог убрал солнце, луну и звезды. Рабочие ушли, не желая работать в противогазах, хотя Енот обещал выплатить им за этот (где, как он утверждал, обнародована вся правда о президенте и выстраиваемой им в стране системе власти и, следовательно, жизни) номер бешеные деньги, чуть ли не столько, сколько каждый рабочий (а это были дюжие парни) сможет унести на своем горбу.

Но они ушли, оставив открытыми все окна и двери.

По цеху гулял чистый (жасминовый) ветер.

«Как только этот номер станет достоянием читателей, с так называемой “загадкой” Ремира будет раз и навсегда покончено!» — прокричал, сверкая золотым рантом на ботинках, Енот на жидкоголовом митинге оппозиции в Парке имени Горького.

Жасминовый ветер унес его слова, развеял сгустившийся над митингом скверный запашок. Солнце ушло в облака. Золотой рант на ботинках Енота поник, как будто был латунным или медным.

Над «загадкой Ремира» размышляли лучшие умы человечества.

Одни высказывали мысль, что это материализация хватательного (утопающий за соломинку) рефлекса человечества. Другие — что это своеобразная сублимация воли к власти, через волю к безвластию в смысле принятия безволия за волю, а безвластия за власть. Так, однажды увидевшие самолет (на котором им доставили продовольствие) дикие полинезийцы потом с удивительной точностью сплели подобие самолета из листьев и прутьев. И, надо думать, немало огорчились, что в этом самолете почему-то не оказалось продовольствия. Третьи — что эра Христа завершилась, и Ремир — это новейшей, так сказать, формации божество, решающее проблемы не человеческим, а именно божественным (неоязыческим) способом.

Никто так и не смог прочитать этот уникальный (во всех смыслах, включая слово «кал») номер газеты «Внутренний враг». Некоторые, правда, утверждали, что читали с расстояния в триста метров с помощью артиллерийского бинокля, но не могли внятно пересказать его содержания. Статья, которую никто не прочитал, превратилась в легенду.

Но это уже не имело никакого значения.

Жасминовый ветер вольно веял над страной.

Зато все прочитали статью в правительственной газете — «Жасмин побеждает дерьмо», где простым и доходчивым языком (и дети понимали) объяснялось, что люди, которым нравится дышать запахом жасмина по определению лучше (чище, здоровее и т. д.) людей, которым нравится дышать запахом дерьма.

Никто, естественно, не посмел обвинить в чем-то президента, который тем временем озадачил Верховный Суд запросом: можно ли приговорить бультерьера, растерзавшего его мнимую любовницу, за содеянное к высшей мере наказания?

Верховный Суд поручил рассмотрение дела специальной комиссии из лучших кинологов, которые подробнейшим образом обследовали пса.

«Внутренний враг» утверждал, что демократии в России нет, цитировал каким-то образом раздобытый документ для служебного пользования «Утопление пути в тумане надежд».

Но если бы было так, бультерьра немедленно бы пристрелили и, как говорится, концы в воду, а тут (значит была в России демократия!) на его защиту отважно встало общество защиты животных. Активисты общества утверждали, что такого не случилось бы, если бы пса не выгнали из дома. Не всякому бультерьеру по силам пережить изгнаннический стресс. Как можно говорить об отсутствии демократии в стране, если сам недавно избранный президент, которому еще править и править, в интервью индийским журналистам сказал, что часто задумывается о том, что будет делать после того как закончится определенный Конституцией срок его президенства. Наверное, объявил президент потрясенным индийцам, я возглавлю секцию бультерьеров в районном обществе собаководов. А там, чем черт не шутит, пойду учиться на зоопсихолога.

Специальная правительственная комиссия (без дураков) занялась решением проблемы бездомных собак. По всей стране, как грибы, росли собачьи дома, приюты, гостиницы. К ним, привлеченные запахом жареного мяса (псов кормили по утвержденным ООН и Всемирной организацией охраны животных нормам) тянулись окрестные бомжи, с которыми постояльцы (питомцы) этих самых домов, приютов и гостиниц расправлялись мгновенно и беспощадно.

В конце концов бультерьеру была сделана сложнейшая нейрохирургическая операция, в результате которой он стал тихим и ласковым, как кролик. Его забрал к себе изменивший пол корреспондент, и теперь они мирно гуляли в парке, где им когда-то так не повезло. Или, наоборот, думали многие, наблюдая идиллическое гуляние, необыкновенно повезло.

А как только одна богатейшая сибирская губерния всерьез заговорила об отделении от России, окружила себя границей, взялась печатать собственные деньги, перестала перечислять средства в общий бюджет, завела собственную армию, там вдруг… прорвало плотину гигантской, построенной еще во времена Сталина, ГЭС, и вода понеслась сквозь плодоносные долины, золотые прииски, сметая на своем пути все к чертовой матери. В мгновение ока губернии был нанесен такой ущерб, что там и думать забыли о независимости. Несколько недель незадачливые сепаратисты вылавливали и хоронили утопленников. Потом, как водится, начали клянчить у центральной власти гуманитарную помощь. Смысл сепаратизма в этой отдельно взятой губернии был «утоплен» раз и навсегда.

Или взять гимн России, которым в итоге стала… минута молчания. С этим гимном возились долго. То музыка не подходила, то слова были какие-то не такие. Одним не нравился бывший советский гимн, другим — «Боже, царя храни», третьи крысились на бессмертные стихи Лермонтова «Люблю Россию я, но странною любовью»…

Президенту все это надоело, и в один прекрасный день он просто взял и молча вышел из белого колонного зала, где заседали, обсуждая бесчисленные варианты гимнов, правительство и парламент.

Как только президент вышел, в зале немедленно выключили микрофоны и свет. Установилась тревожная, гнетущая тишина. Тогда-то вероятно в голову президента и пришла гениальная мысль, что нет для России гимна лучше, нежели минута молчания. Отныне когда наставала протокольная необходимость исполнить гимн, все просто вставали и молчали. В газетах написали, что минута молчания — наилучший и наиболее подходящий для России гимн, как по причине всеобщей понятности, так и — экономии госсредств. Незачем теперь было гонять в аэропорты, театры и на стадионы военные оркестры, чтобы они, разряженные как петухи, гремели там медью, били в барабаны. В последнее время, правда, обсуждалась возможность дополнить гимн каким-нибудь наиболее характерным для России звуком, но никто не знал, какой именно это звук. Вороний грай? Медвежий рык? А может… рык бультерьера, перегрызающего горло мнимой президентской любовнице? Или тяжкий выдох маханувшего стакан водяры мужика? А может, тоскливое, как смерть, завывание осеннего (не жасминового) ветра в неубранном поле? Или конструктивно-размеренная поступь президентских ботинок по длинному кремлевскому коридору? Одним словом, многие звуки могли вместить в себя идею России, украсить подобно прекрасным словам совершеннейшую музыку — тишину.

Любимым изречением Саввы, которого тогда называли вторым человеком в России было: нет неразрешимых проблем, есть трусы, которые их не хотят решать. Савва, естественно, таковым себя не считал. Только идиот стал бы трусить, пребывая в подобном качестве.

Помнится, Никита заметил ему, что все это (в особеноости в такой стране, как Россия) преходяще и недолговечно. На что Савва, усмехнувшись, ответил, что все в этой жизни (включая саму жизнь) недолговечно и преходяще, непреложное же знание того, что он умрет, как правило, не мешает человеку наслаждаться этой самой жизнью, если, конечно, ему представляется такая возможность. Оттягиваться по полной, сказал Савва, соединить свою судьбу с историческим процессом, Божьим Промыслом, а там — будь, что будет. По крайней мере, добавил после паузы, хоть умереть будет непозорно. Помнится, Никита в то мгновение почему-то подумал об угонщике шикарного автомобиля, скрючившимся во тьме под рулевой колонкой, соединяющего проводки зажигания. Никита подумал, что в понимании Саввы «соединиться с Божьим Промыслом» — это все равно, что угнать у Бога тачку, если, конечно, у Бога тачка была лучше, нежели сумеречно-серебряный лунный Саввин джип.

Никита не сомневался, что с пропагандистом (хорошо, если не исполнителем) идеи «Утопления пути в тумане надежд» ничего хорошего (в обозримой перспективе) произойти не может, да и «непозорная» смерть ему отнюдь не гарантирована.

Но Савва ответил, что вот уже две тысячи лет мир устроен так, что без предчувствия конца никакое дело в нем сладиться не может, ибо человек начально и конечно, изначально и бесконечно смертен. А так как по сути своей человек — ребенок, нет для него занятия более интригующего и захватывающего, нежели игра с запретным, а именно, со смертью, с концом.

Сверкание и треск проводков под рулевой колонкой, чих мотора Божьей тачки, подумал Никита.

Без предчувствия конца, сказал Савва, жизнь не имеет смысла, ибо нет для человека смысла в вечном, точнее в вечно длящемся, а есть только в предельном, касающемся исключительно его и не просто предельном, но внезапно предельном и, желательно, предельно достижимом для данного конкретного человека.

«Хочешь знать в чем заключается так называемая загадка Ремира, над которой все бьются, но только попусту разбивают свои умные лбы? — спросил однажды у Никиты Савва. Отменно отужинав в стилизованном под украинский дворик (с живыми: конем, козами, индюком, курами, петухом, котом и толстой бабой в сарафане, как в аква-, точнее, террариуме) ресторане, они мчались по ночной Рублевке на служебную дачу, которую занимал тогда Савва — трехэтажный каменный особняк с сауной, биллиардом, бассейном и круглым залом для приемов человек эдак на пятьдесят. — Его загадка заключается в том, — густо дохнул горiлкой з пэрцэм Савва, но не успел договорить. Какой-то ночной зверь — барсук, а может, хорек — вдруг материализовался в белом космическом свете амальгамных фар прямо под колесами джипа, однако Савва, хоть и изрядно принял на грудь этой самой горiлки з пэрцэм, успел резко уйти вправо, так что ошалевшего, ослепленного, но живого зверя отбросило, сорвало (как шкуру с веревки) воздушной волной на обочину, а с уж с обочины зверь сам уволок уцелевшую шкуру в лопухи. — Что он, — как ни в чем не бывало продолжил Савва, — если конечно захочет, может дать какому-нибудь одному конкретному человеку… по своему, естественно, выбору и усмотрению… все, — понизил голос Савва, — что только может получить человек в России и… даже больше».

Как, к примеру, тебе, подумал Никита.

«Но может, опять-таки, если захочет, — задумчиво посмотрел на сопровождавшую их вдоль Рублевки огромную золотую (как исполнившееся желание) луну Савва, — все и отнять, включая жизнь, то есть выступить в роли рока, фатума, судьбы, положив х… на Конституцию, прокуратуру, УК, ГК, Верховный Суд, парламент, правительство и т. д. А еще, — сказал Савва, — его загадка в том, что он плевать хотел, что говорят сейчас и скажут о нем потом люди, что напишут в газетах и учебниках истории. Может быть, он вообще об этом не думает, и все эти гениальные мысли, глубокие ходы, крутые интриги, то есть все то, что приписывают ему люди, не имеет к нему ни малейшего отношения».

«В чем же здесь загадка?» — удивился Никита.

«А в том, — неожиданно разозлился Савва, — что власть, как “вещь в себе”, как neverendind process обеспечивается только тогда, когда слова “Кто был никем, тот станет всем” звучат в сердце каждого гражданина. Народ наивно полагает, что Ремир, как некогда Сталин, может дать “все” сразу всем, что у него в кармане, так сказать, волшебная палочка. Так что Ремиру остается всего-ничего: не разочаровать народ, который, — усмехнулся Савва, — не может взять в толк, что у него, Ремира, как, впрочем, и у Сталина, на весь народ все равно не хватит»…

«Как же не разочаровывать народ, если на всех один х… не хватит?» — уточнил Никита.

«Одним давать, а у других отнимать — это слишком просто, — ответил Савва. — Это мог и первый, и второй, и этот… с рыбьей мордой… как его… забыл… Чтобы не разочаровать народ, надо действовать так: сначала каким-то людишкам дать, а потом отнять. А чтобы народ не просто не разочаровался, а еще больше зачаровался, надо этих людишек того… Загадок много, а разгадка одна», — вдруг произнес упавшим голосом Савва.

«Не томи», — попросил Никита.

«Разгадка в том, — продолжил не просто упавшим, а разбившимся, как если бы он был зеркалом, голосом Савва, — что народ самовыражается через личность правителя. Вот наш народ и выразился»…

…Или взять такой, введенный Саввой в политологию, термин, как «документальная пропаганда».

Любое, самое дикое и непотребное обвинение против кого-либо могло быть наглядно подтверждено с помощью мгновенно изготавливаемого ради этого случая абсолютно подлинного документа. Вдруг выяснялось, что страшный этот червь-документ двигался (полз) по учреждениям своим путем, пока, наконец, какой-нибудь верный сын России, соратник президента, друг народа, враг мирового зла не протыкал его копьем, как Георгий Победоносец змея (червя), не отрубал ему, как Персей Медузе-Горгоне, ядовитую башку.

Как правило, для этой цели изготавливался всего один документ, но такой (в прямом и переносном смысле) «убойной» силы, что уже никаких пояснений, полемик, публицистических статей в газетах и ТВ-обличений не требовалось.

Документ свидетельствовал сам за себя, как не остывшая печь Освенцима, как дымящийся горячей кровью жертвы нож, только что вырванный из рук убийцы.

Взять хотя бы перехваченное письмо Енота в Рейкьявик Верховному Троллю, существование которого (как и Верховного Эльфа, а также Генералиссимуса гоблинов) было официально подтверждено Римским Папой в седьмом году третьего тысячелетия.

Этот Тролль контролировал добычу не только золота и прочих полезных искапаемых, но и нефти, то есть, по сути дела являлся самым главным «естественным монополистом» человечества. Две тысячи лет он сидел тише воды ниже травы, а в ночь с тридцатого апреля на первое мая 2007 года вдруг обратился к человечеству по каналу МTV, что, мол, ресурсы земли на исходе и что, стало быть, он, Верховный Тролль, вводит «карточную систему» на их дальнейшую разработку.

Все, кто увидел на экране странную трехглазую складчато-квадратную физиономию с окладистой фосфоресцирующей бородой, решили, что это выступает какой-то новый певец, или демонстрируют очередной экологический ролик. Однако на следующий день практически повсеместно — от Арктики до Патагонии — вышли из строя по неизвестным причинам роторные экскаваторы, цепь точечных землетрясений наглухо запечатала большинство шахт и карьеров.

Вот этому-то Верховному Троллю и накатал Енот письмецо с просьбой «во имя демократии и охраны окружающей среды» окончательно урезать российскую «долю» нефтяного пирога, чтобы, значит, уровень жизни народа снизился до такой степени, чтобы народ взбесился, как он взбесился в 2007 году (когда Тролль урезал в первый раз).

Тогда народ сам не заметил, как смахнул со стола власти очередного президента России, странного, неуловимого (в смысле предпочтений) паренька, тонким голосом и зализанным своим обликом напоминавшего… дворецкого. Власть досталась ему совершенно случайно, и народ по всегдашней своей привычке сначала (неизвестно за что) сильно его полюбил, но вскоре (по вечной схеме) еще сильнее возненавидел.

После обнародования письма Еноту оставалось только застрелиться, немедленно убежать из страны, он же взялся доказывать, что никакого письма не писал, что любит Родину и т. д., то есть упорствовал в недоказуемом, истощая терпение людей, охотно верящих во все, кроме истины.

Савва никогда не делился с Никитой своими планами по переустройству России, не рассказывал, какие советы дает президенту. Никита самостоятельно постигал его программу, если конечно, ее можно было назвать программой и если Никита правильно ее постигал.

Никита с Саввой не понимали друг друга, как не понимают друг друга убежденный трезвеник и убежденный пьяница. Для одного вино — скверна, смерть. Для другого — радость, жизнь.

«Утопление пути в тумане надежд», между тем, по мнению Саввы, являлось всего лишь приуготовлением к следующему организационному действу, которое он определял как «возвращение смысла».

Из шести слов: «утопление», «путь», «туман», «надежда», «возвращение», «смысл» в голове у Никиты почему-то составился образ всплывающего утопленника. У смысла-утопленника были выпученные (или, наоборот, зияющие, вырванные раками) глаза, синее раздувшееся как дирижабль тело, зеленые косицы водорослей. Он был ужасен, утопленник-смысл, и люди, глядя на него, раскинувшегося на берегу, крестились. Им и в голову не могло прийти, что смысл вытащили не для того, чтобы похоронить, как положено, а… чтобы он ожил. И не просто ожил, а взялся командовать этими самыми людьми.

Савве, естественно, все виделось по другому.

Кошмарный безглазый со свисающими зелеными космами смысл казался ему полным сил и энергии богатырем, вставшим не из вонючей пучины, а из хрустального гроба.

После того, утверждал Савва, как в течение многих лет все произносимые властью слова народ воспринимал как ложь, бред, ничто (в лучшем случае — нечто), отсутствие, пустоту и т. д., словам (после ряда мероприятий по изменению, как выразился Савва, рельефа реальности) возвращался их истинный, первозданный смысл.

В самом деле, слово в одном рельефе представлявшееся воробьем, которого не поймаешь, в другом — оказывалось соколом, разящим без промаха, в третьем — мудрым вороном, живущим триста лет и три года. Слово, бывшее, так сказать, картонной саблей, которой никого невозможно зарубить, как, впрочем, и напугать, вдруг превращалось в саблю острую, булатную, которой можно было запросто снести башку.

Вот как должен был измениться этот самый рельеф реальности.

По мнению Саввы, наглядное (демонстративное) превращение слова в дело могло в свою очередь превратить в глазах народа президента в героическую личность. Как, впрочем, и любого другого, кто божественной рукой изменит рельеф реальности в бесконечно уставшей от слов-импотентов, слов-воробьев России.

Этим человеком должен быть только президент, рассудил Савва. Кому, как не президенту повелевать словами, которые, как утверждал Савва, прежде чем окончательно ожить, соединиться с делом, проходили стадию мумии, когда слово несло (сохраняло) в себе лишь (мистическую) форму (абрис) смысла, затем стадию… гомункулуса, когда оно становилось делом на узком, так сказать, участке бытия и не потому что это дело было нужно народу, а — исключительно тому, кто его, гомункулуса, создал, вырастил, и, следовательно, надеялся что-то со всего этого поиметь. На данном этапе слову-гомункулусу иной раз сообщался общенародный смысл, допустим, что тот или иной банк (корпорация, финансовая группа) истово блюдет государственный интерес в то время как все остальные это самое государство обворовывают, но это, конечно же, был обман.

Так полагал Савва, разработавший для президента настоящую стратегию преображения слов — изменения рельефа реальности.

Сочиняя тексты речей и статей президента, он строил слова, как войска, разделял их по родам — на пехоту, легкую и тяжелую кавалерию, десантные части, спецназ, тактические и межконтинентальные ракетные батареи, эшелонированно размещал на реальных и виртуальных театрах военных действий, бросал в бой, чтобы они уничтожали врага, оставляя за собой его территорию.

Враг в свою очередь, отступая, минировал землю, распылял в воздухе ядовитые вещества, отравлял колодцы, грозил ударами возмездия, пропаганистски шумел о мифическом чудо-оружии.

На освобожденную от врага территорию вступали слова-саперы, которые, как известно, ошибаются всего один раз, и даже слова-собаки, безошибочно вынюхивающие минные поля.

А врагов у воскрешаемого государственного слова было видимо-невидимо.

Вспомнить хотя бы соперничавшую некогда по популярности с «Провидцем» газету «Внутренний враг».

«Провидец», кстати, вскоре тоже прекратил свое существование после известного указа о запрете на предсказания будущего. Многое прекратило свое существование в России в связи с изменением рельефа реальности.

…Заводы, однако, в особенности металлургические, работали.

На один из них — в Сибири — и наведался президент, пожелавший самолично осмотреть линию разлива какой-то сверхновой легированной стали, а заодно придумать название для этого сорта.

Местные холуи предлагали назвать сталь «Ремир», что, как они утверждали, означало отнюдь не имя президента, а аббревиатуру двух слов «Ремонт мира».

Но Савве такое название не очень нравилось.

Какой ремонт?

Какого мира?

Савва планировал передать контрольный пакет акций этого завода нужным людям, сам хотел погреть руки над стальным огоньком — «отремонтировать» (по части финансов) свой собственный «мир».

Зачем было во всеуслышание (пусть даже и символично) об этом кричать?

Никита Иванович до сих пор не мог забыть те знаменитые, в мгновение ока облетевшие мировые новостные сети, телекадры.

Ремир, несмотря на лютый мороз, был в черном кожаном плаще, струящемся, переливающимся на нем как новенькая змеиная кожа, оперение ворона, живущего триста лет и три года, и в белоснежном, подаренном далай-ламой шелковом шарфе, к которому не приставала грязь. Ремир, случалось, спускался в этом шарфе в угольную шахту, поднимался из нее, черный как ночь и только шарф пронзительно белел, как хрестоматийный парус одинокий.

Он прилетел на завод на вертолете (на территории была оборудована площадка), но долго не шел в цеха, задумчиво осматривая открывающиеся за бетонным забором горные пейзажи: бескрайние снега, кинжально-синее небо, как в ножнах, в светящихся точках звезд, с белой, как круглая борода или сугроб, луной, ярким, но холодным, как слово-импотент, искрящимся солнцем. Редкие светлые волосы — он был без шапки — заиндивели на морозе, и казалось, над головой у президента светится радужный нимб. Ремир (в отличие от свиты) как будто не замечал холода. А между тем на электронном табло у входа в цех значилось — 47 градусов по Цельсию.

Он молча выслушивал объяснения, в упор не замечая красномордого (но уже начинающего от холода белеть) хозяина, которому с немалым трудом давались длинные периоды речи без мата и привычных ему блатных оборотов.

Хозяин — молодой миллиардер, стремительно поднявшийся при прежнем президенте — был вынужден оперировать не вполне органичными для него (технологическими и экономическими) терминами, а потому он не просто злился на мороз, президента, свиту и т. д., но и не считал нужным скрывать эту свою злость. Кем, в конце концов, был для него, становившегося благодаря демпинговому экспорту сверхновой стали каждый день богаче на миллион долларов, очередной — четвертый — президент? Да никем! Час времени (если разделить миллион на двадцать четыре) хозяина стоил более сорока тысяч долларов, и ему не хотелось проводить его на морозе. Вот почему он довольно бесцеремонно ухватил президента за рукав и предложил немедленно пройти в цех, пока «яйца от холода не отвалились».

Президент посмотрел на него долгим, ничего не выражающим взглядом.

Хозяин глаз не отвел, выдержал президентский взгляд.

Между ними как будто протянулся невидимый канат.

На хозяйском участке каната виртуально сосредоточились: миллиарды долларов в российских и иностранных банках; вздувающиеся и лопающиеся как пузыри, оффшоры; сказочно обогащающие избранных и разоряющие всех остальных дефолты; «мерседесы» и джипы; многобашенные виллы с бассейнами на средиземноморском, калифорнийском и прочих побережьях; переданные в безраздельную собственность случайным (неслучайным) людям самые прибыльные предприятия отечественной промышленности; многотысячные охранные банды, готовые выполнить любые приказы; завернутые в бетонные саваны фундаментов, сожженные в печах крематориев конкуренты; скупленные на корню прокуратура, милиция, власть и печать — одним словом, все то, что превратило Россию, как утверждали западные газеты, в «черную дыру человечества».

На президентском участке каната наподъемными гирями повисли: смехотворный, неизвестно какими ракетами управляющий «ядерный чемоданчик»; истаивающая под солнцем повсеместного (не прекращающегося) хаоса тень народного трепета перед властью; гаснущая (как лампочка в коммунальном сортире) воля государства, неспособного провести в жизнь ни одного своего решения; сломанная (как посох задержанного в Москве восточного — в халате и в волчьем треухе — бродяги — вертикаль управления; плюющие на стиснутую внутри кремлевских стен центральную власть области и почти что уже независимые национальные республики; нищий разворовываемый бюджет; бессильная армия; облепившие улицы городов, как вши, бомжи; брошенные дети; голодные пенсионеры; сухие груди рожениц; профессора, получающие меньше дворников; школьницы-проститутки; спивающийся озверевший народ; взрывающиеся по неизвестным причинам дома; техногенные, природные и прочие катастрофы — одним словом, все то, что делало Россию, как утверждали западные эксперты и политологи, «ледяным тупиком цивилизации», «страшным, преподанным миру уроком», «результатом, имеющим смысл только в случае его неповторения».

Хозяйский участок каната был составлен из стальных сверхпрочных (порочных) нитей.

Президентский — из гнилой (тоже порочной, но иначе) дратвы, какой по всей стране обматывали перемерзающие теплоцентрали.

Хозяйский конец сворачивался в хищную, как орлиный клюв, петлю, готовую удушить (заклевать) президента.

Президентский (гиревой) тянул президента к центру земли, в небытие, туда, куда канули все предшествующие президенты России.

Неимоверным усилием воли президент удержал свой конец на весу, пожав хрустнувшими кожаными плечами, двинулся в сторону цеха, где уже все было готово к торжественной разливке стали.

Оркестр на красном ковре грянул гимн (тогда еще у страны был гимн с музыкой и словами), однако же огненная сталь не хлынула из печи в желоб. Сгорбленное, как если бы в спину ему дул ветер, плоское, как если бы по нему прошелся асфальтовый каток, существо в асбестовом костюме, как ни пыталось пробить специальным длинным ломом запекшуюся окалину в зеве печи, не могло выпустить на волю огненную реку.

Хозяин, забыв о приличиях, о том, что рядом находится глава государства, разразился непотребным (если, конечно, он когда-то бывает потребным) блатным матом, вырвал из рук немощного рабочего лом. Бедолага, гремя асбестом, рухнул на пол. Прямоугольный с синим экранчиком шлем слетел, и все увидели, что под асбестовым костюмом скрывается… освенцимской худобы длинноволосая женщина.

«В чем дело?» — отодвинув плечом хозяина, президент помог ей подняться, бережно прислонил, как хрупкую (асбестовую?) куклу к стене.

«Какое может быть дело, — с отчаяньем (когда нечего терять, уже и пролетарские цепи потеряны) проговорила женщина, — если он, — кивнула на хозяина, — полгода, гад, зарплату не платит! А когда, — всхлипнула, — мужики захватили контору, сначала газ пустил, а потом… пострелял. Семерых похоронили. Мы писали тебе в Москву. Что ж ты не разобрался? Откуда силы, когда жрать нечего? Моей дочке десять лет, знаешь сколько она весит? Десять килограммов!»

«Чего плетешь, дура? — хмуро спросил хозяин. — Да, стреляли, потому что это был бандитский налет, попытка захвата частной собственности, которая это… по нашей Конституции священна. Есть постановление прокурора, что охрана действововала по закону. А зарплату немного задержали, потому что накрылся банк-оператор на Кайманах. Со следующего месяца будем обслуживаться через Европу, Лихтенштейн, так что никаких не будет задержек. Ну чего, пускать сталь или как?»

Воцарилась долгая пауза.

Все молча смотрели на президента.

«Накормить, дать денег, одним словом помочь, — распорядился Ремир. — Дочку к врачу. Немедленно. Ну, а с тобой, мил человек»… — повернулся к хозяину.

«Это фуфло, пустой базар! На заводе все путем!» — крикнул тот, ища глазами свою охрану.

Та, однако, была далеко.

Все входы в цех контролировались людьми из службы безопасности президента, единственной, как признавали многие, эффективной и способной принимать самостоятельные (а главное, быстрые) решения, структурой в России.

«Куда его?» — решительно шагнул к хозяину Савва, не любивший плестись у событий в хвосте.

Никита, помнится, мысленно посочувствовал брату. Ведь именно этому блатарю Савва намеревался передать в управление государственный пакет акций, то есть сделать его полным и окончательным владельцем завода, за что блатарь обещал Савве решить все его материальные и прочие проблемы на два поколения вперед.

Мгновение назад бывший «всем», но вдруг сделавшийся «никем» блатарь, ловил глазами, как сетью, золотую рыбку Саввиного взгляда, но вместо золотой рыбки словил пиранью, пластавшую сеть в лоскуты.

Савва мотнул головой, и президентские охранники подхватили хозяина под белы руки.

«Куда? — проревел президент с такой яростью, что Никита сразу вспомнил про знаменитый гнев Ахиллеса, от которого волновались воды Эгейского моря и содрогались стены Трои. — Его?» — В лицо президента, словно в мистический (в смысле вместимости) сосуд хлынула многолетняя, не знающая исхода обида народа на ограбивших страну проходимцев, на собственные унижения и нищету, голодную несчастную жизнь, на весь внезапно утвердившийся новый уклад, в котором народу была отведена (и, самое удивительное, что он ее принял) роль бессловесного вымирающего быдла.

Народная обида преобразила лицо президента.

Такое лицо могло бы быть на Страшном Суде у ангела-заступника униженных и оскорбленных, к каковым можно было с уверенностью отнести за малым исключением весь русский народ, точнее его остатки.

«В железо!» — Ремир вдруг каратистским ножным ударом выбил из печи запекшийся струп, как гнилой зуб, отпрыгнул в сторону, а другим еще более лихим — с разворотом — кулаком устремил растопырившего руки хозяина навстречу вырвавшейся из печи огненной стальной струе. Причем, настолько хитрым был удар, что выглядело все так, как если бы хозяин сам, потеряв равновесие, шагнул в металл. Все в ужасе отпрянули, и только странная фигура с растопыренными руками, как распятая на огненном кресте, некоторое время встречала (как плотина) грудью сталь, но вскоре стальная струя пробила грудь-плотину и полилась дальше сквозь (бывшего) человека, как сквозь игольное ушко, точнее рамку, а вскоре и сам человек — в пальто, в ботинках, в костюме с непустым, вероятно, бумажником во внутреннем кармане, в золотых швейцарских часах «Raymond W eil», в белоснежной рубашке и галстуке с черной жемчужиной сначала опустился на колени, а потом и вовсе растворился в огненной реке, как будто и не было никакого человека.

«Отныне так будет с каждым, кто идет против народа и президента. Объявляю завод собственностью трудового народа!» — решительно развернувшись на каблуках, так что полы кожаного плаща раскрылись за ним, как крылья летучей мыши (Batman), Ремир, не оглядываясь, пошел к выходу.

Так слову был возвращен его, слова, непосредственный (первозданный, единый, неделимый и т. д.) смысл.

Так был изменен рельеф реальности.

Так Ремир превратился в президента, слово которого отныне ценилось выше золота, примерно так, как ценится огненная сталь, которую можно встретить собственной грудью.

…Вообще же главным (внешне-внутренним) врагом России Савва полагал такую неосязаемую вещь, как изначальное отсутствие надежды на лучшее. Она исключалась для России не только на, так сказать, мистическом (когда народ понимает и спивается) уровне, но и с точки зрения строгого научного анализа.

Никаких шансов на вхождение в «золотой миллиард» Россия (как страна, общество) не имела, хотя бы уже потому, что деньги от продажи природных ресурсов (как до, так и после вмешательства Верховного Тролля) доставались немногим людям, в то время как народ пребывал в neverending нищете. В «золотой» же «миллиард», как известно, входили народы не просто научившиеся отстаивать свои права, но еще и лишающие этих самых прав другие народы, жирующие за их счет.

Не могла Россия и совершить научно-технический прорыв к новым технологическим горизонтам в силу того, что большинство талантливых ученых давным-давно уехали из страны.

России, как стране и обществу, таким образом, было предназначено вырождаться, откатываться с некогда заселенных территорий, терпеть ужасающую социальную несправедливость, замерзать без тепла и света, пянствовать и подыхать.

Какая уж тут надежда?

Существование без надежды представало тем самым рельефом рельности, той самой психологическо-исторической данностью, которые, по мнению Саввы, следовало во что бы то ни стало изменить, «зачистить» бульдозером. Окаменевший за пятнадцать лет рельеф «консервировал» ситуацию, когда любые начинания нации (в России, правда, таковых не наблюдалось) становились изначально непродуктивными, обреченными на неудачу.

Как было это изменить, переиначить?

Ведь и в масштабах мирового, так сказать, сообщества, христианской цивилизации дела обстояли далеко не лучшим образом.

Налицо была очевидная исчерпанность ресурсов планеты, невозможность (в особенности после ультиматума Верховного Тролля) и далее поддерживать уровень благосостояния пресловутого «золотого миллиарда». Точнее, теоретически его можно было поддерживать, но только за счет сокращения численности представителей остального человечества. А численность их было сокращать не так-то выгодно, во-первых, потому, что они и так ускоренно вымирали, во-вторых же — трудились за гроши на самых вредных производствах, выведенных за границы проживания «золотого миллиарда».

Да и сам миллиард серьезнейшим образом видоизменился.

Столицей (тогда еще) объединенной Европы считался город Амстердам, семьдесят процентов жителей которого являлись одинокими людьми, удовлетворявшими свои сексуальные потребности самыми неожиданными способами.

Последний раз Никита Иванович был в Амстердаме в самый разгар Великой Антиглобалистской революции, лет десять назад. Он не запомнил ничего, кроме кошмарного количества велосипедов (многие из них годами ржавели, прикрепленные гибкими замками, скажем, к уличным фонарям или решеткам набережных), пунктов мгновенной эвтаназии на каждом углу, «птичьих» и «рыбных» публичных домов, где любой желающий мог (несмотря на протесты партии защиты животных) совокупиться, допустим, со страусом, вороной, треской или тунцом, цветных холмов мусора и брито- крашеноголовых вне- (над)расовых людей, истощенных всеми мыслимыми и немыслимыми наркотиками (и пороками), у которых (таковы были амстердамские законы) никто не смел спросить документы, даже если один из них прямо на глазах у полицейского убивал другого. Как можно было доказать, что убийство совершается не из гуманных побуждений, что у убиваемого элементарно не хватило сил добежать до ближайшего пункта эвтаназии и он обратился за помощью к первому встречному?

Савва полагал, что вынуждая (не мешая?) человека(у) вырождаться, природа тем самым защищает себя от человека.

Она защищала себя, как посредством биологии (новых и обновленных старых болезней, которые косили людей, как траву), демаршей Верховного Тролля и Основного Дельфина (этот защитник водного мира пока что ограничился гневным пенным посланием человечеству на глади Тихого океана, как на листе бумаге, которое прочитали с помощью крутящегося вокруг Земли спутника и немедленно засекретили), так и через дробление социальных конструкций человеческого общежития, смешение стилей, внедрение в это общежитие тупиков, коридоров, ведущих в никуда, «черных комнат», где люди бесследно исчезали, «комнат смеха», где они (как в Амстердаме) смеялись до смерти.

Все свидетельствовало о том, что человек, как биологический вид давным-давно «взвешен, разделен и исчислен». Вот только людям так за две с лишним тысячи лет и не воспринявшим (скорее, пассивно отвергнувшим) учение Иисуса Христа, не хотелось в это верить.

Хотя Папа Римский обнародовал последнее по времени и весьма краткое по содержанию пророчество Божьей Матери, сообщенное ею трем новообращенным в христианство девочкам в Уганде: «Вирус победит человека. Человек уйдет, как ушли динозавры».

…Никита Иванович вспомнил разговоры Саввы и президента в фонде «Национальная идея», куда президент (во время своего первого срока) любил наведываться и даже иногда парился там в подвальной, сделанной лучшими мастерами сауне, вдыхал эвкалиптовые и прочие травяные ароматы, дымящиеся в специальной курильнице, окунался в холодный глубокий бассейн, пил, завернувшись в простынь, пиво, а то и пропускал рюмаху водки под шашлычок, одним словом, вел себя, как обычный (нормальный) человек. И разговаривал тогда он, как хоть и намертво сжившийся с властью, растворившийся в ней, так что уже было не понять, где он, а где она и могут ли они существовать по отдельности, но пока еще здраво воспринимающий действительность человек.

«Сколько можно жить без надежды? — вопрошал, прихлебывая пивко, блестя распаренным лицом, тряся прилипшим ко лбу русым (как из металлической стружки) чубом, Савва и сам же отвечал: — Сколько угодно. Но это путь к вырождению. Если объективные — геополитические, экономические, этнографические и прочие — обстоятельства препятствуют возникновению надежды, значит в роли ее проводника — отца — должен выступить один-единственный человек. К нему должны устремляться все помыслы, мольбы и молитвы. Он сам должен быть для слабых и сильных, сирых и молодцеватых этой надеждой. Если жизнь сама не меняется к лучшему, ее должен понудить к тому один-единственный человек. Так всегда было в истории. И этот человек — ты, Ремир. Божественные пространства противоречивы и нелогичны, как плахи. Но между двумя пространствами, двумя плахами — отчаяньем России и исчерпанностью мировой цивилизации — сконцентрировалось невообразимого напряжения поле. Сунь туда свою голову, Ремир, никакой топор ее не достанет, а если достанет, то отскочит прямо в лоб рубщику. Используй неземную энергию плах, светись ее нестерпимым светом, не проспи свой шанс!»

«Помнишь, — усмехнулся Ремир, — анекдот про импотента, которому доктор посоветовал есть побольше рыбы, потому что в ней много фосфора. Тот ответил: “Доктор, мне надо, чтобы у меня стоял, а не светился!” Однако, — продолжил президент уже серьезно, — внутри надежды есть одно интересное состояние. Надежда без — вне — надежды. Вера в то, чего нет. Ожидание того, что никогда не придет. Это можно сравнить с гипнозом, сном наяву, лунатизмом, когда человек, к примеру, полагает, что у него есть крылья и он может летать, хотя на самом деле нет у него никаких крыльев и летать он, естественно, не может. Можно ли считать, что тот, кто внушил это человеку, счастлив, что он наслаждается жизнью?»

«Люди, — ответил Савва, — наслаждаются самыми неожиданными вещами».

Никита подумал, что брат прав. Недавно в троллейбусе он наблюдал, как чудовищного вида бомж в струпьях с огромным, пористым, как губка носом сначала нагло выхлебал на глазах у пассажиров бутылку пива, затем начал рыгать и громко портить воздух. Когда его, сучившего ногами, пытавшегося еще и закурить, поволокли вместе с гремящим пустыми бутылками мешком к выходу, на деформированном лице бомжа (это больше всего и поразило Никиту) явственно читалось удовольствие, наслаждение от происходящего.

Точно такое же противоестественное наслаждение присутствовало и на лице некоего юноши с реденькой двузубой бородкой, просящего в подземном переходе милостыню с электронным (надо думать, недешевым) экранчиком на штативе: «Подайте, Антихриста ради!»

«Это неплохое состояние, — встрял в разговор Никита, — только вот на крышу с ним опасно»…

«А если, — внимательно посмотрел на него президент, наслаждение как раз и связано с тем, чтобы отправить его на крышу?»

«Кого его?» — уточнил Никита.

«Народ, — ответил Ремир, — весь мир, Бога, все».

«Так не бывает, — подумав, сказал Никита, — они все на крыше не поместятся. Такой просторный сумасшедший дом еще не построен».

«Ты не поверишь, — усмехнулся Ремир, — но он построен. Давно построен, и все мы под его сенью. А над тем, который построен, построен еще один, более вместительный, и так бесконечно. Эти дома вставляются один в другой, как матрешки».

«Как же тогда из них выбраться?» — спросил Никита.

«Есть три пути, — ответил президент, — бесконечно уменьшаться в размере до уже неделимой — не уменьшаемой — матрешки, то есть превратиться в пыль, в ничто. Или бесконечно увеличиваться до, так сказать, сверхмаксимальной, еще — пока, на данный момент — не увеличиваемой, то есть превратиться в Бога, во все. А можно попытаться пробиться сквозь них, просверлиться, как червь сквозь ствол, но на это, как правило, человеческой жизни не хватает».

«Долгий процесс?» — предположил Никита.

«Напротив, — усмехнулся президент, — предельно краткий. Человек еще только подумал, а его — раз! — и нет».

«Или взорвать эту поганую систему к чертовой матери», — сказал Никита.

«Слушай, да твоего брата пора расстреливать!», — весело рассмеялся Ремир, но Савва даже не улыбнулся, как если бы считал, что Никиту и впрямь пора расстреливать.

Никита подумал, что служение Саввы Ремиру иррационально. Так могла служить льву газель, приводя к его столу других (из своего же стада) газелей, готовая сама быть сожранной в любое мгновение.

По мнению Саввы, время homo sapiens истекало, наставало время какого-то нового — очередного, или внеочередного? — человека, время божественного творчества по изменению всего и вся.

Внутри этого большого (божественного) творчества, полагал Савва, вполне было уместно малое (человеческое) творчество по реорганизации жизни в одной отдельно взятой стране.

Чем и должен был заняться президент.

То, что тянуло мир, как утопленника, привязанной к ногам гирей (смыслом?) вниз, на дно, по мнению Саввы, могло, как воздушный пузырь, вознести Россию вверх. Хотя Никита не вполне понимал природу этого противохода. Каким образом то, что тянуло весь мир вниз, могло вознести Россию вверх?

Что-то тут было не так.

Образ всплывающего утопленника преследовал Никиту.

…Савва окончательно сформулировал все это президенту на Пасху, когда они в почтительном окружении правительствующих лиц стояли в золотом храме на торжественном богослужении посреди горевших свечей, светящихся темным золотом икон, колышащегося, как невидимая волна, аромата воска и ладана. Тогда еще православие считалось государственной религией России, но уже как бы уходило в щель между мирами — прежним и новым — куда в ту пору уходили многие истины и понятия, не говоря об отдельных людях.

Все, что называется, кожей ощущали эту свистящую вакуумную щель, но боялись дать ей определение, как боится человек назвать смерть смертью, когда она за ним приходит.

«Ты полагаешь, — спросил у Саввы Ремир, размашисто, так что тени свечных огоньков заметались по золоту и киновари иконостасов, перекрестившись, — что для принятия подобных решений достаточно одной лишь воли?»

«Почему нет?» — спросил Савва.

«Ты ошибаешься, — ответил президент, — такие решения принимаются исключительно посредством консенсуса».

Слово «консенсус» было в России с некоторых пор бранным, поэтому Савва с недоумением посмотрел на президента:

«Какого консенсуса?»

«Консенсуса игроков, — спокойно ответил президент и после паузы продолжил: — Что есть консенсус игроков? Согласие выигравших и проигравших. В чем оно заключается? В том, что проигравшие платят, а выигравшие спокойно уходят с выигрышем».

«Куда уходят?» — спросил Савва.

«Зришь в корень, — усмехнулся Ремир. — Лучше всего, конечно, никуда и без выигрыша. Впрочем, сам скоро увидишь, точнее сыграешь».

«Что увижу? — Савва смотрел на президента, как на великого, но сумасшедшего человека. — Во что сыграю?».

«В игру, — серьезно ответил Ремир, — у которой, как у революции есть начало и нет конца».

У всех в храме свечи горели ровно и оставались прямыми, только в руке у Саввы свеча загибалась в круг, как известная змея, кусающая собственный хвост.

Зато у президента свеча, несмотря на то, что горела как положено, совершенно не укорачивалась в размере, а напротив, как будто даже становилась длиннее. Государственная Дума тогда как раз специальным постановлением присвоила ему титул «Защитник демократии», вручила золотой медальон с выбитым его же, президента, победительным профилем в лавровом венке.

Чуть поодаль от президента (разве может что-нибудь быть более демократичным?) стоял его недавний соперник на выборах — Енот, которого с непросохшей головой, но а лакированных ботинках с золотым рантом доставили в церковь прямо из бассейна, где тот плавал, как карась среди лилий, среди обнаженных девушек.

Проходя мимо Саввы, Енот сказал ему, что президентское приглашение посетить церковь, от которого, естественно, невозможно было отказаться, сродни сталинскому приглашению Бухарина на трибуну мавзолея за неделю, что ли, до того, как тот был объявлен врагом народа.

«Думаешь, тебя минует чаша сия? — весело осведомился Енот у каменно молчавшего Саввы. — Не минует, просто это очень глубокая чаша, причем чем ближе ко дну, тем ядовитей. Лучше уж сразу выпить, нежели раствориться в ней, осесть на дне ядовитым осадком. Самое смешное, — вздохнул Енот, — что и превращение в ядовитый осадок ни от чего не спасает и ничего не гарантирует».

«У этой чаши нет дна, Енот, — ответил Савва, — потому что внутри нее бесконечность. А бесконечность не продается и не покупается. Я буду делать то, что должен, и пусть будет то, что будет».

«Дно всегда есть, — возразил Енот, — просто некоторые, — внимательно посмотрел на Савву, не оставляя сомнения в том, кого он имеет в виду, — принимают его за небо».

«И летают там на дельтапланах», — ни к селу ни к городу, но с невыразимой грустью, произнес Савва.

«Набивая карманы деньгами, за которые нельзя ни купить, ни продать бесконечность», — подмигнул ему Енот.

Свеча Енота горела с какой-то поразительной, как бенгальский огонь, как век античного героя, быстротой. Телохранитель едва успевал подносить ему новые свечи, но и те почему-то мгновенно сгорали.

Молодой патриарх в жемчужных крестах, между тем, вел распевную речь о людях, входящих в Храм Божий под охраной, по глупости или по умыслу не понимающих, что нет у них защитника надежней, нежели президент, которого сам народ нарек «Защитником демократии».

«Сердце народа, — пропел патриарх, — чует истину».

«В чем суть меры? — вдруг спросил Савва у Никиты, зачарованно ожидающего знака от иконного — белоснежно-золотого, окруженного ликующей просветленной толпой (видимо, на въезде в Иерусалим) — Христа в зеленом лавровом венке. И сам же объяснил: — Как сильно маятник идет в одну сторону, точно так же он потом идет в обратную. Вот только во времени колебания не совпадают. В одну сторону он может идти две тысячи лет, а в другую… всего двадцать годков».

Христос не давал Никите никакого знака, как если бы вдруг решил прислушаться к кощунственным речам Саввы.

Никита подумал, что суть и смысл жизни, а следовательно и меры (как составной части жизни) как раз в том и заключается, что белоснежно-золотой лавровый Христос будет вечно въезжать на осле в Иерусалим, осыпаемый лепестками роз и масличными зернами. Савва будет вечно сомневаться в ценностях христианства, искать растворенную в мире, как соль в океане, суть (цену) меры. А он, Никита, будет вечно не знать куда (мысленно) податься, как Буриданов (не тот, на котором Иисус въезжал в Иерусалим) осел. Но чтобы Савва мог вечно сомневаться, а Никита — вечно не знать куда (мысленно) податься, Иисус будет вечно страдать на кресте, вмещая в свое страдание и Саввино сомнение, и Никитино мысленное (Буриданово) размышление, и вообще все, что уже совершили и еще совершат люди.

Не сказать, чтобы его обрадовало подобное открытие.

Никита ощутил себя (умственно) блудным, обманывающим Небесного Отца сыном.

В то же время ему не отделаться было от мысли, что Небесный Отец далеко, что Промысел Его терпит сбои, как компьютерная программа, которую со всех сторон атакуют обезумевшие хакеры.

«Суть и цена меры в том, — безуспешно попытался распрямить свою свечу Савва, — чтобы поймать и скорректировать движение маятника. Историей руководят ловцы, корректировщики маятника, предлагающие людям взамен обветшавшей, прохудившейся, не выполняющей возложенных на нее функций, прежней меры, новую, более совершенную, которой можно измерить все, включая СПИД, компьютерные вирусы, коровье бешенство, место и роль Господа Бога в бытии человечества и отдельно взятой личности».

«Равно как и капитал, собственность, социальную справедливость и государственное устройство, — добавил Никита. — Причем так, чтобы ловцу, корректировщику отвалилось по полной».

«Разве можно обвинять занятую приготовлением обеда кухарку в том, что она возьмет да съест приглянувшийся кусочек?» — рассмеялся, нисколько не обидевшись, Савва.

Никита хотел возразить, что маятник незачем ловить, потому что уловление, корректировка маятника предполагает нарушение его естественного движения. И, стало быть, это не управление историей, а ее торможение, перевод (сугубо временный и крайне для большинства людей болезненный) на рельсы, ведущие в никуда. Но ведь, спохватился Никита, и Иисус в свое время скорректировал движение маятника. Получается, что корректировка может быть как правильной, в смысле единственно возможной, так и ложной, когда из всех зол выбирается худшее, или все (почему зло не имеет множественного числа?) сразу?

Кто он был, этот Буридан, с раздражением подумал Никита, куда он ездил на этом осле?

Беда в том, вознамерился заявить брату наконец-то собравшийся с мыслями (давший пинка ослу) Никита, что ты решил не пострадать за людей, а подкормиться от нарушения движения маятника, но ты не представляешь, что кормление в привычном понимании этого слова — деньги, власть, влияние, доставляемые ими радости и т. д. — в реальности смещенного маятника превращается во что-то иное, не адекватное тому, чем оно было прежде.

Но не успел, потому что патриарх во главе крестного хода двинулся к выходу.

Ремир следом.

А за ними, сбивая друг друга с ног, в воздушном коконе пота, дорогих одеколонов, легкого перегара, в пиликанье мобильников, полуматерном (в рации) рыке устремились охранники, помощники, референты, советники и прочая окружающая власть челядь.

«Никто не знает где истина, — бросил Никите на бегу Савва, — но истина знает, где каждый из нас».

Это точно, подумал Никита, которому некуда было спешить, и мы с тобой не там, где надо.

…В этот самый момент как будто тяжелый вздох раздался над озером. Леска, мгновение назад натянутая в сумерках как струна, обвисла, заскользила по воде, как по маслу. Сразу стало темно, как если бы сиреневые сумерки (вместе с Мисаилом) держались на этой самой леске, а как только она порвалась, с неба на землю, как из опрокинутой чернильницы хлынул поток чернил.

Над прудом мгновенно сгустилась тишина, точнее антитишина, какая (как утверждают немногие там побывавшие) имеет место в центре раскручивающегося спиралью смерча, в «оке тайфуна». Эти немногие также утверждают, что оказавшись внутри смерчево-тайфунной тишины (антитишины) они осознали, что такое смерть, точнее одно из ее измерений, а именно — смерть как антижизнь.

Мобильник за поясом у Саввы начал переливаться, мерцать словно был из жемчуга (как пасхальный крест у патриарха), потом издал кроткую птичью, но вместе с тем и требовательную автоматную трель. Савва попытался выхватить свободной от (уже бесполезного) спиннинга рукой трубку, но она как налим выскользнула, упала в воду, тихо поплыла, продолжая мелодично звенеть и светиться, уже не как налим, а как жемчужная рыбка-крестоносец, как крохотный, благовестящий малиновым звоном, фрагмент града Китежа.

Савва бросился в воду, но в тот самый момент, когда он почти ухватил тонущую трубку, нахмуренная темная башка восстала из воды, как гора, губастая складчатая пасть-чемодан с усом-ремнем разверзлась, сомкнулась, поглотила мобильник, ушла, точнее ввинтилась огромным шурупом в воду, пустив по поверхности пруда тревожную волну.

Круги на воде разглаживались крайне неохотно.

Из недр пруда, затихая, доносилось едва слышная трель-очередь.

«Знаешь, кто, единственный, мне звонит по этому телефону? — шепотом поинтересовался Савва. — Соединение осуществляется через военный спутник. Сейчас ему достаточно всего лишь нажать кнопку, чтобы с точностью до миллиметра определить мое местонахождение. То есть он уже знает, что я на пруду и что я… не ответил на звонок».

Савва с ужасом смотрел на круги.

Он ненавидел мобильные телефоны, называл их «злыми игрушками».

… «Я однажды отдыхал с девушкой в загородном отеле, сидел с ней в джакузи, — рассказал он Никите, — и в этот самый момент мне позвонил один малознакомый человек, которого уже год с лишним, как потом выяснилось, держали в земляной яме где-то в Ингушетии. Он сказал, что звонит мне от отчаянья, что он в безвыходном положении, что в данный момент я единственный, кому ему удалось дозвониться. Он понимает, что все это безнадежно, но у него нет выхода, похитители дали на все про все пять минут, а в Москве сейчас глубокая ночь, одним словом, если я не дам гарантий, что завтра к десяти утра на такой-то счет будет переведен миллион долларов, ему прямо сейчас отрежут яйца. Пока я думал, а не разыгрывают ли меня, вспоминал, кто он такой, с кем связан, кто за ним стоит, откуда он знает мой номер и так далее, они… действительно стали резать ему яйца. Этот крик я никогда не забуду. То есть я сидел с девушкой в джакузи, пил шампанское, официант волок нам шашлык из осетрины, черную икру, мороженое, а ему там… на другом конце связи… в земляной яме… отрезали яйца. А потом, — буднично завершил Савва, — перерезали горло»…

Никита полагал, что неплохо знает брата, но никогда еще он не видел на его лице такой неизбывной печали. Похоже, Савва меньше переживал по поводу конца христианской цивилизации, нежели по проглоченному Мисаилом мобильнику.

«Не расстраивайся, — попытался успокоить брата Никита, — скажи, что по пьянке уронил трубку в воду. Давай прямо сейчас нажремся, чтобы егерь подтвердил. Пусть Ремир теперь звонит Мисаилу… в пруд».

«Он проглотил мобильник. Это очень плохо. Но объяснимо. Я мог просто уронить его в пруд. Но если в его губе остался крючок, — задумчиво произнес Савва, — мне конец. Сам факт, что я тянул из воды Мисаила, непростителен. Если же он поймает Мисаила, а у того в губе крючок, а в брюхе трубка, то он мгновенно выяснит, чей это крючок. Вот почему, — с весельем висельника рассмеялся Савва, — жить мне осталось примерно столько же, сколько Мисаилу. И вообще, — добавил хмуро, — я, наконец, понял, как расшифровывается его имя — Мисаил».

«Как? — поинтересовался Никита. — По-моему, так звали какого-то парня из Библии».

«Это составное англо-русское слово, — объяснил Савва. — Miss означает на английском невозвратную потерю, а дальше — по-русски — ил, то есть грязное, топкое дно. Проклятый мобильник навеки соединил меня с miss, то есть с невозвратной потерей, и с… илом, который, как известно, символизирует не просто забвение, но забвение позорное».

«А вдруг miss — это прекрасная девушка?» — предположил Никита.

«Разве только русалка, — невесело усмехнулся Савва. — Брачной постелью нам будет… ил».

«Но ведь крючок мог оторваться и утонуть?» — сказал Никита.

«Тогда мне остается жить еще меньше, чем Мисаилу», — с уверенностью произнес Савва.

«Почему?» — удивился Никита.

«Потому что, видишь ли, тогда я двойной неудачник, — вздохнул Савва. — И карпа упустил, и крючок утопил. Такие люди, — прошептал, как будто пруд был одним большим (и враждебным) ухом, — опасны для государства… Особенно, — добавил после паузы, — если служат ему искренне и верно. Знаешь, чем опасны такие, как я, двойные неудачники?»

«Нет», — признался Никита.

«Тем, — сказал Савва, — что минус на минус дает плюс».

«Но тогда ты тройной неудачник, — заметил Никита, — ведь ты еще и утопил мобильник в тот самый момент, когда тебе звонил президент. Минус на минус и на минус дает… что?»

«Что-то страшное, — ответил, подумав, Савва, — нечто такое, о чем лучше не думать».

«Ты сам хотел поймать маятник», — пожал плечами Никита.

«Наверное, — согласился Савва, — но он прошел сквозь меня, как невидимое лезвие, превратив мою единую и неделимую сущность в лохмотья».

«Разве сущность может быть единой и неделимой?» — усомнился Никита.

«Может, — подтвердил Савва, — если она последняя».

«А какая сущность последняя?» — спросил Никита.

«Та, которую человек несет в ладонях Господу Богу на Суд», — ответил Савва.

… «Или та, которую я намерен доставить на автобусе в Конфедерацию Белуджистан?» — подумал, спустя десятилетия, Никита Иванович Русаков.