Если Никита Иванович и сожалел о чем-то, пока их выводили из автобуса, строили на шоссе, подробно (как рабов на невольничьем рынке) осматривали, так только о том, что не удосужился обзавестись останавливающими сердце часами «Транзит». Тогда можно было бы воспринимать происходящее с известной долей (черного, естественно) юмора.

Захватившие их люди мгновенной и однозначной идентификации не поддавались. Между собой они изъяснялись на примитивном английском, из чего следовало, что автобус угодил в лапы интернациональной банды. Собственно, это не сильно удивило Никиту Ивановича. После Великой Антиглобалистской революции в мире возникли сотни национальных государств, правители которых не могли договориться ни о чем. В то же время отребье, подонки всех стран и народов находили общий язык неизмеримо быстрее. На острове Кипр у них имелось подобие собственного государства. От английской военной базы им досталась мощная радиостанция, с которой они разносили по всему миру хулу на постглобалистские (национальные) добродетели, грозились забросать ядерными бомбами всякого, кто посягнет на их змеиное гнездо.

Никиту Ивановича немало удивило, что в одежде каждого из бандитов присутствовала какая-то нелепая, неуместная деталь. Один, определенно китаец, был в обтягивающих голубых трико с… гульфиком. Другой — белый, но с печатью вырождения на лице — в двурогой полосатой, средневековой какой-то шутовской шапке. А, видимо, бывший у них за главного, огромный, как закопченная нефтяная цистерна, негр с вывернутыми наизнанку лиловыми губами — так и вовсе в расходящемся на заднице тесненьком фраке, в серебристом цилиндре и с тростью, которая вертелась в его руках, как пропеллер.

А вдруг, подумал Никита Иванович, это всего лишь бродячий цирк?

Он слышал, что в последнее время в моду опять вошли бои гладиаторов. Слышал и о том, что во многих странах суды приговаривали обвиняемых не к каким-то там срокам заключения, а предоставляли им возможность отстоять свою невиновность в сражении с дикими животными — волками, или леопардами, расплодившимся за годы Великой Антиглобалистской революции на европейских просторах в великом множестве. Как правило, сражаться с волком или леопардом надо было на специальной (судебной) арене и голыми руками. Иногда, впрочем, если дело не представлялось бесспорным, обвиняемому выдавали скромное оружие — столовый нож, двузубую вилку, или короткую дубинку. Если же его вина не вызывала сомнения у судей, участь обвиняемого (однозначно) решали разъяренные быки, лоси и зубры.

Никита Иванович сам видел в каком-то журнале снимок быка, блистательно доказавшего в Андалузии вину уже более пятисот преступников. У него были огромные заточенные рога и строгая, но справедливая морда (прокурора). Кажется, его звали Санчесом. По всей Испании народ теперь ходил в суды, как раньше на корриду. Самое удивительное, что консервативные и гордые испанцы очень быстро привыкли к тому, что верх отныне всегда одерживал бык, а не (как раньше) тореадор. Преступность в Андалузии практически сошла на нет. Поэтому, дабы Санчес не простаивал, не терял форму, к нему на праведный суд везли обвиняемых со всей Европы и даже из Африки.

Никита Иванович приуныл.

Он не обольщался относительно своих боевых талантов. Его или позорно (как барана) заколют в цирке, или затравят дикими зверями в суде под хохот зрителей.

Между тем огромный негр в цилиндре и китаец в трико с гульфиком приблизились к нему. Они уже осмотрели всех пассажиров, кроме Никиты Ивановича и Малины, вышедших из автобуса последними.

— Open your mouth, show me your teeth, — прикоснулся тросточкой к плечу Никиты Ивановича негр.

Стыдясь Малины, самого себя, всего мира и Господа Бога, Никита Иванович широко распахнул пересохший (и, надо думать, не благоухающий) рот, в провал которого китаец, как в какую-то крысиную нору или выгребную яму, немедленно направил тонкий луч неизвестно откуда (из гульфика?) извлеченного фонарика.

Лоб Никиты Ивановича, как алмазами, украсился крупными каплями холодного (трусливого) пота. Он почему-то решил, что ему будут вырывать последние зубы.

— Нет, он не эльф, питающийся нектаром и лепестками роз, — заметил, брезгливо отстраняясь, негр.

— И я, скрывающий во рту развалины почище Парфенона… — неожиданно процитировал неизвестно чьи стихи китаец, — хожу тра-та-та-та и что-то там такое. Когда ты был последний раз у дантиста? — вдруг строго осведомился он у Никиты Ивановича по-польски.

— Не помню, — облизал сухие губы Никита Иванович. — Давненько.

— Наверное, еще до революции, — усмехнулся китаец. — Я понимаю, старина, — потрепал по небритой щеке Никиту Ивановича, — мир гибнет, вирус, как сказала Божья Матерь, побеждает человека, зло торжествует, Христово воинство редеет, но, черт побери, дантистов сейчас стало больше, чем раньше! Я не могу расценивать твое поведение, иначе, как… бескультурье!

— Это… приговор? — покосился на Малину Никита Иванович. Ему хотелось сохранить хотя бы частицу достоинства. Но он знал, что это невозможно.

— А ну-ка, приспусти портки, говнюк! — вдруг сурово, как прокурор (бык Санчес?) потребовал негр.

— Зачем? — ужаснулся Никита Иванович. Вот уже второй раз за этот час он становился (сейчас, правда, вынужденным) участником сексуального действа. Но если в случае с Малиной все было понятно, и действо было ему в радость, то намерения этих страшных людей были изначально и ошеломляюще (в худшую сторону) непредсказуемы. — Неужели нельзя меня убить… в штанах? — пробормотал Никита Иванович.

Но прежде чем он успел договорить, негр схватил его огромными и твердыми, как клешни (черного) лангуста, пальцами за нос, а китаец одним рывком сорвал через судорожно, как у насилуемой девственницы, схлопнувшиеся бедра, с него штаны вместе с трусами.

— М-да, — произнес негр после недолгой, но бесконечно мучительной для Никиты Ивановича паузы, — вопрос продолжения человеческого рода, как я понимаю, на повестке дня не стоит.

— Я думаю, вообще и давно никак не стоит. Ни при каких обстоятельствах, — добавил китаец, сделав знак, который Никита Иванович с невероятным облегчением истолковал как разрешение подтянуть штаны.

— Массовка? — спросил негр.

— Она от него никуда не уйдет, — ответил китаец, — но, в принципе, парень может вытянуть и характер. Он не прост, говорю тебе, не прост. Я бы попробовал его на фарисея-книжника в «Явлении Христа народу».

— Эти ребята только назывались книжниками, — задумчиво произнес негр, — а так они знали, чего хотели. Если вдуматься, — почему-то перешел на немецкий язык, — до самой Великой Антиглобалистской революции все шло по их, а не Христову сценарию. Они, а вовсе не римляне и американцы, были первыми глобалистами.

Определенно в «background» (е) негра был колледж, а то и университет, степень бакалавра, или магистра.

Никита Иванович хотел было открыться интеллектуальным бандитам, что никакой он не Жельо Горгонь (как в паспорте), а Никита Русаков — сын знаменитого теоретика Великой Антиглобалистской революции, автора «Самоучителя смелости» Ивана Русакова, пребывающего (прозябающего?) ныне на Луне, но не успел, изумленный (очередной) разновидностью осмотра, которой негр и китаец подвергли прекрасную Малину.

Китаец без лишних разговоров задрал ей юбку, а негр, поплевав на палец, сунул его Малине в трусы, причем сделал это решительно и профессионально, как врач-гинеколог, пальпирующий влагалище, если, конечно, не принимать во внимание, что врачи, опасаясь заразы, обычно надевают на руки резиновые перчатки.

Негр заразы не боялся.

Малина попыталась вырваться, но быстро затихла в железном объятии китайца.

Негр тем временем извлек палец, понюхал, трепеща широченными ноздрями, дал понюхать киатйцу.

— Офелия? — с некоторым сомнением произнес он, поправив съехавший на голову серебристый цилиндр.

— Скажи еще, святая Бригитта, — усмехнулся китаец. Гульфик на его трико начал вибрировать. — У Офелии до Гамлета никого не было. Офелия, Маргарита Фауста, Сольвейг Пер Гюнта — это же одномужние жены, универы, как их называли римляне. Они — самая редкая разновидность женщин. Переход к другому мужику для них равнозначен смерти или безумию. Какая она Офелия? — пошевелил плоскими, как блины, ноздрями. — Это какая-то Шахерезада из «Тысяча и одной ночи».

— А вдруг Татьяна из «Евгения Онегина»? — предположил негр.

— Слишком инициативна, уверена в себе, — покачал головой китаец. — Запах — это же книга, где про женщину написано все… даже то, что она сама о себе не знает. Татьяна мягче, нежнее. Как там у Пушкина… — наморщил лоб, процитировал на отличном русском: «Чистейшей прелести чистейший образец». А для этой мужик давно не тайна, не догма и… даже не мужик вовсе, а… руководство к действию.

— На Мессалину, Екатерину Медичи не тянет? — с непонятной тревогой спросил негр.

— В лучшем случае на леди Макбет Мценского уезда, — ответил китаец. — Конечно же, найдем куда ее пристроить. Тело неплохое. Что-то мне подсказывает, — добавил задумчиво, — что лучше всего в жизни она умеет делать две вещи, а именно — трахаться и убивать. Причем, первое у нее — преддверие второго.

— Обычная женская работа, — пробурчал негр. — Ты хочешь показать ее Сабо?

— Его тоже, — кивнул на Никиту Ивановича китаец. — Парнишка не так прост, как хочет казаться. С остальными все более или менее ясно. Их можно хоть сейчас запускать в дело.

Услышав имя (фамилию?) «Сабо» Никита Иванович вздрогнул.

Теперь он знал, кто захватил автобус «Прага-Белуджистан».

Действительность превзошла самые худшие его ожидания.

…О смерти (о чем же еще?) думал Никита Иванович, когда разбойники вели его по длинному подземному коридору в темницу (куда же еще?).

В последние (и не только) годы своей жизни Никита Иванович так часто думал о смерти, что она превратилась для него почти что в жизнь. В мыслях этих были свои подъемы и спады, открытия и разочарования, надежды и безысходность. На протяжении многих лет Никита Иванович как бы заполнял таблицу периодических элементов смерти, то есть, в принципе, был готов к любой ее разновидности, любому порядковому числу.

За исключением той, какую приуготовил ему загадочный человек по имени (фамилии?) Сабо. Этого числа не было в таблице периодических элементов смерти, ибо оно одновременно вмещало в себя и перечеркивало всю эту таблицу.

Воистину, смерть являлась последней неразгаданной тайной человечества. Опыт смерти (как, впрочем, и опыт пола) не подлежал передаче. «Женщине, — помнится, говаривал Савва, — не дано понять мужчину, стряхивающего над писсуаром член. Мужчине не дано понять женщину, ополаскивающую нежной ручкой над струйкой биде влагалище». Но, как мужчинам, стряхивающим член, так и женщинам, ополаскивающим нежной ручкой влагалище, не дано было при жизни постигнуть опыт смерти. В смысле непостижения это был универсальный (для представителей обоих полов) опыт.

Единственное (Никита Иванович опасался употреблять слово «человек») существо, которое могло помочь идущему (понятно куда) длинным коридором Никите Ивановичу — отец — находилось на Луне. Надеяться, следовательно, было не на кого.

Отец, вне всяких сомнений, познал тайну смерти, хотя Савва считал все это «темной историей». Впрочем, Савва сам был не последним участником «темной истории». Другое дело, что он и отец оценивали ее по-разному.

Как бы там ни было, отец не поделился последней тайной ни с кем.

Тогдашний президент России (Савва называл его «Предтечик») однажды в шутку (он и представить себе не мог, чем закончится самоубийственный эксперимент отца) сказал, что прикажет его пытать, если тот не расскажет ему о коридоре, в котором каждый видел свое, но который никто не проходил до конца, потому что никто не знал, есть ли из него выход, то есть все знали, что выхода нет. Отец же не просто прошел по коридору, но каким-то образом вернулся, причем, не через вход, в который, не переступая, боязливо заглядывали прежние участники эксперимента, а… через выход, который не видел никто и никогда, потому что его не существовало.

Разговор происходил на первом этаже Фонда «Русский глобус» у фонтана с античной мозаикой и золотыми рыбками.

Президент и отец сидели в креслах.

Никита кормил рыбок червями, накопанными под двухсотлетним вязом, оказавшимся внутри обнесенной стеной территории фонда. Под древним вязом водились быстрые, малиновые, как спагетти нарезанные из закатного солнца, черви. Утомленные сухим кормом, рыбки поедали их с удовольствием. Никита смотрел на дно бассейна, и ему казалось, что сидящие за столом античные люди не играют, как обычно, в неведомую игру, а чего-то ждут, к чему-то прислушиваются. А вдруг они играют… в нас и на нас? — посетила Никиту дикая какая-то мысль.

«Не каждый ведь день встречаешь, — сказал Предтечик, — разведчика жизни, вернувшегося с холода смерти. Я жажду получить рапорт о стране итогового пребывания, пункте конечного назначения. Пусть даже ради этого тебя придется пытать».

«Пытать бывшего мертвым, — усмехнулся отец, — все равно что вставлять штепсель в электрическую молнию, ссать на солнечный зайчик. Я не смогу составить рапорт, потому что того меня, который познал смерть, не существует. Он навсегда остался там, в стране итогового пребывания, пункте конечного назначения».

«Но кто тогда здесь, сейчас, с нами? — поинтересовался Предтечик. — Дух? Призрак? Зомби?»

«Всего лишь тот, о ком вы хотите думать, что он познал тайну смерти», — ответил отец.

«Я думал, ты вернешься апостолом новой религии, пророком, — вздохнул Предтечик, — а я буду при тебе добрым кесарем, не таким, как Тиберий при Христе. Значит, ты не возвестишь нам новую истину?»

«Мир не стоит новой истины», — ответил, глядя куда-то в сторону, отец.

«А что тогда стоит новый истины?» — спросил Предтечик.

«Ничто, — ответил отец. — новой истины стоит только старая истина, потому что, видит Бог, она… дороже».

«Теперь я понимаю, почему Понтий Пилат приказал наказать Христа плетью, — вздохнул Предтечик. — Видишь ли, дело в том, что я, как некогда и Пилат, знаю эту истину. Она не только в том, что всякая власть от Бога, но и в том, что нет в мире вечной власти. Суть ненаписанного тобой рапорта заключается в том, что грядет переустройство мира. Но ты не можешь пламенно его приветствовать, потому что сомневаешься, окажется ли новый мир лучше прежнего? Тем не менее, ты избран. Ты — апостол нового мира, но… как бы сразу апостол-диссидент. Дело в том, что ты дошел до истины, но не остался в ней и с ней, как, к примеру, апостолы Христа, а… вернулся обратно. Ты не хочешь возвестить миру новую истину, потому что не видишь в ней красоты и смысла. Но, может быть, дело не в истине, а в тебе?»

«Не я решаю, какой быть истине, — возразил отец. — Но я пока еще решаю, как лично мне к ней относиться — нести в мир, или прежде понять самому. Мой камень веры — свободный выбор, полет сознания, мир и покой для малых сих. На том, вослед Лютеру, стою и не могу иначе».

«Это-то меня и пугает, — ответил Предтечик. — Каково же вино истины, если его вливают в такие… случайные, изношенные, а главное, сопротивляющиеся ему сосуды?»

«Я составил рапорт, — достал из кармана вчетверо сложенный листок отец, — рапорт о своей отставке».

«Вот еще, — не читая, рвзорвал президент, — кто же будет наблюдать за макетом?»

«Мне кажется, — вздохнул отец, — вы, господин президент, не вполне понимаете, что происходит».

«Да что, что? — воскликнул президент. — В стране тихо. В Минобороны, МВД, ФСБ мои люди. Все под контролем. Коммунисты сидят тише воды, ниже травы. Дума только и ждет от меня какого-нибудь закона, чтобы немедленно его одобрить. Цены на нефть и газ стабильны. Долги по зарплате минимальны. В каждую сельскую школу мы еще до начала учебного года отправили по три компьютера. Я только что подписал указ о перечислении денег на реставрацию Соловецкого монастыря. Рейтинг мой достал небес. Что происходит?»

«Я не знаю, как это назвать, — сказал отец. — Знаю только, что вам в России не править».

«Ты сошел с ума, старик! — воскликнул Предтечик. — На макете все спокойно!»

«Макет, — с невыразимой горечью ответил отец, — сейчас существует внутри иного времени».

«Какого-такого иного времени?» — быстро спросил президент.

«Какое я притащил… оттуда… как… собака репей на хвосте, — сказал отец. — Я бы назвал его… нетерпением. У этого времени свой ритм, а главное… свой циферблат».

«Ну и что там, на этом циферблате?», — снисходительно поинтересовался Предтечик.

«На этом циферблате тебя нет, — сурово ответил отец. — Тебе лучше не тратить время на обсуждение в общем-то уже не нужных тебе вещей, а… уносить ноги. Тебя не будут искать. Да, — спохватился отец, — если хочешь спокойно жить, когда покинешь Россию, сними все деньги со счетов, купи золото, пока его свободно продают, зарой ночью в саду на своей вилле и вытаскивай по мере надобности. Грядут недобрые, — вздохнул, — ох, недобрые для всех нас времена».

«Никак не могу понять, — медленно проговорил президент, которого Савва называл Предтечиком, — ты шутишь, издеваешься надо мной, или… сошел с ума? — в недоумении подошел к окну. Предельно тихо было, как во внутреннем дворе Фонда “Русский глобус”, где едва шевелил ветвями двухсотлетний вяз, так и за каменной, огораживающей фонд стеной. Только осенние листья медленно летали туда-сюда, как золотые (какие посоветовал покупать президенту отец) монеты в открытом космосе. Президент схватил со стеклянного журнального столика пульт, включил стоящий в холле телевизор. По одному каналу показывали бразильский сериал. Рикардо объявлял Хуане, что некий (в данный момент отсутствующий на экране) Мигель — это ее брат, украденный прямо из колыбели цыганами ровно двадцать пять лет назад. По другому — игру “Миллиард в кармане”. Дядя, ответивший на вопрос, сколько зубов у жирафа, выпучив глаза, тряс в воздухе полученной за это кофемолкой. По третьему (общенациональному, эротическому, круглосуточному) передавали прогноз погоды. Присевшая с зонтиком в руках обнаженная девица писала, выставив из-под зонтика круглую белую попку, на карту (макет?) России, точнее, на европейскую ее часть. Из чего следовало, что на европейской части России ожидаются дожди, дожди, дожди… — Все нормально, — пожал плечами президент. — Где “Лебединое озеро”? Это, конечно, тоже озеро, — с улыбкой посмотрел на игриво машущую ручкой девицу, — но не лебединое. Почему меня нет на циферблате?» — спросил, окончательно успокоившись, у отца, переведя тем самым разговор в чисто умозрительную, и, следовательно, позволяющую фантазировать плоскость.

«Потому что, — тихо ответил отец, — ты… никто».

«Ну вот, — почти весело рассмеялся президент, — ты начал говоришь, как какой-то алкаш. Спроси еще, уважаю ли я тебя? Да ты просто дурак, старая пьянь, шпана! Знаешь, я передумал насчет твоего рапорта. Почему это я никто? Меня избрал народ!»

«Ты хороший, умный парень, — сказал отец, — лично у меня к тебе нет никаких претензий, более того, я тебе искренне сочувствую и делаю все от меня зависящее, чтобы ты остался в живых. Но для России на данном этапе ее истории ты… ноль, никто и ничто. Сейчас ты не просто не нужен России, но даже и вреден».

«А как же, “кто был никем, тот станет всем”? — спросил президент. — Россия больше не играет в эти игры?»

«Не с тобой, — вздохнул отец, — тебя лишили пропуска в казино “Россия”».

«Кто лишил? Неужели… ты?» — смеясь, воскликнул президент.

Отец посмотрел вниз — в фонтан с мозаикой, где плавали золотые и краснознаменные рыбки. По осени, вскормленные малиновыми закатными червями, они становились яркими, как вечернее пламя. Одна рыбка плавала быстрее других, то и дело выставляя из воды пламенеющую головку. Определенно, она хотела выполнить чье-то желание.

Вот только чье?

Никиту изумила внезапная строгость, как волна накатившая на лица античных мозаичных игроков. Неужели это они, подумал Никита, лишили президента пропуска в казино «Россия»?

«Как бы там ни было, благодарю за предупреждение, — обиженно поджал узкие губы Предтечик. — Я разберусь в ситуации и приму решение. Но, боюсь, каким бы оно ни было, оно будет не в твою пользу, старик. Ты меня разочаровал. Хоть я, по-твоему, и никто, позволь мне поделиться с тобой истиной, про которую я совершенно точно знаю, что это истина. В основе любых изменений в государстве и обществе, перехода власти из одних рук в другие, выбора той или иной модели развития, великой или малой революции лежит не истина, не божественное откровение, не религиозный экстаз, а… заурядное человеческое предательство. Понимаю, грешно так говорить, но даже те, кто сопровождал Христа в его странствиях по Иудее, еще до того, как предали его, предали все то, чему прежде служили, что прежде чтили. Тот же Павел — бывший Савл — предал свою налоговую службу, то есть совершил должностное преступление, какое серьезный и ответственный человек совершать не должен. Получается, — усмехнулся президент, — что все дело в цене, которую предлагают. Каждому человеку можно предложить цену, перед которой тот не сможет устоять, сделать предложение, от которого тот не сможет отказаться. Вся разница в том, что для одного это — Царство Божие, для другого — тридцать земных серебреников. Вот почему из всего, что ты мне тут наплел, я делаю единственный вывод: ты предал меня! Скажу больше, ты предал меня не по своей воле, а потому что так повелел, — заговорил, как библейский пророк, президент — твой сын Савва! Что он тебе пообещал, старик? — взгляд президента, подобно раскрывшемуся свинцовому парашюту, накрыл, потащил вниз заодно и Никиту, склонившегося над мозаикой. — Если хоть что-нибудь из того, что ты сказал подтвердится, — повернулся к отцу президент, — я выжгу проклятое ваше семя!»

…Шагая по длинному подземному (опять секретный стратегический объект бывшего СССР?) коридору — впереди негр в серебристом цилинде и в разъезжающемся на заднице фраке, позади — китаец в голубых трико с гульфиком (Малину они, как истинные джентльмены пропустили вперед), Никита Иванович думал, что, в сущности, прежний (глобалистский, не столь уж плохой, как выяснилось по прошествии времени) мир погубили две страсти. Отца — познать тайну смерти. И Саввы — изменить мир к лучшему, сделать его более совершенным и справедливым.

Точнее — размен страстей.

Потом, когда изменить что-либо было уже невозможно, когда Великая Антиглобалистская революция асфальтовым катком утюжила судьбы, рычащим бульдозером ползла по миру, сбривая с его кожи (иногда вместе с самой кожей) небоскребы транснациональных корпораций, крупнейших газет, телевизионные вышки, «Макдональдсы», цеха сборки компьютеров и космических спутников, Никита поинтересовался у отца, почему ради тайны смерти он не пожалел миллионы жизней? Разве он не знал, чем закончится для России и мира его мнимо (потому что он так ни с кем и не поделился этой тайной) победоносный поход в коридор? Ты, как некогда Нерон, сказал Никита, сжег Рим (мир), чтобы увидеть в зареве пожара… что?

После возвращения из коридора, исчезновения Предтечика к отцу как будто вернулись форма и содержание. Внезапные обмороки прекратились. Он более не стекал с кресел, подобно желе, не уподоблялся в кровати второй простыне. Прежде отец был почти что невесом. Казалось, если бы не бутылки с пивом в кармане, ветер унес бы его прямо в плаще, как в кульке. Если, конечно, плащ не был разновидностью ангельских крыльев. Теперь отец сделался тяжел, как будто вместо струящейся, насыщенной кислородом крови в его жилах стоял лиловый свинец. Прежде отец хотя бы изредка улыбался. Сейчас мышцы его лица как будто постоянно были под новокаином. Такие лица не созданы для улыбок. Отец практически перестал выпивать. Бутылки с пивом (якоря?) более не отягощали карманы его парусника-плаща. Теперь его бы не смогли оторвать от земли и десять ангелов. Однажды Никита увидел, как во время завтрака он перепутал стоящие рядом емкости. Вместо «Боржоми» налил себе полный стакан… водки, не убранной со стола после раннего визита сантехников. Отец осушил его единым махом даже не поморщившись, как если бы водка была «Боржоми». Но водка не была «Боржоми». Получалось, что отныне отцу было все равно, что пить. Он не видел (не ощущал) разницы между водой и водкой. Определенно, жизнь отца вступила в какое-то новое качество. В его организме происходили ососбенные химические реакции. Отец напоминал человека, вернувшегося с летающей тарелки. Как известно, даже если внешне такой человек выглядит как прежде, внутренне он совершенно другой.

«Я хотел увидеть это один, — с неожиданной горечью ответил отец. — Я думал, это касается одного меня и только меня. Он прав, — добавил после паузы, — все дело в цене… — Под “он” отец имел в виду изгнанного из Кремля Предтечика, к которому сохранил самые добрые чувства. Он даже опубликовал статью, где доказывал, что окажись Предтечик у руля России в иное время (вместо Горбачева или Ельцина), лучшего правителя трудно было бы себе представить. Не совпадающего с местом и временем правителя, утверждал отец, можно уподобить пробке, которую место и время неизбежно выталкивают в (хорошо если только политическое) небытие. — Но откуда мне было знать, что внутри моей цены скрывается… мировая беда? — посмотрел на Никиту немигающими, словно отлитыми из свинца, глазами. — Я думаю, — продолжил отец, — цена, которую получаешь за предательство, и есть та самая последняя неразменная сущность, которая, как праздник, всегда с тобой. Ее — или предлагают, или нет. Хочешь — бери, не хочешь — не бери. Но она не терпит, — прошептал отец, — игры, обмена, размена, умножения, деления, любых других математических действий. А еще, — попытался улыбнуться, но вместо этого по-волчьи оскалился новокаиновым лицом, — я хотел уступить дорогу. Помнишь песню — “…молодым везде у нас дорога”? Да, я хотел уступить дорогу ему, Савве, посмотреть, что у него получится. Я думал, — произнес совсем тихо (а может, не произнес вовсе, и Никите это только послышалось), — что всегда сумею отыграть назад. Но эта игра, как закон, как колокольный звон обратной силы не имеет».

Когда отец хотел закрыть тему, сбить собеседника с мысли, он, подобно преследуемому лису, пускал охотника (собеседника) по ложному следу. Некоторое время Никита всерьез размышлял над тем, имеет или не имеет обратную силу колокольный звон. В конце концов пришел к выводу, что один и тот же колокольный звон невозможно услышать дважды, точно так же, как войти в одну и ту же реку. А еще он подумал, что жизнь, причем не какая-то абстрактная, а его, Никиты, жизнь предельно коротка и неповторима, как этот самый колокольный звон. Ему вдруг стало неинтересно, что именно увидел отец в зареве пожара мира. Ему захотелось выпить, встретиться с Ценой и (или) Мерой, на худой конец сходить в кино.

Состоялся у Никиты на эту тему и разговор с Саввой.

Предтечик успел-таки объявить его врагом государства, заговорщиком, послать за ним одинаковых людей.

Савва перебрался с лоджии своей квартиры на соседнюю, спустился (к счастью, это уже был другой подъезд) на лифте вниз в подвал, в диспетчерскую, откуда вскоре вышел в козырькастой бейсбольной кепке, в драном комбинезоне, с белым унитазом, как лебедем, на плече. Стоявшие у выходящей на улицу арки одинаковые люди не обратили внимания на идущего своей дорогой работягу с унитазом на плече. Должно быть, они не прониклись непреходящей мудростью древней китайской поговорки, гласящей, что не каждый, кто несет на плече корзину с рыбой — рыбак, а (применительно к унитазу) — сантехник.

Мера изъявила желание спрятать Савву в Водном клубе, но Водный клуб посещала жена президента.

«Лучше уж спрячь меня… знаешь где», — неловко пошутил Савва.

«Иной раз шест не достает до дна, — возразила Мера, — не потому что река глубока, а потому что шесток короток».

Никита отвел Савву в бетонную церковь к отцу Леонтию.

В церкви имелся подвал, соединявшийся с вентиляционным коллектором многоуровневой развязки Третьего Садового кольца. Из этого подвала Савва мог уйти (улететь) вместе с сухим горячим воздухом в любую сторону города и мира.

К счастью, отец Леонтий оказался на месте, о чем свидетельствовал надраенный, сверкающий на солнце, как конь в сбруе, «Нarley-Davidson».

Когда они вошли в покои, отец Леонтий, оттрапезничав укрупненными, явно не покупными (по православной традиции кормили его изысканно и обильно) пельменями (служка как раз уносил фарфоровое блюдо, где их немало еще оставалось), сидел за письменным столом, внимательно рассматривая икону, некогда принесенную в бетонную церковь Ценой. Она утверждала, что икону ей (в свою очередь) принес (толкая носом по воде) дельфин, когда она уединенно (без купальника) загорала среди камней в крымской бухте.

«Неужели, дельфинам есть дело до православных икон?» — помнится, поинтересовался у отца Леонтия Никита.

«У дельфинов есть привычка отдавать людям то, что, по их мнению, может людям пригодиться, — задумчиво ответил отец Леонтий. — Наверное, икону уронили в море с какого-нибудь греческого корабля».

«Но почему изображение на ней меняется?» — спросил Никита, наслышанный о творящихся с иконой чудесах.

«Изображение меняется на всех иконах, — ответил отец Леонтий, — но не так быстро и не так заметно. Я полагаю, что это икона последнего, так сказать, поколения, изготовленная по новейшей технологии. Неужели ты думаешь, — с удивлением посмотрел на Никиту, — что Господь, подобно СССР, проспал компьютерную революцию? Если предстоящие события моделируются с помощью компьютера, то почему они не могут моделироваться с помощью иконы?»

Рыба, вспомнил Никита, первые христиане узнавали друг друга по силуэту рыбы, который они чертили на песке. «Иисус Христос, Бога Сын, Спаситель» — из первых букв этих греческих слов составлялось слово: «Рыба». Оно же символизировало души, которые улавливал в свои сети «перворыбак» апостол Петр. Ну да, подумал Никита, прежде была рыба, теперь дельфин, чей мозг, как выяснилось, по всем параметрам превосходит человеческий. «ДЕЛо лЬнет к ФИНансам» — так вдруг расшифровал Никита (опять же греческое) слово «дельфин» — вместилище нового смысла.

Боже мой, какое дело, к каким финансам? — изумился, спустя мгновение.

«Почему ты отказался от бессмертия, сын мой?» — спросил отец Леонтий у Саввы, не отрывая взгляда от дельфиньей иконы.

«Потому что, — не удивился неожиданному вопросу Савва, — я решил, что недостоин бессмертия, ибо никогда к нему не стремился, не мечтал о нем, не сделал в своей жизни ровно ничего, чтобы его приобрести. Видишь ли, отче, я всегда думал, что нет смысла постоянно думать о смерти, потому что смерть рано или поздно сама о тебе подумает. Смерть — это дама, чья взаимность гарантирована существующим миропорядком».

«Ты полагаешь, сын мой, что тебе ведомо, чего именно ты достоин в своей многогрешной жизни? — удивился отец Леонтий. — Не гордыня ли это?»

«До известной степени ведомо, — ответил Савва. — Мне открылось, что гипотетическое персональное бессмертие, которое я мог приобрести, сродни бессмертию Вечного Жида, то есть в духовном и материальном смысле непродуктивно. Его невозможно обратить на пользу людям. Это — “вещь в себе”, причем, совершенно ненужная, неподъемная для моей души вещь. Что за радость остаться единственным человеком в мире без людей? Полагаю, — усмехнулся Савва, — ты знаешь, отче, что я приблизился к этому дару случайно и… быть может, напрасно, хотя, конечно же, не случайно и не напрасно».

«И ты обменял предназначенный тебе дар, уступил другому человеку, поступил как игрок. Ты прогневил Господа».

«Отцу, — уточнил Савва, — я уступил его своему родному отцу, который о нем мечтал, который к нему стремился. Я не думаю, что сильно прогневил Господа, велевшего нам чтить отцов своих».

«Да, но твой отец был поставлен стражем у некоего сосуда, — возразил отец Леонтий. — Ты ввел его в искушение, а потом разбил сосуд».

«Вряд ли сей сосуд надлежало беречь как зеницу ока, — ответил Савва, — ибо в нем был не мед, но яд. Отче, дай прокатиться на твоем “Harley-Davidson”?»

«Если ты трезв. Если у тебя есть мотоциклетные права. Если они у тебя при себе, и ты мне их покажешь, — рассеянно ответил отец Леонтий. — Но вдруг бессмертие предназначалось тебе для того, — продолжил он, — чтобы ты сумел дожить до воцарения такого правителя, который смог бы претворить в жизнь твои благие идеи? Чтобы у тебя было время разобраться в этих идеях, отделить зерна от плевел?»

«И тем самым, — усмехнулся Савва, жадно, как Фаэтон, уставившийся на сияющию колесницу Гелиоса — “Harley-Davidson”, — отдал бы руль истории отцу, которого я безусловно чту, но который спит на ходу, любит Предтечика, готов отдать ему на растерзание Россию, бродит с пивком по Кутузовскому проспекту, пудрит мозги молодежи идиотским “Самоучителем смелости”?»

«Речь шла не о тебе, или твоем отце, — вздохнул отец Леонтий, с тоской глядя на “Harley-Davidson”. Видимо, ему не очень хотелось, чтобы Савва на нем катался. Никита вспомнил, что права у Саввы всегда с собой, и что эти специальные, выданные службой охраны (прежнего) президента права разрешают ему управлять не только мотоциклами, но даже трайлерами, боевыми машинами пехоты, тракторами и танками. — Речь, как я понимаю, шла об зволюции и революции. Ты поменял предложенную тебе эволюцию на революцию, которую тебе никто не предлагал. То есть выпустил джинна из бутылки».

«Я хочу, — сказал Савва, — чтобы этот джинн поработал на благо моей несчастной России, которую я люблю больше жизни. Разве ты не видишь, отче, что она погаснет, как свечка, опустится на дно, как град Китеж, как подводная лодка “Курск”, если ничего не предпринять? Неужели я похож на человека, ищущего от добра добра? Когда у больного останавливается сердце, врачи пытаются запустить его с помощью электрического разряда. Вот и я хочу заставить биться сердце России, вытащить ее из клинической смерти».

«Не сомневаюсь, — грустно улыбнулся отец Леонтий, — но этот джинн работает только на себя. Думаю, что ближе к вечеру ты сможешь прокатиться на моем мотоцикле. События развиваются столь стремительно, что тебе нечего опасаться за свою жизнь. Но это не значит, что тебе не придется опасаться за нее и далее. Придется. И скорее, чем ты думаешь».

«Скажи мне, отче, — схватил за руку отца Леонтия Савва, — что ты видишь на дельфиньей иконе? Отныне мне не у кого спрашивать про будущее. Отец больше мне ничего не скажет».

«Если ты думаешь, что я вижу там суть вещей, конечную истину, резолюцию Господа на составленном тобой плане бытия, ты ошибаешься, — нехотя ответил отец Леонтий. — Всего лишь… деньги. Много денег. Увы, решать судьбу России будут они. Я вижу там, — с удивлением признался отец Леонтий, — новую российскую сторублевку, которой еще нет, но которая будет. На ней изображен»…

«Дельфин», — вдруг сказал Никита.

«Дельфин, — подтвердил отец Леонтий, — что же еще?»

«Конечно же, дельфин! — хлопнул себя по лбу Савва. — Как я раньше не догадался? Вот мои права, отче. Они в полном порядке. Я трезв, как… дельфин. Так что у тебя нет причин для волнений».

… «Я с тобой!» — крикнул Никита. До сего дня он ни разу не видел Савву на мотоцикле. Когда-то давно в детстве, когда они проводили лето в деревне, Савва иногда одалживал у соседей мопед, чтобы допылить по проселочной дороге до ближайшего сельпо и — с авоськой — обратно. Но разве можно сравнить советский мопед «Колос» с американским мотоциклом «Harley-Davidson»? Однако привычка во всем (включая собственную жизнь) безоглядно (сильнее, нежели самому себе) доверять брату в очередной раз перевесила осторожность.

Никита едва успел запрыгнуть на пружинящее, как хвост (неожиданно, но основательно вошедшего в их жизнь) дельфина, заднее сидение. Они стрелой пролетели сквозь туннель, кусающей собственный хвост собакой крутнулись по развязке, вырвались на оперативный простор нового моста через Москву-реку.

«Ваганьковское кладбище — 3 км», — поймал рассыпающим слезы глазом Никита единственный дорожный указатель, подумал, что у них неплохие шансы там оказаться. Не на престижном, естественно, Ваганьковском (кто позволит их там похоронить?) а на кладбище вообще.

Казалось, мир вокруг — люди, машины, дома, облака — остается на месте, движется только черно-серебряный, как звездное небо, «Harley-Davidson». Застывшему от ужаса (Савва по длинному, как полет бича, овалу обходил гигантский рефрижератор, ускользая из-под самой его вертикальной трубящей морды в крайний правый ряд, чтобы уже слева обойти (облететь) заворачивающий направо серебристый «мерседес» с тонированными стеклами и федеральным номером) Никите вдруг открылось, что у жизни может быть два измерения, две сути. Одна заключается в том, чтобы оставаться (вместе с миром) на месте. Другая — чтобы (опять же вместе с миром, точнее с его частью, воплощенной в «Harley-Davidson») лететь… куда? Но он не успел додумать эту мысль до конца, потому что Савва, окончательно обезумев, вознамерился пробиться к Краснопресненской набережной переулками и дворами, причем, не снижая скорости. Как если бы Краснопресненская набережная была раем, куда Савва входил рекомендованными Библией «узкими вратами».

«Почему ты отказался от бессмертия?» — проорал Никита в гипсовое от ветра ухо Саввы. Ему очень хотелось услышать в ответ, что Савва не отказался. Иначе шансов вернуться к церкви у них не было. Как, впрочем, и войти в рай «узкими вратами».

Никита вдруг подумал о Цене и Мере, о том, как их любит даже сейчас, посреди улицы 1905 года, на осеннем ветру, в окружении возмущенно сигналящих авто на заднем сидении «Нагley-Davidson». Хотя, казалось бы, если он и должен был о чем-то думать, что-то (кого-то) в данный момент любить, так это только готовую в любой миг ускользнуть собственную жизнь.

В соответствии с теорией (если, конечно, это можно назвать теорией) «узких врат» Цена находилась в раю уже при жизни, продолжил мысль Никита. Бедной же (безразмерной) Мере путь туда был заказан. А вдруг, подумал Никита, существуют иные — широкие (безразмерные) — врата в рай? Неожиданная эта мысль все раставляла по своим местам, выступала в роли того самого рычага, которым Архимед собирался приподнять землю. Цена (узкие врата) и Мера (широкие врата) как будто находились на двух полюсах Божьего Промысла, определяющего сознание бытия, между которыми, подобно океану, плескалось сущее. Они… как я и Савва, подумал Никита, мы тоже два полюса Божьего Промысла, бытия и сознания. Владея Ценой и Мерой, мы… владеем миром, какими хотим — узкими, широкими — такими вратами и входим, и выходим.

«Я всего лишь подсказал ему, как пройти сквозь коридор, который, в сущности, есть лабиринт, — ответил Савва, — выступил в роли Ариадны, давшей Тесею путеводную нить. А он в свою очередь объяснил мне, как сделать так, чтобы человечки на макете восстали».

«Баш на баш», — каркнул, подавившись влетевшим в глотку воздухом, Никита.

Удивительно, но Савве удалось пробиться на набережную, и сейчас они на вираже практически параллельно асфальту выкатывались по мосту на Кутузовский проспект, откуда рукой было подать до церкви. И не было в мире силы, способной даже не остановить их, нет, но просто задержать, замедлить их полет сквозь пространство.

Спидометр показывал «210».

Мир стоял как вкопанный.

«Я бы не стал называть это обменом, — ответил Савва, — потому что ответы на мой и его вопросы оказались одинаковыми. Я знал ответ на его вопрос, но не знал, что это одновременно и ответ на мой. Он в свою очередь знал ответ на мой вопрос, но не знал, что это ответ и на его вопрос. Он спросил меня: что надо сделать, чтобы пройти коридор? Я ответил: любить и не бояться».

«Любить… смерть? Не бояться смерти?» — удивился Никита.

«Не смерть, — ответил Савва, — а… вообще все, включая смерть. Смерть — сестра жизни. Я решил, что любовь хороша не только для жизни, но и для смерти, которая нуждается в ней, как все сущее. Почему Господь не защищал подвижников веры, своих апостолов, когда их предавали мучительным казням? Потому что его безграничная любовь распространялась также и на смерть, как часть сущего. И ты видишь, он выбрался из этого коридора».

«Другим», — ответил Никита.

«Harley-Davidson», как астероид по небу, промчался по Кутузовскому проспекту, черной иглой воткнулся в бетонный клубок развязок.

Никита перевел дух.

Они чинно вкатились на подворье бетонной церкви, где их не без тревоги поджидал отец Леонтий. Тревога, впрочем, ушла с его лица, как только он убедился, что они живы, а мотоцикл цел.

«Я не обещал ему, что будет легко, — ответил, сходя на землю, Савва. — Умереть и воскреснуть так же трудно, как и восстать».

«Значит, человечки на макете тоже должны любить и не бояться… чего?» — спросил Никита, который как раз писал статью, где доказывал, что в природе не существует силы, способной заставить русский народ восстать.

«Любить Россию, — сказал Савва, — не бояться за нее умереть».

«Да мыслимое ли дело, — воскликнул Никита, — заставить русских любить Россию, не бояться за нее умереть? Русские предпочитают любить власть, а умирать от нищеты, которую обеспечивает им любимая власть».

«Не менее мыслимое, — ответил Савва, — чем воскреснуть из мертвых, уйти в коридор и вернуться живым. Применительно к народу, восстание и есть тот самый коридор, который надо пройти. Знаешь, — добавил, подумав, — мне кажется, что все большие дела в мире делаются через смерть, воскрешение и… восстание. Так что мне оставалось всего-ничего — слегка подкорректировать компьютерную программу. Даже если меня арестуют, — усмехнулся Савва, — то смогут обвинить только в несанкционированном проникновении в чужую базу данных. Кажется, за это полагается штраф в размере ста минимальных зарплат. Он виноват в том, — Никита понял, что брат имеет в виду Предтечика, — что окружил себя ничтожными людьми, положил в основу управления государством не великие цели, не волю к их осуществлению, но смехотворную компьютерную программку, обеспечивающую ему мифический рейтинг, тупое следование в вонючем хвосте западной цивилизации».

Оставив Савву в церкви, Никита пошел домой, где его встретил отец, который тогда еще не знал, что превратился не только в Вечного, но еще и Лунного Жида. Кажется, отец расхаживал по квартире со стаканом виски в руке, но с таким же успехом он мог расхаживать со стаканом компота или сока. От алкоголя он отныне только трезвел.

«Что там?» — кивнул отец в сторону окна, как будто сам не мог подойти, посмотреть, что там.

По Кутузовскому проспекту между тем нескончаемым потоком, как рыба на нерест, двигались люди. Местом внезапного (политического?) нереста, как догадался Никита, была избрана Красная площадь. Лососей-людей было так много и были они столь разные — ряженые с лампасами в жестяных орденах казаки, башкиры в лисьих малахаях, мордва и черемисы в расшитых рубахах с монистами, цыганки в пестрых, крутящихся как волчки юбках и при размашистых, как крылья беркута, веерах, неизвестно откуда взявшийся, но окруженный всеобщим почетом, узбек в тюбетейке, стеганом халате верхом на мерно стучащем копытцами ишаке — что казалось, сама многонациональная, неопрятная, ленивая, но добрая Россия идет к Кремлю свергать Предтечика, которого, впрочем (если верить ведущим прямой репортаж с Красной площади корреспондентам «Маяка»), уже и не было в Москве. Как ни совали микрофоны корреспонденты в дышащие перегаром, редкозубые рты россиян, никто толком не мог объяснить, что, собственно, сотворил Предтечик, что именно переполнило вечно сухую, ненаполняемую по определению, чашу народного терпения.

Никто, кстати, так никогда и не узнал, куда делся тогдашний президент. Подобно кузнечику с ядерным моторчиком, он прыгнул в воздух и… не приземлился на грешную землю. Некоторое время судьба Предтечика, впрочем, интересовала российскую общественность. В газетах появлялись статьи, где утверждалось, что кто-то видел его, серфингующего в обществе темнокожей полинезийки в прибрежных водах Австралии. Другие люди свидетельствовали, что Предтечик поселился на ранчо в Чили, а все свободное время посвящает выращиванию винограда и изготовлению глиняных горшков, для чего у него в саду оборудована гончарная мастерская. А Савва однажды в пьяном бреду предположил, что Предтечика… спас отец, создав для того специальный (персональный) виртуальный макет России с маленькими человечками. Там — на макете — Предтечик будет их вечным президентом.

С началом Великой Антиглобалистской революции о Предтечике (навсегда) забыли, как, впрочем, забыли о многих куда более достойных людях. А может, думал иногда Никита Иванович, гуляя по залитому лунным светом саду Святого Якоба, он прыгнул как кузнечик с ядерным моторчиком и… долетел до Луны, опережающе составил там компанию отцу, сочиняющему «Самоучитель бессмертия»?

«Там то, — ответил Никита не желающему смотреть в окно отцу, — что ты притащил из коридора, а именно, воскресшая любовь к России, восстание масс».

«Народ имеет право на восстание. А любовь к России никогда не умирала, — ответил отец. — Это, кстати, его и сгубило, — произнес с огорчением, как если бы Предтечик был третьим его сыном. — Он решил править, не принимая ее в расчет, как если бы этой любви не существовало в природе и генах. Он ошибся».

«Стало быть, — спросил Никита, — его власть была не от Бога?»

«От технологии, — сказал отец, — смоделированной на компьютере холодным, презирающим Россию разумом. Это был неудачный синтез, — добавил после паузы. — Его погубила, — на мгновение задумался, — внутренняя пустота, которую он заполнил не тем вином. Что такое внутренняя пустота? — спросил отец и сам же ответил: — Малый объем, а то и полное отсутствие души. Он в этом не виноват, но его выдвинули во власть именно по этому признаку».

«То есть, он зло?» — уточнил Никита.

«Он не зло, — ответил отец, — он — ошибка, исправление которой приведет… к еще большей, боюсь, что уже неисправимой ошибке».

«Неужели ради этого стоило идти в коридор?» — удивился Никита.

«Ты не поверишь, — пристально посмотрел куда-то в пустоту отец, как если бы внутри одного мира ему открывались невидимые для прочих смертных двери, ведущие в другие миры, — но там действует коммунистический принцип: от каждого по способностям, каждому — по потребностям. Беда в том, — с недоумением уставился в пустой стакан, — что человек не всегда правильно оценивает свои способности и почти всегда преувеличивает потребности».

… — Пришли, — объявил негр, вталкивая Никиту Ивановича в просторное тускло освещенное помещение, напоминающее одновременно спортивный зал, морг и… храм. В углу у окна на круглом крутящемся стульчике (раньше такие устанавливали в барах перед стойками) сидел, как попугай на ветке, наводящий ужас на подлунный (постглобалистский) мир человек по имени (фамилии) Сабо.

Никита Иванович обернулся.

Дверь в которую его ввели, захлопнулась. Негр и китаец увели Малину в другое место.

Побледнев от страха, Никита Иванович медленно, как Вий (тому, правда, нечего было бояться) поднял веки.

— Здравствуй, Савва, здравствуй, брат, — произнес Никита Иванович. — Сколько лет, сколько зим? Сколько весен и осеней?