Никита Иванович был приятно удивлен, внешним видом международного экспресса «Богемия-Белуджистан», точно по расписанию подкатившего к остановке у моста через Влтаву, где Никита Иванович дожидался его в тревожном одиночестве.

Серебристо-белый, без единой вмятины, в иглах антенн, с чистейшими стеклами автобус казался неприлично приличным для разрушающегося, утратившего центр тяжести мира.

Светило солнце. Улицы были пустынны, как будто в Праге не осталось людей. Однако, приближаясь к автобусу, Никита Иванович приметил в подворотне пару качающихся, как деревья не ветру, фигур в лохмотьях, свидетельствующих о неуничтожимости жизни, ее извечной готовности бесцельно длить существование в режиме бесконечного ухудшения.

Никита Иванович сунул пластиковый билет в специальную компьютерную прорезь на пуленепробиваемой двери. У водителя на дисплее высветилась стандартная информация: номер билета, место, фотография Никиты Ивановича (Жельо Горгоня), пункт следования, серия паспорта, наличие виз и так далее.

Данные совпали, и дверь мягко подалась назад.

Никита Иванович поднялся в салон.

Внутри в автобусе тоже было все в порядке. Чехлы на креслах, пластиковые жалюзи на окнах, булькающий кипятком кофейный агрегат и, судя по всему, исправно функционирующий туалет. Никита Иванович как будто оказался в старой доброй объединенной (а не в новой злой разъединенной) Европе, которую он еще застал. Или — в Европе, избежавшей эпидемий, тихих ядерных катастроф, гражданских и прочих войн, Великой Антиглобалистской революции, не менее великого переселения народов, восстаний неизвестно кого против неизвестно чего, внезапных границ, то есть всего того, чего избежать не удалось.

Немало Никиту Ивановича порадовало и то, что автобус был заполнен едва ли на треть. Похоже, автотранспортное предприятие, гоняющее автобусы из Праги в Конфедерацию Белуджистан, работало себе в убыток.

В креслах сидели стройные серо-черные, как из пепла, сомалийцы с пухлыми детскими лицами, четыре скрытых под паранджами конические женщины, огромного (как джинн) роста араб в искрящемся пронзительно-белом бурнусе, молодая, ослепительно красивая индианка, а также не менее десяти представителей белой расы. На лицах двух из них определенно читались черты наследственного умственного повреждения.

По законам большинства европейских стран такие люди не подлежали суду, даже если кого-нибудь убивали. Впрочем, если и их кто-то убивал, того тоже не особенно преследовали. Умственно поврежденные это знали и старались вести себя спокойно. Но это удавалось им не всегда. Так что ухо надо было держать востро. Особенно ночью, подумал Никита Иванович.

…Он вспомнил, как Савва объяснял Ремиру, что высшая и последняя стадия свободы — это когда тебя (свободного) могут в любой момент прибить другие (свободные) люди. А могут и не прибить. Таким образом, жизнь и свобода обретают то самое тождество, о котором мечтали лучшие умы человечества, когда не понять, где начинается жизнь и заканчивается свобода. Во всяком случае, начинаются и заканчиваются они вместе.

К тому времени как состоялся этот разговор, Ремир уже освободил себя от многих условностей. К примеру, он перестал носить костюмы, а ходил (даже во время официальных мероприятий и международных встреч) в галифе, небесно-голубой рубашке с узким черным, как клинок, галстуком и в короткой мягкой кожаной куртке. То есть фактически превратился в вождя, хотя еще и не очень понятно было: кого и куда он ведет?

Савва отмечал в этом процессе три ступени: когда вождь освобождает от условностей себя; когда вождь освобождает от условностей свою страну; и, наконец, когда он освобождает от условностей оставшийся мир. Ремир находился пока на первой ступени лестницы вождизма — самой скользкой, ненадежной, куда к тому же часто заступают случайные люди. Никита вспомнил, что в галифе и в странном каком-то картузе расхаживал в свое время самый странный (хотя вряд ли страннее Лжедмитрия, или Павла Первого) российский вождь — Александр Керенский.

Значит вечный конфликт между свободой и несвободой, капитализмом и коммунизмом, демократией и тоталитаризмом, заметил Ремир, можно свести к простой схеме: свобода — это когда тебя может убить любой, несвобода — когда тебя может убить только власть, государство. Вот почему, продолжил Ремир, народ, если, конечно, дать ему это право, неизменно выбирает крепкую власть, здоровый тоталитаризм, а не бесконечную свободу. Народ, он тогда уже говорил, как полагается вождю — чеканно и (в смысле логики) линейно (возражать было невозможно), не верит самому себе, потому что знает себя. Знает, что сам себя обманет. К тому же народ понимает, что власть, государство, в отличие от разного рода маньяков и хулиганов, как правило, не убивает из удовольствия или по причине полнолуния, а исключительно по необходимости. И в любом случае — в неизмеримо меньших масштабах. Так что, подвел итог Ремир, народ понимает свою выгоду.

…Даже присутствие в автобусе дебилов не испортило Никите Ивановичу настроения. Он надеялся, что они скоро выйдут. Как правило, дебилы предпочитали не удаляться от постоянного места жительства (и кормления).

Неожиданная автобусная гармония расслабила Никиту Ивановича. Ему вдруг показалось, что жизнь… прекрасна. Он понимал, что фаустово это ощущение обманчиво, но утешал себя мыслью, что мир изначально лишен внутреннего единства, а потому внутри общего (тотального) дисбаланса вполне возможен персональный, складывающийся из случайных элементов — настроения, хорошей погоды, игры света и тени, пейзажа за окном, необъяснимого интереса во взгляде индианки в мини-юбке и так далее — баланс.

Мысль, что кто-то хочет его убить (а ведь хочет!) показалась Никите Ивановичу несущественной, так мало значил он в этой жизни.

Он сразу обратил внимание на молодую кофейного (когда на нее падало солнце), оливкового (когда оно пряталось за облака) цвета индианку в мини-юбке. Никита Иванович знал из газет, что Индия запускает в космос спутники, что там установилось своеобразное (к примеру, имелась каста компьютерных программистов, а также неприкасаемая — хакеров) общество, но постеснялся спросить у индианки, к какой касте она относится. Во всяком случае, не к касте проституток, подумал он, потому что представительницы этой касты носили на груди медальоны с изображением раздвоенного, как змеиный язык, фаллоса.

Путешествие в Конфедерацию Белуджистан обещало быть захватывающим.

Пристраивая под ноги тощую сумку, усаживаясь на место, Никита Иванович поймал краем глаза собственное отражение в окне и загрустил. По закону больших чисел (Савва называл его «законом законов») что-либо между ним — пузатым, одышливым, неопрятно-лысым (лоб был глянцево гол, а на висках висели серые, как клочки стекловаты, космы) хрычом в потертом плаще и пыльных ботинках, и молодой, гибкой, надо думать, поднаторевшей в кама-сутре и прочих акробатических любовных изысках индианкой могло получиться только в случае крупных (больших чисел) материальных затрат со стороны Никиты Ивановича.

Но если верить Савве, существовал и закон малых, точнее избранных чисел, который он называл его «законом обратной силы». По этому закону — между молодой прекрасной индианкой и не молодым и не прекрасным Никитой Ивановичем могло произойти все, что только могло прийти в (гипотетическую) голову и даже то, что в эту голову никак не могло прийти.

Некоторое время он смотрел на красавицу-индианку, как если бы закон обратной силы уже начал действовать, то есть как баран на новые ворота. Но в том-то и дело, что логика действия закона обратной силы была принципиально непознаваема. Уповать на этот закон было крайне непродуктивно, если не сказать глупо. Более того, объяснял Никите Савва, уповать на этот закон — означает провоцировать его несанкционированное и, следовательно, непредсказуемое действие. Применительно к данной ситуации это могло означать, что в то время, как Никита Иванович засматривается на индианку, его вдруг ни с того ни с сего возьмет да пристрелит лакомящийся финиками в хвосте салона сомалиец.

Луч света, преломившись об очки Никиты Ивановича, спектральной семицветной бабочкой опустился повыше колена на кофейную ногу индианки. При этом бабочка обнаружила стремление продвигаться вглубь — под юбку — расширяющегося кофейного пространства. Никита Иванович вспомнил, как варил в детстве (а потом покупал в магазине) сгущенку в железных банках. Так вот, цвета той самой «тянучки» была кожа индианки. И, вероятно, столь же сладкая, подумал он.

Спектральная бабочка между тем превратилась в гусеницу, почти исчезла под юбкой индианки. У Никиты Ивановича перехватило дыхание. Ему вдруг пришла в голову мысль, что глаза — это, вне всяких сомнений, половой орган, и чем старше человек, тем большую важность приобретает для него сей орган.

Он хотел сесть рядом с индианкой, но в последний момент передумал, боясь спугнуть закон обратного действия, который представился ему этой самой семицветной бабочкой-гусеницей, стремящейся под юбку индианки. Сколько Никита Иванович себя помнил, ему крайне редко удавалось вот так взять и поймать красивую редкую бабочку. Почему-то они всегда успевали сняться с места и улететь. Только раз, помнится, еще в Москве в Ботаническом саду он увидел, что какой-то куст буквально обклеен разноцветными бабочками, как конверт почтовыми марками. Но, приблизившись, выяснил, что их не просто держат, а медленно поглощают кровожадные (липко) языкие цветы. Выходило, что и внутри закона обратной силы царило, как и везде, беззаконие.

— Меня зовут Никита… Жельо Горгонь, — тем не менее, представился он индианке. — Я… — глупо было называть себя трансильванским цыганом, как, впрочем, и сообщать, куда и зачем он едет, — путешествую.

— Малина, — представилась индианка. У Никиты Ивановича возникло смутное чувство, что это имя ему знакомо. Это было славянское, точнее южнославянское имя. Объяснялась же индианка на средненьком чешском.

Никите Ивановичу вдруг стало безумно жалко ушедшего времени, которое он ошибочно (как зерна от плевел) отделял от собственной жизни, полагая, что время само по себе, а жизнь сама по себе. Отделять жизнь от времени, было все равно, что отделять воду (вино) от стакана. В результате он оказался без времени и без жизни (без вина и без стакана). Никита Иванович ощутил себя каким-то нелепым пришельцем из параллельного мира, которого, в сущности, не было. Жизнь и время (как зерна и плевела, вино и стакан) должны были существовать (длиться) слитно. Он вдруг возненавидел это самое отделенное время, досрочно превратившее его в одышливого пузатого старика с красной алкоголической рожей и трясущимися руками.

Он даже подумал, что физическая немощь и безобразие должны примирять со смертью. Эстетика смерти заключается в том, развил далее мысль Никита Иванович, что она (хотя тут, конечно, много исключений, отнюдь не подтверждающих правило) прибирает старое, отжившее, некрасивое. Однако же старое, отжившее, некрасивое упорствует в желании жить. Более того, подумал Никита Иванович, глядя на индианку, хочет (допустим, за деньги) получить то, то привыкло получать без забот и хлопот (даром) в молодости.

Некоторое время он размышлял, уродство это или не уродство. Как ни крути, а выходило, что уродство. Причем деньги выступали в роли того самого моста, по которому его старое дряблое отвратительное тело могло доползти до молодого тугого прекрасного тела индианки.

А как же последняя любовь великого Гете, спохватился Никита Иванович, разве старческая немощь автоматически перечеркивает величие духа?

«Значение и стоимость денег, — ни к селу, ни к городу вспомнил он помещенное на одну из пореформенных банкнот изречение Ремира, — должны определяться государством, поскольку предоставленные самим себе деньги плодят зло и уродство».

Никита Иванович подумал, что единственное утешение в смерти (если оно вообще возможно) заключается в том, что в следующей жизни (или как это назвать?) нет категорий возраста и, следовательно, нет ни детской наивности, ни старческого маразма, ни душевных и телесных болезней. И, конечно же, там нет… денег. Личность (душа), стало быть, пребывает там в некоем усредненно-очищенном от искушений плоти и сознания состоянии.

Никита Иванович подумал, что где-то он уже видел таких вот усредненно-очищенных (как бы после смерти) людей.

…Именно в таком состоянии пребывали знаменитые маленькие человечки, способ изготовления которых после прихода к власти Ремира был сначала засекречен, а вскоре, похоже, навсегда утерян.

До сих пор Никита Иванович не мог взять в толк, как удалось умельцам из фонда «Национальная идея» создать этих крохотных человечков. Сначала он подумал, что это, так сказать, ускоренные бройлеры-гомункулусы, потому что настоящие, как известно, созревают в реторте в течение шестисот лет, поедая в полнолуние свежие персики, отчего у них вырастают непропорционально большие головы и половые органы.

Эти же человечки были сложены абсолютно пропорционально, как оловянные солдатики. Похоже, их с легкостью и массово (не как гомункулусов) клонировали в любых потребных количествах.

Ни до, ни после Никита Иванович ничего подобного не видел.

Хотя в XXI веке создавались совершенно удивительные вещи.

Например, электронные (в виде игрушек) родители для детей-сирот.

Или останавливающие сердце наручные часы, которые народ(ы) называл(и) «будильниками». Настроенные на mental-wave (биотоки мозга) пользователя, «включающиеся» посредством троекратного мысленного повторения кодовой формулы (никакой хакер-злоумышленник, следовательно, не мог проникнуть в систему, поскольку в природе не существовало двух идентичных mental-wave, так же как отпечатков пальцев, или узоров радужных оболочек глаза), будильники были весьма востребованы в периоды вспыхивающих по неясным причинам гражданских войн, когда вдруг немцы с яростью и неуместной изобретательностью истребляли немцев, фламандцы фламандцев, а шведы шведов.

Необъяснимые и внезапные, как торнадо, европейские гражданские войны напоминали недавние африканские, когда на территории какого-нибудь племени в одну ночь истреблялись… владельцы белых цыплят, или непарного количества свиней. Гражданские войны, как известно, своей немотивированной жестокостью превосходили все прочие — освободительные, завоевательные, империалистические, опиумные и т. д. Оказавшись в руках врагов, многие (несчастные владельцы белых цыплят, цветных мониторов фирмы «Basf», носители имен Herbert или Emma) предпочитали немедленно воспользоваться будильником, нежели терпеть превосходящие человеческое (но не палачей) воображение пытки и издевательства.

Будильник, таким образом, будил человека уже в новой жизни, где неизвестно, существовало ли такое понятие как сон. Сама новая жизнь иногда определялась как вечный сон.

Швейцарская фирма, производящая останавливающие сердце часы, процветала, запуская в производство все новые и новые (от предельно простых до сверхпрестижных — платиновых с бриллиантами) модели.

Никита Иванович сожалел, что не обзавелся такими часами. Он был совершенно согласен со словами на рекламном щите у дороги, что ничто так не гарантирует спокойствие (транзит) путешественника, как часы «Транзит». Такое симпатичное название придумала для них швейцарская фирма. Может быть, удастся приобрести их по пути, где-нибудь в Словакии, или в Воеводине? — подумал Никита Иванович.

Приобрести «Транзит» транзитом?

Еще он подумал, что смерть и прежде была товаром, но, не столь массового (и разнообразного) потребления как сейчас.

…Крохотные человечки подобно муравьям сновали внутри гигантского, занимающего целый зал, макета России. Наверное, примерно так выглядела сама земля, когда на нее (сверху?) смотрел Господь.

Савва объяснил изумленному Никите, что человечки — продукт разработанной специалистами фонда уникальной биовиртуальной технологии, что они не бессмысленно снуют, а живут, работают и умирают внутри макета, как самые настоящие люди, как лилипуты в стране, которую некогда посетил Гулливер.

«Они мыслят?» — поинтересовался Никита.

«В заданных параметрах», — туманно ответил Савва.

«А кто им задает параметры?» — спросил Никита.

«Компьютер, — строго посмотрел на него Савва, — а компьютеру задаю параметры я. Еще вопросы будут?»

Никита пожал плечами.

Сама жизнь в России представлялась в ту пору одним большим вопросом, на который никто не мог ответить.

Правильные ответы народу не нравились, поэтому он им не верил. Неправильные — нравились, но народ им тоже не верил, потому что те, кто озвучивал неправильные ответы слишком часто его, народ, обманывали. Народ не верил, и когда кричали «Волки!», и когда — «Овцы!»

…Жизнь в России была лишена равновесия по многим причинам.

Ученые-этнографы, например, в те годы полагали, что изменение привычных условий существования делает (любой) этнос крайне уязвимым, беспомощным и неадекватным. Палеонтология — наука о некогда обитавших на земле видах живых существ — рассматривала тогда это явление, как «прерывистое равновесие».

Не было в мире в конце XX века этноса более уязвимого, беспомощного и неадекватного, нежели русские. Прерывисто, следовательно, пунктирно протекала жизнь в России. Гигантской стране, еще недавно мнившей себя сверхдержавой, особенной цивилизацией, третьим Римом, было предложено «взять за основу» крохотный Люксембург. И она тщилась превратиться в него, как слон в мышь, если бы слон вдруг вознамерился не трубить, а пищать, не, сотрясая землю, колокольно (и воздух) топать по саванне, разгоняя прочих зверей, а извилисто утекать от любой опасности в дырку на плинтусе.

Отчасти это объяснялось необъяснимой с точки зрения здравого смысла надеждой народа — лишенного привычных условий существования этноса — что его жизнь улучшат те, кто нещадно этот самый народ (этнос) обворовывает.

Когда один до смерти надоевший народу президент провозгласил своим преемником другого, честно предупредив народ, что тот будет продолжать его политику (зачем бы иначе он его назначил?), народ триумфально избрал назначенца, почему-то твердо уверовав, что новый президент будет делать нечто прямо противоположное. Тем самым народ как бы расписался в собственной порочности, радостной готовности согласиться с самой дикой ложью. Почему, собственно, народ решил, что старый президент — выживший из ума идиот — посадит на свое место дядю, который в свою очередь посадит его вместе с многочисленным семейством в тюрьму?

Почему народ решил, что приемник должен ответить благодетелю черной неблагодарностью?

Да потому, что сам бы (если усреднить и обобщить) повел бы себя именно так! Получалось, что, голосуя за нового президента, народ как бы изначально видел в нем затаенного лгуна и подлеца.

Народ хотел, чтобы его новый внезапный любимец мстил (чем свирепее, тем лучше) своему предшественнику, не допуская мысли, что тот вполне искренне целовал руку благодетеля, умильно на него смотрел. Что, наконец, он может просто-напросто обидеться на народ за такие ожидания. Может начать мстить ему, народу, а отнюдь не предшественнику, за его, народа, гаденькие надежды, за то, что он, народ, вознамерился переложить на его плечи то, чего сам сделать не захотел, точнее (как это часто случается с народом) струсил.

Когда Никита сказал об этом Савве, тот ответил, что во все века народ(ы) ведут себя только так и не иначе. Как в равновесные, так и в пунктирные времена. Просто в пунктирные, пояснил Савва, всевозможная мерзость приобретает более естественный, натуральный характер, то есть сама жизнь протекает внутри мерзости, как река внутри свалки. Почему народ не поверил Иисусу Христу, спросил Савва и сам же ответил, потому что Иисус Христос не захотел стать царем, имея все к тому основания. Почему народ поверил Лжедмитрию, продолжил Савва и сам же ответил, потому что тот захотел стать царем, не имея к тому ни малейших оснований. Народ всегда желает получить то, сделал вывод Савва, чего не заслужил, не заработал, на что не имеет ни малейшего права. Конечно, сказал Савва, можно назвать это святой простотой, но эта та простота, которая хуже воровства. Самое, однако, печальное, подвел итог Савва, что Иисус и Лжедмитрий закончили одинаково, хотя, конечно, это несопоставимые величины.

…Мысли о воровской «простоте» — вот, оказывается, на чем зиждится любовь народа к новому президенту! — не давали покоя Никите. Он решил поговорить об этом с отцом Леонтием — настоятелем влепленного в многоуровневую бетонную развязку храма на Пресне.

Тот как раз в дорожной черной кожаной рясе, в овальном, как яйцо динозавра и непроглядном, как если бы это яйцо спеклось в антрацит, пластиковом шлеме усаживался на свой хоть и несколько устаревшей модели, но вполне добротный и ухоженный «Harley-Davidson», ошибочно принятый некогда пожилой дурной прихожанкой за «мерседес». С прямой спиной отец Леонтий откинуто летал на нем, как черная божественная птица, штопором протыкаясь сквозь любые пробки, никогда не опаздывая на службу. Иногда он поднимал вверх никелированный руль и тогда летел на мотоцикле, как на андреевском кресте, грозно возвышаясь над приземистыми малолитражками.

Никита задал свой вопрос, глядя в ничего не выражающую антрацитовую шлемную сферу. Почему-то Никите подумалось, что именно такие лица должны быть у судей на Страшном Суде.

Отец Леонтий снял шлем, потому что отвечать сквозь шлем было невозможно. Пока еще он не был судьей, а Никита — подсудимым на Страшном Суде.

Никите нравилось беседовать с отцом Леонтием. Иногда у него возникало ощущение, что он беседует с Саввой, но — улучшенным, неизмеримо более добрым и терпимым, а главное, не одолеваемом разрушительными комплексами переустройства мира, насильственного приведения его к порядку и счастью.

Отцу Леонтию было чуть за тридцать. Он не важничал, не давил паству авторитетом и богословским знанием, не загонял (в отличие от Саввы) собеседника в лабиринты логических схем, из которых выхода либо не было вовсе, либо был, но единственный, к которому Савва подгонял собеседника хворостинкой, как скотинку.

Отец Леонтий беседовал с каждым (а в «развязочную» внутрибетонную церковь похаживали хоть и разные, но далеко не простые люди) так, что каждый (простой и не простой) собеседник понимал (воспринимал) суть и смысл сказанного. То есть, если уподобить прихожан работающим по разным программам компьютерам, отец Леонтий являлся истинным мастером по персональным software, адаптирующим эти самые программы под основополагающие (hardware), провозглашенные в Евангелии принципы бытия.

Он был (по крайней мере, внешне) чужд разного рода регламентирующих догматов, а потому сам облик его — откинуто летящего с прямой спиной в кожаной рясе на черном же с надраенными стальными деталями «Harley-Davidson» — внушал почтение к Господу, в команде которого находилось место для таких парней.

Никита подозревал, что внутри бетонного неба прорастала какая-то новая церковь — иной жизни, людей, отпавших если не от самого Господа, то от Его Промысла, но еще окончательно не потерянных. То были люди уставшие умом, изнуренные (облученные) информационными потоками (частиц), утомленные воображением (клипами). Люди, решительно не готовые ходить к обедне, когда сказано «иди за мной», жертвовать на монастырь, когда сказано «отдай все». Зато готовые воспринять последнюю конечную (выводящую Господа за скобки мироздания) истину: после смерти нет ничего — ни рая с вечным блаженством, ни ада с вечным страданием, ни Страшного Суда, ни черного туннеля, по которому летит душа, не ослепительного, исполненного любви и смысла света, к которому она летит, ни самой души.

Ничего этого нет.

Потому что после смерти не может быть ничего.

И вот с этими-то, повисшими посреди черной пустоты на тончайшей ниточке даже не веры, но некоего фантомного пост-, ост- (в смысле — остаточного) верия людьми отец Леонтий беседовал о вечных истинах, главной из которых был Бог, точнее Его любовь ко всем, включая повисших на тонких ниточках посреди черной пустоты и даже сорвавшихся с этих самых ниточек и летящих сквозь эту самую черную пустоту в никуда (в ноль, как говорили в конце XX века в России молодые люди).

«Чем менее человек уверен в себе, — ответил Никите отец Леонтий, — чем менее укоренен на пути добродетели, тем более высокие требования предъявляет он к окружающему миру, народу, Господу Богу. Ты не поверишь, — понизил голос, — но даже… и к самому врагу сущего, вору души за его непоследовательность, медлительность в инсталляции, — отец Леонтий не чурался новомодных англицизмов, — зла в мир. Последнее дело, — покачал головой, — оправдывать собственную слабость несовершенством Господа и Промысла Его, проецировать это на жизнь в целом и свое в ней место, равно как и: государство, правительство, общественную систему, родителей и так далее. Предъявление претензий к народу — грех, как всякое преумножение суетности, беспокойства, неуверенности, но главным образом пустоты в нашем мгновенном существовании».

Никита подумал, насколько же в таком случае несовершенен и неуверен в себе Савва, который не просто предъявлял к окружающему миру какие-то требования, но еще и стремился во что бы то ни стало привести мир в соответствие с этими требованиями. Вероятно, то была высшая и последняя стадия несовершенства и неуверенности, в сравнении с которой люди, порицающие вора души и врага сущего за бездеятельность, представали вполне добропорядочными и гармоничными гражданами.

«То есть народ прав, — уточнил Никита, — даже когда не прав?»

«Относись к народу одновременно как к своему умудренному жизнью отцу и своему же неразумному малолетнему сыну, — посоветовал отец Леонтий. — Чти его, как отца, наставляй, как сына. В сущности, народ есть ты, а ты есть народ. Поэтому с народом, с государством будет так, как думаешь и поступаешь в этой жизни ты. Эту связь мало кто чувствует и понимает, но она существует. Божественное измерение жизни, — продолжил отец Леонтий, — заключается в том, что она такова, как думаешь о ней ты. Если ты видишь в ней Бога — Он там, и жизнь светла. Если нет, Его нет, и она сумеречна. Суть веры в том, что ты сам творец своего мира. Суть свободы, которую предоставил нам Господь, в том, что Он никому не навязывает Себя, а предлагает каждому свободно к нему присоединиться на условиях, которые каждый определяет для себя сам, увидеть Его в себе, сделаться Его частицей. Мир, — строго посмотрел на Никиту отец Леонтий, — стоит на одном-единственном ките. И этот кит — Господь».

«А народ?» — с тоской спросил Никита.

«Народ чует благо, — ответил отец Леонтий, — как верблюд воду. Как, впрочем, и правду. Вот только путь к ним, в отличие от верблюда, выбирает не всегда самый прямой и быстрый».

«А также честный», — заметил Никита.

«В любом случае не о нравственной ущербности народа надо говорить, — возразил отец Леонтий, — а о его доброте, если он готов ради грядущего блага простить своему руководителю отступление от добродетели».

«А если народ и руководитель по-разному понимают как добродетель, так и отступление от нее? — поинтересовался Никита. — Если руководитель из принципа не собирается отступать от своего варианта добродетели, который как раз и препятствует грядущему благу, ради которого народ готов ему все простить?»

«Между двумя или сотней вариантами добродетели, — ответил отец Леонтий, — есть определяющий — твой. Он — та самая гирька, от которой все зависит. На какую чашу бросишь, та и перетянет».

«А если я не знаю, на какую?» — воскликнул Никита.

«Значит, до тех пор весам колебаться, — ответил отец Леонтий, — до тех пор народу и государству не знать покоя, до тех пор длиться неопределенности — “черной дыре”, в которой бесследно исчезает жизнь, до тех пор торжествовать врагу сущего и вору души. Где ясно и светло, там нет испуга и сомнения. Они там, где зыбко, сумеречно и, следовательно, все возможно».

В любую сторону, подумал Никита, по периметру Божьего Промысла.

Солнечный свет с трудом преодолевал бетонные фильтры. Но когда он добирался до церкви, то, как будто топил ее в благоуханном золотом воздушном масле. Была осень, и редкие листья летели сквозь воздушное масло, как золото сквозь золото, как светлые и ясные мысли сквозь настроенное на божественную волну сознание. Никита вдруг отчетливо (как матрос долгожданную землю) увидел, что мир, помимо того, что разделяется по тысячам признаков, как лезвием-рекой разрезается по двум главным. На одном берегу — Бог. На другом — «все возможно». На берегу Бога было восхитительное в своем совершенстве, пронизанное светом… золотое безлюдье. На берегу «все возможно» — черно от людей, казалось, там сгрудилось все человечество. Контуры не то муравейника, не то многоэтажного паркинга, но, может, и новой Вавилонской башни отчетливо просматривались на этом берегу. Никита подумал, что один раз Бог уже разрушил Вавилонскую башню, имя которой было «глобализм», но люди зачем-то возвели ее снова.

Потому что верили не в Бога и, следовательно, не в Его волю, но во «все возможно».

И это было странно, потому что «все возможно» — являлось обманом, миражом, тогда как Бог был любовью и истиной во всех инстанциях.

«Выходит, что любой выбор — благо, — мрачно констатировал Никита, — любой, не важно правильный или нет выбор, предпочтительнее сомнения, испуга и так далее?»

«В сущности, выбор — гордыня, — посмотрел поверх толстых бетонных лент в тонкое, как золотая фольга, небо отец Леонтий. — Если человек живет по совести, уважает старших, хорошо учится, не обижает малых сих, перед ним не стоит проблема выбора, потому что он уже его сделал, не делая никакого выбора, на всю свою жизнь. В принципе, все просто, парень, — подмигнул Никите отец Леонтий. — Просто не всем по нутру простота, которая лучше воровства!» — надвинул на глаза шлем, запустил «Harley-Davidsоn» рванул, встав на шипованное колесо, как медный (кожно-металлический) всадник от церкви вверх по развязке, как по вертикальной цирковой стене.

Должно быть, он куда-то опаздывал.

На золотой берег божественного безлюдья?

Никита был готов лететь следом за ним бездумным осенним листом, пустым полиэтиленовым пакетом, конфетной оберткой, сплющенной сигаретной пачкой, даже и птицей, рыбой летучей, гадом ползучим, то есть осмысленно не возражал лететь (ползти) за ним Никита, но ветер его судьбы, похоже, дул в иную сторону — на периферию периметра Божьего Промысла.

…Никита подумал, что грешен по всем перечисленным отцом Леонтием пунктам за исключением единственного — учился он хорошо. Более того, не было для него в жизни занятия милее, чем учиться. В этом было невозможно признаться, но уже сейчас — на третьем курсе — Никита… искренне печалился, что учиться остается всего-ничего — каких-то два года.

Он не соглашался с Пушкиным, что «на свете счастья нет, но есть покой и воля». По его мнению, «покой и воля» являлись составными частями счастья — категории сугубо индивидуальной, в том смысле, что то, что для одного человека было счастьем для другого вполне могло быть кошмаром и бедой. Никита знал, что есть для него счастье, но «тайным» знанием.

Он пережил это счастье… во сне.

Там, в мире разомкнутого, незаземленного, как говорил Савва, то есть освобожденного сознания, как в некоей космической вакуумной лаборатории, каким-то образом «выплавлялось» химически (алхимически?) чистое счастье. В нем естественно соединились два магических компонента — элексир вечной юности (когда, как не в юности самое учение?) и философский камень в истинном своем значении, то есть не когда свинец превращается в золото, а когда опыт жизни переплавляется в мудрость. Видимо, где-то поблизости находился и третий элемент — гомункулус. Никита даже знал, где именно.

Была у него на сей счет теория.

Насколько беспомощен и ограничен в своих возможностях гомункулус в земном мире, полагал Никита, ровно настолько же беспомощен и ограничен в своих возможностях человек в мире снов. Там, в мире снов человек — тот же гомункулус, экскурсант, наблюдатель, которому, тем не менее, иногда кое-что приоткрывается.

Никита хранил этот сон в душе, потому что ни до ни после не испытывал столь законченного (райского?) ощущения счастья.

А был сон довольно прост.

Никита с замирающим сердцем спешил по вымощенному плиткой средневековому университетскому коридору в аудиторию, прижимая к груди толстые в переплетах из ослиной кожи книги. И больше всего на свете боялся опоздать на лекцию, так как откуда-то (опережающе) ему было известно, что именно на этой лекции он узнает истину, которую невозможно узнать. Истину, вмещающую в себя всю полноту знания о сущем и сверхсущем. То есть узнает сразу все обо всем. В странном этом сне ему приоткрылась невообразимая прозрачная глубина универсального, вечно обновляющегося знания, и мнилось Никите, что эту лекцию в аудитории для избранных, куда он пуще смерти боялся опоздать, прочитает… чуть ли не сам Господь Бог. Священный трепет переполнял семенящего по каменному коридору Никиту, что он опоздает, двери закроют и, следовательно, никогда он не попадет на ту единственную лекцию, попасть на которую ему хотелось больше всего на свете.

Самое удивительное, что тут-то сон и оборвался. То есть, вероятно, он длился далее, но уже вне сознания Никиты, которому оставалось только надеяться, что на лекцию он все-таки успел. Немало лет минуло с той поры, а до сих пор Никита Иванович жил с предощущением (так и не узнанной) истины в душе.

…Тогда он как раз писал курсовую работу по новейшей истории: «Крах СССР и крах человечности в мире».

Дело в том, что крах СССР оказался гораздо более сложным и растянутым во времени процессом, нежели мнилось поначалу. Лет эдак пятнадцать Россия жила запасами «крахнутого» СССР. И, похоже, решила, что будет жить ими вечно. Но не получилось. Совершив длинный круг, насытив ресурсами, технологиями и деньгами «многия страны и люди», крах (как и не уходил) вернулся (остался) в Россию (и).

В первое десятилетие нового века в России разрушилось, взорвалось, пришло в негодность практически все, что когда-то исправно работало: теплоцентрали, линии электропередачи, ГЭС, АЭС и так далее. Пробудились ядерные- и скотомогильники. По стране поползли радиация и сибирская язва. Дальневосточные окраины терзали цунами, центральные области — наводнения, землетрясения и смерчи, поскольку службы, которые некогда отслеживали стихийные бедствия, упразднили (вместе с СССР) из-за нехватки средств, а также за ненадобностью. Космические спутники теперь транслировали рекламу и музыкальные клипы, а не штормовые предупреждения или карты движения смерчей.

Но Россия быстро привыкла жить в режиме краха, как до этого привыкла жить в режиме нищеты, пьянства, воровства и унижения. Народ демонстрировал худшую разновидность приспособленчества — ко всему на свете и даже к тому, чего на свете не было, но (в страшном сне) могло быть.

И этот страшный сон (вереница снов) становился явью.

По наблюдениям Никиты получалось, что единственное, что обеспечивало минимальную человечность, а также относительный социальный и технический порядок в мире как раз и было… противостояние двух — СССР и Запад — общественных систем. Каждая из них, делал, в общем-то, нехитрый вывод Никита, была вынуждена имитировать человечность, дабы пристойно выглядеть на фоне другой. В СССР, начиная с середины пятидесятых, уже не сажали за анекдоты про вождей, а Запад (после Хиросимы и Нагасаки) не решался сносить с лица земли столицы произвольно назначаемых «стран-изгоев».

Человечность, таким образом, представала всего лишь разменной монетой в геополитическом противостоянии, но большая часть человечества, можно сказать, разместилась на «орле» и «решке» этой монеты. С утверждением же в мире единственной (Запад) силы человечность, как идея, пусть даже, как спекулятивная мотивация тех или иных действий, пресеклась за ненадобностью. Не причисленной к «единственной силе» части человечества было предложено освободить плоскости, перебраться на острое ребро монеты, где эта часть (а к ней были отнесены и индусы, и китайцы), естественно, не могла уместиться.

Поэтому, делал вывод Никита, суть предстоящей истории будет заключаться в перманентной «двухходовке»: вытеснении «лишних» людей на ребро и последующей «зачистке» ребра.

Прошло менее двадцати лет, как кончился СССР, а на головы непокорных по всему миру (если у тех, конечно, не было возможности ответить) уже вовсю сыпались (пока еще не ядерные) ракеты и бомбы, политические и экономические санкции. Никита утверждал в курсовой работе, что в самое ближайшее время следует ожидать ответного (ядерного) удара от одного из этих изгоев, более того, делал вывод Никита, изгою (легко догадаться кто) помогут организовать удар, чтобы потом окончательно и бесповоротно уничтожить в мире всякую протестную самодеятельность, привести мир в состояние полной идеологической и трудовой покорности, загнать его на ребро монеты, а саму монету положить в карман. Поэтому, летела дальше мысль Никиты, единственная неясность на сегодняшний день — это откуда будет организован удар, кто будет объявлен основным врагом, кого в назидание другим показательно уничтожат.

Никита утверждал, что у России есть неплохие шансы исполнить эту роль — быть показательно уничтоженной в пример другим.

Таким образом, он доказывал в этой своей курсовой, что мир катится к чудовищному катаклизму, пересмотру всего и вся, торжеству наихудшей разновидности мальтузианства, когда одни внаглую заедают век других.

Но, как известно, нет пророков в своем Отечестве.

На любую нестандартную (по тем временам) мысль в России в ту пору был готов комбинированный стандартный ответ: либеральные экономические реформы, инвестиции, сокращение вооружений, присоединение к мировому сообществу, купля-продажа земли, реструктуризация монополий, невозврат к коммунизму, запрет КПРФ, вынос тела из Мавзолея. Ответ был сродни пене, которая не тушила пожар, но скрывала источник возгорания.

Работа из области чистого разума, заметил Никите научный руководитель, я бы сказал, крамольная по нынешним временам работа. Мы, конечно, выставим ее на факультетском сайте в Интернете, но боюсь, ни американской, ни шенгенской визы тебе теперь не видать. Кстати, а брату ты показывал эту работу?

…Никита не показывал, потому что занятому бесконечным усовершенствованием макета с маленькими человечками Савве было не до его курсовой работы. Как, вероятно, и не до ожидающего человечество мрачного будущего. А если и было, то у Саввы имелись на сей счет свои рецепты.

«Между прочим, — помнится, заметил он, когда Никита, обидевшись, решил не только не задавать больше никаких вопросов, но и вообще не ходить в Фонд “Национальная идея”, — это сугубо секретный проект. Если ты считаешь себя воспитанным человеком, то когда тебе показывают секретный государственный проект, следует ответственно молчать, а не безответственно п…» — употребил весьма обидный (особенно для мужчины) эпитет.

Седая прядь на голове Саввы с того далекого дня в Крыму сильно увеличилась в размерах. Если раньше она напоминала крохотную остроносую пулю, то теперь — разлапистый кленовый лист, растопыренную пятерню, ледяной материк Антарктиду, над которым зловеще расширялись озоновые дыры. Воистину, безумие метило Савву, сигнализировало окружающим, что с этим парнем не все в порядке. Но тех окружающих, с которыми Савва общался на работе, похоже, это не сильно беспокоило. С другими же (простыми) окружающими Савва практически не общался: не ездил в метро, не ходил по улицам, не прогуливался в парках и скверах, а если иной раз и выбирался вечером из дома, допустим, купить бутылку французского красного вина, то надевал кепку с пластиковым козырьком, так что окружающие не видели отпечатка растопыренной пятерни безумия на его голове.

Савва работал целыми днями, не зная ни усталости, ни отдыха. Вихрем носящийся по коридорам фонда, отдающий бесчисленные распоряжения, Савва казался каким-то железным, сбившимся с программы роботом.

Глубоко погрузившийся в историю Никита хотел сказать ему, что железные люди на Руси быстро ржавеют, а если и используются, то исключительно для исполнения конкретных (как правило, неправедных) дел. В лучшем случае из железных (пока они не успели заржаветь) людей делают гвозди, в худшем — забивают эти гвозди в подковы красного, потом трехцветного, а сейчас, как утверждали злые языки, «голубого» государственного коня, чтобы веселее скакал.

А как же Сталин, возразил Савва, ведь он, можно сказать, организовал настоящий конвейер по производству железных людей, для которых идея сильного государства и мировой революции была превыше всего. Сколько лет после Сталина железные люди тянули страну, как бурлаки баржу, сказал Савва.

Вот только тянули против течения жизни, поперек человеческой души, ответил Никита, который хоть и уважал, но не любил Сталина, как уважают, но не любят грозного бога, который (возможно) обеспечивает величие, но пьет при этом слишком много крови. Железные люди, продолжил Никита, могут существовать исключительно внутри идеи, как поршни внутри машинного масла, как гомункулусы внутри реторт. Стоит только извлечь их из замкнутого пространства идеи, и они превращаются в ничто. К тому же, добавил Никита, разве в нынешней России возможны идеи, выходящие за рамки: как выжить, украсть, пожрать и выпить? Вот почему, подвел черту Никита, твоя идейность смехотворна и неуместна.

По-твоему, рассмеялся Савва, идея может породить железного человека, а железный человек идею — нет? Неужели все в мире упирается в вопрос, что первично: яйцо или курица?

Савва в ту пору был невосприимчив к любым словам.

Как-то он обмолвился Никите, что историческое время России неумолимо истекает, а когда время истекает, надо его остановить, пустить вспять, спрятать, придержать до лучших времен.

«Спрятать, придержать, остановить?» — Никита подумал, что брат, как обычно, перенапрягся, изнемог на государевой службе. Хотя тогдашний невыразительный, как стакан с компотом на захватанном пластмассовом подносе, словно сошедший с выцветшей фотографии в витрине средней руки парикмахерской (третий по счету) российский государь (президент) не сильно жаловал Фонд «Национальная идея». Его команду обслуживала другая контора под названием «Искусство невозможного». По слухам, там тоже мастерили какой-то макет, и это очень не нравилось Савве. «Искусство невозможного» одолевало «Национальную идею» на поле симпатий властей предержащих, но Савва был намерен с этим покончить. Он ревел во хмелю, что уничтожит «Искусство невозможного», сделает для них невозможным загребать деньги, в чем они, это Савва признавал, достигли большого искусства.

«В смысле… взять паузу, блефанутьь, подержать на руках картишки, — объяснил Савва, — чтобы потом… отыграть».

Никита подумал, что на самом деле все гораздо проще.

Жизнь — это и есть искусство невозможного. Савва всего лишь хочет заменить одно невозможное другим, еще более невозможным.

«У кого отыграть?» — Никита знал всего двух игроков, у которых (теоретически) можно было отыграть время (и, вероятно, идею). Но он не знал, кто вот так запросто осмелится предложить им сыграть. Партнеров эти игроки всегда выбирали сами. Как, впрочем, и на что играть.

«Не знаю, — пожал плечами Савва, — знаю только, что иногда лучше повременить, потянуть… чтобы потом выиграть… все. Мы живем в уникальное время, — продолжил он, — порог управляемости жизнью достиг абсолюта. Сейчас можно смоделировать, провести в жизнь любую идею, осуществить любой самый невероятный проект, причем с полным соблюдением демократического антуража. Мне кажется, — с тревогой произнес Савва, — мир возвращается в эпоху древних жрецов. А это значит, что ему нужны новые законы. Кто даст ему эти законы?» — Савва строго посмотрел по сторонам, как бы желая увидеть того, кто может дать эти законы.

Таких, естественно, не было.

И не могло быть, потому что законы должен был дать Савва.

Никита хотел было заметить, что новые законы растирают в кровь старую жизнь, как неразношенные ботинки ноги, но промолчал, потому что тогда уже знал, что есть противоречия, которые не преодолеть ни блистательными логическими доводами, ни молчанием, ни даже… согласием.

…Собственно, то, что изготовили мастера из Фонда «Национальная идея» трудно было назвать макетом. Скорее это была натуральная, волшебно уменьшенная в размерах Россия, какой бы она предстала перед новоявленным Гулливером. С большими и малыми (узнаваемыми) городами, отреставрированными надраенными и проржавевшими до решеток куполами, чистыми и не очень реками, вздыбленными и приглаженными горными хребтами, лесами, пузырящимися болотами, распаханными и запущенными полями, линиями электропередачи под белым (в половину территории) — из снега и льда — кружевным одеялом.

Бросив взгляд на спрятавшиеся под снегом и льдом пространства, предполагаемый Гулливер (если не был полным кретином) сразу должен был уяснить, что жизнь на этой суровой земле с экономической точки зрения, в общем-то противоестественна: слишком много приходится изводить электричества, газа и нефти, чтобы обогреть, обустроить, одеть и накормить избыточно снующих туда-сюда человечков. Зачем их столько среди холода и печали, должен был подумать мифический Гулливер, не лучше ли, чтобы их было поменьше?

Странная получалась вещь. Чтобы что-то произвести (это было видно на макете) на занесенных снегами заводах и фабриках, человечки тратили энергии и тепла втрое больше против того, что тратили, к примеру, для изготовления аналогичной продукции в соседних — Литве или Польше — (были тогда такие) странах. А так как продукцию надо было еще перевезти по железной дороге (города в России отстояли друг от друга далеко, как ненавидящие посреди больших пространств друг друга люди), то цена на нее выходила совершенно запредельная.

Без человечков нельзя было обойтись возле лесов, которые они деятельно вырубали, грузили на платформы, да и отправляли в другие страны; вдоль тянущихся в-, по-, над землей стальных гусениц нефте- и газопроводов, которые они обслуживали; а еще кое-где на юге страны, где щедро плодоносила земля, а реки и озера изобиловали рыбой. На всех иных фрагментах белой от снега и льда России существование человечков представлялось исключительно затратным и (опять-таки с экономической точки зрения) излишним.

Смотреть на макет надлежало сверху сквозь специальный оптико-виртуальный компьютерный купол, который по принципу голограммы увеличивал изображение, делал его объемно-звуковым, так что можно было рассмотреть хмурые озабоченные лица, сживаемых со свету крохотных человечков, тоску исчезновения в их глазах. А можно было выбрать такую точку, что как бы из околоземного пространства смотрел на несчастную Россию Гулливер, на редеющие ее леса, проваливающиеся недра, чернеющую, сгущающуюся атмосферу.

Происходящее на макете каким-то образом одновременно разворачивалось (в образах) в сознании, как если бы в сознание, как в компьютер вставлялся CD. Картина, таким образом, представала более натуральной, законченной (очищенной от второстепенных, смазывающих восприятие деталей), чем в действительности.

Похоже, Савва был прав насчет возвращения эпохи древних жрецов и новых (древних?) законов. Древние жрецы, если верить историкам, отменно владели невозможным искусством конструирования реальности, превращения (живых) людей в строительный материал для скрытых, иногда (как волшебная фотография) проявляющихся через века, замыслов.

Сознание растворялось в макете, как (в эпоху жрецов) в лицезрении оживающего изваяния Гора, зеленых лучей из глаз Анубиса, становилось неотъемлемой его (пассивной, а то и действующей) частью.

Во всяком случае, Никита (как если бы сам был Россией) ощутил скорбный трепет пустеющих недр, иссечение подземных жил, ядерную (захороненные со всего мира отходы) мерзость запустения, безлесную лишайную голь, отравленную пустоту текущих вод, бактериальное шевеление в скотомогильниках, бесприютность пронизываемых ветрами пространств. И еще почему-то явственно расслышал победительный вой, а потом увидел… волков.

Они атаковали большие и малые населенные пункты, огромные серые волки с широкими лбами мыслителей. Как корм «Whiskas» из консервных банок, извлекали застигнутых врасплох людишек из телефонных (где они сохранились) будок. Влетали шерстяными оскалившимися стрелами в распивочные (эти сохранились и приумножились повсеместно) заведения, грызли пьяниц, как свирепые, ненавидящие алкоголь ангелы. Гонялись по заснеженным шоссе за одинокими машинами, обкладывая их, как быструю железную скотину, рвали, не страшась быть намотанными мохнатыми тряпками на диски, покрышки, бесстрашно таранили лобовые стекла, пробиваясь к теплому человеческому горлу, как к уклоняющемуся стакану с кровью.

Причем здесь волки, помнится, изумился Никита.

Савва объяснил, что волки являются воплощением не только конкретного (самих себя), но еще и обобщенного — глобализм, коррупция, криминал, нищета, безработица, религиозный фундаментализм, региональный сепаратизм, экстремизм, терроризм и так далее — зла, терзающего Россию.

Похоже, в непонятном фонде с обязывающим названием занимались не серьезными научными изысканиями, а играли в нелепые (но дорогостоящие) игрушки, вроде светящихся, самораскрашивающихся географических карт, живых (их, правда, Никита увидел несколько позже, а может, раньше, это, в принципе, уже не имело значения) часов мирозданья, наконец, макета, где число крохотных человечков, как с гордостью сообщил Савва, точно соответствовало числу проживающих в России граждан.

Савва на полном серьезе утверждал, что при желании Никита может с помощью виртуального компьютерного купола отыскать внутри макета самого себя, спешащего на занятия, или сочиняющего очередную статью для «Провидца», убедиться имеет ли его жизнь смысл и перспективу.

Никите было не отделаться от мысли, что Савва вместе с неизвестно кем оплачиваемым фондом «Национальная идея» издевается над здравым смыслом, Россией, миром и Господом Богом. Он попытался незаметно сунуть в карман маленького человечка, но руку больно кольнуло током. Никита понял, что создатели макета все предусмотрели. Он подумал, что в следующий раз попробует еще раз, но уже в длинной резиновой перчатке, какие используют мастера канализационных дел.

…Никогда за всю свою историю Россия не жила столь (во всех смыслах) неряшливо, суетливо, лихорадочно, пьяно; идейно, территориально, экономически неопределенно; в одновременной готовности к возрождению и к концу; как в первое десятилетие нового века (тысячелетия).

Почему-то народ ждал окончательного решения — возрождение или конец? — от власти. Сам же был готов с радостью принять любой выбор. Странная готовность идти сразу в обе стороны, как, впрочем, и никуда не идти, стоять (гнить) на месте, бесконечно раздвигала (расслабляла) границы бытия.

Никто не заботился о сохранении (собственного и нации) физического и нравственного здоровья. Жизнь людей, а, следовательно, и страны была легкой, необязательной, скоротечной и загадочной, как улыбки тогдашних руководителей.

Они улыбались, когда досужие журналисты спрашивали их про чудовищные аварии и катастрофы на земле, в небесах и на море, про немотивированные отключения посреди зимы света и тепла в северных областях, про падение курса рубля, банкротство Сберегательного банка, Пенсионного фонда, из-за чего практически все население страны в очередной раз погружалось (как подводная лодка без надежды на всплытие) в нищету, как будто знали что-то такое, чего народ по глупости своей знать не мог.

Вот только делиться этим своим знанием с народом они не хотели, как не хотели в свое время делиться им древние жрецы.

Новые законы, таким образом, утверждались сами, явочным порядком.

Ученый, не говоря об учителе, враче, офицере получал в ту пору меньше дворника или грузчика. В плане зарплат в России был установлен самый настоящий пролетарский социализм, а также интернационализм. В то же время некие неизвестно откуда появившиеся люди с испуганно-наглыми лицами и бегающими глазами владели достоянием страны — ее фабриками, заводами, научными лабораториями, трубопроводами и недрами и, соответственно, получали (если это слово здесь уместно) в миллионы раз больше дворников или грузчиков. А это был даже не дикий капитализм, (таинственные люди не заботились о развитии производства на захваченной собственности, конкурентов же попросту убивали), а пост-капитализм и социализм одновременно — посткапсоц, как назвал его в одной из своих статей Никита.

Новому общественно-экономическому строю трудно было подобрать логическое определение, потому что он как раз уничтожал общество и экономику, то есть саму логику человеческого существования, возвращал людей к пещерному до- общественному и до- экономическому (несмотря на Интернет и ИНН) бытию.

Президент, Дума, правительство, государство, вертикаль власти, долги, коррупция, регионы, Бог, приватизация, народ, реформы, глобализм, доллар, криминал, армия, СМИ, утечка капиталов, сокращение населения, СПИД, гимн, наркомания, естественные монополии, культура и так далее — вокруг этих, приобретающих ложно-судьбоносное (в смысле, что никто не собирался кардинальным образом что-то менять) значение понятий, крутилась так называемая общественно-политическая мысль. Об этом говорили по ТВ и писали в газетах. Подобно невидимой арматуре, пустая — обезволенная — тревога пронизывала разговоры людей дома, на работе, в общественном транспорте, в ресторанах, в прочих местах, где бывали в ту пору люди.

Такой говорливости в России не наблюдалось со времени Горбачева, который тогда еще был жив и тоже говорил без конца, но уже не так бесконечно и бессмысленно как прежде, потому что (в отличие от прошлого) теперь говорил не просто так, а за гонорары. К перечисленным понятиям он, как дополнительные вагоны к идущему в никуда поезду, прицеплял три новых, точнее старых: «социал-демократия», «общечеловеческие ценности», «свобода печати». Но даже за (немалые, надо думать) гонорары он не мог говорить так, чтобы всем было понятно. Что-то он, конечно, хотел сказать, но только что?

Тогдашний (третий по счету) президент, общаясь с народом, тоже прыгал по навязшим в зубах, ничего не выражающим понятиям, как по болотным кочкам. Улыбаясь, как Мона-Лиза Джоконда, он говорил (в отличие от Горбачева и своего предшественника, которому лучше вообще было не говорить) коротко, правильно (применительно к моменту), но бесцветно, а главное бестрепетно, как автоответчик.

А когда человек говорит как автоответчик и улыбается как Джоконда?

Когда не верит в то, что говорит, но знает, почему улыбается.

«Ты уже не застал, — сказал Никите Савва, — но примерно так говорили люди в советские времена на семинарах по марксизму-ленинизму».

Личность тогдашнего президента некоторое время существовала отдельно от произносимых им слов, что свидетельствовало либо о ничтожности, либо о внемасштабном величии его личности, в том смысле, что ему было плевать, что думают о нем окружающие.

Про ничтожную личность говорить нечего, размышлял над этим Никита. Не имеет никакого значения, верит она в то, что произносит или не верит. Великая личность — да, может вводить людей в заблуждение, но не может делать это постоянно, как если бы в запасе у нее вечность. Большие дела, как правило, свершаются в крайне сжатые сроки, а потому даже один потерянный день для великой личности — невосполнимая утрата. Потом, если такой человек и вынужден в силу неких причин говорить не то, что думает, он, как правило, облагораживает, очищает произносимые слова магическим кристаллом своего в них неверия, чтобы те, кто судит человека не по словам, а по делам, поняли бы что к чему.

Впрочем, все это было слишком сложно для такого простого народа, как русский. Поэтому одна часть народа (без особых на то оснований) полагала, что президент велик, другая (с куда большими основаниями) — что ничтожен, третьей же (самой многочисленной) части не было никакого дела ни до президента, ни до России, ни до самих себя.

Страна качалась, как на весах в ожидании момента истины.

…Никита в те незабываемые мутные, как немытый в каплях стакан поутру и метельные к вечеру, как если бы в этот стакан сыпали творог, апрельские дни две тысячи какого-то года сочинил очередную статью для газеты «Провидец» под названием «Вор исторического времени».

Он высказал мысль, что замещение реальности бесконечно растянутым во времени ожиданием (чего?), в сущности и есть программа президента, над разгадкой которой бьются аналитики, политологи, социологи и прочая жирующая на историческом безвременье сволочь.

Статья была напечатана, и сразу как будто провалилась в никуда, исчезла в пыльном мешке невостребованных идей, растворилась в улыбке Джоконды. Никто на нее не ссылался, никто ее не цитировал, никто вообще ее не заметил, как будто не было никакой статьи.

Савва объяснял такие вещи, ссылаясь на разработанную им «теорию опережающего забвения».

Кто-то только готовится что-то предпринять, совершить, обнародовать, а уже как будто есть некое решение свыше, что никто не обратит на это внимания, не отреагирует, не заметит. Жизнь устроена таким образом, утверждал Савва, что замечается, отмечается, превозносится, навязывается все максимально в данный момент человечеству ненужное, тогда как замалчивается, пропускается мимо глаз и ушей, объявляется изначально несостоятельным все максимально нужное, такое, что (теоретически) могло бы изменить жизнь человечества к лучшему. Зачастую, говорил Савва, а точнее, почти всегда, весь век человека, провозглашающего это самое максимально нужное, проходит в полосе «опережающего забвения». Он как будто живет на другой стороне Луны.

«То есть забвение бежит впереди человека?» — уточнил Никита. Забвение увиделось ему в образе невидимки, простирающего свою невидимость на поспешающего за ним человека. Кто-то, конечно, человека видит — родственники, близкие, сослуживцы, но все остальные в упор не видят. Человечество не видит, мир не видит. А еще Никита подумал, что если смерть всегда ходит по левую сторону от человека, а слава — по правую, то опережающее забвение, как похабствующее привидение, пугает трепетную деву-славу, и она (дева-слава), зажмурясь, стремится прочь от достойного человека, не разбирая дороги, влетая в объятия (если бы только в объятия!) недостойных. А вот смерть совершенно не пугается опережающего забвения.

«Бежит? — удивился Савва. — Да нет, это человек пытается убежать, но не может, потому что оно накрывает его поверх тени, поверх всех его важных мыслей о благе человечества и величии Господа, одним словом, поверх всех сущностей».

«И шансов вырваться нет?» — с тоской спросил Никита, который сразу понял, что это про него.

«Ни малейших, — ответил Савва, — если ты пытаешься озвучить нечто противоречащее общепринятому, точнее утвержденному в качестве такового».

«Но почему?» — воскликнул Никита, живо вообразивший себе проклятую полосу (обратную сторону Луны). Она тонула в тумане. Внутри тумана бродили неприкаянные люди с фонариками. Хаотично пляшущие лучики не рассеивали туман, а, напротив, делали его еще более непроницаемым. Свет каждого, таким образом, был замкнут в себе. Вместо того чтобы светить, он боролся… с чем? Никите даже показалось, что он, подобно Данте, видит один из сегментов ада, но ада, так сказать, прижизненного, куда помещаются люди, говорящие дело, но не то, какое хотели слышать другие люди, решавшие за всех, какое дело говорить можно, а какое нет.

Наверное, это те самые древние жрецы, подумал Никита, и это их основной — вечно новый, точнее обновляющийся — закон.

Заключенные в полосу опережающего забвения, отчуждения люди возмещали непризнание своих (когда подлинных, когда мнимых, но в любом случае невидимых миру трудов) разного рода экстравагантными выходками, нелепой общественной деятельностью, алкоголем и т. д.

«Потому что полоса опережающего забвения — отстойник для не вписывающихся в общую схему умов, заповедник для хакеров, пытающихся взломать систему. Ведь системы создаются не для того, чтобы кто попало их взламывал», — ответил Савва.

«А ты? — тихо поинтересовался Никита. — Ты разве не хочешь взломать систему?»

«Я — другое дело, — ответил Савва, — я вирус внутри системы, под воздействием которого она мутирует, превращается во что-то иное. Против меня система бессильна, потому что я — ее родная, природная раковая клетка, а может ген видового развития. И потом, я бы не стал утверждать, что хочу во что бы то ни стало сломать ее, — добавил задумчиво. — Пусть даже на периферии этой системы пропадает большая часть человечества. По крайней мере, она обеспечивает хоть какую-то минимальную стабильность. Хотя бы… стабильность доллара».

«И в чем же заключается эта стабильность?» — поинтересовался Никита. Услышав про доллар, он решил, что брат над ним издевается.

«А в том, — рассмеялся Савва, — что чем больше у тебя в кармане долларов, тем стабильнее ты себя ощущаешь».

…Тогда разъяренный Никита сочинил другую статью под названием «Neverending sweet-life». В ней он предположил, что консервация в общественной жизни (на манер компьютерного «зависания») перманентной «улыбки Джоконды», когда народ понятия не имеет, чего хочет власть, какими принципами руководствуется, ничего не знает о ее тактических и стратегических задачах, даже приблизительно не представляет, что ей нравится, а что нет, за что она карает, а за что награждает, то есть пребывает в состоянии отупляющего ожидания (бездействия) — это и есть вторая (первая — «Вор исторического времени») часть программы президента, потому что она обеспечивает ему и его ближайшему окружению neverending sweet-life, а ничего другого этим приватизировавшим достояние страны проходимцам и не нужно.

Однако выяснилось, что нужно.

Через несколько дней Никиту пригласил главный редактор «Провидца».

Он заявил, что его предсказания не сбылось, причем до такой степени не сбылись, что газете перекрыли кислород — прислали налоговиков, обрубили перспективные проекты в регионах, присушили рекламу, зажали подписные деньги, набили морду ответственному секретарю, который вообще ни при чем, а потому он отлучает Никиту от «Провидца» и плевать ему, сколько там еще статей у Никиты в запасе.

Таким образом, власть продемонстрировала, что момент истины существует, а под улыбкой Джоконды скрываются пусть и сточенные, но зубки. Вместо опережающего забвения (или вместе с ним) Никита получил опережающее (его вдруг без объяснений лишили стипендии) наказание.

Впрочем, это была предсказуемая реакция. Даже червь крутит хвостом, когда в него всаживают крючок. Драный кобель рычит, когда у него отнимают кость.

Власть, успокоил себя Никита, всего лишь продемонстрировала остаточный инстинкт. У него нет шансов превратиться в осмысленную общую (для власти и народа) мировоззренческую повседневную практику, потому что власть (как гусеница лист) сжирает народ, лишая его достояния, вместо того, чтобы принести себя ему в жертву и тем самым бесконечно его и себя усилить.

Такая власть, сделал вывод Никита уже в третьей статье с грозным библейским названием «Изблюю из уст своих», которую напечатал не в «Провидце», а — по протекции отца — в «Прогрессивном гороскопе» — обречена во времени и пространстве, потому что является объектом (и субъектом) внутри самой себя, а не народа. Никита сравнил существовавшую тогда в России власть с фантомом, вирусом, поразившим систему управления организмом.

Никита высказал мнение, что скоро всему этому придет конец. Слишком уж крутой обжорный темп взял вирус. Никакой организм не выдержит.

Савва же, прочитав статью, заметил, что, во-первых, фантомы и вирусы — категории разного порядка. Во-вторых же, они как раз и есть самые непобедимые долгожители, для которых не суть важно, жив организм или мертв, поскольку они паразитируют как на энергии жизни, так и на энергии распада. Причем, если вирусы «работают» внутри конкретных организмов, то фантомы «организуют» среду, не относящуюся к полосе опережающего забвения, то есть главенствуют в мире. А когда Никита попросил это доказать, Савва с готовностью ответил, что иначе бы человеческая цивилизация не летела, как на крыльях, к концу, истребляя вокруг себя все живое, отравляя атмосферу, уничтожая леса, превращая землю в кладбище ядерных и прочих отходов. Кто-то бы обязательно положил этому конец.

«Вырвавшись из полосы опережающего забвения?» — уточнил Никита.

«Скорее, прорыв под ней туннель, — предположил Савва, — а может, перелетев через нее по высочайшей стратосферной дуге».

«Значит и… Бог в полосе опережающего забвения?» — шепотом поинтересовался Никита.

«Не знаю, — честно ответил Савва. — Если бы я знал это наверняка, моя жизнь не имела бы смысла».

«Вот как? — удивился Никита. — Разве плохо сидеть в белых одеждах у ног Господа своего?»

«Не в этой жизни, — усмехнулся Савва. — Если мир подчиняется Его воле, что и зачем тогда я со своими жалкими идеями? Если не подчиняется — что и зачем тогда этот мир?»

…Жизнь в стране тем временем как будто превратилась в сценарий, причудливо сплетенный из трех статей Никиты, при том, что сам автор был абсолютно невидим стране в полосе опережающего забвения и опережающего же (neverending, как sweet-life у президентской команды) унизительного, мелочного, так сказать, беспокоящего наказания.

Лишившегося стипендии Никиту таскал по судам некий гражданин Мамедов, усмотревший подрыв своей деловой репутации в статье «Вор исторического времени». Оказалось, что этот самый гражданин Мамедов издавал журнал «Историческое время», учрежденный Всероссийским обществом «Ретро», сокращенно — ВОРом. Каждое утро, Никита обнаруживал в почтовом ящике все новые и новые повестки, как будто у российских судов всех инстанций, включая Верховный и Арбитражный, не было дел важнее, чем защищать деловую репутацию гражданина Мамедова. На которую Никита и не думал покушаться, так как, сочиняя статью, понятия не имел, кто такой гражданин Мамедов и какая у него деловая репутация.

Он решил написать четвертую статью. Даже название придумал — «Что после ничто?».

Но что-то все время отвлекало.

Никита пожаловался отцу.

Тот, приложив палец к губам, подвел его к окну, показал на стоявший внизу микроавтобус с тонированными стеклами.

«Там внутри генератор, — одними губами прошептал отец, — торсионных полей. Направленное излучение дезорганизует мыслительный процесс, опустошает сознание, а потом как бутылку наполняет его печалью, тревогой и тоской. Действует на индивидуальных частотах, которые определяются с помощью энцефалограммы. Чем интеллектуальнее человек, чем сильнее у него воля, тем насыщеннее поток гамма частот. В принципе, они могут наслать что угодно, но самое отработанное у них — печаль, тревога и тоска. Рядовое облучение превращает человека в безвольное рефлексирующее ничтожество, сильное — толкает на суицид. Это они со мной воюют, но видимо у нас с тобой резонирующие биополя, ты тоже чувствуешь».

После чего отец отправился на кухню, извлек из холодильника бутылку водки, налил полную стопку, с видимым удовольствием выпил, закусив заранее приготовленным бутербродом с икрой.

«Алкоголь нейтрализует воздействие поля, — объяснил отец. — Лучше всего, конечно, ракия или текила, но водка тоже годится. А если еще закусываешь икоркой… — покачал мужественно противостоящей воздействию неведомого поля головой. — А ты думаешь, почему Россия спивается?»

Никита посмотрел на микроавтобус с тонированными стеклами и совершенно явственно разглядел подобно моллюску, осьминожьему щупальцу прилепившееся к стеклу белое женское бедро, а там и оплетающее его, как морское растение, волосатую мужскую руку.

Никита вдруг понял, что в действительности все гораздо проще.

Он сам не знает, что будет после ничто.

Он боится того, что будет после ничто.

И не он один не знает, не он один боится.

Так все (без исключения) люди боятся смерти, потому что не знают, что такое смерть.

Вот почему многие (иногда сами того не сознавая) делают все, чтобы ничто длилось вечно. Потому что оно ассоциируется у них с жизнью, а что будет после него — со смертью.

Получалось, что их согласие, готовность длить (терпеть) ничто было последним ресурсом государства, власти, того мира, который называется Россией.

Но ничто не могло длиться вечно.

Никита собирался написать в статье, что поначалу от президента, как водится в России, ожидали всего. Затем — хоть чего-то. И, наконец — ничего. Что президент уходит в свистящуюся расширяющуюся пустоту неисполненных (обманутых) ожиданий, хотя еще и цепляется ногами за краешек «чего-то».

Что пока еще народ вкупе с аналитиками, политологами и социологами тупо вслушивается в его бессмысленно правильные слова, самостоятельно истолковывает его бездействие, но запас истолкований тает, как куча снега на солнце. Что вскоре президент останется наедине с собственной властью, которая предстанет… ничем, потому что он не управляет ни событиями, ни людьми. Такая (висящая в пустоте) власть не может (рано или поздно) не уничтожить его самого, ибо власть и ничто, как известно, несовместимы, точнее совместимы, но на очень непродолжительное время.

Никита хотел написать, что, как ни странно, во всем этом присутствует определенная логика. Она присутствует во всем, что на первый взгляд вне логики, особенно же в том, что именуется хаосом и распадом. Процесс хаоса, распада можно уподобить химической реакции, которая не может не дойти до логического завершения. Если в России к данному моменту, хотел написать Никита, полностью скомпрометированы идеи: социальной справедливости, государства, армии, материнства и детства, образования, законопослушания и так далее, то сейчас настала очередь компрометации последней и самой живучей российской идеи — идеи власти.

Далее Никита намеревался совершить стремительный, как разящий удар гладиаторского меча, экскурс в историю. Что может помешать русскому народу чтить и бояться любую, облаченную во властный пурпур, свинью? Только одно — очевидная разница в масштабе стоящих (при жизни данного поколения) перед страной проблем и личностью властителя. Вот почему народ в свое время не пожалел помазанника Божьего — царя Николая Второго, не защитил отпустившего его, народ, на свободу (опустившего в свободу) Горбачева. Народ впадает в неистовство, когда видит, какая слабая, ненадежная, никакая стоит между ним и грядущими испытаниями защита (преграда) — личность властителя.

После разрушения же, аннигиляции идеи власти в России, полагал Никита, круг замкнется, логическая змея вцепится в собственный хвост, уничтожит самое себя. Придет нечто новое, чего все боятся, потому что не знают, что это такое. К чему будут неприменимы прежние рамки и оценки.

«После ничто — смерть» — так следовало назвать статью.

Никита мысленно перебрал близких людей и пришел к выводу, что все они в той или иной степени боятся неизбежного нового и неосознанным своим попустительством продлевают жизнь ничто. Только два человека не боялись: отец и Савва.

Никита подумал, что сам он тоже боится, но при этом испытывает к нему странную противоестественную тягу. Неведомое новое волнует, беспокоит его, как волнует, беспокоит свет лампы ночную бабочку.

Никита подумал, что если он — типичный среднестатистический россиянин — то катастрофы (революционного обновления, изменения стиля жизни, пересмотра основ и так далее) не избежать, потому что это его, Никиты, душа устала от покоя и отсутствия потрясений, это он, Никита, не хочет, чтобы жизнь в большинстве своих проявлений была устоявшейся и монотонной.

Он хочет… чего?

И одновременно не хочет.

Беда в том, подумал Никита, что русскому народу, в отличие, допустим, от английского или шведского, как правило, нечего терять. Потому-то у него особое отношение к «великим потрясениям».

Вот такую статью собирался написать Никита, прекрасно зная, что никто не обратит на нее внимания, разве только гражданин Мамедов обнаружит в ней ущерб своей деловой репутации.

…Единственное, в чем тогдашний президент проявлял настойчивость, так это в беспрестанном усилении собственной охраны. Когда он проносился в бронированном кортеже по очищенным от транспорта проспектам, то казалось, это глава оккупационной администрации перемещается по захваченному городу, где из каждой подворотни в него целятся из гранатомета.

Впрочем, Савва относился к тогдашнему президенту с симпатией, жалел его как безвинного носителя вируса СПИДа, хотя, конечно, вряд ли можно было ставить знак равенства между властью и СПИДом. Разве только между случайно обретенной властью и неожиданным (бытовым) СПИДом.

«Начнем с того, что в нем изначально отсутствовала воля, которая в нормальных условиях могла бы, чисто теоретически, конечно, привести его к власти, — объяснил Савва. — Он не клал на алтарь борьбы за власть жизнь, не перестраивал во время этой борьбы свою сущность. Его вознесли к власти вельможным пинком не потому, что он самый достойный, а потому что он… — неопределенно покрутил в воздухе пальцами, — скажем так, чем-то сильно понравился людям, которые в тот момент все решали. Я думаю, речь идет о гарантиях ненаказания и, естественно, о деньгах этих самых людей. В сущности, о ничтожных вещах, которые “опускают” саму идею власти, делают президента неполноценным. То есть этот парень — сплошной комплекс, если, конечно, не клинический, ничего не соображающий идиот. Единственный для него шанс реализоваться — выступить в роли, так сказать, сосуда, куда бы вместились топором сгустившиеся в воздухе народная боль и мечта о справедливости. Иначе этот топор вонзится ему в… горб. В спину, — раздраженно уточнил Савва, видимо вспомнив, что президент спортивен, прям, как линейка. — Раз он пуст, — продолжил Савва, — а я подозреваю, что он пуст, ему надо всего лишь наполниться праведным народным гневом. И народ ответит ему такой любовью, от которой у него волосы дыбом встанут. Есть два универсальных правила. Первое: когда не знаешь, как поступить, поступай по закону. Второе: когда не знаешь, что делать, делай то, чего хочет народ. На первое время этого вполне достаточно. На второе и третье — нет».

«Второе и третье?» — удивился Никита.

Кажется, именно тогда Савва снова обмолвился о «живых часах» в том смысле, что время может течь туда, сюда, вперед, назад, но не может течь в ничто, в пустоту. Ибо время, утверждал Савва, есть материализация духовных сил народа, и нет большей пакости со стороны правителя, нежели заземлять, «обнулять» эти силы.

Беспечность президента (отца), подобравшего власть, как чужой оброненный кошелек, да и завернувшего тут же в кабак, вместо того, чтобы употребить свалившиеся с неба денежки во благо народа (семьи), естественным образом оборачивалась беспечностью на всех уровнях власти, а, в конечном счете, и жизни.

Обреченная жизнь всегда беспечна.

…А может, тогдашняя общероссийская беспечность являлась всего лишь (одной восьмой) частью общей — мировой — беспечности?

Новый век, третье тысячелетие начались не очень хорошо.

Лихие парни в чалмах без видимых причин взорвали в срединной Азии две восьмидесятиметровые (число метров мистически совпадало с числом обещаемых этой религией перевоплощений), высеченные в скалах статуи Будды. Просвещенный мир возмутился, но как-то формально, служебно. Хотя всем было понятно, что такого рода проделки в отношении одной из основных мировых религий (пусть даже Будда — величайший миролюбец-миротворец) без ответа не останутся.

И будет этот ответ адекватен, точнее сверхадекватен, потому что отвечать будет Бог.

В Нью-Йорке неизвестные люди взорвали Empair state building, в Лондоне — Tower, а в Риме — Собор святого Петра.

В Аравии и на Ближнем Востоке начался падеж скотины, а какая скотина (внешне) оставалась здоровой, та носила в себе смертоносные микробы, превращавшие зараженного ими человека в быстро умирающего слабоумного идиота. И были эти микробы неуловимы, невидимы для самых совершенных электронных микроскопов.

Невообразимые гекатомбы застлали дымом горизонты. Начались перебои с молоком, маслом и мясом. На землю полились застывающие в воздухе апокалиптические дожди из бараньего, коровьего, свиного и лошадиного жира. Вода в реках превращалась в холодный бульон, сквозь который с трудом проталкивались рыбы. В Рейне была выловлена пятисоткилограммовая щука.

Так отозвалась человечеству «генная инженерия», посредством которой были созданы новые породы мясного скота. Однако эта же наука и объявила о спасении человечества от голода, в кратчайшие сроки выведя (для каждого континента свои) новейшие — мгновенно набирающие вес — породы несчастного скота. То были странные животные без каких бы то ни было инстинктов, то есть с «отключенным» мозгом, неопределенного (совмещенного) пола с единственным рогом, но без шерсти и на нетвердых из-за огромного веса ногах. В Европе они напоминали быков, в Америке — бизонов, на Востоке — верблюдов, а в Индии и Китае — буйволов. Их мясо было объявлено стерильным, оно рекламировалось по всему миру, но являлось ли оно таковым на самом деле, не знал никто, точнее знали очень немногие.

Те, кто делал на этом деле деньги.

Была выведена и мясная птица — что-то среднее между индюком, страусом и динозавром. Она, в отличие от мирной скотинки, обнаружила немотивированную воинственность — долбала чудовищным (генные инженеры тут сплоховали) клювом (иной раз до смерти) персонал. Да и вид у «чудо-птицы» был отвратительный — сатанинский какой-то вид, как если бы она прилетела (выползла) на землю из-под земли, то есть прямиком из ада. Свирепую, красноглазую, ее нельзя было показывать по телевизору. Объявленный было судьбоносным для человечества продовольственный (птичий) проект незаметно сошел на нет, как будто и не было никакой чудо-птицы, а была только безропотная скотинка.

Реклама в канун Великой Антиглобалистской революции сделалась «тотальной». Она занималась уже не столько товарами и услугами, сколько организацией, регламентацией, непосредственным управлением процессом человеческой жизни. Реклама в виде блоков новостей, клипов, сериалов, музыкальных и прочих программ, включая весьма интеллектуальные и интересные, адаптировала, препарировала реальные события, превращала их в заданную телевизионную версию, которая, материализовавшись на экране, становилась единственной и правильной. В данном случае версия была такова: мясо новых животных стерильно и абсолютно безопасно для человека, а если где-то в мире случаются эпидемии, то они никак не связаны с употреблением в пищу этого мяса.

Отныне на каждый удар судьбы человечество отвечало ударной же рекламной компанией, в результате которой удар представал чем угодно, точнее тем чем было нужно: досадной случайностью, спланированным заговором, а то и… достижением, благом.

Причинно-следственная связь вещей размыкалась легко, как бутафорская цепь. Человечество, таким образом, окончательно вырвалось «из-под ига Божьего Промысла», как писали тогда передовые мыслители, обрело виртуальное (в том смысле, что между жизнью и смертью господствовала новая телевизионная версия реальности) бессмертие. Жизнь конкретного человека теперь протекала внутри этой версии, но никак не внутри Божьего Промысла.

Помнится, Савва как-то заметил, что может быть это и есть тот самый третий путь, который так долго ищут социологи и политологи — ни жизнь, ни смерть, но клип!

А тут еще зашатался, взялся падать в цене относительно всего, что имело хоть какую-то цену, доллар — главнейшая мировая валюта. Причем, упал он не сразу (вместе с Empair state building, Tower и Собором святого Петра), а как-то внезапно-незаметно, как скатился с пологой горки. Только что важно ходил поверху, а вот уже валяется внизу, да не на льду, а в полынье. Все знали, что век доллара близится к концу, но последний, точнее предпоследний, или даже пред- предпоследний, потому что он несколько раз поднимался, оживал, его день, как «день Помпеи» застал человечество врасплох.

Фондовый рынок, биржи, банки и прочие финансовые институты вдруг предстали перед изумленным человечеством обреченными структурами старого мира, которые сметала невидимая революционная метла. Никто, однако, не мог понять, что это за революция, какая у нее программа, кто ее вожди?

Никому почему-то не приходило в голову, что ее вождями были: униженные и оскорбленные (то есть весь мир за вычетом Северной Америки и Европы); СПИД; «коровье бешенство»; повальные умственные и сексуальные расстройства; клонированные животные и (тайно) люди; доведенные посредством «тотальной» рекламы до абсурда, до собственной противоположности основополагающие (евангельские) критерии бытия.

Видимо, речь шла о чистоте жанра, соблюдении неких правил игры. Действительно, большинство основополагающих понятий, таких как, к примеру, «добро», «зло», Бог, «свобода», «честь», «совесть», «долг» и так далее было к тому времени виртуализировано и препарировано.

Однако было и единственное исключение — «деньги».

Это понятие, напротив, вместило в себя все существующие, приобрело универсальную, можно сказать, равновеликую смыслу жизни, Божьему Промыслу сущность.

Никита подозревал, что крах случился из-за мании величия невидимых людей, повелевающих деньгами. Это они посредством денег превратили мир в один большой рекламный сюжет, музыкальный клип. Они уподобили деньги Вавилонской башне, дотянули ее почти до Марса, забыв, что в конечном итоге происходит с Вавилонскими башнями и их подобиями. Все в мире имеет свой срок, даже то, что кажется вечным, что заменить нечем. Деньги, как футболист, слишком долго играли на поле без замены. Их век иссяк, а может, деньги просто не выдержали тяжести трех вмещенных в себя сущностей — жизни, смерти и тотальной рекламы.

Но людям даже в моменты крушения Вавилонских башен кажется, что дело не в самих башнях, а в каких-то деталях, досадных архитектурных недоработках. Сама башня безупречна, а вот последний этаж плох, потому он и разваливается. Надо просто его переделать, и все будет в порядке. Так больной СПИДом человек истово лечит… простуду, регулярно посещает дантиста.

По всей земле люди тупо совали в банкоматы пластиковые карточки, носились с пачками цветной бумаги, на которую все труднее было что-то купить. Понимания что, собственно, происходит, не было ни на уровне отдельных обладателей цветных бумаг, ни на уровне правительств, международных организаций. Вдруг, подобно цунами, летел слух, что отныне и вовеки веков шведская крона (португальское эскудо) — самая крепкая валюта, что будущее за шведской кроной (португальским эскудо). Недобитые дилеры на агонизирующих валютных биржах и электронных торгах истерично кидались скупать и куда-то вкладывать эти самые кроны и эскудо. Они не понимали, что доллар давно вместил в себя и евро, и юань, и рупию, и рубль, и даже крону с эскудо, что, в сущности, все это разные имена единого бога, и что этот бог если и не окончательно умер, то определенно утратил прежнюю силу.

Вскоре валютные биржи, электронные торги исчезли за ненадобностью, так как безналичные (виртуальные) деньги исчезли, остались (в основном, в городах) только наличные.

Люди там теперь охотились за мешками с химическими удобрениями, костной мукой, цементом, с чем угодно, чтобы, значит, по весне обменять их в сельской местности на еду.

У Никиты Ивановича живо встали перед глазами сюжеты давних ТВ-новостей. Озверевшие, потерявшие сбережения, в одночасье сделавшиеся нищими и соответственно злобно-свободными, но, прежде всего сумасшедшими, потому что рухнуло то, что прежде считалось главным, что двигало землю и светила, люди громили офисы финансовых компаний и банков. Вышвыривали из окон стеклянных, как граненые стаканы, небоскребов компьютеры, оргтехнику, а то и несчастных клерков в строгих темных костюмах и тонких как ветки акации, жасмина или жимолости секретарш в черных юбках и белых блузках, как будто именно они были виноваты в крахе денежной цивилизации.

Как только разорвалась пуповина, связывающая его с деньгами (рекламой), ТВ начало сворачивать вещание. Без денег виртуальная версия жизни утратила смысл. Выяснилось, что не информация, но деньги были живой кровью, циркулирующей по жилам ТВ. Без них оно превратилось в опустевший улей с издыхающими, вяло ползающими (по экрану) пчелами. Некоторое время, впрочем, (в угасающем режиме) ТВ еще вещало, насыщая мир ужасом. Пожалуй, это был единственный (краткий) период в истории ТВ, когда информационная составляющая возобладала над (отсутствующей) денежной. Но люди быстро устали от известий о бесчисленных смертях, страданиях, катастрофах, повсеместном разорении и отчаянье. Плохие новости — не те новости, которые хочется видеть и слышать. Больному нельзя все время твердить: ты болен, болен! Демонстрировать ему на дисплее танковую атаку раковых клеток на его внутренние органы, черную тучу «коровьего бешенства», застилающего его мозг. Такой дисплей хочется взять да к чертовой матери расколошматить, чтобы он ничего не показывал, не злил.

Глобализация, еще недавно провозглашавшаяся неизбежной и вечной (как некогда коммунизм) вернула человечество к извращенному (с научно-техническими излишествами и прочими пережитками компьютерной «цивилизации») натуральному хозяйству. Безмерно дорожало все материальное, не виртуальное — нефть, лес, золото, алмазы, прочие ресурсы, а также недвижимость, инструменты — одним словом, то, что можно было пощупать руками, использовать в хозяйстве, обменять на другие нужные вещи.

Деградация, которую Савва определял как «…когда новое хуже старого», впрочем, шла как-то смазано, неочевидно, по принципу «шаг назад, два шага вперед». Совершенно неожиданные беды, подобно волнам, накатывались с такой силой и в таком темпе, что у людей просто не было времени осмыслить происходящее, принять какие-то решения. Логические цепи рвались на всех уровнях, хлестали железными обрывками по харям отдельных граждан и целым странам. И, тем не менее, многим казалось что это — временные трудности, которые можно (если поменять президента, правительство, принять те или иные законы, расстрелять тысячу-другую антиглобалистов, закрыть границы, выслать всех негров, арабов и т. д.) преодолеть. Люди, как водится, обманывали себя, принимая общее за частное, неизбежное за временное, следствие за причину.

Главная странность заключалась в том, что на смену денежной цивилизации не шло… ничего. Покончив с (безналичными) деньгами, мир не стал ни чище, ни лучше, ни безопаснее. Он стал никаким, жалким и гадким, как человек в одночасье лишившийся всех своих средств. Может быть, новая истина и вызревала, но определенно ее плодами должны были воспользоваться только грядущие поколения. Поэтому люди из последних сил цеплялись за прошлое. Оно вдруг начало казаться им «золотым веком». Так, наверное, после разрушения Рима ощущали себя римляне в варварских королевствах.

Кто, к примеру, мог представить себе, что США вдруг нанесут по трем атомным станциям России удары тактическими ядерными ракетами, а Россия не только на это не ответит, но, вообще, сделает вид, что ничего не случилось?

Мир медленно и верно сходил с круга.

Никита Иванович сейчас уже точно не помнил, как именно были расставлены вехи на этом пути, при каком именно президенте что произошло. Помнил только, что в день, когда американцы разнесли российские АЭС, президент то ли отбыл с долгим официальным визитом в Новую Зеландию, то ли лично инспектировал строительство своей новой резиденции на острове Врангеля. Он собирался там охотиться на белых медведей, которые, воспользовавшись ситуацией (в Арктике практически не осталось людей) расплодились в великом множестве.

…Это сейчас Никита Иванович стал умным, а тогда картина мира была отнюдь не столь объемной и четкой. События двигались причудливой и жуткой, как магический карнавал, чередой. За привидениями шли василиски, следом летели нетопыри, а там и сама Смерть плясала самбу на колеснице из острых кос. Но вероятно, и внутри схождения с круга выдавались относительно спокойные, ясные периоды. В конце концов, менеджеры карнавала тоже могли уставать.

… «Если народ являлся зеркалом власти, — заметил как-то Савва, — а власть — зеркалом народа, то, согласись, эти зеркала должны что-то отражать».

Никита согласился, но высказался в том духе, что как они могут что-то отражать, когда отражать нечего?

«Когда отражать нечего, — ответил Савва, — система обращенных друг на друга зеркал начинает сама проецировать изображения, лепить из воздуха нечто. Одному Господу известно, что там, в конце концов, появится».

Никита, помнится, подумал, что брат ошибается, что все, что можно, из (тогда) действующего президента уже спроецировано и слеплено, что сейчас, напротив, иллюзорный фантом наводящего в стране порядок строгого государственного мужа, защитника народа и грозы притеснителей дробится и распадается.

Сейчас Никита Иванович точно знал, что ошибался тогда он, а не брат.

Просто Савва смотрел так далеко сквозь время и пространство, как человеку смотреть не дано. Или дано, но с непременным условием, что никто не узнает (опережающее забвение). А потому Савва казался большинству (не видящих людей) ненормальным. Хотя он и не думал оповещать их о том, что увидел сквозь время и пространство. Видимо людей раздражало само обстоятельство, что Савва видит не то, что видят они. Этого он скрыть не мог, как ни старался. У него на лице было написано, что он видит не то, что видят остальные.

Никите казалось, что макет в фонде «Национальная идея» и есть истинная страна тогдашнего президента. Оттуда он вышел. В ней (вместе с маленькими клонированными человечками) ему жить и править. Вот только непонятно было, как его туда вернуть?

Он высказал эту мысль Савве, но тот ответил, что, конечно же, история знает лидеров, масштаб личности которых простирался над масштабом стоящих перед их страной проблем. Однако, гораздо больше таких, масштаб которых неразличим за проблемами, как куст за горой. Главная тайна власти заключается в том, сказал Савва, что все эти так называемые лидеры — пастыри народов — не делают… ровным счетом ничего. Собственно, их затем и ставят на эти должности, чтобы они ровным счетом ничего не делали, чтобы все шло как идет, точнее как должно идти, по мнению тех, кто их ставит.

«В чем смысл глобализма? — вдруг спросил Савва. Он часто (со скоростью света) перемещался из начала логической цепочки в ее конец, минуя срединные звенья. Цепочки были длинные (иногда могли достать до Марса), так что путь мысли терялся в потоках астероидов, метеоритных дождях, туманах мирозданья. — В том, чтобы исключить саму возможность появления в любой стране вождя, который попытается что-то самостоятельно решить, предпринять, главное же — не дай Бог! — сделает свой народ реальным субъектом исторической инициативы. Потому что если национальные вожди, — продолжил Савва, — отцы своих народов, то менеджеры глобализма, они же — глобальные менеджеры — директора детских домов, у которых есть свои любимчики и парии, нет только… родных детей. Точнее есть, но эти дети нематериальны, потому что это… деньги».

«Ты хочешь сказать, что “вождь” и “деньги” — понятия противоположные?» — спросил Никита.

«Я хочу сказать, что истинный вождь невозможен там, где правят деньги, потому что деньги — сами вождь. Где правят деньги, там возможны только фантомы, голограммы, иллюзия вождя, чтобы дурачить, держать в повиновении народ. Где же, вопреки всему или по недосмотру, появляется истинный вождь, там деньги скрючиваются, как вампиры на солнце. Вождь как бы попадает в отравленный вакуум, который вынужден чистить, проветривать, насыщать живым воздухом с помощью… войны, которую… он всегда проигрывает. Я не знаю, почему так получается, — развел руками Савва. — Как алхимик философский камень, ищу золотую середину между вождем и деньгами. Хочу, — понизил голос, тревожно посмотрел по сторонам, — синтезировать такого вождя, который будет управлять деньгами, и такие деньги, которые будут… подчиняться вождю»…

«А не финансовым законам? — удивился Никита. — Тогда это не деньги, а… хлебные карточки».

«В том-то и трагедия современной цивилизации, что деньги в ней сильнее людей, — сказал Савва. — Деньги — все. Люди — ничто, мусор, грязь на подошвах денег».

…Чтобы заманить президента в фонд, Савва затеял многоходовую сложнейшую интригу. Через жен, любовниц, а также подмосковных районных администраторов, ведающих земельными участками вдоль Успенского и Рублевского шоссе, он выходил на каких-то таинственных людей из администрации, как тать в нощи встречался на окружной автодороге с бизнесменами и криминальными авторитетами.

Как-то (они ехали на дачу) вынужденно прихватил с собой на одну из встреч Никиту, который сидел в джипе.

В серебряном лунном свете лица у переговорщиков были как у привидений. Их ноги в темных брюках растворялись в тени машин, и казалось, только белые рубашки парят над окружной. Никита подумал, что воистину президент — фантом, раз вокруг него не касающиеся ногами земли привидения в белых рубашках, с серебряными тарелками вместо лиц.

Савва, впрочем, одними встречами не ограничился. Организовал непонятную, призванную соответствующим образом воздействовать на президента, кампанию в СМИ. В газетах в один день появлялись статьи, содержащие взаимоисключающие прогнозы. По радио оглашались какие-то идиотские гороскопы. Тельцам, мол, (а все знали, что по дню рождения президент — телец) надо готовиться к закланию, а львам (премьер-министр) — примерять овечьи шкуры. По ТВ в прайм-тайм, когда вся страна тупо сидела перед экранами, передавали интервью с предсказателями, с важным видом утверждавшими, что в самое ближайшее время президент будет похищен… инопланетянами.

Президент, однако, наживку не брал, был скользок и неуловим, как пробирающийся в Саргассово море угорь, как объявленный во всероссийский розыск террорист, как тот самый зеркальный уродец, который вроде бы есть, но которого совершенно невозможно потрогать рукой.

«Зачем он тебе, — поинтересовался Никита, — если он, как ты полагаешь, ничто?»

«Он — возможно, власть — нет, — объяснил Савва. — Власть — увеличительное стекло, сквозь которое любое ничтожество смотрится орлом. Особенно в России, — уточнил он, — где больше всего на свете любят лебезить, пресмыкаться перед любым засевшим в Кремле хером, и больше всего на свете не любят выполнять решения и указы этого хера».

Наконец, интриги (и немалые, надо думать, расходы) Саввы увенчались успехом.

Был определен день, когда президент посетит фонд, ознакомится с его проектами и наработками.

…Но прежде чем изумить маленькими человечками президента (и тем самым предстать перед ним полезным, а еще лучше незаменимым), Савва решил показать макет отцу, который к тому времени не то чтобы опустился, а как-то сник, лишился внутреннего содержания. Вероятно, Савва хотел приободрить старика, показать, что нуждается в его советах.

Хотя, конечно, отец лишился внутреннего содержания не так, как президент. У того, если верить Савве, его не было изначально. У отца, вне всяких сомнений, внутреннее содержание было, иначе бы он не являлся столько лет ведущим автором «Третьей стражи», «Прогрессивного гороскопа», «Солнечной революции» и «Натальной карты». Но если и раньше мало кто представлял себе, что это за содержание, то теперь вообще никому не было дела, есть оно или нет.

Отец бродил по Кутузовскому проспекту с открытой бутылкой пива (а то и красного вина) в кармане широкого, длинного, как саван, плаща, и милиционеры не забирали его только потому, что (практическим путем) установили: у деда есть паспорт со штампом регистрации, но нет денег. Главное же, что сын у него — не последний человек — знается с начальством.

Российское правительство только что с «весельем и отвагой победителей», как когда-то писали в римских (естественно, применительно к другим деяниям) хрониках, затопило в океане огромную космическую станцию, доставшуюся новой России от СССР. Станция летала вокруг Земли пятнадцать лет и могла летать еще сто. Почему ее надо было топить, никто толком не понимал. В те времена народу уже ничего не объясняли. Власть (опять-таки опытным путем) установила: нет никакой разницы, объясняет она что-то народу или нет. С таким же успехом можно было что-то объяснять (или не объяснять) барану в стойле.

Отец, помнится, заметил, что муравьиные усилия президента по возрождению страны смехотворны в сравнении с тем, что произошло. Как можно, восклицал отец, возродить страну, зарывая в ее землю ядерные отходы? Такое тогда было принято решение. Российские представители рыскали по всему миру, заключая контракты, чтобы ядерные отходы как можно быстрее везли в Россию.

Отец говорил о конце России, как о деле решенном. После того, как в новостях показали сгоревшую бенгальским огнем, весело рассыпавшуюся над океаном станцию, а потом торжественную встречу — с девушками в кокошниках и хлебом-солью — первого каравана с ядерными отходами на границе под Смоленском, даже опрокинул на кухне пару стопок водки, задумчиво глядя на недавно принесенный с митинга у Мавзолея портретик Сталина в скромной жестяной рамке.

Генералиссимуса, кстати, он в советские (и перестроечные раннероссийские) времена люто ненавидел за то, что тот душил инакомыслие, сажал невинных людей в тюрьму, отправлял в ссылку целые народы.

«Его последний вдох, — кивнул отец на экран. Падение станции непрерывно повторяли по всем каналам. — Точнее выдох».

Никита понял, что отец имел в виду, но не был готов согласиться с тем, чтобы это дыхание каким-то образом восстановилось. То есть, был готов признать, что топить станцию и ввозить ядерные отходы — плохо, но не был готов признать, что его, Никиты, а также многие другие жизни должны быть принесены в жертву, чтобы космические станции летали, а страна крепчала… без чужих ядерных отходов.

Отец мрачно (как если бы на него, или его глазами смотрел сам Сталин) смотрел на Никиту, чувствуя (и не одобряя) его несогласие.

«В принципе, еще ведь не все потеряно, — продолжил отец. — Да, глобалисты схватили мир за горло, но ведь смерть-то, — неуместно усмехнулся, — неотвратима, как тогда, так и сейчас. Ее никто не отменял. Победит тот, — посмотрел на Никиту, который в свою очередь не без отвращения посмотрел на него, — кто не испугается, кто рискнет, так сказать, поиграть внутри ее естественного временного цикла. В сущности, ускорение человеческого жизненного цикла с помощью насильственной смерти, — произнес отец, — придание ему некоей внезапности и нелогичности — есть ускорение цикла исторического, прорыв за круг ничтожества, смиренного рабского бытия, воплощающегося сейчас в глобализации. Это как всадить зажиревшей, или, напротив, издыхающей кобыле шпоры в бока. Эффект один. Но таких наездников, — налил, выпил, сморщился, поставил рюмку на стол, — сейчас что-то не наблюдается».

Он вдруг расплылся на стуле, тело его лишилось привычной формы. Отец (точнее то, что только что было им) уперся взглядом, как птица клювом, в стену, мгновенно утратив жизненные силы. Никиту пугали эти внезапные обмороки отца. Так можно было выключить пылесос, или миксер, но живого человека… Тем более странно было, что случались «отключки» главным образом, когда отец говорил о воле, решительности, действии, то есть выказывал себя революционно настроенной личностью. Похоже, судьба смеялась над ним, играла его человеческим жизненным циклом.

Однажды, проходя мимо комнаты, где спал отец, Никита услышал странный звук, как будто сдували надувной матрац. Он вошел в комнату и… не увидел отца на кровати, а только одеяло поверх простыни. Приглядевшись, Никита убедился, что отец все-таки там был, но сплющенный, как клоп, или цветок, пролежавший сто лет между страницами старинного фолианта. Никите показалось, что ветер из форточки гонял по подушке серое лицо отца, как горку пепла или пыли. Мировая, не иначе, революция приснилась отцу. Приснилось, что он вождь, ведет за собой массы.

Видимо, днем отец находил в себе силы выглядеть как человек, по ночам же содержание покидало его, скиталось в сумеречных пределах, на серверах, как говорил Савва, снов.

Революционных снов.

Впрочем, отец был сильным человеком. Он жил по принципу — если одно содержание уходит, его следует возместить другим. Но из той же, как говорится, «оперы».

Революционной оперы.

Отец отошел от журналов «Третья стража», «Натальная карта», «Солнечная революция», «Прогрессивный гороскоп», занялся углублением и развитием теории восстания масс. Он объявил восстание масс единственной возможностью победить глобализм и — одновременно — его же (глобализма) неизбежным следствием. По отцу получалось, что глобализм, как, собственно, любая (мирового значения) сила, уверенно взращивал внутри себя то, что должно было в конечно итоге его погубить, а именно изначальное (когда ничего, хоть умри не исправить) неравенство людей. Тем, кто в Штатах, в Европе — все. Остальному миру — ничего.

Во все времена излишнее внимание к этой (восстание масс) теме не приветствовалось (любой) властью. Как если бы власть была ревнивым деспотом, а теория восстания масс патологически (любовью-ненавистью по Достоевскому) любимой, а потому скрываемой от посторонних глаз, наложницей.

Отец пытался научно доказать существование некоей точки, мистически преображающей косную, тупую, серую массу в осознающий свои интересы, принимающий решения, а главное, гордый и отважный народ — субъект и объект, альфу и омегу истории. Неуловимая точка блуждала внутри души (коллективного бессознательного) народа подобно светящемуся кровяному тельцу, загадочному гену, который отец отслеживал, наблюдал и преследовал со страстью вознамерившегося исправить мир исследователя. Вот только поймать никак не мог. Точка, светящееся кровяное тельце, ген не ускользали от отца, как… президент от Саввы.

Она была вне логики, загадочная, до поры «заархивированная» (на сервере революционного сна?) точка, рано или поздно сокрушающая любую общественную систему. Ее развитие, рост, наполнение энергией начиналось вовсе не вследствие того, чего (во все века) боялась (любая) власть. Можно было взорвать пол-Москвы, вдесятеро повысить квартплату, отменить в стране образование, закрыть все газеты, ввести сухой закон — народ продолжал тупо терпеть. В то же время, можно было сделать что-то совершенно безобидное, скажем, запретить в подземных переходах предсказывать будущее, изменить пару-тройку автобусных маршрутов, застрелить по ошибке какого-нибудь общественного деятеля, или вообще ничего не сделать, наоборот, абсолютно все разрешить — светящаяся точка вспыхивала, как сверхновая звезда посреди черного безмолвия галактики. Мир изменялся в ее ослепительном свете.

Отец утверждал, что разработал новую политическую науку — «химию восстания» — химвос, что с помощью открытым им законов светящуюся точку можно смоделировать искусственно, поместить в колбу или пробирку, чтобы в нужное время активизировать, да и запустить с ее помощью неостановимую, как ядерный синтез, реакцию — восстание масс. Народ (баран) должен был превратиться в дракона. Разнести к чертовой матери стойло, вырваться на волю, дыша праведным огнем.

Отец вскоре стал считаться одним из ведущих теоретиков мифического химвоса. В многочисленных интервью, которые у него теперь охотно брали разные издания, он заявлял, что работает над книгой для народа (ов) под названием «Самоучитель смелости». На вопрос же, в чем суть, смысл и сверхзадача этого странного самоучителя, отвечал, что хочет сделать «светящуюся точку» достоянием народа, чтобы народ, значит, сам определял, когда зажигать (освещать?) мир.

На эту тему он, помнится, полемизировал в прямом телеэфире с одним почтенным митрополитом. Тот утверждал, что светящаяся точка посреди пустоты — церковь Божья, но никак не кровавое восстание. Отец возражал, что одна светящаяся точка не должна затмевать другую, более того, история человечества знает немало случаев, когда две светящиеся точки светили согласно. Речь, таким образом, уже могла идти о «религии восстания» — релвосе. Но тут, к счастью, время прямого эфира закончилось. Релвос (как птенец) остался сидеть в гнезде. Очевидно, ему следовало подрасти, набраться сил, потренироать крылья.

Несколько раз из отцовского компьютера таинственно исчезали жесткие диски. При этом никто не видел злоумышленников. Должно быть, они проникали в квартиру под видом электриков или сантехников, когда мать была дома одна. Обмануть же мать для искушенных в своем деле агентов спецслужб (кому еще могли понадобиться винчестеры?) было все равно что… Никите, правда, всегда представлялась несколько странной эта операция с двумя пальцами. Каким-то веяло от нее мужским шовинизмом.

Савва подарил отцу хоть и не первой молодости, но вполне исправный ноутбук, видимо (досрочно) списанный с баланса фонда «Национальная идея». Отец повадился таскать его на всевозможные «круглые столы», совещания экспертов, где обсуждались сценарии развития ситуации в России. Поскольку мысли на подобных мероприятиях вот уже который год (как лошади в шорах) ходили по кругу, у отца в компьютере были заготовлены ответы на любые вопросы. Не ленился он заносить туда и новые (если таковые высказывались) идеи.

Сценариев было много, но какие-то они все были тусклые, без полета, изначально пораженческие. Никто, к примеру, не предсказывал, что Россия завоюет мир, встанет во главе цивилизации, что, на худой конец, благодаря русским ученым, сбудутся мечты философа Федорова, и в глубинах космоса воскреснут все некогда жившие на земле люди. Нет, спорили о том, какое место — семьдесят второе или девяносто четвертое? — будет занимать Россия по уровню развития через пять (десять) лет.

Как-то в подземном переходе на спешащего на очередной «круглый стол» отца набросился бомж, просивший милостыню вместе с сидящей как изваяние на подстеленной телогрейке слепой собакой. Пока отец отбивался от обнаружившего недюжинную сноровку бомжа, слепая собака схватила в зубы зачехленный ноутбук со сценариями будущего России, тезисным изложением химвоса и релвоса, унеслась, как ветер, только хвост ее и видели.

Отец был бесконечно грустен в те далекие дни замещения сущности. Он говорил, что конец эпохи — это категория, имеющая, так сказать, еще и индивидуальное, персональное измерение. Он настает тогда, говорил отец, когда к человеку приходит все, о чем он когда-то страстно мечтал, но это уже ему не нужно.

Должно быть, отец имел в виду себя.

Основным же (в масштабах цивилизации) признаком конца эпохи отец считал массовое несоответствие внутреннего содержания людей их (Богом данной) сущности, попросту говоря души. Душу, по мнению отца, вполне можно было уподобить той самой светящейся точке, бесследно растворяющейся в черном безмолвии нового содержания.

Получалось, что к уже существующему химвосу, не успевшему встать «на крыло» релвосу, присоединялся «дувос» — восстание души, душевное восстание. Но если химвос и релвос (теоретически) представляли интерес для властей, то этого никак нельзя было сказать про дувос. Восставшим душам с незапамятных времен место было в сумасшедшем доме.

К отцу пришла слава, которая была ему не нужна, деньги, которые ему некуда (и не на кого) было тратить. Милиционеры более не останавливали его на улице. Красивые молодые женщины, интересующиеся политологией, засматривались на него, не зная, что по ночам этот внешне не окончательно потерянный для женской любви пожилой человек превращается в сдутый матрас, засушенного клопа, сухой цветок лютика, горку ползающего по подушке пепла.

А может, подумал однажды Никита, отец… и есть эпоха?

Хотя, конечно, это было слишком.

Просто отец каким-то образом оказался на пути исчезающей эпохи, и она (вопреки его желанию) захватила его с собой. Никита не понимал, почему эпоха вцепилась именно в отца. Вокруг ходили куда более достойные ее выразители.

Никита поделился этим своим соображением с Саввой.

«А может, — сказал Савва, — она — эпоха — схватила его с земли, как палку, чтобы забросить… в будущее, в новую эпоху? Без надежды на возвращение?»

«Зачем? — удивился Никита. — Кому он нужен в будущем?»

«Видишь ли, — ответил Савва, — будущее само решает, кто ему нужен».

«Но ведь это совершенно вне логики», — заметил Никита.

«Логика, — ответил Савва, — как правило, применима исключительно к прошлому, так сказать, постфактум. Иногда — к настоящему. Будущее — всегда вне логики. Странно, но люди до сих пор этого не понимают».

Отец, между тем, посоветовал Савве и Никите, ценить последние дни завершающейся эпохи, когда в магазинах полно спиртного и еды, а у них в карманах полно денег. Обычно перед смертью достойного человека, сказал отец, Господь награждает его прекрасным тихим днем, исполненным мира и покоя. В этот день у человека пробуждаются надежды на лучшее. Но и уход из жизни не представляется ему в этот день однозначным концом.

Отец сказал Никите и Савве, чтобы они, дураки, не сушили мозги учебой и на работе, а… наслаждались жизнью, жили в свое удовольствие, ели, пили и гуляли, как положено в молодости, потому что скоро все это закончится. Вам выпал редкий шанс, сказал отец, понежиться в лучах заходящего солнца внутри периметра черного надвигающегося урагана. Так бывает, сказал отец, вокруг предгрозовая тьма, а на какой-нибудь единственной лужайке тишь да гладь. Она как у солнца в горсти. Как будто Господь Бог смотрит на нее с ласковой грустью. Вы еще будете вспоминать эти счастливые дни. Так сделайте их истинно счастливыми. Это пока еще в вашей власти.

Но Никита и Савва не слушали отца, относя странные его речи на счет старческой рефлексии.

…Савва тогда уже дома не жил. Получив в фонде кредит, он (в рассрочку) приобрел квартиру на семнадцатом этаже в престижном новомодном доме с подземным гаражом, зимним садом, спортзалом, бассейном и турецкой баней. Савва поселился один в пяти застланных мягкими — ноги в них тонули как в воде, точнее в теплой тине, потому что с подогревом был пол — коврами комнатах и двух холлах, не удосуживаясь ни как следует обставить квартиру, ни навести в ней элементарный уют. Спал на подаренном сослуживцами, занимавшим полкомнаты водяном матрасе, накрывшись старым пуховиком. Залитую в пластик еду брал в ближайшем круглосуточном магазине. Коробки с грилем, СВЧ-печью, посудомойкой, тостером и прочими полезными вещами стояли на кухне не распакованными. В огромной — зеленого мрамора — ступенчатой, возносящейся вверх как трон Посейдона, ванной не было зеркала. На окнах — занавесок. Книги, газеты, бумаги, компьютерные распечатки валялись прямо на полу. Сам же компьютер помещался на подоконнике. Вздумай кто пристрелить Савву, не отыскать лучшей мишени для снайпера в черном зеркале окна на семнадцатом этаже, чем склонившаяся над дисплеем голова с седой прядью, в которой роились (иные, нежели в унесенном слепой собакой ноутбуке) сценарии будущего России.

Но, похоже, никому не было дела ни до Саввы, ни до его сценариев будущего России. Президент был относительно молод и (по крайней мере, внешне) энергичен. Власть не представлялась (потенциально) бесхозной. А потому люди думали не о том, как взять власть, а как раздобыть деньги, ибо (не без оснований) полагали, что с деньгами хорошо при любой власти.

Никита часто навещал брата, но не наблюдал в квартире перемен. Быт Савву не интересовал. Следовательно, квартира на семнадцатом этаже была для него сугубо временным пристанищем. Никита сказал об этом брату. Тот ответил, что любая власть, как, впрочем, и любая жизнь временны и конечны во времени и пространстве. Те же, кто власть обслуживают (точнее, себя при ней) еще более временны и конечны. Поэтому главное — не упустить шанс. Когда на столе миллионные ставки, заметил Савва, не суть важно рваные или целые на тебе носки, есть у тебя занавески на окнах или нет. Важно, что ты поставил свою фишку, следишь за прыгающим в рулетке шариком. А трахать девок, мысль Саввы как этот самый шарик вдруг выпрыгнула из рулетки, на теплом ковре почти столь же сподручно, как и на булькающем водяном матрасе. Вот только… — добавил задумчиво, — колени потом красные, как пролетарское знамя.

У Никиты сжалось сердце от этих слов. Свет его очей — зеленоглазая Мера — недавно пожаловалась ему, что у нее… стерты колени, а ночью в серебряном, льющемся как если бы они стояли под лунным душем, свете Никита разглядел, что и задница у света его очей в красных пятнах, как будто по ней прошлись наждаком.

Значит, теперь не только во сне, с грустью подумал Никита.

Цена и Мера — две девушки с редкими (говорящими) именами — присутствовали в ту пору в жизни Никиты, как нечто бесценное и безмерное.

Сейчас, спустя многие годы, Никита Иванович понимал, что это и было то самое счастье внутри периметра черного урагана, упускать которое ему не советовал отец. А тогда — не понимал, ревновал Цену и Меру к Савве, выяснял с ними отношения, одним словом вел себя, как придурок, который всегда хочет чего-то сверх меры, а что имеет — не ценит.

Никита любил Цену и Меру, и ревновал их, подтверждая тем самым (христианский, но не исламский) тезис о воинственном несовершенстве человеческой (мужской) натуры.

Никита (технически) обладал ими как по отдельности, так и двумя сразу. Ему не приходило в голову, что, допустим, Цена может ревновать его к Мере, а, допустим, Мера к Цене. Обладая Ценой и Мерой, Никита как будто обладал всеми женщинами мира. Точнее не всеми женщинами (это было так же невозможно, как знаменитому Ксанфу «выпить море»), а некоей неуловимой сущностью (первосущностью) которая принципиально воплощалась в миллионах женщин по всей земле и, следовательно, была первичнее тела. Сущностью, которую постиг один лишь Господь Бог перед тем, как, грустно покачав головой, вложить ее в праматерь Еву.

Никите не нужны были другие женщины, когда с ним были Цена и Мера, и он совершенно естественно полагал, что и им не нужен (не должен быть нужен) другой мужчина, когда с ними он, Никита. Но Цене и Мере зачем-то был нужен Савва. Никита (как некогда Господь Бог) сделал печальный для себя вывод, что (для Цены и Меры) он не является выразителем (носителем) мужской сущности в той степени, в какой они — женской сущности для него.

Их личности (сущности) странным образом слились для него в одну. В объединенную (единую) эту личность-сущность для Никиты вместилась лучшая часть мироздания: белая кожа Цены, ее дельтаплан, зеленые глаза Меры, ее водяной мотоцикл, длинные ноги Цены, ее любовь к мороженому, сферические груди Меры, ее любовь к соленым грибам, светлые волосы и темное лоно Цены, темные волосы и светлое лоно Меры. И — далее: солнечный свет; шум листвы; горизонтальные (как косяки красных с фиолетовыми плавниками рыб) и вертикальные (столбовые, как кратчайшие дороги к Господу) рассветы и закаты; зеленая шелковистая трава; золотые и синие в звездах купола; лунный свет; вечерние, ночные и утренние звезды; со свистом обтекающий машину воздух; эвкалиптовый сухой огонь сауны; прохладная, настоянная на хлорке и кафеле, вода бассейна; теплая, настоянная на камнях и водорослях, вода моря; хруст купюр, распирающих бока бумажника; свежеотпечатанные номера газет и журналов со статьями, подписанными «Никита Русаков». Главное же — ощущение, что впереди вечность, а собственные силы — безграничны. Цена и Мера были прекрасны порознь. Вместе же составляли совершенно невозможное (бесценное, безмерное) совершенство.

Никита сатанел от любви, от льющегося рекой красного вина, застольных и постельных бесед, от соколом рвущейся вверх и одновременно ужом стелящейся по земле жизни.

…В жизни между тем что-то неуловимо менялось. Она, как река (или рыба в реке), стремилась (на нерест) к какому-то одному ей известному итогу, как змея, ползла куда-то, оставляя на камнях клочья шкуры.

Беда общества, существующего в эпоху перемен, помнится, заметил Савва, заключается в том, что слишком многие люди остаются на змеиных клочьях, как зайцы на льдинах.

«А если вся страна, весь народ — на клочьях, на льдинах?» — спросил Никита.

«Пусть вся страна, весь народ, — ответил Савва, — всегда есть кто-то, кто добирается до цели. Если уподобить мир марширующему взводу, то равнение в нем идет не на отстающих, нет, не на отстающих»…

«Идущих впереди? — предположил Никита. — На правофланговых?»

«Они обычно погибают, — усмехнулся Савва, — равнение в этом взводе — на тех невидимых, которые указывают дорогу правофланговым».

«А если, — задал Никита совершенно идиотский вопрос, — перед взводом идет военный оркестр с этим как его… тамбурмажором?»

«А он и идет, — не удивился идиотскому вопросу Савва. — Он всегда идет, яркий, как попугай, сверкающий, как новогодняя елка, и все на него смотрят, в то время как видимая часть взвода перегруппировывается на марше».

«Но как же можно равняться на невидимых, — удивился Никита, — если они невидимы? Нужны специальные очки».

«А Бога, — внимательно посмотрел на него Савва, — ты когда-нибудь видел? Или тебе тоже нужны специальные очки?»

Никита понял, что он имеет в виду.

Что он — Савва — Бог.

А специальные очки — это, по всей видимости, виртуальный макет с маленькими человечками.

Но ему не хотелось равняться на Савву.

Достаточно было, что на Савву равнялись Цена и Мера.

И еще он подумал, что специальные очки — понятие универсальное. Например, ТВ — это тоже очки. Мир нацепил их на нос, чтобы… не видеть Бога. Точнее, видеть то, что мир хочет.

Никита давно привык, что ничего в жизни не происходит случайно. Железная рука судьбы выстраивает события, порой даже не особенно скрываясь. А иногда, когда нет возможности или времени их выстраивать, уподобляется ножницам и пресекает (вместе с ненужными жизнями) нить событий.

…Никита думал об этом в невыносимую летнюю жару, поднимаясь на эскалаторе метро в сиреневое асфальтовое пекло улицы Тверской. Савву тогда как раз выперли с государственной дачи. Охранные люди в фуражках, прежде вежливые и предупредительные, вдруг заявились прямо среди ночи (почему не могли потерпеть до утра?), сказали, что срок старой аренды давно истек, а новой аренды не будет. То есть, может она и будет, но совершенно точно не для Саввы, не имеющего в данный момент ни малейшего отношения к государственной службе.

Заняв у Саввы денег, Никита собрался на юг к морю, но был приторможен очередной судебной повесткой по иску гражданина Мамедова. В повестке говорилось, что если ответчик (Никита) не явится на заседание (пришлет по доверенности вместо себя адвоката), иск гражданина Мамедова будет автоматически удовлетворен, и Никите следует ожидать к себе в гости судебных приставов, которые опишут его имущество в пользу гражданина Мамедова.

Поднимаясь на эскалаторе в сиреневое асфальтовое пекло улицы Тверской, Никита думал, что, вопреки всему, Россия все-таки стала демократическим государством. Да, сейчас власть Савву не жаловала. Да, его выперли с дачи, сняли с джипа «мигалку», отобрали светящийся в ночи пропуск «Проезд всюду». Но при этом оставили Савве… жизнь и… деньги, которых у Саввы стало даже больше, чем раньше. Если раньше Савва мимоходом фиксировал, сколько он дает (без отдачи) в долг Никите, то сейчас, когда Никита попросил, он просто кивнул на ящик стола, где лежала невообразимой толщины пачка лиловых двухтысячных с ощетинившимся усами Петром Первым, сказал, думая о чем-то своем: «Возьми сколько надо».

Зачем, хотел полюбопытствовать Никита, лезть к нынешнему президенту, если у тебя и так денег выше крыши, но постеснялся. Демократия в России видимо заключалась в том, что деньги платили как за лояльность существующей власти, так и за (будущую) лояльность будущей власти.

В принципе дело оставалось за малым — превратить будущую власть в действующую, а действующую в бывшую.

Никита подумал, что у Саввы столько денег потому, что он одновременно лоялен сразу двум — действующей и будущей — властям. Если бы он злоумышлял против нынешней власти, зачем ему приглашать президента на презентацию макета в фонд «Национальная идея»? Зачем (с помощью макета с маленькими человечками) объяснять тому, что делать, кто виноват и кому это выгодно?

Но не полюбопытствовал.

Бога нельзя было беспокоить по мелочам.

На Бога следовало равняться.

Даже если линия равнения отсутствовала.

Или ее можно было увидеть только сквозь специальные очки.

Ступеньки вынесли распаренного, как овсяное зерно в кипятке, Никиту в предбанник станции метро «Охотный ряд», где голоногие и частично гологрудые, татуированные (в том числе и пауками) девушки пили из бутылок пиво, рассматривали выставленные на лотках музыкальные диски, а две раскачивались в глухом (без музыки) танце, вызывающе прижавшись друг к другу грудями и бедрами. Почему-то на этой станции девушек всегда было больше, чем парней.

Рядом со станцией метро «Охотный ряд» находилась Государственная Дума. Несколько дней назад депутаты (по приказу президента, у которого не было денег для выплаты внешних долгов) приняли закон, на неопределенное время приостанавливающий выплату пенсий. Возмущенные старики протестовали возле Думы с красными флагами и плакатами: «Что мы будем есть?», «Президент, лучше убей нас сразу!»

Никита как раз проходил мимо.

Его изумила оловянная пустота в глазах молодых людей, неприязнь, с какой те смотрели на стариков. Если старики двигались быстро, энергично, отважно пихали знамена и плакаты под нос омоновцам и прохожим, молодые люди как будто спали наяву: замедленно подносили ко рту бутылки с пивом, тупо рассматривали друг на друге татуировки, нехотя сторонились, пропуская к выходу на улицу спешащих на митинг стариков. Молодые смотрели на стариков так, как если бы те были существами с другой планеты. Старики тоже в упор не видели молодых, как не видит спешащий по своим делам человек мусор под ногами. Никита подумал, что или молодые люди собираются вечно оставаться молодыми, или же они не видят себя в этой жизни стариками (не верят, что можно дожить до такого возраста). А может, они, вообще, в упор не видят этой жизни, не считают ее ценностью. Поэтому им плевать, что старики (да и сами они) могут умереть с голоду.

Подрастающее поколение никак не «позиционировало» себя в новом российском обществе. В одной из своих статей Никита сделал математически-непреложный (как дважды два — четыре) вывод, что у такого общества нет будущего.

Или это какое-то особенное будущее, которое можно разглядеть исключительно сквозь специальные очки.

«Мне не нужны такие фотографии! — расслышал сквозь мушиный станционный гул Никита молодой женский голос, показавшийся ему знакомым. Голос, подобно золотой нити, прошивал серый, затвердевший от пота и дезодорантов, войлок летнего бытия. — Зачем вы тогда пишете, что на фотографиях сохраняется натуральный цвет глаз? — негодовала у кабинки моментального фото девушка с гладкими коричневыми ногами в голубой рубашке и шортах цвета хаки. — Разве это натуральный цвет?» — сунула под нос обслуживающей кабинку пожилой ханум в бархатном платье и тапочках глянцевый листик с неразрезанными фотографиями.

«Ты читай, что тут написан, — ханум тоже была не лыком (но и не золотой нитью) шита, — русский язык можешь читать? Написан, нет эффекта красных глаз, да? А у тебя какой глаз получился? Даже не знаю… — покачала головой. — У всех глаз как глаз, у тебя ненормальный какой-то. Иди сама разбирайся. Красный глаз нет, денег обратно не буду давать. Я не виноват, что у тебя такой глаз».

Никита сразу вспомнил Крым, ветер, Савву в голубой как небо рубашке, скалу, дельфина и… почему-то альбатроса, точнее большую белую птицу с самолетным размахом крыльев вспомнил Никита, будто бы крестово пролетевшую над скалой. Хотя, может, не было никакой птицы. Из памяти Никиты, как из волшебного мешка, вылетела эта птица. Со временем грань между реальной жизнью и волшебным мешком сделалась невидимой, как линия равнения на Господа.

Сейчас Никита Иванович уже сам толком не знал, что из жизни, а что из волшебного мешка.

Зачем ему увиделась эта птица?

«Здравствуй, Мера, — тронул Никита за плечо девушку, которой, впрочем, сейчас никак не могло быть меньше двадцати шести. — Давненько мы не виделись».

«Отойди, урод!» — не оборачиваясь, буркнула она.

«Урод?» — Никиту испугала мысль, что его уродство настолько очевидно, что девушки чувствуют это затылками.

«А… это ты, — нисколько не удивилась Мера. — Я тебя помню, мы гуляли в Ялте по набережной. Это было… — задумалась, махнула рукой. — Боже, когда это было… Где та Ялта, — усмехнулась она, — где та я, где тот ты и где… твой брат? — протянула Никите фотографии. — Посмотри на этот ужас».

«Мы все еще там, — ответил Никита, — и нам хорошо. Ты совсем не изменилась. А если изменилась, то в лучшую сторону. А я, ты права, урод».

«Неужели ты хочешь предложить мне туда вернуться? — в упор посмотрела на него, разрезав душный сумрак зелеными лезвиями глаз, Мера. — Каким, интересно, видом транспорта? Надеюсь, — с отвращением посмотрела по сторонам, — не на метро?»

На фотографиях, которые она протянула Никите, у нее были не красные, не зеленые, а… желто-оранжевые, как тюльпаны, как раскаленный песок, да к тому же светящиеся, как будто Мера была кошкой и ее фотографировали в темноте, глаза.

«Разве что на… дельтаплане», — сам того не ожидая, произнес Никита.

Причем здесь дельтаплан, ужаснулся он, откуда дельтаплан? Картина бытия распадалась, осыпалась, как мозаичное панно. Мир (как единое целое) более не существовал. Никита стоял один под дождем из цветных камешков. Классическое единство места, времени и действия сворачивалось в кощунственную спираль. Язык не слушался Никиту.

«Не обижайся, что я назвала тебя уродом, — засмеялась Мера. — Я думала это кто-то из этих, — презрительно посмотрела на рассевшихся на грязном полу — татуированных с серьгами — парней. — Ты не урод. — И добавила подумав. — Ты удод… Ушибленный дельтапланом, удод».

«Мне все равно, — пожал плечами Никита, — в сущности, речь идет об одной букве».

«Которая, как кадры, решает все, — перебила его Мера. — Удод — это замкнутая сущность. Урод — нарушение сущности и — одновременно — самостоятельная сущность, имеющая тенденцию к расширению. Удод — это хорошо и просто. Урод — сложно и плохо. Мир же устроен так, что в нем хорошо уроду, а не удоду».

«Потому что удода ему слишком мало», — сказал Никита.

«А урода — много, — продолжила Мера, — но мир не знает об этом. Мир не любит думать о хорошем, ничего не хочет знать о плохом».

Никита задрал голову вверх, как будто там мог пролететь простой и хороший удод. Но вместо удода под серо-голубым с подтеками потолком станции метро «Охотный ряд» увидел… железную руку судьбы.

Рука напоминала одновременно растопыренную пятерню и перочинный нож с (пятью) выдвинутыми на манер пальцев лезвиями. Тут были: ножницы, открывалка для бутылок, штопор, отвертка, и, естественно, нож.

Никита сразу понял, что рука судьбы сегодня к нему в высшей степени благосклонна, что он будет спать с Мерой, что Мера знает об этом и, более того, ей это по душе.

Рука судьбы ножницами пресекла нить добродетели (если таковая наличествовала) Меры, поставила Меру и Никиту, как мотыльков, на встречные курсы. Сама же уподобилась той самой свече, в пламени которой мотылькам предстояло сгореть.

Отвертке, по всей видимости, должен был уподобиться член Никиты. О штопоре и открывалке можно было не говорить. Какая близость без выпивки? Ну а лезвием было несовершенство мира. Никита уже ощущал, как оно (в который раз?) вонзается ему в сердце.

И еще Никита подумал, что если это та самая железная рука, о которой мечтает Россия, то такая рука (теоретически) может вытянуть ее из небытия.

Чтобы отправить в еще большее — абсолютное — небытие.

«Ну, — спросила Мера, — куда ты намерен меня пригласить?»

«К брату, — без колебаний ответил Никита. — Он живет один. Только заедем к нему на работу, возьмем ключи от квартиры. Здесь недалеко».

«У него там есть соленые грибы?» — спросила Мера.

«Соленые грибы? — растерялся Никита. Он не знал, есть ли у Саввы соленые грибы. — Если нет, мы купим, — пообещал он. — У него есть водяной матрас».

«Водяной матрас — это здорово, — согласилась Мера. — Но туда, куда ты меня пригласил, мы отправимся не на дельтаплане, а на водяном мотоцикле».

«Где он?» — Никита почему-то подумал, что они рванут немедленно с ближайшей набережной Москвы-реки.

«На Клязьминском водохранилище, — ответила Мера. — Ты не повершишь, но это место называется “Водный клуб”. Как член клуба, раз в неделю я могу кататься бесплатно целый час. Впрочем, как говорится, кто не с нами, тот»…

«Я “за”! — воскликнул Никита. — Я с вами».

«К водяному матрасу на водяном мотоцикле из Водного клуба. Разве плохой маршрут?» — усмехнулась Мера.

«Только сначала заскочим к брату за ключами», — сказал Никита.

Савва без звука отдал ключи, сказал, что много работы, поэтому сегодня он вернется домой поздно. Даже если Никита и кто там с ним останутся у него, он их не потревожит.

«Шалом!» — равнодушно скользнул взглядом по красавице Мере.

Савва принял ее за израильскую журналистку, которая давно добивалась встречи с ним. Он назначил ей на завтра, но почему-то решил, что она пришла раньше. Савва совсем запутался в днях и числах. Фонд лихорадочно готовился к приезду президента. Уборщицы надраивали стены, стирали пыль со светильников, возили по коридорам ревущие пылесосы. Никита объяснил брату, что Мера — не израильская журналистка, и он ей ничего не назначал.

«Вот и хорошо, — ответил Савва, видимо ничего не расслышав из-за буйволиного рева пылесосов — дашь ей интервью вместо меня. Я смотрю, она по-русски не очень, какая ей разница, у кого брать интервью. Скажешь ей, что мы понимаем национальную идею, как равенство, братство и счастье всех, проживающих на территории России народов, включая еврейский».

«А хочешь, я прямо сейчас ее увезу в… Водный клуб? — сдавленным шепотом произнес Никита. — Дай машину, а?»

«С концами?» — предложение определенно понравилось Савве.

«Постараюсь», — Никита подумал, что если он иногда все же ощущает грань между реальностью и волшебным мешком, то Савва давно (как кот?) сидит в этом мешке. Сейчас для Саввы существовали только два человека: он и президент. Остальные — лишь в той степени, в какой могли помешать (отдалить), или помочь (приблизить) их встрече (у).

«Бери дежурный джип, — сказал Савва, — он мне пока не нужен. Скажешь водителю, что я разрешил. Странно, — более внимательно посмотрел на Меру, — что она не понимает по-русски. Наверное, она из этого… Енохова колена, которое отправилось на Марс. Проверь, у нее должны быть светлые волосы на лобке».

Никита испугался, что Мера вцепится Савве в физиономию, но та в данный момент с изумлением рассматривала мозаику на дне фонтана с золотыми, как монеты, и красными, как флаги, рыбками. Играющие в неведомую игру античные люди были на мозаике как живые, и как будто даже отмахивались от золотых и красных рыбок, как от надоедливых мух. К тому же трудно было услышать дикие речи Саввы из-за несмолкающего рева пылесосов. Никита подумал, что библейские Иерихонские трубы — отнюдь не вымысел. Неужели фонд «Национальная идея» разделит судьбу Иерихона?

«Ты думаешь, — спросил Никита у Саввы, — у меня будет возможность проверить?»

«Вне всяких сомнений, — рассмеялся Савва. — Зеленые глаза — это как разрешительный свет светофора. Это — всегда “да”».

«Но ведь природа не создала девушек с красными глазами, — спросил Никита, — чтобы всегда “нет”?»

«Не создала, — согласился Савва, — иначе человечество давно бы вымерло».

Никита полагал, что пустит в дело отвертку вечером на водяном матрасе, но пришлось гораздо раньше — в раздевалке Водного клуба, где он и Мера разделись, чтобы облачиться в резиновые, непромокаемые с длинной «молнией» на животе комбинезоны.

В просторной, пустой (члены Водного клуба, видимо, предпочитали отдыхать в других местах) раздевалке Никита чуть замешкался. Когда же обернулся, прикрывая полотенцем, не сказать, чтобы победительно восставшую (в незнакомых местах, с новыми девушками она вела себя, как трепетная лань, или пуганая ворона) плоть, увидел, что прекрасная Мера, презрительно отбросив полотенце, молча смотрит на него.

Плоть совершенно не напоминала восклицательный знак. Скорее, удлиненную, но определенно смотрящую вниз запятую.

Никита подумал, что подобный знак препинания в данном предложении совершенно неуместен.

Зеленые глаза Меры светились в сумраке раздевалки. За дверью стояла такая тишина, что было слышно, как тонко жужжит комар, вдохновленный (в отличие от Никиты) близостью обнаженного женского тела. Вот только цели у нас разные, вздохнул Никита.

«Твой наряд восхитителен, — нервно произнес Никита, — потому что твой наряд — одна сплошная добродетель».

Плоть плавилась в зеленом огне, как пластилин. Удлиненная запятая превращалась в практически невидимую точку. Никита понял, что напишет предстоящий диктант на двойку.

Плоть и сознание следовало немедленно разъединить, растащить по разным углам (ринга), как готовых убить друг друга взбесившихся боксеров. Кажется у Ницше Никита читал, что женщины преклоняются перед теми мужчинами, у кого инстинкт доминирует над сознанием, и презирают тех, у кого наоборот.

Мера тем временем наехала сферической грудью, овальным животом на широкий солнечный луч, как на шлагбаум. Никита явственно разглядел в направленном свете прожектора-луча, что волосы на лобке у нее… светлые. Значит Савва прав, тупо подумал Никита, она… марсианка?

Нелепейшая эта мысль развела по разным углам не инстинкт и сознание, но сознание и сознание, то есть две его части. Та часть сознания, которая контролировала инстинкт, в мгновение утратила контрольные функции, поскольку Мера оказалась… марсианкой и, следовательно, на нее эти функции изначально не распространялись. С таким же успехом Никита мог контролировать… созвездие Рака.

Минус на минус дал плюс.

Ничто более не сдерживало рвущийся в бесконечность (в созвездие Рака?) инстинкт.

Впрочем, краем уходящего сознания Никита успел зафиксировать первопричину высвобождения инстинкта, вычленить основное звено в цепи: луч-лобок-Марс-плоть. Белая птица (больше чайки, но меньше альбатроса) под острейшим углом скользнула между гладью воды и гладью окна раздевалки, изменив на мгновение световой баланс, послав в сумрак раздевалки отраженный от крыла луч, на который налетела Мера.

Никита широким шагом гладиатора приблизился к ней, опрокинул на мешки со спасательными жилетами, овладел (оплодотворил), как и положено мужчине инстинкта, совершенно не думая о такой чепухе, как ответное удовольствие партнерши. В конце концов, цинично решил гладиатор-Никита, какое это имеет отношение к России, к национальной идее? Разве Марс — субъект Федерации? И еще подумал, отваливаясь от содрогающейся на мешках с жилетами Меры, что в шортах, в голубой рубашке она казалась худощавой, стройной и даже хрупкой. Однако же, обнаженная, оказалась немыслимо, как египетская пирамида, широка в бедрах. Если, конечно, бедра евреек-марсианок колена Енохова не увеличиваются в размерах на манер земной мужской плоти. В линиях гладкого коричневого тела Меры победительно наличествовала иная, нежели в мужчинах, сила. Женщина, умиротворенно подумал Никита, даже хрупкая и стройная, как лотос, всегда мощнее, шире мужчины, потому что создана Господом для других целей.

Они носились, рассекая воду, обгоняя стрекоз на мотоцикле, иной раз заваливаясь в пенные волны на крутых виражах, потом сидели на дебаркадере за столиком клубного кафе под тентом. Официант в белом кителе, как капитан, звал Никиту в путешествие по карте вин. С помощью имеющихся у Никиты денег было трудно проложить на этой (марсианской?) карте достойный, а главное, долгий маршрута. Но инстинкт был сильнее денег. Никита заказал самое дорогое шампанское.

Второй раз он овладел икающей шампанским Мерой в… кабинке женского туалета. Она присела на крышку унитаза. Никита опустился на колени, прижался лицом к светлому лобку. Ему не давала покоя дурацкая мысль, что Мера — это Цена наоборот, так сказать, ее противоположность, анти-Цена. Одна летала на дельтаплане. Другая рассекала волны на водяном мотоцикле. Одна была светловолосая, но… с темным лобком. Другая — темноволосая, но с лобком светлым. Было и еще одно обстоятельство, заставлявшее Никиту думать именно так. Но он пока не вполне в нем разобрался. Никита жалел, что рядом нет Саввы. Тот бы мгновенно (Никита в этом не сомневался) разрешил все недоумения.

Должно быть, он слишком надолго и без выраженного намерения припал к лобку, потому что Мера, в очередной раз икнув, сонно поинтересовалась: «Что ты чувствуешь?»

«Чувствую себя стражником, — ответил Никита, — у врат, из которых все мы вышли. А еще, — добавил после паузы, — блудным сыном, возвращающимся… домой».

«Красиво, а главное, концептуально обобщаешь, — заметила Мера. — Много разного народа стражничает у этих врат, — продолжила она. — Но далеко не каждый блудный сын возвращается… домой, — поставив ногу на биде, продемонстрировала Никите всю ширь врат, весь простор некогда оставленного блудным сыном дома. — Если, конечно, не считать за возращение смерть в процессе. Хотя, наверное, более однозначного возвращения не бывает».

Что она, собственно, имеет в виду, с подозрением покосился на подругу Никита. Ему вдруг показалось, что зеленый марсианский огонь в ее глазах сделался каким-то технологическим, управляющим, как на пульте. Показалось, что еще мгновение, и… Никита уйдет стражником под сень врат, исчезнет (в прямом смысле слова) в некогда оставленном доме. Никита понял, что перестает быть гладиатором. Гладиатору в голову такое прийти не могло. Сознание возвращалось на временно оставленные территории с тем, чтобы больше никогда с них не уходить. За время отсутствия сознание значительно повысило свой образовательный уровень. Отныне зеленоглазые марсианки со светлыми лобками из колена Енохова не могли его смутить. Все было под контролем.

Потом они ухитрились сделать это прямо на мотоцикле. Мера (как бы) сидела у Никиты на коленях, управляя машиной, а он дергался сзади, ловя свободной рукой улетающий (его пришлось расстегнуть) комбинезон. С берега, наверное казалось, что огромный ворон несется на мотоцикле, распустив по ветру крылья.

Если Мера всякий раз — в раздевалке, на мотоцикле, и после — у Саввы на водяном матрасе — демонстрировала новизну, Никита был строг и последователен, как тот старый конь, который борозды не портит, но и (в смысле разнообразия) ее не улучшает. Мера, помнится, даже укорила Никиту, какой-то, мол, ты парень монотонный.

«В чем?» — надменно уточнил Никита.

«В вечном, как жизнь деле», — ответила Мера.

«Монотонность — фундамент вечности, — мрачно ответил Никита. — Новизна разрушает вечность, грызет ее изнутри, как червь. Что, собственно, сейчас и происходит с цивилизацией».

Он все упорнее задумывался над причиной, почему ему уже не хочется быть стражником, не хочется возвращаться блудным сыном в дом, а, наоборот, хочется быть дезертиром, блудным невозвращенцем домой.

Эта мысль не покидала его и позже в квартире Саввы на водяном матрасе, который был невероятно тверд и одновременно упруг, податлив к любому положению тела (тел), то есть был именно таким, какими (в идеале) должны быть мужские и женские половые органы.

Никита изнемог от матрасных трудов, заснул как провалился… на дно матраса, не услышал, как вернулся с работы Савва.

Проснулся он среди ночи.

Меры рядом не было.

Впрочем, ее путь по квартире можно было отследить по мерцанию светильников. Савва почему-то не любил люстры. Он пустил по коридорам вдоль стен на уровне плеча точечные линии крохотных (как на корабле) лампионов, которые вспыхивали от одного лишь прикосновения руки. Они горели некоторое время, а потом самостоятельно выключались, постепенно теряя накал. Так — по мерцающему во тьме пунктирному свету — наверное, можно было проследить путь глубоководной фосфоресцирующей рыбы в океане.

Никита, толком не проснувшись, побрел (поплыл) по светящемуся следу рыбы-Меры, как неудалый (он уже это чувствовал) рыбак. Он доплыл до ступенчатой тронной ванной. Меры там не было. Только истаивающие пузырьки в джакузи, да брошенное на пол полотенце свидетельствовали, что она здесь была.

Потом она отправилась на кухню. Может быть, ей захотелось чего-нибудь выпить или съесть. Но когда, едва поспевая за гаснущими светильниками, Никита пришел туда, Меры там не было.

Он решил, что они разминулись, и она пошла к водяному матрасу по другому — через холл — коридору.

Никита двинулся в обратный путь в кромешной тьме.

Однако последний, на его глазах погасший светильник, указал ему истинное местоположение Меры.

Она была у Саввы.

И с Саввой.

Доносящиеся из-за приоткрытой двери сладкие ее стоны не оставляли сомнения в том, чем они занимаются.

Всегда так, тупо подумал Никита, я не знаю почему, но почему-то всегда получается именно так. «Старик и море», — вспомнил он название знаменитой книги. — В моем случае, — горько усмехнулся, — «Старик и Мера», причем старик… я.

Он толкнул дверь.

Савва полулежал, откинувшись на высокую подушку. Мера ритмично вздымалась над ним, как если бы Савва был норовистым конем, а она всадницей.

Савва никак не отреагировал на не столько гневное, сколько скорбное явление брата. Никите захотелось убить Савву, но при том, что ему хотелось убить Савву, он отчетливо осознавал, что единственная нить, связывающая его с миром — это… Савва. Несмотря на то, что сам Савва все решительнее отрывался от реальной жизни, уходил, как самолет в стратосферу в мир идей, откуда не было возврата.

Исчезни вдруг Савва — мир превратится для Никиты в пустыню. Чем менее понятно вел себя брат, тем сильнее любил его Никита.

Он понял, что Савва ни в чем перед ним не виноват. Мера сама пришла к Савве, сама взнуздала его коня, сама поскакала на этом коне. Вряд ли Савва караулил ее под дверью ванной.

Никите вдруг показалось, что это он сам полулежит на кровати, а Мера сидит на нем верхом. Ему стало жаль брата, проведшего весь день на работе и угодившего ночью, как кур в ощип.

Воистину, Мера не знала… меры.

Она как раз обернулась в этот момент.

«А, это ты, — не сказать, чтобы Мера сильно смутилась или испугалась. — Вышло по Грибоедову. Шла в комнату, зашла в другую. Я скоро вернусь. А хочешь — присоединяйся, третий — не всегда лишний».

Савва между тем не проронил ни слова.

Они не считают меня за человека, возмутился Никита, почему я должен все в этой жизни делить с Саввой?

Он хотел спросить об этом у самого Саввы, но вдруг понял, что тот… спит. Глазы брата были закрыты, он дышал спокойно и ровно, как утомленный трудами праведник. Разве можно делать это… во сне, изумился Никита.

«Твой брат спит так, как ни один мужик не бодрствует, — подтвердила его предположение Мера. — Наверное, ему снится мировая революция. Иди, я сейчас вернусь. Не будем его будить. Но… — голос ее прервался, сломался как карандаш. — Видишь ли, есть дела, которые надо завершать… даже во сне, — упала Савве на грудь. — Наверное, — перевела дух, перекатившись через Савву, — так спит Россия, которую твой брат хочет разбудить. По мне, так не надо будить. Пусть спит»…

…Ни до, ни после не огребал Никита Иванович экскаваторным ковшом таких кубов дармовой девичьей любви, как в противоречиво-прекрасные (если к «смещенной» в смысле морали, нравственности, чувства пути и логики жизни общества добавить лично Никиты Ивановича в ту пору здоровье, молодость, силу) годы правления худенького президента с невыразительной внешностью, замороженными (как у судака на льду) глазами, которого Савва называл «предтечей», точнее «Предтечиком». Нечто прыгуче-птичье, короткокрылое, легкое и обреченное вкладывал он в это не существующее в русском языке слово.

И жизнь, казалось тогда вослед погубленному Сталиным Мандельштаму Никите, можно «пропеть скворцом, заесть ореховым пирогом». Фраза: «да видно нельзя никак» тогда еще не просматривалась.

Казалось, можно.

Сам облик тогдашних верховных властителей мистически налагался на жизнь страны. При одном — дико пили, рычали как звери. При втором — молчали и тоже… пили. При третьем — произносили бессмысленно-правильные (как птичий щебет) слова о величии, порядке и справедливости, прыгали птичками.

Только вот ветки под птичками постоянно обламывались.

Деревцо, именуемое государством, начинало походить на голый столб, куда теперь впору было заползать только змеям.

«Чей он предтеча?» — пытался выяснить Никита.

«Не чей, а чего, — уточнил Савва. — Того, что он сам не может сформулировать. Только чувствует, как… конь, — должно быть, Савва вспомнил, как сам недавно “скакал” во сне, иначе откуда этот образ? — которого списывают на мясо. Вообрази себя резвящегося в теплом летнем ветерке мотылька. Разве может ему прийти в голову… у них ведь есть какие-то головы… что этот ветерок — предтеча страшной бури?»

«А тебе, стало быть, это приходит в голову?» — уточнил Никита, которому нравилось петь (пить) скворцом, закусывать ореховым пирогом (осетриной и семгой).

«Да. И поверь, это меня совсем не радует, — ответил Савва. — Я хочу помочь…» — вдруг замолчал, посмотрел пустыми глазами сквозь Никиту.

Никита понял, что отнюдь не мотыльку-«Предтечику» хочет Савва помочь. И — не любителю петь скворцом, заедать ореховым пирогом — Никите.

Значит… буре?

«Мир, в том виде, в каком он существует сейчас, — нехотя объяснил Савва, — я имею в виду так называемую глобализацию, мировое правительство, большую десятку, комитет трехсот и так далее представляет собой многоступенчатый, многоуровневый, разветвленный до немыслимой степени заговор».

«Сатанистов? — предположил Никита. — Или… финансистов?»

«Всего лишь равнодушных, — ответил Савва. — Я сделаю все, что в моих и не в моих силах, чтобы расстроить заговор равнодушных, дать миру шанс».

«Каким образом?» — спросил Никита.

«Равнодушных в мире больше, чем китайцев, — с огорчением произнес Савва. — Они настолько сильны, что сейчас им практически невозможно что-то противопоставить».

«А как же “Самоучитель смелости”? — вспомнил Никита про ненаписанный отцовский труд.

“Самоучителя смелости” в природе не существует, — ответил Савва. — Глупости — да, смелости — нет. Но даже если бы он существовал, им могли бы воспользоваться только те, в ком сохранилась Божья искра. Собственно, главная цель заговора равнодушных состоит в том, чтобы затоптать сапогами, залить мочой Божью искру, написать поверх иконы даже не бранное, а… пустое суетное слово. Все остальное — произвольное и спланированное расширение этого файла в мировом масштабе».

«Как же тогда ты собираешься расстроить всемирный заговор равнодушных, — удивился Никита, — если даже “Самоучитель смелости” не может помочь, потому что его, как выяснилось, нет?»

«Когда тенденцию невозможно пересилить, — ответил Савва, — ее следует довести до логического абсолюта, который всегда есть отрицание тенденции в момент ее наивысшего торжества. Чтобы расстроить заговор равнодушных, надо всего лишь поставить над ними кого-то еще более равнодушного и циничного, нежели они сами. Равнодушные почти всегда одолевают неравнодушных, но сверхравнодушного им одолеть не дано, точнее невозможно. Это для них — все равно, что остановить собственное сердце».

«Но почему ты решил, что этот… сверхравнодушный станет бороться с равнодушием, которому, как ты утверждаешь, нечего противопоставить?» — удивился Никита.

«В том-то и дело, что не имеет никакого значения, будет или не будет он бороться, — усмехнулся Савва. — Все случится само, как в химической реакции».

«Да что именно случится?» — не выдержал Никита.

«А вот этого доподлинно никто не знает, — развел руками Савва. — Так что определенный риск имеется. А кто не рискует, — весело подмигнул Никите, — тот не пьет шампанского».

Никита, наконец, определил главное свое отличие от брата.

Савва (по жизни) всегда выбирал риск.

Никита — шампанское. Ему хотелось пить шампанское и не хотелось рисковать. А если и рисковать, то… не запредельно. Как в случае с гражданином Мамедовым. Значит я тоже… участвую в заговоре? — подумал Никита.

…Иной раз ему казалось, что ревновать Цену и Меру к Савве — все равно, что ревновать море к тому, что помимо Никиты в нем купается Савва и, вероятно, не только Савва. Но Никита все равно ревновал, хотя его ревность не выливалась в конкретные действия, точнее выливалась (вливалась) в море… любви. Никита решил, что не участвует в заговоре равнодушных, потому что существовали две вещи, которые волновали его не меньше собственной судьбы: девушки — Цена и Мера — то есть (если обобщать) любовь и — будущее России.

Никита подумал, что он куда более безумен (цинично-безумен), нежели Савва: хочет «подтянуть» под себя всю мировую любовь и судьбу (будущее) многомиллионной России. А главное, хочет при этом пить шампанское.

Интересно, подумал Никита, что сказал бы по этому поводу отец Леонтий?

Скорее всего, отец Леонтий посоветовал бы Никите жениться на хорошей честной девушке, устроиться на государственную службу да и работать там в поте лица своего, умножая славу державы.

Отцу Леонтию в те дни удалось добиться невозможного — отодвинуть на десять метров очередное колено бетонной развязки, так что один из куполов церкви остался в прямом контакте с небом. Правда, это был не дневной золотой, а ночной — синий в звездах — купол. Сам московский мэр в бараньей папахе на лысой голове осмотрел стройку, дал «добро» на изменение проекта и даже промчался с отцом Леонтием на «Harley-Davidson» по готовому участку эстакады, взяв обещание, что отец Леонтий поддержит его, мусульманина, на предстоящих выборах.

Отец Леонтий вообще был тогда немыслимо популярен. Бетонную церковь навестили поочередно: глава Международного валютного фонда, Папа Римский и Далай-Лама. Глава МВФ призвал отца Леонтия молиться за сохранность мировой финансовой системы (доллара). Папа Римский открыл ему тайну последнего по времени пророчества Божьей Матери — что вирус победит человека. Далай-лама сообщил, что очередное воплощение Будды родится в следующем году в Бурятии. Президент России намекнул, что как православный мирянин не возражал бы видеть отца Леонтия новым патриархом всея Руси. Архиерейский собор, впрочем, не разделял этого мнения. Он вынес отцу Леонтию порицание за езду на «Harley-Davidson». Хотя, было не очень понятно, чем, собственно «Harley-Davidson» хуже (лучше?) шестисотого «Мерседеса», на котором разъезжал в сопровождении двух джипов с охраной патриарх?

Когда Никита последний раз был в церкви, отец Леонтий вдруг спросил у него про брата. Никита ответил, что, насколько он может судить, у Саввы все в порядке.

«Передай ему, — сказал отец Леонтий, — что Божий Промысл всегда сильнее любой умозрительной конструкции, какой бы прочной та не казалась».

«А если проще, — уточнил Никита, — чтобы я тоже понял?»

«Тогда скажи ему, — улыбнулся отец Леонтий, — что у Бога выиграть в карты невозможно».

Никита сказал.

Поразмышляв над словами отца Леонтия, Савва ответил:

«Скажи ему, что выигрыш в этой игре — ничто, зато сама игра — все».

Никита сказал.

Отец Леонтий ответил:

«Любовь к игре не может быть сильнее самой игры. Любовь к истине не может быть сильнее истины. В противном случае игрок играет сам с собой, узнает истину, но теряет память. Можешь это ему не передавать. Он и так знает».

Савва, в отличие от Никиты, не терзался проблемами верности и неверности. Ему было плевать на летающую на дельтаплане Цену, рассекающую волны на водяном мотоцикле Меру. Иногда Никите казалось, что, глядя на девушек, Савва каждый раз пытается вспомнить, как какую зовут. У него была плохая — скользящая — память на девичьи имена. Савва называл Цену Мерой, а Меру Ценой. Потом он придумал для них универсальные (общие) имена: Цера и Мена. Самое удивительное, что девушки не обиделись. «Это я, Мена», — говорила Мера, перемещаясь с ложа Саввы на ложе Никиты. «Это я, Цера», — вздыхала в аналогичной ситуации Цена.

Это было невероятно, но она продолжала каждый раз терять девственность, которая таинственным образом успевала восстанавливаться даже в те несколько мгновений, когда Савва сменял на вахте любви Никиту, или наоборот.

«С тобой каждый раз, как в первый», — говорили Цене Никита и Савва.

Они говорили ей, что она — земное воплощение богини Афродиты. К той будто бы тоже каждый раз возвращалась девственность.

Но это не нравилось Мере. Она считала земным воплощением богини Афродиты себя.

Если Цена каждый раз теряла (и восстанавливала) девственность, то Мера… как будто растворяла в себе мужской член. Если внутри Цены (словам) было тесно, то внутри Меры (мыслям) было просторно. Внутри Меры как будто отсутствовало земное притяжение, а, стало быть, были невозможны трение, кручение, изгиб, одним словом, любое сопротивление (материала). Внутри Меры, таким образом, были: космос, вакуум, бесконечность.

Никита думал, что, возможно, это связано с физическими параметрами его… скажем так, космонавта, но Савва подтвердил, что испытывает точно такие же ощущения. То есть, не в космонавтах было дело.

«А что если спросить, — предложил однажды Никита, — как это у нее произошло в первый раз?».

«Только спрашивать надо не у нее, — усмехнулся Савва, — а где искать того дяденьку?»

Они часто шутили над вечной девственностью Цены, но каменно молчали о бесконечности Меры. Савва объяснил, что это происходит потому, что в случае с девственностью они, как ни крути, но действующие лица, в том смысле, что от них хоть что-то зависит, в случае же с бесконечностью — ничто, (космическая) пыль, от них не зависит ровным счетом ничего. В таких случаях, вздохнул Савва, у мужиков не принято шутить. А спустя некоторое время заметил, что ему однажды снилось нечто подобное.

«Снилось?» — усомнился Никита.

«Я думаю, что этот сон… внутри нее, — серьезно ответил Савва. — Входя в нее, мы преступаем некую черту, проскальзываем в другую реальность. Во сне ведь нет ни сопротивления материала, ни гравитации, ни силы трения».

«А что тебе снилось, — спросил Никита, — неужели мировая революция?»

«Почему ты так решил? — с подозрением посмотрел на него Савва. — Да, мне снился некий проект по переустройству общества, но я бы не стал называть его мировой революцией».

«И ее невозможно разбудить?» — спросил Никита.

«А может, надо самому проснуться?» — ответил Савва.

Никита видел определенную гармонию в том, чтобы после тесной Цены войти в без(раз)мерную Меру, как после реки в океан, или наоборот, после Меры (океана) в Цену (реку). В одном случае он находил желанную свободу после не столь желанного (надоевшего) ограничения. В другом — не менее желанное ограничение после не столь желанной (надоевшей) свободы.

Иногда, впрочем, морских и речных путешественников — Никиту и Савву — подстерегали (без этого невозможно) опасности: непроизвольное (судорожное) сокращение мышц у Цены или Меры. Савва, помнится, долго ходил с огромным синяком на пояснице. Никиты однажды вывихнул запястье, не успев вовремя выхватить руку зажатую между ног Меры, а может, Цены. Тут они были похожи друг на друга, как Сцилла и Харибда.

…Если Никита сходил с ума от любви, взмывал в небо на дельтаплане, носился, рассекая волны, на водяном мотоцикле, забывал про занятия в университете и сочинение статей, то Савва был удивительно равнодушен (спокоен) ко всему, что было связано с девушками (любовью). Так опытный электрик спокоен при виде вскрытого электрощита — переплетений проводов, сочленений полупроводниковых схем, искрящих клемм, вспыхивающих и гаснущих огоньков на пульте. За все время Савва не подарил Цене и Мере и флакончика духов.

Зато стремительно состарившейся Розе Ахметовне (когда их видели вместе, все были уверены, что она мать Саввы) он вдруг купил и обставил квартиру, чуть ли не каждое воскресенье наведывался к ней с дорогими подарками.

Савва относился к попивающей портвейн, нечистой на руку (однажды ее задержали в универсаме за кражу этого самого портвейна и — видимо, случайно подвернулся под руку — компакт-диска с оперой Вагнера «Тангейзер») Розе Ахметовне с необъяснимым трепетом, с каким не относился ни к девушкам, ни к родной матери. Как-то, навестив любимую подругу в неустановленное время, Савва застал у нее усатого джигита с рынка, назвавшегося ее «братом». Но и это не смогло поколебать его ненормально доброго отношения к ней.

«Видишь ли, мужчине, занятому переустройством — чем еще может заниматься настоящий мужчина? — мира, в принципе, женщина нужна лишь на очень короткое время, — сказал Савва. — Все остальное время, пока она с ним, он только и думает, как бы ее выпроводить. В то время как женщине, даже самой совершенной и достойной, мужчина необходим постоянно. Женщина, в отличие от мужчины, не может быть одна. Поэтому она только и думает, как бы с ним не расставаться. Разве это справедливо? Я хочу, по крайней мере, в отношении хотя бы одной женщины, исправить эту несправедливость. Раз я не могу все время быть с Розой Ахметовной, то пусть у нее будет… все, кроме… меня».

«Да, но почему ты выбрал такую старуху? — не мог понять Никита. — Исправлял бы несправедливость в отношении молодых да красивых».

«В этой жизни, — ответил Савва, — мужчине надо обязательно любить хотя бы одну женщину, причем так, чтобы… та не понимала, за что. Чтобы это была для нее тайна, загадка которую она не могла разгадать. Я готов отдать Розе Ахметовне все, потому что она ни разу ни о чем меня в этой жизни не попросила».

«А если вдруг попросит? — спросил Никита. — Тогда что?»

«Не знаю, — ответил Савва. — Должен же существовать в этой жизни хоть один вопрос, на который я не знаю ответа».

Именно тогда Никита понял, что ревновать Цену, Меру, всех остальных девушек мира к Савве бессмысленно. Близость с ними (или отдаленность от них) не имеет для него никакого значения. Савва — не столько живой, подверженный страстям человек, сколько вложенная (как железная рука судьбы в перчатку) в человеческое обличие функция, призванная осуществить… что?

… «Ну и что? — помнится, произнес отец, внимательно осмотрев макет. Его не удивили ни крохотные живые человечки, ни текущие реки с вереницами барж, ни светящиеся космическим свечением линии электропередачи, ни пульсирующие над вечной мерзлотой трубы нефте- и газопроводов, ни гудящие как ульи, освещенные заводские корпуса. Их, впрочем, было не очень много. Большинство корпусов (ульев) выглядели так, словно тут побывал медведь. Как будто отец все это уже видел. Или знал, как все это сделать. Но не делал, потому что не считал нужным. — Кого ты хочешь этим удивить?»

«Не тебя, — с некоторой обидой ответил Савва, видимо, иначе оценивающий макет. — Я хочу показать это президенту».

Президент, которого Савва называл Предтечиком, переживал период необъяснимой, немотивированной апатии. Как если бы власть была ковром, о который он (как Савва) без конца стирал колени, тягостной наукой, которую он не хотел постигать, постылой работой, которую он не выбирал, но от которой было никуда не деться.

Народ не видел его ни в гневе, ни в радости. Зато (по ТВ) все чаще видел — с кругами под глазами, с мелко подрагивающими руками. Все знали, что он взлетел на вершину власти по чужой воле, но никто не знал, продолжает ли он выполнять чужую волю, а может, вообще не выполняет никакой воли. Главное же, было непонятно, есть ли у него своя воля? И если есть — в чем она проявляется, на что направлена?

Никита недоумевал (вместе с народом). Савва же полагал происходящее с президентом нормальной (неизбежной) расплатой за невыполненные обещания, обманутые ожидания.

«Они всегда следуют за человеком, как тень, — объяснил Савва, — высасывают из него волю, ум, честь, совесть и радость жизни. Это только кажется, — продолжил Савва, — что обманщики и мошенники — счастливые люди. Вспомни, что случилось с первым российским президентом».

С ним, действительно, случилась дикая вещь. Когда-то он пообещал лечь на рельсы, если народу будет худо от проводимых им реформ, но, естественно, не лег, ушел в отставку, передав власть (как шубу с царского плеча) другому президенту. О нем уже стали забывать, как вдруг страну облетела новость: тело первого российского президента обнаружено на железнодорожной насыпи под Нарофоминском… перерезанное пополам. Правительственная комиссия так ничего и не смогла толком объяснить народу: сам ли первый президент решил исполнить некогда данное обещание, а может это террористический акт, или несчастный случай? Над страной повисла глухая (как перед грозой) темная пауза.

«Значит, по-твоему, президент — мошенник и обманщик?» — спросил у Саввы Никита.

«Нет, — ответил Савва, — он всего лишь заложник приведших его к власти обстоятельств, причем — и это очень плохо — добровольный заложник, то есть такой, который искренне становится на сторону захвативших его бандитов, начинает считать их дело правым, требования справедливыми, а тех, кто хочет его освободить — своими врагами. Обычно, — задумчиво добавил Савва, — такое случается с плененными женщинами. Надо помочь ему избавиться от комплекса заложника, превратить в мужика».

Президент пытался вернуть стране управляемость, упразднял старые, учреждал новые органы власти. В результате страна становилась еще более неуправляемой. Регионы расползались в разные стороны, как раки из перевернутой корзины, хотя внешне все подчинялись его решениям, а поначалу так даже обнаруживали в них некую глубинную (мол, давно надо было так сделать) логику. Он выстраивал авторитарную модель управления, но как каменщик, который день работает, два пьет и три отдыхает. Было совершенно очевидно, что подобная модель (когда он один принимает решения и отвечает за все) ему не в кайф, что он слишком (потому собственно и привели к власти) незначителен и (чем-то) запуган, чтобы единолично отвечать за жизнь общества, превратить свои власть и волю в единственный термометр для измерения температуры страны, единственное Солнце и единственную Луну на ее небосклоне. Он отдалял одних, приближал других воров (не воров тогда рядом с властью не было), убеждал их блюсти государственные интересы. Те согласно кивали, но продолжали грабить страну, обманывать его, президента. Он оставил в стране одну-единственную партию, куда как в сточную канаву слилось все, что катилось под уклон и всплывало наверх, потому что не могло утонуть по определению. Только было непонятно: чей это приводной ремень, чьи интересы будет отстаивать эта партия? Он пытался навести порядок в газетах, на радио и телеканалах, дабы они не смущали ослабевший умом от многолетних реформ народ, писали бы, говорили и показывали одно и то же, но было совершенно непонятно, что именно должны они писать, говорить и показывать, какую идеологию проповедовать, какие именно дела президента пропагандировать?

Какими-то пустыми, ненужными, а то и вредными для страны оказывались его дела. То он встречался с японцами, невнятно (не отдадим никогда, но рано или поздно обязательно отдадим) говорил с ними про острова. По его глазам, однако, было видно, что плевать ему и на острова, и на японцев. То принимал в Кремле оборотистую бабищу — вице-премьера по социальным вопросам, которая пела ему (а он с серьезным видом слушал), что в каждую сельскую школу доставлено по три компьютера. Между тем, вся (за вычетом Москвы и Питера) Россия месяцами сидела без света (его отключали независимо от того, платили за него или нет), а сельские школы, в которые бабища будто бы отправила компьютеры, повсеместно закрывались из-за отсутствия учеников, учителей и учебников. В одной газете тогда как раз написали о том, как молодую сельскую учительницу, возвращавшуюся зимним вечером из школы в деревню, прямо на дороге растерзали… волки. Она несла с собой тетради, и пока поджигала их одну за одной, волки не решались напасть, Но тетради быстро закончились. По общему мнению, учительнице не хватило трех тетрадей, чтобы добраться до дома.

То есть президент как бы нехотя снаряжал телегу, на которой в путь должен был отправиться… кто? Или все-таки — он сам? Но тогда откуда тоска, дрожащие руки, круги под глазами?

Как бы там ни было, Никите тогда был известен еще один человек, тоскующий и переживающий не меньше (больше?) президента — Савва.

Президент тосковал потому что не знал, что делать, кто виноват и кому это (то, что происходит) выгодно. Савва — потому, что президент не спрашивал его, Савву, что делать, кто виноват и кому это выгодно. Савве казалось, что если президент позовет его и спросит, а он ответит, и президент с ним согласится, то два минуса: тоска президента и тоска Саввы дадут плюс — национальную идею для России, которая всегда есть действие. Савва не мог понять, почему президент который уже год не зовет его, не спрашивает? Ведь золотое (когда можно что-то сделать) время стремительно истекает.

«Еще немного, — говорил Савва, — и любое, даже самое правильное его решение, автоматически пойдет во вред стране. Все будет оборачиваться против него, независимо от того, будет он что-то делать, или нет. Конечно, — качал головой Савва, — не выполнять обещания плохо. Но еще хуже — выполнять, когда их время прошло, когда люди хотят другого».

«Чего люди хотят?» — спросил Никита.

«Люди хотят знать точное время, — ответил Савва, — хотят знать, когда им просыпаться утром и ложиться спать ночью. Лидера нации можно уподобить часам. Всякие часы имеют свой завод, ресурс, будильник. Наши часы не зазвонили в назначенное время. Людям это не понравилось. Никто не может понять, какое время они показывают? Когда народ перестает верить часам, он их в лучшем — для часов — случае выбрасывает, в худшем — разбивает. И заводит себе новые».

«Но ведь они еще идут», — возразил Никита, вспомнив как бодро президент взбежал по застланному красным ковром трапу самолета с надписью «Россия», унесшего его с визитом дружбы в островное государство Фиджи.

«Только время по ним никто не сверяет», — вздохнул Савва.

… «Хочешь показать макет президенту? Зачем?» — искренне удивился отец.

«Как зачем? — не менее искренне удивился Савва. — По меньшей мере, по двум причинам. Во-первых, власть в России священна даже тогда, когда лишена внутреннего содержания. А во-вторых, страну жалко. Смотри, что будет с нами, если оставить все как есть, через… — ввел в компьютер команду, — пять лет».

Человечки, реки, горы, леса и города сбились в сплошную серую массу, как если бы из них варили студень. Потом макет как-то незаметно просел, обеслесел и обезлюдел. Освещенными во всей России остались Москва, Питер и почему-то Ханты-Мансийск, по главной улице которого двигалось что-то вроде бразильского карнавала. Вдоль многих рек, дорог и горных хребтов определенно возникли укрепленные границы. Человечки, хоть их и стало значительно меньше, обрядились в камуфляж, зарылись в окопы, то тут, то там постреливали друг в друга из гаубиц. Чукотка, Дальний Восток отвалились от макета. Какую-то разорванную мерцающую (видимо, напоминали о себе зарытые ядерные отходы) гармонь напоминала теперь укороченная Россия. Большинство нефте- и газопроводов уже не действовали, бесследно растворились в земле, как хирургические нитки в человеческом теле. Вдоль действующих — обветшавших, заштопанных, как носки, вылезших, как варикозные вены наружу — зелеными носатыми жуками ползали танки.

«Хочешь напугать президента плохим предсказанием? — усмехнулся отец. — С каких это пор наша власть боится плохих предсказаний? Плохая конъюнктура — воздух, которым она дышит, среда обитания, внутри которой она кует свою копеечку».

«Ладно. Посмотри, что будет через десять лет», — склонился над компьютером Савва.

Светящийся смерч, как штопор, ввинтился в макет. Европейские области, похоже, отпали. Россия начиналась теперь за Уралом. Если, конечно, это была Россия, потому что по степям там гонялись за… бронепоездами всадники в лисьих малахаях и с пиками. Россия (точнее изломанный, как чудом не вылетевший из оконной рамы кусок стекла, ее остаток) предстала в виде дымящихся развалин, вселенской свалки, по которой замедленно бродили люди (отребье) в отрепьях. Относительно цивилизованная жизнь теплилась в огороженных то ли гетто, то ли укрепленных колониях, куда (это было в высшей степени странно) постоянно (на самолетах и этих самых, преследуемых всадниками в малахаях с пиками, бронепоездах) доставлялись люди из-за пределов России. Столицей страны, похоже, теперь был Иркутск. Вокруг него по берегам Байкала расположились загадочные гетто.

«Что это такое?» — полюбопытствовал Никита.

«К нам со всего мира будут свозить больных СПИДом и какой-то новой, разрушающей мозг, болезнью, — объяснил Савва, — чтобы они, значит, спокойно доживали на берегу Байкала — единственном в России свободном от ядерных отходов месте. За каждого больного российскому правительству выплачиваются какие-то деньги. Это будет основная статья пополнения бюджета страны. Сначала от больных очистят Скандинавию, потом Австралию и Канаду. До Африки, кажется, дело не дойдет. Если верить компьютеру, то соответствующий закон Дума примет в две тысячи седьмом году чуть ли не единогласно. Во-первых, объяснят депутаты, к нам будут привозить культурных, свободных людей, носителей демократии на генетическом, так сказать, уровне. Общаясь с ними, наш серый, косный народ будет учиться жить по законам свободы и рынка. Во-вторых, наконец-то в стране появятся необходимые деньги для дальнейшего продвижения по пути реформ. В-третьих, наши ученые-медики получат шанс выйти на лидирующие в мире позиции в борьбе со СПИДом, создать вакцину против этой “чумы двадцать первого века”. А почему нет? — усмехнулся Савва. — Какая, собственно, разница между отходами — ядерными и человеческими? Разве они виноваты в том, что они — отходы?»

«Согласен не виноваты, назовем их так, вынужденные отходы, — сказал Никита. — Но почему Россия добровольно превращает себя в страну отходов?»

«На эту тему можно говорить бесконечно. Но лучше, — кивнул на макет Савва, — этому помешать. Что я и пытаюсь сделать. Один», — внимательно посмотрел на отца..

«Ну и что?» — повторил отец.

Худой, седой, всклокоченный, с мотающимся по шее кадыком, в длинном расстегнутом белом плаще, он напоминал Никите попугая, выучившегося задавать дурные вопросы и принципиально не слушать на них ответов.

«А то, что через десять лет России не будет, — ответил Савва. — Я понимаю, — упреждающе поднял вверх руку, — ты скажешь, что ему плевать. Но ведь он-то исчезнет еще раньше. Это должно его волновать?».

«Ты находишься в плену ошибочной версии, — пожал плечами отец, — пытаешься служить проигранному делу, спасти то, что нельзя спасти».

«Не спасти, — уточнил Савва, — дать новую жизнь, если угодно, переиначить генетический код, направить по новому пути».

«Ты знаешь, что эти твои действия, — остекленев глазами, покачнулся отец, на мгновение потеряв сознание, — приведут к диаметрально противоположному результату. Ты хочешь спасти щепку внутри огромного водоворота, который должен утянуть в себя весь мир. Более того, думаешь, что если ты каким-то образом вытащишь щепку из водоворота, он сам собой успокоится, отступит, пощадит мир. Это изначально непродуктивно. Знаешь, с чем можно сравнить судьбу?» — вдруг спросил у Саввы.

«С чем угодно, — ответил Савва, — перечень сравнений бесконечен, как список мертвых».

«С непорочным зачатием, — ответил отец. — Оно происходит независимо от того… стоит у кого-то или не стоит. Отойди, сынок, не мешай событиям идти своим чередом».

«Отойду, — усмехнулся Савва, — если ты внятно объяснишь мне, почему у меня нет шансов на успех. Я тоже верю в судьбу. Она подсказывает мне, что у меня получится. Мы с тобой как будто стоим посреди чистого поля. Ты говоришь, что ветер подует в эту сторону. Я — что в ту. Почему ты так уверен, что ты прав, а я нет?»

«Потому что речь идет не о ветре, — сказал отец. — О ветре я бы не стал спорить. Хорошо, я попробую объяснить то, что объяснить невозможно, потому что это вне логики, доступной человеческому сознанию. Ты хочешь определить конечную цель происходящего? Ты только что, — кивнул на макет, — видел результат. Но ты его не понял. Ты говоришь о каком-то президенте, от которого будто бы что-то зависит, который будто бы может что-то изменить. Тогда когда суть и смысл происходящего заключаются в том, чтобы превратить Россию в… Луну! Как ты можешь этому противостоять? Попробуй доказать мне, что я не прав!»

«Смысл уничтожения СССР, политических и экономических реформ, попыток приобщить Россию к мировому сообществу, учредить в ней демократические нормы и так далее заключается в том, чтобы превратить Россию… в Луну? — тихо уточнил Савва. — Зачем?»

«А на Луне, — продолжил отец, — как тебе известно, люди не живут. Поэтому, — закончил совершенно спокойно, — Россия превратится в Луну, независимо от того, будешь ты этому помогать или противодействовать. Ты, видишь ли, во всех своих построениях опираешься на логику, между тем как человеческая логика сегодня — крайне ненадежный, я бы сказал, морально устаревший строительный материал. Думаешь, что строишь устремленную в небо башню, — закончил отец, — а на самом деле копаешь яму. Ты поймешь, что я прав, — посмотрел на часы, — уже… сегодня. Точнее, через десять минут».

«Но зачем превращать Россию в… Луну?» — спросил Савва.

Никиту удивило, что он отнесся к дичайшему этому предположению столь серьезно.

«Отвечу, — усмехнулся отец, — если ты ответишь мне, зачем вообще существует Луна?»

«У меня каждая минута на счету, — тихо произнес Савва, — но этими десятью минутами я пожертвую», — уселся в глубокое кожаное кресло, мрачно уставился в мозаичный овальный бассейн, над которым почти бесшумно струился фонтан, и внутри которого совершенно бесшумно плавали золотые и красные рыбки.

А что если, посмотрел на античные фигуры на дне бассейна Никита, они играют на… рыбок, которые исполняют их желания?

…Никита Иванович вспоминал макет, сыгравший столь важную роль в судьбе России, в автобусе, бодро пилившем на восток. Дорога была до того пустынна, что опасения Никиты Ивановича относительно слежки, преследования представлялись пустыми, как это самое шоссе вдоль цветущих склонов Карпат, по которому шустро пилил автобус. Иногда его пересекали местного значения, ведущие в буковые рощи, в высящиеся вдали замки и костелы, дороги. В местах пересечения стояли удивительно новые, как будто только что вырезанные из дерева, свежевыкрашенные распятия. Особенно натуральными казались капли крови на челе, руках и ногах Спасителя. В Карпатах, похоже, чтили Иисуса Христа. Никите Ивановичу даже показалось, что на одном из крестов Господь распят в виде… женщины.

Он вспоминал отравленную стрелу, чуть было не сразившую его в подъезде родного дома, киллера, посланного по его душу и думал, что же такое он не должен был сделать, если его хотели убить? При всех раскладах получалось, что он не должен был… ехать в Россию. Но ведь если бы в него не выстрелили отравленной стрелой, не послали по его душу киллера, ему бы и в голову не пришло куда-то ехать. Он бы жил не тужил в Праге, перебиваясь переводами и случайными гонорарами, дописывая роман «“Титаник” всплывает», который так никогда бы и не всплыл (к читателю). Получилось, что тот, кто хотел, чтобы Никита Иванович никуда не ехал, сделал все, чтобы он поехал. Тогда как, если бы он ничего не сделал, Никита Иванович никуда бы не поехал.

Никите Ивановичу показалось, что он, наконец-то разобрался в сути давних разногласий Саввы и отца. Отец пытался объяснить Савве, что не следует насиловать (направлять) судьбу, потому что она сама кого хочешь изнасилует (направит). Савва же полагал, что правильные (направленные) действия могут привести к желаемому результату. Сейчас Никита Иванович на своей шкуре убедился, что прав отец, а не Савва.

Он вспомнил, как проигнорировал в свое время предупреждение Саввы президент России, и что из этого получилось.

Савва в свою очередь проигнорировал предупреждение отца, и из этого получилось… нечто совершенно неожиданное.

Зато президент внял предупреждению отца, но опять-таки в итоге получилось совсем не то, на что рассчитывали отец и президент.

Жизнь, похоже, состояла из невостребованных, нерасшифрованных (или неправильно расшифрованных) предупреждений, по которым человек карабкался (куда?), как по лестнице. Поднимаясь по ней (стоя под ней) человек не мог знать, какая именно ступенька подломится, какой именно фрагмент лестницы свалится ему на голову. Да и не лестница это была при ближайшем рассмотрении, а спираль, внутри которой человек терял представление, где верх, где низ, где левая, а где правая сторона.

Как бы там ни было, подумал Никита Иванович, к предупреждениям следует относиться серьезно. Он не знал, чем определяется ценность, значимость того или иного предупреждения. К примеру, сам факт его неубийства безусловно был предупреждением. Никита Иванович был предупрежден, что ему ни в коем случае нельзя ехать в Россию. Но следствием данного предупреждения явилось то, что он, чудом оставшийся в живых, ехал… в Россию. Никита Иванович понял, что угодил в спираль, в черную, существующую по своим законам, «дыру», откуда нет выхода, а если и есть, то это не тот выход, на который надеется живой человек.

Помимо бессмысленной, в сущности, спирали предупреждений, жизнь состояла из узлов, которые сами собой завязывались и сами собой (иногда) развязывались. Причем, концы торчали сквозь пространство и время.

Малина, вспомнил Никита Иванович имя индианки. Ему было не избавиться от ощущения, что когда-то он уже слышал это имя, но когда именно и при каких обстоятельствах, Никита Иванович, естественно, вспомнить не мог. Он пожалел, что не взял с собой в путешествие что-то более приличное, чем Tuzemsky rum. Вряд ли она, покосился на прекрасную индианку Никита Иванович, будет пить со мной Tuzemsky rum.

Между тем, Малина приветливо ему улыбнулась.

Никита Иванович почувствовал легкое (сладкое) головокружение, сладкую (легкую) дрожь в коленях. Не то чтобы у него давно не было женщин (женщины были), но совершенно точно (давно) не было таких молодых и красивых.

— Малина… — прошептал Никита Иванович. Ему вдруг стало невыносимо горько, что ему сорок семь лет, что жизнь, в сущности, прожита, а он не может ничего предложить прекрасной женщине, кроме… Tuzemsky rum — напитка бомжей. — Малина, — голос его преломился, как если бы Никита Иванович был молодым (скорее старым, разинувшим глотку в последний — перед супом — раз) петухом, — я никто и мое имя ничто, но я… на что-то еще надеюсь…

— Я знаю, — перегнулась к нему через проход индианка. — Более того, — произнесла тоже шепотом, — я здесь для того, чтобы надежды сбывались, в особенности, — внимательно посмотрела на Никиту Ивановича, — последние, как глоток Tuzemsky rum на смертном одре, надежды.

В это мгновение автобус въехал в длинный, темный, как если бы он вел в преисподнюю, туннель. Мысли Никиты Ивановича странным образом вернулись к отцу. Впрочем, он успел подумать, что слова индианки не столь просты, но внутри спирали мысли обретали невесомость, не растекались «слезной лужею», а летели сквозь пространство и время, как ядра воды.

…Помнится, Никита встретил его, как всегда одинокого и неприкаянного, на Кутузовском проспекте около конной статуи Багратиона напротив огромной, как будто подпирающей небо синей башни на берегу Москвы-реки. Это было еще до внезапного поворота в отцовской судьбе — короткого периода, когда ему стало некогда слоняться по городу с бутылкой пива в кармане, когда его стали подвозить к дому на служебной машине, и милиционеры, которые раньше норовили оштрафовать отца за неподобающий вид, теперь перекрывали движение на Кутузовском проспекте, когда он мчался на черном «ауди» с федеральным номером.

Они присели на отшлифованную до зеркального блеска гранитную скамейку. Отец поинтересовался, куда Никита держит путь. К Савве в «Национальную идею», ответил Никита. Отец заметил, что процветание этого фонда можно сравнить с процветанием отдельно взятого кровяного тельца внутри пораженного раком организма. Никита возразил, что если кто-то дает деньги, значит, кому-то этот фонд нужен. Естественно, усмехнулся отец, потому что денег в мире гораздо больше, чем необходимо. Их надо на что-то тратить. Отчего не раздать их бедным, спросил Никита. Если их раздать бедным, объяснил отец, в мире не хватит товаров, чтобы бедные смогли истратить свои деньги. Мало денег — мало бедных, сказал отец. Много денег — много бедных. Дико звучит, горько усмехнулся он, но деньги — аккумулятор и генератор, причина и следствие, альфа и омега нищеты и несправедливости.

Вот почему развернулась такая борьба за сохранение нынешнего финансового порядка, исключающего справедливость и гармонию. Россия, понизил голос, словно выдавал Никите страшную тайну, по числу бедных самая богатая страна в мире. Деньги в ней не живут своей естественной жизнью — не распределяются между производством, потреблением и прибылью, которая должна расходоваться на производство, но бесятся, неистовствуют, как выпущенные на свободу сумасшедшие, вкладываются в сугубо непроизводительные сферы деятельности, вроде фонда «Национальная идея».

«Эти люди, — посмотрел на победительно устремленную в небо синюю башню отец, — думают, что финансируют свое будущее, тогда как в действительности финансируют собственное исчезновение с лица земли, точнее… мировую антиглобалистскую революцию. Ты ведь знаешь, — сказал отец, — что я вижу будущее. Я устал видеть на каждом лице печать смерти, — так пристально уставился в глаза проходящей мимо женщине, что та испуганно от него шарахнулась — она не хотела умирать, — какой-то странной смерти… при жизни. Как будто они — все эти люди — живые и мертвые одновременно»…

Никита тоже стал заглядывать в глаза идущих по Кутузовскому проспекту людей, но не увидел там ничего, кроме обыденного набора переживаний. Девушка в обиде кусала губы. Усатый кавказец размышлял, как бы ему половчее сбыть товар, а еще и зацепиться в Москве. Пожилой бородач в потертом демисезоне (не иначе, как доцент технического ВУЗа) гневно сверлил взглядом лоток с молочными продуктами. Его определенно не устраивали цифры на ценниках. Никита подумал, что отец как всегда все усложняет. Или — заглядывает слишком далеко, куда нет смысла заглядывать, потому что увиденное бесполезно, неприменимо к действительности.

Наверное, эти мысли отразились на его лице. Отец грустно улыбнулся, потрепал Никиту по голове, поднялся с отшлифованной гранитной скамейки, пошел по проспекту. Отойдя немного, не оглядываясь, вскинул вверх согнутую в локте руку в коммунистическом, а может, новейшем антиглобалистском приветствии. Для пожилого, изможденного человека жест выглядел, по меньшей мере, странно. Кто бы мог подумать, что спустя годы, так будут приветствовать друг друга восставшие против глобализма люди на всех континентах? Никите захотелось догнать отца — одинокого, сутулого, в неизменном белом плаще с оттопыренными от бутылок (из этих «гнезд» птенцы не улетали, а если и улетали пустые — в урны — то мгновенно возвращались — полные) карманами, сказать ему, что он… любит его и еще, чтобы он не принимал происходящее так близко к сердцу. Ведь не умирает же семья с голоду. Все они: и Никита, и Савва, да и сам отец при деле, все худо или бедно зарабатывают, а Савва, так очень даже не худо и очень даже не бедно. Ну а мать, что мать… Тоже жива-здорова, хоть и живет в каком-то своем мире. В общем-то, каждый из них существует в своем мире. Ничего не поделаешь, это удел многих (Никита надеялся, что неординарных) людей.

Но… не догнал, не сказал.

После известных событий, когда президентом России был избран Ремир, отец уехал из страны. Некоторое время он издавал в Риге оппозиционный журнал под названием «Революция и Вечность». Там он печатал главы из бессмертного «Самоучителя смелости».

Во время Великой Антиглобалистской революции отцовский труд был переведен на все языки и издан во всех странах, за исключением, естественно, России.

Но отцу не удалось насладиться заслуженной славой.

Накануне революции он отбыл на индийском космическом коммерческом челноке на Луну, чтобы прочитать цикл лекций лунным людям — персоналу международной обсерватории, станции слежения за спутниками, химических и металлургических заводов. К тому времени на Луне трудились тысячи ученых и инженеров — лучших, как считалось, людей Земли. Они зачитывались «Самоучителем смелости».

Пока отец находился на Луне, грянула Великая Антиглобалистская революция. Все космические челноки, равно как и заводы, на которых делали спутники, были уничтожены как очевидные (ведь именно посредством спутников глобалисты оплели информационной и финансовой паутиной мир) проявления нового (объявленного вне закона) мирового порядка. Связь с Луной прервалась. В газетах писали, что запасов химикатов для генерации воздуха на Луне должно хватить на пятьдесят лет. Что же касается продуктов, то на Луне претворялся в жизнь девиз Господа: «Плодитесь и размножайтесь!» Куры там неслись по четыре раза в день. Свинья набирала невероятный вес за неделю. Злаки, фрукты и овощи вызревали в специальных капсулах на лунном грунте за сутки. Многие люди были уверены, что Луна и есть тот самый рай, куда попадают по окончании земных трудов праведники.

Только вот дышать там нечем.

В принципе, дело оставалось за малым — сделать новый челнок, да и отправить его на Луну. Но вот с этим как раз и не заладилось. В настоящее время снарядить челнок на Луну могла только Индия. Но она не спешила, потому что на Луне не было ни одного индуса.

Когда Никита Иванович уже жил в Праге, он часто ночью смотрел из башни — заброшенной обсерватории в парке святого Якоба — на Луну в подзорную трубу или в бинокль. Иногда ему казалось, что он видит там отца — одинокого и неприкаянного, как одиноки и неприкаянны все, кто знает что-то сверх того, что дозволено знать человеку. Никите Ивановичу казалось, что отец бредет по Луне, как когда-то по Кутузовскому проспекту — сутулый, в грязно-белом плаще с отвисшими (из-за вечных бутылок) карманами, с томом «Самоучителя смелости» под мышкой.

«Душа испаряется от лишнего знания», — любил повторять отец.

По прошествии времени Никита Иванович понял, что он был прав. Много раз он пытался сформулировать свое личное «лишнее» знание, пока, наконец, не сформулировал: «На бумаге (или словами) можно выразить любую мысль, но далеко не каждая, изложенная на бумаге (или высказанная вслух) мысль будет оценена по достоинству».

Никита Иванович считал, что, хотя мысли отца, в отличие от его, Никиты Ивановича, мыслей и были оценены по достоинству — «Самоучитель смелости» считался катехизисом Великой Антиглобалистской революции — отца трудно было считать счастливым человеком. Как, впрочем, и его, Никиту Ивановича, чей «Титаник» не только не «всплывал», но все глубже зарывался в океанский ил.

Савва же, напротив, однажды заметил, глядя на Луну (помнится, они шли из Кремля по Красной площади, и Луна висела над Мавзолеем, как восковой монгольфьер), что, в принципе, отец — счастливый человек, если, конечно, можно считать счастьем стопроцентно сбывшееся предсказание.

«Он считал, что Россия должна превратиться в Луну, — сказал Савва. — Она действительно превратилась в Луну. Но только для него одного. Тут он не ошибся. Впрочем, — добавил после паузы, — пока он счастлив только наполовину».

«Почему?» — спросил Никита.

Сгустившаяся над Мавзолеем тишина казалась ему обманчивой, как на поле брани перед нападением неприятеля. По миру победительно шествовала Великая Антиглобалистская революция. Взлетали в воздух небоскребы, пылали склады с компьютерами, громились дорогие магазины и медицинские центры, уничтожались банкоматы. Только Россия высилась среди океана хаоса каменным утесом порядка и общественного спокойствия. Рубль был крепок как никогда, потому что не зависел более ни от чего. В газетах, на ТВ осторожно обкатывалось словосочетание «золотая эпоха Ремира».

Никите, однако, не нравилось, что эта (общая, в масштабах государства) стабильность странным образом уживалась с полной (индивидуальной, в масштабах личности) нестабильностью. Никто не знал, что будет с ним завтра. Даже Савва (второй, как писали тогда в газетах, человек в государстве) предпочитал ночевать не в городской квартире, а (иногда) у Розы Ахметовны, или (гораздо чаще) на даче, где из подвальной котельной по короткому подземному ходу можно было попасть в гараж, а с крыши гаража спрыгнуть на соседский участок.

Никита, пожалуй, впервые в жизни не мог понять сути и смысла происходящего. Дело было не в разрушавшей мир Великой Антиглобалистской революции, не в Ремире, не в Савве и даже не в Еноте, приговоренном недавно к… (по новой статье в Уголовном кодексе) кастрации. В чем-то другом. Как будто они — Ремир, Савва, Енот, отец и прочие — пробудили к жизни некие силы, которые оказались сильнее них, с которыми они не смогли управиться. Незаметно разбуженные силы навязали им свои правила игры и сейчас сами решали, кто виноват, что делать, кому это выгодно, предоставляя им — Ремиру, Савве, Еноту, отцу и прочим — сугубо ограниченный выбор: стать жертвой немедленной, или… отсроченной.

Когда-то, сочиняя статьи для «Провидца», Никита издевался над понятием «историческая предопределенность». Сейчас он твердо знал, что она существует. Великая Антиглобалистская революция уничтожила прежний мир. Россия, пожалуй, впервые за все время своего существования, оказалась в том самом гордом одиночестве, о котором мечтали ее лучшие умы. Отныне она самостоятельно определяла свой путь по карте мироздания, и был этот путь неясен и грозен, как новый УК, где появились статьи, предусматривающие наказание в виде кастрации, ослепления, четвертования и даже посадки на кол.

Лунный свет заливал Красную площадь. Мавзолей качался в нем, как на волнах. Он как будто был кисельным берегом, Мавзолей, а лунный свет, заливающий Красную площадь — молочной рекой.

«Помнишь проект, который он называл “Коридор”?» — спросил Савва.

«Но он же… вернулся из этого коридора», — удивился Никита.

«Он да, а мы нет, — вздохнул Савва, — мы уходим в него… невозвратно. Я думаю, — понизил голос Савва, — это единственный в своем роде проект, от участия в котором никто не отвертится. Я бы охарактеризовал его, как проект с тотальным участием всех существующих в природе белковых тел. До меня доходили слухи о результатах лабораторных испытаний, — Савва быстро посмотрел по сторонам, как с некоторых пор, перед тем как что-то сказать смотрели по сторонам многие граждане России. — Они по всем госпиталям регистрировали случаи клинической смерти, опрашивали тех, кто выжил. Каждый, кто заглядывал в этот коридор видел там свое. Они запротоколировали две с половиной тысячи описаний. Ни одного повторения. Интересно, — перевел взгляд в небо Савва, — закончил он там Луне “Самоучитель бессмертия”?»

«Он прошел по этому коридору до конца, — заметил Никита. — Сколько его не было?»

«Прошел, — нехотя согласился Савва. — Он лежал мертвый три дня, как библейский Лазарь. Это темная история».

«Как смерть?» — предположил Никита.

«Темнее, — усмехнулся Савва, — гораздо темнее».

«А вдруг он спустится по этому коридору с Луны на Землю?» — спросил Никита.

«Зачем?» — пожал плечами Савва.

«Как зачем?» — Никиту изумила неизбывная тоска в голосе брата.

«На земле, — усмехнулся Савва, — все самое интересное уже произошло».

«А в России?» — спросил Никита.

«В России — нет, — вздохнул Савва, — в России летописец еще только вострит перо, готовит пергамент, особенный пергамент».

«Особенный?» — переспросил Никита.

«Особенный, — подтвердил Савва, — наши шкуры».

…Ровно через десять минут в кармане у Саввы задавленно пискнул мобильник. Перепуганная секретарша сообщила, что звонили из Администрации президента. Планы изменились. Президент будет в фонде через пятнадцать минут.

Савва, как пилот подбитого самолета, катапультировался из кресла, побежал вниз встречать.

Отец только зевнул. Похоже, он знал, что будет дальше, а потому совершенно не переживал и не волновался. Никита подумал, что Савве следует держаться поближе к отцу, а не суетиться, не навязывать президенту свою волю.

«Это все гордыня, — прочитал мысли Никиты отец, — многообразная и бесконечная, как жизнь. Негатив, а может дагерротип судьбы. Когда человек проигрывает в карты, он почему-то винит в этом судьбу. А надо — гордыню».

«Он… проиграет?» — тихо спросил Никита.

«Не знаю, — подумав, ответил отец. — Он хочет во что бы то ни стало продавить свой сценарий. Бог и власть этого не любят. В данной игре выигрыши и проигрыши меняются местами, как… слова в российском гимне. Я устал, — вдруг пожаловался Никите отец. — Я бесконечно одинок. Когда у человека не остается амбиций, страстей и семьи, когда век его исчислен, жизнь разделена, а жребий взвешен и найден легким, несовершенство мира гнетет его, как свинцовый атмосферный столб. Возможность видеть будущее здесь ничего не меняет. Это все равно, что один смертельный яд запивать другим, еще более смертельным. Я хочу, чтобы Господь забрал меня к себе»… — отец расплылся в кресле, на мгновение потеряв сознание и форму, превратившись в пустой ворох одежды.

Если, конечно, Господь нуждается в нестиранном белом плаще с отвисшими карманами, подумал Никита.

Дальше все было, как во сне.

Никита не сомневался, что президент, как водится, приедет с многочисленной челядью, которая заполнит свободное пространство, так что к нему будет не пробиться. Но он приехал один с двумя охранниками, причем не на огромном лимузине со штандартом, а на скромном (по российским меркам) джипе с тонированными стеклами.

Едва кивнув Савве, проигнорировав его протянутую руку, президент надолго остановился у бесшумного фонтана с мозаикой и рыбками.

«Как живые, — произнес он, задумчиво глядя на сидящие за столом античные фигуры. — У меня такое ощущение, что они… — продолжил, ни к кому конкретно не обращаясь, — и сейчас живее всех живых. Во всяком случае, совершенно точно живее нас».

После чего стремительно взбежал вверх по лестнице на второй этаж, безошибочно направился по коридору в зал, где находился макет России с маленькими человечками. Никита подумал, что президент неплохо подготовился к визиту в фонд.

Он, словно нехотя, слушал объяснения Саввы, злоупотреблявшего компьютерными и политологическими терминами. Вблизи президент напоминал то белую (не очень злую) крысу, то сову, то рыбку, то мотылька, то… червяка-опарыша. При том, что безусловно обладал невыразительной (смазанной) внешностью среднестатистического (от сорока до шестидесяти) умеренно пьющего россиянина. Было в нем что-то от русского, от татарина, от представителя финно-угорских народов, которых когда-то звали на Руси «чудью белоглазой».

На лице президента блуждала та самая (Джоконды) улыбка, которая с некоторых пор немало раздражала народ. Он, народ, не понимал, что именно президент вмещает в эту улыбку, а потому злился. Между тем президент вмещал в нее (как Господь Бог в радугу) многое. И, до сих пор ошеломлявшую его, случайность собственного прихода к власти; и смешанный с искренним уважением страх перед теми, кто его к этой власти привел; и крепнущую, по мере пребывания у власти, ненависть к ним; и желание сделать что-то полезное для страны; и циничное отнесение этого на потом; и неготовность хоть в чем-то проявить волю и решительность; и вызревающее желание сделать все, чтобы оставаться у власти как можно дольше, но как бы отдельно от страны и народа, то есть наслаждаться благами власти, но быть свободным от ее тягот, чтобы страна и народ существовали в автоматическом, как трава, режиме, не беспокоя, но лишь трепетно почитая президента.

Если — по Достоевскому — русский человек был «всечеловеком», то это была русская же «всеулыбка». Каждый (кто улыбался ею, а это делали все) наполнял ее своим (как смерть в «коридоре») содержанием.

Однажды в детстве Никиту ни за что избили в подъезде совершенно незнакомые парни. Он сидел на каменном полу под почтовыми ящиками, размазывая слезы, крича: «За что?», а они неторопливо выходили на улицу. Но вдруг один вернулся и ласково (этой самой улыбкой) улыбаясь, изо всех сил ударил Никиту ногой.

Никита должно быть и сам так улыбался, когда, к примеру, с мнимым почтением и вниманием выслушивал советы отца, матери, Саввы, университетского преподавателя или редактора газеты «Провидец», но при этом был «на сто пудов» уверен, что сам знает, что ему делать и как поступить.

По окончании демонстрации пятилетнего и десятилетнего сценариев, президент, все так же улыбаясь, продолжал молчать, глядя на макет.

У Никиты возникло ощущение, что он — или умственно отсталый, или, напротив, умственно убежавший вперед. А может, президент был фаталистом, знал, что от судьбы не уйти, не важно отстаешь ты или убегаешь вперед в умственном развитии. Никита даже зауважал странного маленького человека, волей случая оказавшегося у руля огромной (и не менее странной) страны.

«А он не так уж безнадежен, — вдруг довольно громко произнес отец, по-прежнему без труда читавший мысли Никиты. — Единственное, что ему надо сделать — перебросить мостик, прорыть канал между волей случая и своей собственной волей. И тогда пустой мех его воли наполнится крепчайшим вином воли случая. И, Бог даст, пир пойдет горой, пусть даже во время чумы».

«Допускаю, что события будут развиваться именно так, — наконец, как муха из паутины, выбрался из паузы президент, по-прежнему недоверчиво и недобро глядя на Савву. — Но это скверные сценарии. Народу нельзя ничего навязывать. Он сам определяет золотую середину в экономике, политике, местном самоуправлении и государственном строительстве. Невидимая рука рынка и свободы сама все расставляет по своим местам. Государство — не хозяин, но ночной сторож при ответственном и законопослушном народе-труженике. Экономика должна быть либеральной. Валюта — конвертируемой. Банковская система — открытой. Власть не должна вмешиваться в повседневную жизнь людей. Это альфа и омега наших реформ. Я никогда от этого не отступлю».

«То есть, нельзя отнять деньги у ребят, присвоивших себе нефть, газ, металл, лес, одним словом то, что принадлежит всему народу?» — спокойно уточнил Савва.

«Думаю, что нет, — усмехнулся президент, — и вы прекрасно знаете, почему. Впрочем, — усмехнулся, — вдруг я ошибаюсь? Запускайте программу, господин Русаков. Вы знаете, какую. Только не говорите, что у вас ее нет».

«Вы уверены, что хотите это видеть?» — спросил Савва.

«Волков бояться — в лес не ходить, — ответил президент, — а я… давно в лесу. Мне уже нечего бояться. Может быть, — как-то странно пошутил он, — волки меня давно съели. А может я… сам волк, только этого никто не замечает».

Савва дал знак компьютерной группе.

Макет крупно вздрогнул, как если бы несчастную Россию посадили на электрический стул. Истекающие из трубопроводов потоки черной нефти и бесцветного газа пресеклись, устремились вглубь страны, вспучивая заводские корпуса, разрывая, как нестандартные снаряды дула пушек, толстые трубы ТЭЦ. То там, то здесь небо озарялось газовыми факелами, прорвавшая трубы нефть входила черным лезвием в тела рек, превращая их в сточные канавы. Страна, подобно много лет стоявшему на приколе, до основания проржавевшему кораблю, скрежеща, снялась с якоря, оторвалась от берега, чтобы немедленно утонуть. Центральные площади городов надувались красными, как след от оплеухи, транспарантами. Митинговый ор плыл над страной, как осиный рой. У продуктовых магазинов с утра выстраивались гигантские очереди. Многие населенные пункты погружались во мрак. В центре Москвы, как в 1993 году появились танки. Они били прямой наводкой… по ГУМу, из окон которого вывешивались белые флаги. Черный президентский лимузин со штандартом в сопровождении джипов охраны выехал из Кремля, но вдруг взорвался как газовый баллон, огненно взметнулся вверх, как нефтяной фонтан, осыпался на брусчатку металлическими лохмотьями. Тут же толпа вынесла на руках из ГУМа, ликуя, пронесла по Красной площади, внесла в Кремль восточного вида человека с печальными глазами, в лаковых вишневых штиблетах с золотым рантом. Он немедленно распорядился стрелять с Сухаревской башни в толпу из пневматических пушек… стодолларовыми банкнотами. «Все равно доллару конец», — Никита даже расслышал его слова.

«Мне кажется, — воскликнул президент, — я знаю этого человека! Это же»… — осекся.

«Любое сходство с конкретными людьми на совести компьютера, — запротестовал Савва. — Я пытался ограничить его доступ к российским СМИ. Там слишком много заказных, искажающих истину, статей. Компьютер сам конструирует реальность, поэтому»…

«Как бы там ни было, — перебил президент, — вы приглашаете меня к самоубийству. Я давно присматриваюсь к вашему фонду. Кто его финансирует? Почему вы не платите налоги? Где разрешение на вневедомственную охрану? По какому праву вы занимаете этот особняк?»

«Мне импонирует ваша манера вести дела, — улыбнулся Савва, — так сказать, сразу к сути, в дамки, быка за рога, без дураков. Поэтому отвечаю сразу: вы, конечно, можете прихлопнуть фонд. Но я не хочу вам зла, не участвую в заговорах, не плету интриги. Я всего лишь хочу помочь»…

«Кому? — опять перебил президент. — Я не нуждаюсь в вашей помощи».

«России, — тихо произнес Савва. Глаза президента блеснули, как у волка, высматривающего в сумерках добычу. Никита понял, что Савва сам подписал себе приговор. — И тебе, — вдруг перешел с главой государства на “ты”, усугубляя приговор, Савва, — раз уж ты по чистой случайности в данный момент сидишь в Кремле».

«Круто, — прошептал президент, — круто берешь. В чем же заключается твоя, — тоже перешел на “ты”, — помощь? Какой из двух сценариев я должен выбрать?»

«А в том, — стиснув зубы, побелев щеками, произнес Савва, — что ты не понимаешь, что происходит. Не понимаешь, что сделался одинаково омерзительным, как тем, кто тянет влево, так и тем, кто вправо, и даже тем — кто хочет стоять на месте. Почему? Да потому, что ты в данный момент олицетворяешь собой все самое гибельное, позорное, смутное, что только может случиться со страной. Во-первых, ненормальность существующей системы власти, ничтожность государственной машины, за руль которой, оказывается, можно посадить любого. Во-вторых, пустоту, в которую ты, как некогда царь Мидас в золото, превращаешь все, к чему ни прикоснешься. Ты не знаешь, какой это взрывчатый материал — пустота обманутых надежд, не глядя, рассыпаешь ее, как тротил вокруг костра. В-третьих, цивилизационный тупик, куда ты загоняешь страну. Только идиот сейчас не понимает, что историческое время Запада на исходе, что грядет Великая Антиглобалистская революция, что дни доллара и нынешней финансовой системы сочтены. Но ты, как быка на бойню, тащишь Россию в сырьевой обоз исчерпавшей себя, не имеющей будущего западной цивилизации, продлеваешь ее существование за счет разорения собственной страны, лижешь задницу ее ничтожным, ни на что не способным лидерам. Ты спрашиваешь, как я могу тебе помочь? Да, в сущности, никак, если ты сам не хочешь себе помочь. А поможешь себе ты лишь в том случае, если осознаешь, что спасти страну могут только цивилизационный сдвиг, новая реальность, иная система ценностей, жизнь по новым правилам. Ты должен впустить это в себя, сделать своей сутью. Пока еще есть призрачная возможность отвалиться от тонущего западного корабля. Ты должен философски обосновать этот сдвиг, сформировать новую реальность, утвердить новую систему ценностей, детально расписать жизнь по новым правилам. Только тогда ты останешься в истории. Ты же пока боишься очистить страну от дерьма твоих предшественников. Ходишь по нему, не замечая, как сам начинаешь смердеть. Держишь руки на руле, но не крутишь его ни влево, ни вправо, не давишь ни на газ, ни на тормоз. Ты даже представить себе не можешь, как скор и внезапен будет твой конец. Так можно управлять Люксембургом, но не Россией. Ей нужен иной масштаб решений. Ты должен на что-то решиться. Иначе»… — Савва махнул рукой, отступил от президента, как если бы тот и впрямь смердел.

Никита понял, что пришел конец их беспечальной (как на поляне у солнца в горсти посреди периметра черного урагана) жизни. Он вдруг с (совершенно неадекватным предполагаемому событию) ужасом подумал, что Савва… продаст водяной матрас. Хотя, непонятно было, при чем здесь водяной матрас, почему (кому?) Савва должен его продавать, и что до этого Никите? Ему захотелось схватить президента за горло. Он едва сдержался, чтобы не завопить: «Не трожь, гад, наш матрас!» Никита понял, что (во всяком случае, его) разум — инструмент тонкий, ненадежный, а главное, ускользающий. Куда, подумал Никита, ускользает разум, неужели туда, где ему лучше и проще? Но где это место?

«Ах ты, ублюдок, — шагнул к Савве президент определенно с намерением дать ему в морду. — Мне говорили, что ты ублюдок, что тебя давно надо прихлопнуть, но я, дурак, не верил. Я отвечал, не мешайте парню работать. Теперь я понял, чем ты здесь занимаешься!»

Воистину Фонд «Национальная идея» превращался в филиал дома для умалишенных.

«Только не объявляй меня американским шпионом, — ввинтился в окончательный (из которого уже не выйти) штопор Савва. — А то придется быстренько отпустить. Ты ведь у нас гроза всех шпионов».

Кулак президента просвистел в воздухе, но не коснулся лица Саввы, перехваченный… блоком, который поставил восставший из кресла отец. Сейчас он совершенно не походил на чучело, пустой ворох одежды. Глаза отца весело (как у сытого ворона) блестели, тело излучало энергию. Да он ли это, изумился Никита, расслабленно бродил с пивком по Кутузовскому? Похоже, «Самоучитель смелости» был не только теоретическим трактатом, но и практическим руководством.

«Ладно, ребята, погорячились, и хватит. Закрывайте базар, — сказал отец, отпуская руку президента, делая знак лезущему в подмышечную кобуру охраннику, что все в порядке. — Я понял, что тебя гнетет, сынок, — повернулся к президенту, — и знаю, как сделать так, чтобы овцы были целы, а волки сыты. Ты ведь именно к этому, быть может даже неосознанно, стремишься всей своей душой. Потому тебя и поставили. Чтобы не тронул тех, кто наворовал — раз. Чтобы особо не суетился, не путался под ногами — два. Ну, а пока ты тут сидишь, они решат, что делать дальше. Я тоже к тебе давно присматриваюсь. Знаешь, кто твой тотемный зверь? Овца в волчьей шкуре. Пока еще народ видит волчью голову. Но уже видит и копытца, слышит не рык, но блеяние. Я знаю, как сделать так, чтобы ты проходил в волчьей шкуре… долго, точнее, сколько тебе нужно. Говоря, по-простому, я знаю, как не только отсрочить то, что показал на макете он, — кивнул на Савву, — но как все это переиначить в твою пользу».

«Еще один вечный оппозиционер, — усмехнулся президент, — теоретик восстания масс. Я знавал в прошлом трудовые династии сталеваров, механизаторов и даже… чекистов, но впервые встречаюсь с трудовой династией революционеров. Откуда вы взялись, уроды?»

«Из России», — вдруг сам того не ожидая, подал голос Никита.

«Ну, а ты, парень, конечно же, знаешь, как мне заплатить долги, покончить с криминалом, задавить сепаратистов, договориться с американцами, чтобы не закидали нас ядерными бомбами, с китайцами, чтобы не оттяпали Дальний Восток, исламскими террористами, чтобы не взорвали, к чертовой матери, Кремль?» — спросил президент.

Никита хотел сказать ему, что малые решения не просто находятся, но бесследно (автоматически) растворяются внутри больших. Все, кажущиеся невозможными, бесконечно трудными, решения, в принципе, скрываются (как матрешки) в одном — главном — какое человек принимает или не принимает. Стоит только принять главное решение, и все прочие, текущие принимаются легко, незаметно, а главное, в нужное время и к месту. Главное решение можно уподобить муравейнику, прочие же — муравьям, согласованно исполняющим свою работу. Муравьи-солдаты делают одну, муравьи-регулировщики — другую, муравьи-ассенизаторы — третью. Надо просто решиться принять, хотел (не боясь тавтологии) сказать Никита президенту России, решение, но не успел.

«Мои дети — мое продолжение, — подал голос отец, — причем сразу во все стороны: бытия и сознания, пространства и времени, истории и современности. Вот почему, какой бы вопрос передо мной ни ставили, я с легкостью нахожу на него ответ. Если ты, господин президент, настаиваешь на том, что экономика должна быть либеральной, то направление главного удара должно быть иным, нежели полагает мой старший сын. Не по ребятам, богатеющим на горе народа, экспортирующим ресурсы и вывозящим капитал надо бить, а… — посмотрел на макет отец, пальцем поманил к себе старшего компьютерной группы, — по ним, по малым сим, по всей этой, подлежащей уничтожению, сволочи, именуемой великим российским народом. Они должны неустанно пополнять казну, чтобы властям жилось легко и приятно. Но как этого добиться? Ты, парень, в общем-то, правильно, — повернулся к президенту, — понимаешь либеральную экономику, только вот действуешь слишком робко, непоследовательно. В принципе, проблемы либеральной экономики и свободного рынка решаются предельно просто, — усмехнулся отец. — Для начала надо сделать пять вещей. Многократно увеличить плату за жилищно-коммунальные услуги — раз. Чтобы народу жизнь медом не казалась. Чтобы он платил за газ, свет, воду и жилье не сто, а сто двадцать процентов, то есть еще и пополнял казну. Резко поднять собираемость налогов с бюджетников и малоимущих, коих в России не счесть — два. Чтобы боялись налоговых инспекторов сильнее ОМОНа, который колотит их по головам, когда они собираются на свои бессмысленные митинги. Форсировать продажу земли — три. Пусть эти ленивые свиньи работают на хозяина, если не хотят на себя. Поставить своего человека в Пенсионный фонд, чтобы он выдирал взносы со всех работающих, за исключением, естественно, богатых, пенсию же не платил бы практически никому, потому что они, гады, не должны доживать до пенсии! И последнее, — добавил отец, — хотя, конечно, здесь могут быть варианты. Прекратить эту канитель с бесплатными образованием и медицинским обслуживанием. Чем меньше народ учится, тем ему проще жить. Ну а лечить лентяев и пропойц за казенный счет — верх легкомыслия и глупости. План ясен? Программируй, любезный, — велел, вытаращившему в изумлении глаза старшему компьютерщику, — как я сказал, а мы поглядим, что получится. Вперед, любезный, поспешай, не торопясь!»

Некоторое время группа сосредоточенно работала, составляя, вводя в компьютер программу.

Наконец, все было готово.

Старший посмотрел на Савву.

Савва пожал плечами, махнул рукой.

Макет загудел. Тихий вой, а может, громкий стон пронесся над ним, как ветер. Крохотные человечки влипли в землю, как будто были гвоздями, а сверху на них обрушился невидимый молот. Причем, многие гвозди этот молот вбил в землю бесследно и невозвратно.

«Ну вот, — с удовлетворением произнес отец, — картина близка к гармонии, хотя, как известно, совершенство недостижимо».

«Почему недостижимо?» — неожиданно заинтересовался вечной проблемой президент.

«Потому что совершенство — это Бог», — просто ответил отец.

«Значит здесь, — с сомнением посмотрел на макет президент, — если не сам Бог, то… тень Бога?»

«И ты под ней, как черепаха под панцирем, парень», — сказал отец.

Президентский кортеж свободно летал по вымершим московским улицам. Страна была тиха и безмятежна, как кладбище. Вены нефте- и газопроводов, тем не менее, функционировали исправно. Судя по всему, они обслуживались вахтовым методом, потому что никакой хозяйственной деятельности вблизи них не наблюдалось. Сквозь отсутствующие границу в страну, как иголки с длинными нитками, тянулись караваны с ядерными отходами, порознь и колоннами пробирались восточные люди — смуглолицые тюрки и широкоскулые китайцы в меховых ушанках и конических соломенных шляпах.

«Ты можешь не опасаться социальных потрясений, дружок, — успокоил президента отец. — Либеральная экономика оптимальна с точки зрения демографии. Она, как принципиальная мать, не терпит лишних ртов. В этой России, — указал на макет, — голод невозможен. В ней всегда будет ровно столько едоков, сколько необходимо для функционирования либеральной экономики. Остальных невидимая рука рынка смахивает, как крошки со стола».

«Мы напишем новый “Самоучитель смелости”, — задумчиво произнес президент, — моей смелости. Издадим его массовым тиражом. Я хочу, — повернулся к отцу, — чтобы в России окончательно и бесповоротно восторжествовала свобода, навсегда утвердилась либеральная экономика, чтобы народы нашей великой Родины жили богато и счастливо. Я же не идиот, — улыбнулся президент, внезапно обозначив на относительно моложавом лице синие мешки под глазами. Никита вдруг почти физически ощутил, как президенту хочется… выпить. Каким-то образом он сканировал мысли президента. Тому (до судорог души) хотелось принять рюмку охлажденного “Absolut Currant”, закусить бутербродом с черной икрой, а потом (l o ng drink) до ужина не расставаться с большим стаканом виски со льдом, — прекрасно понимаю, что то, что происходит на вашем макете, каким-то образом связано с тем, что происходит в России. Мы следили за вами сразу с двух — нашего и американского — военных спутников. Совпадение стопроцентное. Тайфуны, смерчи, катастрофы, захваты заложников — на макете и в жизни все это происходит практически одновременно. Если быть точным, на макете — с опережением в две минуты. Согласитесь, этого недостаточно, чтобы своевременно реагировать, принимать эффективные решения. Поэтому ваша задача, — повернулся к отцу, — проста и сложна одновременно. Если справитесь, я вам дам… миллион долларов… в коробке из-под ксерокса, представлю к званию “Герой России”. Надо сделать так, чтобы события на макете опережали то, что происходит в реальности не на две минуты, как сейчас, а, по крайней мере, на несколько часов. Тогда мы сможем не только предвидеть будущее, но и корректировать его. Отныне вы — руководитель этой конторы. Можете ни в чем себе не отказывать. Все ресурсы, пока еще имеющиеся в распоряжении государства, к вашим услугам. Если вы скажете, что вам нужен… лед с Южного полюса, мох со дна Тихого океана, мы немедленно отправим в Антарктиду военный самолет, опустим в Марианскую впадину подводную лодку. Хватит, — с презрением посмотрел на Савву, — бессмысленных и вредных экспериментов. Никакой Великой Антиглобалистской революции не будет. Свобода, демократия и рыночная экономика будут определять судьбу человечества в новом тысячелетии. Краеугольные камни христианской цивилизации никому не расшатать, не вытащить. Они вмурованы в гены Европы и белой Америки, а на их долю пока приходится три четверти мирового производства. Будущее за тем, за кем сила. А сила сегодня за ними. Все беды России заключались в ее нежелании войти в mainstream мировой истории. Современный мир — витрина достижений человечества, в том числе и в области социального строительства. Все лучшее на виду. Оно, можно сказать, лежит на тарелке, а мы ходим мимо, воротим нос, стряпаем что-то свое — вонючее и непотребное. Пора с этим покончить. Начинать будем сверху, потому что единственное, что чтут и боготворят в России — это власть. Надеюсь, инерция холуйства позволит мне динамично реформировать страну в истинно либеральном духе, ввести эту медленную, лохматую и мутную реку в быстрый и чистый mainstream западной цивилизации. Более того, — продолжил президент, — ради вас, точнее, ради ваших будущих успехов, я согласен простить его, — указал на Савву, — и… — посмотрел на Никиту, — его тоже. Хотя… — рассмеялся президент, — его вроде бы не за что прощать? Или так не бывает? Ладно, я дарую ему опережающее прощение. То, что до сегодняшнего дня именовалось Фондом “Национальная идея” я, естественно, упраздняю. Указ будет подписан уже сегодня. Это же полный бред болтать о какой-то национальной идее в эпоху компьютерной революции и глобальной экономики! Имущественные, организационные и технические вопросы, связанные с изменением статуса фонда, решим по справедловсти. Так что, — посмотрел на Савву, — можешь рассчитывать на хороший отступняк. Фонд отныне будет называться… да хотя бы “Русский глобус”. Пусть, как хотят, так и понимают. Все свободны, — объявил президент, — кроме, естественно, вас, — пригласил отца присесть напротив него в кожаное кресло у низкого столика. — Организуйте нам… — повернулся к охранникам, — по рюмке “Абсолюта”, икорку на закусь, ну и… по стаканчику виски. Мы начинаем большое и важное для страны дело. Пора вам, уважаемый, — обратился отцу, — переходить к благородным напиткам, не все же шататься по Кутузовскому проспекту с дрянным пивом».

…Туннель, в который лихо вкатился автобус, показался Никите Ивановичу нескончаемым, как (гипотетический) отцовский коридор с Луны на Землю. Он немало путешествовал по Европе, но не помнил под Карпатами такого туннеля. Наверное, его построили недавно. Никита Иванович, правда, не представлял, какое государство сумело это сделать. Потом подумал, что, скорее всего, туннель — секретное стратегическое сооружение времен СССР. Советские танки должны были по нему выйти в тыл дивизиям НАТО где-нибудь в Австрии.

Сейчас СССР, подобно «Титанику», лежал на дне… истории. Чем больше проходило лет, чем меньше оставалось людей, живших при (в) СССР, тем большее изумление вызывало это в одночасье рассыпавшееся государство, имевшее самое совершенное ядерное оружие, посылавшее в космос станции, державшее флоты во всех океанах, незаметно строящее такие вот туннели. Никита Иванович вспомнил, что многие лидеры Великой Антиглобалистской революции были уверены, что глобалисты разрушили СССР именно для того, чтобы отсрочить Великую Антиглобалистскую революцию. Если бы СССР, полагали они, каким-то образом дотянул бы до ее начала, сверг своих преступных лидеров, он бы не развалился, а, напротив, обновил бы (опять-таки скомпрометированную преступными лидерами) социалистическую идеологию, возглавил антиглобалистский фронт, и в конечном итоге — новый (постглобалистский) справедливый мир. Который, подумал Никита Иванович, так и не был построен.

Никита Иванович сам не заметил, как оказался на сидении рядом с Малиной, как правая его рука скользнула ей под блузку, а левая заскользила, как конькобежец по (если такой, конечно, возможен) теплому кофейному льду ей под юбку.

— Малина, — дрожа от вожделения, и одновременно сомневаясь в том, что что-то у него (в автобусе, на сидении, хоть и в темноте, но на людях) получится, прошептал Никита Иванович, — ты достойна несравненно большего, чем… Tuzemsky rum…

— Я знаю, — ответила, гибко выгибаясь, индианка, — я даже знаю, чего именно я достойна.

— К сожалению, — вздохнул Никита Иванович, — у меня этого нет. Этого… не существует, как говорится, по определению. Я не могу бросить к твоим ногам мир, потому что наш мир… уродлив и кровожаден, как Франкенштейн.

— И все же у тебя кое-что есть, — узкий и твердый, как побег бамбука, язык Малины упруго влился ему в ухо.

У Никиты Ивановича более не было сомнений в том, что он справится с задуманным, но он вдруг (совершенно некстати) вспомнил, какие у него уши — запущенные, давно не чищенные, с отвратительными кустиками (фонтанчиками) седых волос внутри и редкими толстыми (седыми же) волосами поверху, как у филина. Воспоминание об ушах разом исцелило его иллюзий. Выходит, с грустью подумал Никита Иванович, она здесь, чтобы… убить меня? Но она давно могла это сделать… Это… так просто.

Автобус летел сквозь туннель, как астероид сквозь Вселенную.

— Что же это? — поинтересовался Никита Иванович, прижимая к себе индианку. А вдруг, мелькнула дикая какая-то мысль, она хочет завладеть… неоконченным романом «“Титаник” всплывает»?

— Медальон, — прошептала, целуя его в шею, индианка, — медальон, который везешь неизвестно куда, неизвестно зачем, неизвестно кому. Подари его мне, — рука Малины скользнула ему в штаны, — и… делай со мной, что захочешь. А если не сможешь, я сама сделаю все, что ты захочешь… И даже больше, гораздо больше.

— Он твой, — откинулся на сидение Никита Иванович.

Цена не показалась ему чрезмерной.

Никакого дельтаплана быть не может, подумал Никита Иванович, как и… водяного мотоцикла. Они там… где СССР и «Титаник»…

— И ключик, — Малина расстегнула ремень на его брюках, приникла горячими губами к его небритой шее. — Ты откроешь им… мою дверь… Все мои двери…

В это мгновение автобус, как ангел из грозовой тучи, вылетел из туннеля на свет Божий.

Впереди на шоссе раздался взрыв.

Автобус резко затормозил.

Стало светло, как днем, гораздо светлее, чем днем. Как в свете молнии, если вообразить себе, что молния может светить достаточно долго. Это вспыхнула осветительная ракета.

Захлопали выстрелы.

Какие-то страшного (какого же еще?) вида люди устремились к автобусу с оружием (чем же еще?) наперевес.

Кто это, подумал Никита Иванович: таможенники, пограничники новейшего неизвестного государства, регулярная армия, недобитые глобалисты, бандиты, партизаны, новые христиане, работорговцы, анархисты?

Единственное, что могло (должно было) волновать его (как и любого путешественника) в данной ситуации — это какой именно: быстрой, медленной, мучительной, легкой и так далее будет его смерть?