Множество раз Вергильев проигрывал в сознании, как произойдет его увольнение с государственной службы. Он воображал самые экзотические варианты, включая появление в своем кабинете с окнами на Москву-реку оперативников, обыск, подконвойный позорный вывод из здания под недоуменно-заинтригованные взгляды сослуживцев. И хотя Вергильева не за что было хватать, он имел в виду такой вариант, потому что на исходе десятых годов двадцать первого века в России могли посадить кого угодно и за что угодно. Страна выдавливала из своих пор коррупцию, как чуть раньше — рабство, а чуть позже — коммунизм.

По рабству во второй — после отмены крепостного права — раз крепко ударили в декабре девяносто первого, когда красный с серпом и молотом флаг СССР нехотя сполз с мачты над Кремлем, а вместо него вверх шустрым тритоном скользнул бело-сине-красный российский. Если вообразить, что красный (коммунистический, пролетарский) цвет символизировал рабство, то его концентрация в России в конце девяносто первого года снизилась ровно на две трети. В российскую жизнь победительно влились два новых цвета: синевато-голубой — цвет однополой любви; и белый — в восточной традиции цвет смерти, а в западной — политического протеста против авторитаризма и ограничения прав человека.

Коммунизм нынешние пропагандисты сравнивали с глубоко засевшим в душе (под кожей?) народа гноем, который можно было выдавливать по капле, как рекомендовал Чехов, а можно хирургически — скальпелем — рассечь плоть (душу?), чтобы гной излился в окружающую жизнь зловонной рекой. Пока, щадя народ, выдавливали по капле, но и скальпель держали наготове. Благо оскорбительно назревший — ступенчатый, мясного мрамора — гнойник (Мавзолей Ленина) был у всех на виду. Впрочем, его пока не трогали. Врачующие народную душу «хирурги» знали, что в действительности Мавзолей — не гнойник вовсе, а сухой струп. Куда большие опасения вызывал неуничтожимо засевший в «коллективном бессознательном» народе вирус сталинизма. Против него, как против СПИДа, были бессильны любые лекарства и вакцины.

Генералиссимус, затмив по умолчанию Гитлера, был объявлен главным злодеем двадцатого века. Однако сталинизм, как явление, не поддавался расшифровке. Не идеология — Сталин был необразован, нигде после семинарии, откуда его выставили за хулиганство, не учился. Не учение — кто после смерти Сталина развивал его идеи? Не руководство к действию — без разрешения Сталина в стране и муха не летала. Тогда что? «Вещь в себе» — средство, позволяющее решать неразрешимые проблемы? Построить социализм в отдельно взятой стране. Провести коллективизацию и индустриализацию. Побудить (или понудить, не суть важно) народ к массовому героизму во время войны. В кратчайшие сроки восстановить народное хозяйство. Создать ядерное оружие и тем самым обезопасить страну от нападения. Запустить в космос спутник, а потом — первого в мире космонавта. До этого, правда, Сталин не дожил.

Можно было, конечно, расшифровать сталинизм, как превосходящее меру насилие, принуждение к рабству, но любое насилие конечно во времени и пространстве, а рабы не побеждают в мировых войнах и не рвутся в космос. Так что, если это и было рабство, то особенное — во имя… чего? Неназываемого, необъяснимого «чего» и боялись, как черт ладана, «десталинизаторы».

Пока что вирус «лечили» терапевтически. Коллективизация — вредоносна. Не будь ее, не было бы и голода, унесшего миллионы жизней. Индустриализация — ошибочна. Промышленность развивалась не за счет прогрессивных технологий и научных открытий, а каторжным трудом согнанных с земли крестьян. С ядерным оружием тоже понятно — преступник Берия украл секретные чертежи у американцев. Да и победе в мировой войне нашлось объяснение — народ выиграл войну не благодаря, а вопреки Сталину.

Тем не менее, через шестьдесят лет после смерти генералиссимуса забывший про былые победы народ как-то вяло занимался десталинизацией собственного сознания. Можно сказать, держал сознание и десталинизацию, как семечки и мелочь, в разных карманах. Народ равнодушно отнесся к идее разжаловать Сталина из генералиссимуса в рядовые, ввести в УК карающую за похвалу Сталина статью. Во всем, что касалось генералиссимуса народ стыдливо жался к стеночке как церковный староста в стриптиз-клубе.

Не радовали демократическую общественность и результаты социологических исследований. В позднесоветские-раннероссийские времена, когда Сталина только-только разрешили ругать, девяносто процентов граждан относились к нему с отвращением и ненавистью. А после двадцати пяти лет непрерывного печатного и телевизионного поношения генералиссимуса ненависть и отвращение к нему испытывал лишь каждый десятый гражданин России. Девяносто процентов прочих граждан либо одобряли деятельность Сталина, либо угрюмо молчали, с ненавистью и отвращением глядя уже на задающих неуместные вопросы социологов. Неадекватное поведение народа сильно напрягало демократическую общественность, неутомимую в поисках все новых и новых свидетельств чудовищных сталинских преступлений.

Рука об руку с «десталинизацией общества» в России шла компания по искоренению коррупции — еще не главного (до конца столетия было далеко), но уверенно претендующего на эту роль, зла двадцать первого века. Коррупцию некоторые отважные публицисты уподобляли нездоровому жиру, заблокировавшему государственный организм. Этот, где твердый, как кость, где мягкий и липкий, как латекс, жир мешал государству даже не развиваться, а просто правильно существовать, действовал на него как наркотик. Деформированные коррупцией, невосприимчивые к слезам граждан, ороговевшие, как когти, органы власти оживали только в том случае, если в них впрыскивались новые порции наркотического жира, а именно неправедные — в виде взяток, откатов и так далее — деньги. Липоксация давно назрела, но вот беда, никакая другая сила не могла заставить шевелиться государственный механизм. Народ существовал по Евангелию, «как птица небесная», у которой ничего нет, которая не сеет и не пашет, а только поет да клюет, что Бог послал. Точнее, что не доклевала власть по причине малости или рассыпанности. В песне народа-птицы, больше похожей на злобный матерный вой, был различим вопрос: если коммунизм — разновидность вековечного русского рабства, то чьими трудами созданное добро присвоили самозванные собственники-коррупционеры? Почему они в шоколаде, а народ в бесправии и нищете?

Выходило, что жир перемешался с гноем, а коррупция с рабством (коммунизмом). Выдавливая рабство и коррупцию, российская власть выдавливала в небытие саму себя. Вместе с нефте- и газопроводами, старыми добрыми советскими металлургическими и химическими производствами, офисными небоскребами, английскими футбольными и американскими баскетбольными клубами, могучими спецслужбами, тайными сбережениями и недвижимостью за пределами собственных границ, которые уже по одной этой причине никак нельзя было закрывать.

Но в истории крайне редки случаи, когда власть выдавливала саму себя в небытие. Пожалуй, единственный пример — СССР конца восьмидесятых годов прошлого века. Правда и тогда власть выдавила себя не в небытие, а в собственность. Уставшие от смехотворных партмаксимумов и казенных дач с номерными жестянками на стульях, тогдашние начальники решили, что собственность превыше власти. Страна распалась. К власти пришли новые люди, которые быстро поняли, что собственность без власти, как пиво без водки — жизнь на ветер.

«Жизнь = Собственность + Власть», «Деньги — наше все» — две формулы стали золотыми ключами в уравнении современного российского государства. Ими отпирались любые двери. Единственное, что не устраивало новых держателей «нашего всего» — конечность жизни, а, следовательно, собственности и власти. Государство не жалело средств на исследования по продлению жизни. «Ген старения», неотвратимо, как высшая справедливость, переходящий в «ген смерти», был метафизическим врагом российской власти, как, впрочем, и всех на свете богатых людей. Смерть, должно быть, казалась им усмехающимся в усы Сталиным. От смерти и Сталина нельзя было откупиться. Их можно было только бояться и ненавидеть, что, собственно, власть и делала.

Одна объединенная сущность «смерть и Сталин» противостояла другой — «деньги и коррупция».

Поэтому под машину борьбы с коррупцией могли попадать только случайные пешеходы на этой, не ими проложенной улице. Стреляли не по целям, а по площадям, ловили случайную — для выполнения плана — рыбешку. Да и сеть, которой ловили, была раздвижная. Рыба всегда имела шанс проскочить, откупиться. Попадалась лишь самая наглая, упертая, много о себе возомнившая, стремящаяся в политику, принципиально не желающая делиться финансовой чешуей.

Золотые ключи бесконечно расширяли пространство коррупции, распространяли его на все стороны человеческого бытия. Борьба с коррупцией не являлась исключением, одновременно превращая в коррупционеров, как борцов с ней, так и тех, кто от них откупался.

Именно об этом, помнится, размышлял Вергильев в день, точнее, «утро Икс», просматривая в кабинете за рабочим столом свежие газеты. Хотя с некоторых пор чиновникам в Доме Правительства и в Кремле рекомендовалось начинать рабочий день с изучения новостей блогосферы. Именно там, полагало начальство, на бескрайних цифровых полях Интернета прорастали зерна общественного мнения, паслись виртуальные зверьки, некоторых из которых следовало прикормить, а некоторых — немедленно пристрелить. Для этого в администрации и правительстве существовали специальные службы, управлявшие армией так называемых компьютерных «роботов». Эти роботы многотысячным и разноадресным восторженным ором поддерживали и развивали нужную мысль, а мысль вредную, ненужную глушили злобным матом, многотонным носорожьим топотом, хоронили под кучами словесного навоза.

Компьютерными роботами командовали сплошь молодые люди, не ведающие, что такое костюм и галстук, причудливо подстриженные, в татуировках, с серьгами в ушах. А одна девица, так даже с серебряным шариком на самом кончике языка. Вергильев как-то оказался с ней за столиком в буфете, и, помнится, не мог оторвать взгляда от вспыхивающего на солнце шарика, когда она облизывала губы. А делала она это часто, видать, славно поработала ими (и шариком) ночью.

Вергильев, однако, работал по старинке: сначала просматривал газеты, а следом — обзоры, которые составляла специальная аналитическая служба.

В аналитической службе работали люди посолиднее. Они поголовно ходили в костюмах, правда, каких-то морально устаревших, обвисших. Костюмы, как, собственно, и сама аналитика в органах власти, не поспевали за жизнью. Единственной допустимой вольностью в аналитической службе являлась борода. У одного дяди она была необычайной длины, разделенная, как водопад, на две неравных ниспадающих к животу струи.

Однажды этот, похожий на раскольника, бородач попался на глаза шефу, незапланированно — с охраной и свитой — проходившего по этажу, где размещались аналитики.

«Должно быть, знающий специалист, — уважительно раскланявшись с бородой, заметил шеф. — Не боится, старообрядец, что попадет под сокращение, или на досрочную пенсию. Чем он занимается?»

Свита, с трудом поспевающая за энергичным, летящим по коридору, как молодой кабан, шефом не смогла ответить на этот вопрос. Нашелся лишь один, явно достигший предельного для государственного служащего возраста товарищ, которому нечего было терять:

«Да ничем. Хером груши околачивает, как и все остальные».

«А вы их подбираете и приносите мне, — усмехнулся шеф. — Я ими лакомлюсь, а потом вношу предложения в правительство. Народ стонет, а весь мир над нами смеется».

«Какая власть, — возразил будущий пенсионер, — такие и груши ей к столу».

«Какие груши к столу, — ответил шеф, — такая и власть. А почему? — обвел глазами свиту. — Потому что ваша неутолимая мечта, чтобы муж, то есть представитель власти, которого вы обслуживаете, объелся груш. Ничего личного, — похлопал по плечу будущего пенсионера, — это системное противоречие, правило игры».

Шеф заступил на высокую должность не так давно, успел совершить, как полагала свита, ряд серьезных ошибок, поэтому, как опять же полагала свита, недолго ему оставалось кобениться в двух больших кабинетах — в Кремле и в Доме правительства. То есть, доставшаяся новому, объединившему две должности, шефу от двух предшественников комбинированная свита надеялась его пересидеть, переждать, как стихийное бедствие. Или, если он начнет по аппаратным понятиям беспредельничать — увольнять уважаемых людей, нарушать не им установленные правила — подставить так, чтобы его самого убрали.

В Тамбовской области, писали в газетах, борцы с коррупцией накануне выборов в областное законодательное собрание задержали учительницу, купившую школьникам тетради за собственные деньги. В бюджете школы такая статья расходов не значилась, а родители школьников почти поголовно работали на местном оборонном предприятии по производству фильтров для авиамоторов, которое было закрыто из-за глобального экономического кризиса. Учительнице инкриминировали «превышение служебных полномочий» и «подкуп избирателей», каковыми являлись безработные родители школьников, предположительно проголосовавшие за коммунистов.

На Дальнем Востоке антикоррупционеры прямо в кабинете повязали вице-губернатора, распорядившегося перечислить деньги в подлежащий расформированию и соответственно снятый с довольствия детский дом, где на подножном корме проживало шестьдесят никому не нужных сирот. Вице-губернатору было вменено «нецелевое расходование бюджетных средств».

Отложив газеты, Вергильев задумался над тем, как в тридцатые годы и позже «перебирал людишек», по образному выражению Ивана Грозного, Сталин. Почему он не использовал такой универсальный повод, как коррупция? Зачем надо было делать из Рыкова, Бухарина, Зиновьева и прочих — шпионов и вредителей, подсыпающих в тарелки шахтерам толченое стекло, опрыскивающих портьеры в кабинете товарища Ежова ядом, кусающих «в пароксизме страсти» за груди медсестер? Гораздо проще было объявить их ворами, коррупционерами, если, конечно, в то время использовался этот термин.

Наверное, Сталин, хоть и презирал своих врагов, но не до такой степени, чтобы шить им банальное воровство. Слишком мелко. В тридцатые годы история печатала шаг коваными подметками по хрустящим, как сухари, черепам сквозь лес вскинутых в приветствиях рук. Время вождей, перекройки границ, великих и страшных свершений. У больших вождей не могло быть ничтожных врагов. Враг вождя — негатив его воли. Вождь хочет накормить народ. Враг подсыпает в общенародную тарелку толченое стекло. Вождь хочет возвысить женщину-мать, женщину-труженицу. Враг подло кусает ее за грудь гнилыми зубами. Вождь хочет прирастить территорию государства, принять под свою могучую руку мыкающие горе соседние народы. Враг — продать Украину фашистам, Карелию — финнам, Дальний Восток — японцам и так далее. Чтобы народ понял масштаб предстоящих свершений, ему следовало продемонстрировать масштаб противостоящего зла.

Вот почему кровопийцы, перефразируя поэта Иосифа Бродского, были Сталину милее, чем ворюги. Доживи до тридцать седьмого года Яков Свердлов, его бы судили вовсе не за наполненный золотом и бриллиантами сейф в кабинете. Его бы судили за то, что в двадцатую годовщину Великого Октября с дирижаблей, несущих портреты товарища Сталина над колоннами демонстрантов, должны были распылять по его указанию смертоносные бактерии. Но товарищ Ежов схватил за руку подлых убийц.

А может, Сталин хотел, чтобы библейские преступления, которые инкриминировались бывшим соратникам, были сопоставимы с тем, что эти люди творили во время гражданской войны и после во славу победившей революции? Дела генералиссимуса были объемны, как голограмма, причудливо сливающая в единую реальность слова «судьба» и «суд». Гуляет ветер судеб, вспомнил Вергильев строчку из стихотворения, судебный ветер.

Эта простая, но действенная логика, правда, в извращенном виде, присутствовала и в действиях нынешних борцов с коррупцией, поднявшихся во власть на взятках, откатах и прочих, одним им известных преступлениях. Хватая подписавших не те бумажки учительниц, председателей домкомов, перемудривших с капитальными ремонтами подъездов, табельщиц, неправильно закрывших наряды, они превращали борьбу с коррупцией в абсурд, хотя и на неизмеримо более низком, нежели сталинские процессы, уровне.

А почему бы, внимательно посмотрел на проплывающий по Москве-реке белый речной трамвайчик Вергильев, не осудить постфактум Свердлова за бессудную казнь царской семьи? Он не сомневался, что народ откликнулся бы на такой суд с большим энтузиазмом, чем на предполагаемое разжалование — правда, пока непонятно кем, неужели нынешним гражданским министром обороны? — генералиссимуса в рядовые.

Трамвайчик вдруг притормозил, подозрительно закрутился точно напротив окон кабинета шефа.

Вергильев рассеянно подумал, что если бы террористы захотели оставить страну без высших руководителей, лучшего варианта, чем ракетный обстрел кабинетов кремлевских и краснопресненских кабинетов с воды, трудно придумать.

Суда не будет, вздохнул Вергильев. Этот, погибший, кажется в 1919 году при невыясненных обстоятельствах, провозгласивший «красный террор», парень с папироской, в пенсне и в кожаной куртке умел решать вопросы. Такие люди бесценны во власти и для власти во все времена.

Сталин тоже умел решать вопросы, но, видимо решал их как-то не так, как Свердлов. Решая один вопрос — ликвидируя Российскую империю, он породил другой — создал сверхдержаву — СССР. Этого ему до сих пор не могли простить, в отличие от Свердлова, которому легко простили казнь царской семьи. Никто не собирался его судить, как Сталина, которого хотели не просто судить, а еще и разжаловать.

Суды обретают определенную независимость, работают по закону, продолжил хаотичный экскурс в историю Вергильев, только когда в государстве есть идеология. Когда ее нет, точнее, когда вместо идеологии — деньги, суды безвольно плетутся вослед следствию, продаются и покупаются. Кто вовремя не занес, сидит за украденную елочную игрушку. Кто занес, не сидит за уведенный миллиард или убийство.

Вергильев недавно смотрел статистику: в тридцать седьмом кровавом сталинском году суды СССР не утвердили четырнадцать процентов обвинительных приговоров. В демократической России во втором десятилетии двадцать первого века они безропотно утверждали девяносто девять и три десятых процентов обвинительных приговоров.

Государство — это идеология плюс власть, заключающая социальный контракт с населением, — рассеянно перелистал последнюю газету Вергильев, при том, что государство было, есть и всегда пребудет узаконенной несправедливостью. Деньги плюс власть минус социальный контракт с населением — это что-то другое, это возможность сначала овладеть всем, а потом превратить все в деньги. Это корпорация по распродаже выморочного имущества. Если их не остановить, будет продано все, включая землю, воду, воздух, огонь и таинственный пятый элемент. Но я служу этой власти, вздохнул Вергильев, сам являюсь ее ничтожной, точнее, вспомогательной частицей. Поэтому, собственно, нам не с чем бороться, кроме как с коррупцией, терроризмом и… Сталиным.

Достоевский называл русских «народом-богоносцем». Сейчас русский народ было впору назвать «народом-коррупционером». Народ во все времена брал пример с власти, безошибочно распознавая ее скрытые намерения и тайные мотивации. Если цари непрестанно молились, просили Господа простить и сохранить Россию, то и народ в отпущенных ему пределах понимания религиозных истин был «богоносцем». Если власть воровала, строила себе особняки, имела на счетах миллиарды, то и народ не рвался добывать хлеб «в поте лица своего», честно трудиться, предпочитая воровать, бездельничать, спиваться, решать насущные проблемы за взятки. Но власти такое поведение народа не нравилось. Привилегию воровать и наслаждаться жизнью она желала оставить исключительно за собой и приближенными к себе.

До какой же степени, опечалился Вергильев, дошла деградация страны, если народное воровство стало представлять угрозу ворующей власти. С трибун бубнили про политическую конкуренцию. В действительности же народ и власть конкурировали в воровстве.

Сталин был последовательнее нынешних вождей. Он двигался сверху вниз, не боялся срезать, как ядовитые цветы, головы вчерашних соратников. Они были его подельниками по крови, но не партнерами по бизнесу. У него не было с ними общей собственности, которую невозможно было разделить.

Вергильев не сомневался, что борьба с коррупцией «внизу» обречена. Начинать следовало «вверху». Только тогда появлялся шанс спасти страну. В том числе и от терроризма, который был непобедим, пока деньги решали все. Но кто возьмет на себя смелость? Кто, тихой сапой (иначе никак, отстрелят на подступах) прокравшись во власть, нанесет по ней удар, спасет страну?

От этих почти что экстремистских, но чисто умозрительных размышлений Вергильева отвлек резкий звонок одного из телефонов, расположившихся на специальной приставке у письменного стола.

Звонил руководитель аппарата.

— Зайди, — сказал он.

— По телефону нельзя? — спросил Вергильев.

— Сильно занят? — хмуро поинтересовался руководитель аппарата. — Готовишь предложения по введению в России ЕКС?

Он любил сбивать с толку подчиненных, особенно когда требовалось их «нагнуть», заставить выполнять спущенное сверху дикое, невыполнимое задание.

— ЕКС? — растерялся Вергильев.

— Отстаешь от жизни, — ответил руководитель аппарата, — не следишь за новейшими достижениями правительственной мысли. ЕКС — единый коэффициент счастья. Он измеряется в…

— Деньгах, — подсказал Вергильев.

— В инновациях, любви к правящей партии и свободе. Главным образом, свободе от денег и ответной любви со стороны партии власти. Жду прямо сейчас. — Руководитель аппарата положил трубку, точнее нажал клавишу на пульте, связывающим его с нужными абонентами.

Кабинет руководителя аппарата находился этажом выше — в охраняемой зоне. Это была вторая по значимости зона. В первой размещались кабинет шефа и комнаты его секретариата. Шагая по ковровой дорожке, Вергильев констатировал, что «коридоры власти» в этот утренний час тихи и пусты, что, в общем-то, было объяснимо для первой половины лета — завершения политического сезона и времени отпусков. Кивнув скучающему у рамки офицеру Федеральной службы охраны, Вергильев миновал рамку, откликнувшуюся на его проход веселым свистом, беготней красных и зеленых огоньков.

Власть — тысячелетняя игра, подумал Вергильев, — шоу, которое «must go on», одно из ее правил — быть как можно дальше от тех, кем она управляет. Любая власть с пещерных времен оперативно огораживала себя от тяжело дышащего за ее порогом нечистого океана жизни, уходила в собственный, со своими правилами и порядками, отдельный мир. Точно так же, иногда помимо своего желания, менялся человек, попавший во власть. Он приобретал невыразимое в словах знание о том, как «делается жизнь» вместе с одновременным пониманием случайности, иллюзорности принимаемых решений и в то же самое время некой их — высшей? — предопределенности. Рука провидения водила железной или дрожащей рукой, не важно, сильной или ничтожной власти, зачастую подменяя, или заменяя ее. Провидение и земную власть можно было уподобить матери, ведущей за руку ребенка. Ребенок пытался выдернуть ручонку, но мать держала крепко.

Вергильеву было сорок девять лет. Он принадлежал к последнему поколению советских людей, пусть вынужденно, но серьезно изучавших марксистскую науку. В давние — студенческие — годы она раздражала его своей примитивной простотой. Сейчас — пугала исчерпывающей ясностью. Марксистская наука с некоторых пор представлялась Вергильеву запретной системой мер и весов, с помощью которой можно было легко и быстро измерить и взвесить любой «сырой факт» или «свинцовую мерзость» действительности.

«Чьи интересы защищает власть в России»? — задал себе совершенно неуместный в приемной вышестоящего начальника вопрос Вергильев. И сам же с мазохистским удовольствием, как на государственном экзамене по научному коммунизму, ответил: «Интересы тех, кто разграбил имущество СССР, кто присосался к нефтяным и газовым трубам, кто живет там, но ворует здесь, кто выклевывает из бюджета даже те крохи, которые отводятся на пенсии, пособия, библиотеки, музеи и прочее. То есть интересы воров, безнационального финансового отребья и… самой себя — прислужницы воров». Править, как Сталин, жить как Абрамович. Между двумя этими взаимоисключающими жерновами власть перетирала саму себя в финансовую, криминальную и прочую, забивающую ноздри страны, пыль. Но страна терпела, глотала пыль вместо того, чтобы прочистить ноздри революционным чихом.

— Заходите, — приветливо кивнула Вергильеву секретарша. — Он вас ждет.

Вергильев, хоть и был на «ты», не был близок с руководителем аппарата. Генерал-лейтенант юстиции, он получил эту должность случайно. Шефу надо было срочно кого-нибудь назначить, пока не сунули сверху, и взгляд его остановился на высоком, верноподданно поедающем его глазами, статном генерале — начальнике юридической службы. Он исчерпывающе четко докладывал о могущих возникнуть правовых коллизиях при решении того или иного вопроса. И не просто докладывал (желающих доложить начальству всегда, как собак нерезаных), а непременно предлагал быстрое и приемлемое с точки зрения соблюдения законов решение.

Вергильев знал, что многоумные эти решения рождаются отнюдь не в гордо (на подчиненных) поднятой и смиренно (перед шефом) опущенной с седеющими висками голове генерал-лейтенанта, а в гладко причесанной головке одной его сотрудницы. Она сидела в крохотном кабинетике возле сортира и была тиха и незаметна, как притаившаяся под веником мышь. Прежде она работала с генералом в адвокатской конторе, и тому, как говорили в коридорах, стоило немалых трудов перетащить ее за собой на государственную службу. Были люди, которые советовали Вергильеву рассказать об этой мышке-норушке шефу, чтобы он не обольщался насчет талантов руководителя аппарата, но Вергильев молчал, как рыба, и генерал, похоже, это оценил, даровав ему относительно свободный график работы и не докучая приглашениями на нудные совещания.

Вергильев считал себя умнее руководителя аппарата. Однако, если следовать железной логике научного коммунизма, это было не так.

Руководитель аппарата жил в двухуровневой пятикомнатной квартире на Крылатских холмах, имел особняк в Архангельском с собственным спуском к озеру, катер на воздушной подушке, снегоходы и вездеходы, ездил (помимо служебной машины) на БМВ последней модели, владел (он был записан на жену) коттеджем в Испании на побережье Коста-дель-Соль.

Вергильев жил после второго развода в однокомнатной квартире с видом на подъезжающие к Киевскому вокзалу и уносящиеся прочь поезда, и стоящий на месте, несмотря на многочисленные обещания властей его снести, Дорогомиловский рынок. В последние дни рынок, правда, приобрел какой-то военизированный вид — над проходами между рядами зачем-то натянули маскировочную (цвета хаки) сетку с матерчатыми листьями. Может, рынок готовился к… отражению нападения коммандос в важной военной игре? Стук железных колес, как стук швейной машинки, прошивал одинокие завтраки и ужины Вергильева, его вечернее задумчивое сидение у компьютера. Особенно суровой, как безысходная тоска престарелого лузера, ниткой колеса прострачивали его ночную (бессонную) часть жизни.

Кроме однокомнатной квартиры, у Вергильева имелся разваливающийся дом в деревне в дальнем, за минувшие годы решительно отодвинувшемся от цивилизации, углу Тверской области. Дом достался по наследству от отца. Вергильев не знал, что с ним делать. Продать — некому, чинить — дорого и опять же некому. Деревня была безлюдна, как после нашествия Батыя.

Ездил Вергильев на скромном отечественной сборки «Форде-фокусе».

Имеющихся сбережений ему в лучшем случае хватило бы на год-полтора безработной (но отнюдь не беззаботной) жизни в городе и, наверное, лет на пять рыболовно-огородно-грибной жизни в деревенском доме. Но Вергильев не был готов там поселиться. Он все еще на что-то надеялся.

Я не прав, вздохнул, открывая дверь в кабинет руководителя аппарата Вергильев, это он умный, а я дурак!

— Как жизнь? — спросил генерал, приглашая Вергильева присесть за приставной столик, как малое дите к мамке, приникший к большому начальственному столу.

— Да так, брат Пушкин, — пожал плечами Вергильев, — так как-то все…

— Понятно, — постучал пальцами по столу генерал. — Боже, — задумчиво посмотрел в окно на черную и блестящую, как нефтяное озеро булыжную мостовую у Горбатого моста, — как грустна наша жизнь, — дал понять, что тоже читал Гоголя. — Но ничего не поделаешь, — посуровел лицом, — это жизнь.

— Она, как закон, сама решает, какой ей быть, — не стал спорить Вергильев.

— Как правило, не в нашу пользу. Пиши заявление, — ошарашил руководитель аппарата.

— На материальную помощь? — Вергильев еще пытался шутить, но уже понял, что дело плохо.

— По собственному.

— Прямо сейчас? — уточнил, все еще не веря, Вергильев.

— Можно через час, — ответил руководитель аппарата, — но обязательно сегодня. И чем быстрее, тем лучше. Попробую выплатить тебе компенсацию за полный отпуск, задним числом объявлю какую-нибудь благодарность.

— А что, могут уволить без компенсации? — поинтересовался Вергильев.

— Легко, — ответил руководитель аппарата, — если будет команда расстаться по-плохому. Это не мое решение. Я — исполнитель, и я хочу в ситуации, которая лично мне непонятна, но в которой я, как ты понимаешь, разбираться не буду, хоть что-то для тебя сделать.

— По сокращению должности никак? — спросил Вергильев, имея в виду выплату трехмесячного денежного содержания.

— Предлагал, — вздохнул руководитель аппарата, — не получается. Много возни. Надо тогда всю вашу структуру выводить за штат, менять название, сочинять новые должностные инструкции…

— А что, собственно, случилось? — задал Вергильев вопрос, который не следовало задавать.

Руководитель аппарата не входил в «ближний круг» шефа и, соответственно, не мог ответить. Мог лишь озвучить рабочую версию, что, мол, шеф решил взяться за аппарат, сократить число советников, что, мол, дело не в Вергильеве, ничего личного, к нему претензий нет, но надо было кем-то пожертвовать, чтобы остальным неповадно было тупеть и бездельничать.

— Понятия не имею, — ответил руководитель аппарата, и Вергильев снова подумал, что зря считал себя умнее его. — Он не вдавался в детали. Просто позвонил и сказал, чтобы я тебя сегодня уволил. Ты знаешь, как он решает такие вопросы.

Вергильев вдруг вспомнил загадочный всесокрушающий черный дым из сериала «Остаться в живых». Этот дым появлялся всегда внезапно и убивал людей по какой-то своей неведомой прихоти. Воля начальства, подумал Вергильев, тот же дым, только невидимый и не всегда, или не сразу убивающий физически. Ему самому случалось организовывать и направлять этот дым на других. Теперь дым явился по его душу.

— Позвони ему по прямому, — посоветовал руководитель аппарата. — Вдруг недоразумение? Кто-то чего-то наплел, а он рубанул с плеча.

— И сейчас сидит, переживает, ждет моего звонка, — поднялся из-за стола Вергильев. — А по щеке ползет скупая мужская слеза…

— Чудо, конечно, категория иррациональная, — поднялся и руководитель аппарата, — но иногда… Неурочная слеза может, как капля камень, подточить принятое решение.

— Готовь приказ. — Вергильеву хотелось выглядеть орлом, но он точно знал, что орел из него сейчас никакой. Или плохой, вмазавшийся в кучу дерьма, орел. Сурок, суслик, или на кого там охотится орел, ускользнул в норку, а орел — в дерьмо! — Да, мне понадобится машина, — добавил Вергильев. — Ну, книги там забрать, вещи из кабинета. Потом надо будет заехать в Кремль. Там эти… документы для служебного пользования в сейфе. Скажи, чтобы пришли, приняли по описи.

— Не вопрос, — ответил руководитель аппарата, — но ты все-таки, — кивнул на телефон, — позвони. Попытка не пытка.

Они мне ничего не предложили, подумал Вергильев, возвращаясь к себе. Это плохой знак. Но ведь, отчасти утешил себя он, у них еще нет моего заявления. Разговоры о новом трудоустройстве начинаются, когда несправедливо увольняемый сломлен, утомлен и запуган неясными угрозами. Мол, давай быстрей и по-хорошему, а то… сам понимаешь. Был бы человек, статья найдется. То есть, когда он готов целовать бьющую его руку, когда пребывает во власти так называемого «стокгольмского синдрома». Или — когда он выкатывает некий, документально подтвержденный компромат на тех, кто его увольняет. Тогда начинается торг, но это еще опаснее, потому что ситуация поднимается на уровень, где человеческая жизнь — всего лишь досадная помеха на пути к некоей неведомой, но важной цели, а рвение интерпретирующих волю руководства исполнителей выходит за границы добра и зла.

Вергильев не был готов целовать бьющую его руку, трепетно вдыхать вонючий черный дым. Не было у него и желания торговаться. Напротив, он ощутил какую-то — на грани отчаянья — горестную свободу. Наверное, так себя ощущает пленник, точнее, крепостной, которого долго куда-то везли в крытой повозке, а потом пинком вышвырнули в чистом поле. Пусть непонятно, где он, куда бежать, что вокруг? Но над головой небо, в небе облака, над облаками солнце, вдали лес, а сквозь поле тянется ведущая к счастью — куда же еще? — дорога. Жизнь прекрасна уже единственно потому, что ты жив! Даже угодивший в кучу дерьма орел, подумал Вергильев, повертит клювом, почистит перья, да и взовьется в небеса с мыслью, что за вычетом недавнего досадного происшествия мир, в общем-то, остался прежним. Где жизнь — там надежда и, увы, дерьмо.

Вернувшись в кабинет, Вергильев позвонил в приемную шефа, уточнил, на месте ли тот? Приемная шефа функционировала круглосуточно, дежурные сменялись каждые восемь часов, некоторых из них Вергильев знал в лицо, но по голосам не различал.

— Так точно, работает, — коротко доложил дежурный. Это означало, что шеф принимает посетителей, звонит и отвечает на звонки, проводит совещания, одним словом, деятельно руководит вверенными ему министерствами, ведомствами и государственными корпорациями.

Вергильев снял трубку прямого телефона, послушал гудок, опустил трубку. На телефонном пульте у шефа высветилась клавиша, на которой было написано: «Вергильев». Шеф, если не было возможности ответить сразу, мог ответить, когда освободится. Клавиша продолжала гореть, напоминая. Или — сбросить вызов, погасить клавишу.

«Ну что ты меня беспокоишь, — ответил он однажды на звонок Вергильева, — хочешь позвать на экскурсию в ад? Не суетись, я там был».

«И как там?» — поинтересовался Вергильев, побеспокоивший шефа, естественно, по совершенно иному поводу.

«Тихо, как в момент принятия решения, которое погубит многих, но которое невозможно не принять ради спасения прочих, которых значительно больше, — ответил шеф. — Там нет воздуха в нашем понимании, — продолжил после паузы, — человек находится в бесконечно растянутом во времени и пространстве болевом шоке. Но сознание работает как часы. Там не дают времени на размышление и ничего не предлагают за исключением исполнения желаний. Только вот чьих?» — странно завершил неожиданный разговор шеф.

И все-таки, Вергильев (как сопровождавший Данте Вергилий в аду?) еще на что-то надеялся.

Шеф редко тратил на беседу с кем-то больше пятнадцати минут. Не терпел длинных совещаний. Хотя, конечно, случались исключения, когда шеф сам оказывался в положении подчиненного. Высшие руководители страны сами решали, кому и сколько дожидаться в приемной аудиенции и сколько времени должны продолжаться совещания, которые они проводят. Тут шеф был бессилен.

Когда кто-то из высших руководителей звонил шефу, Вергильев всегда выходил из кабинета, хотя шеф не настаивал. Не распространялись временные ограничения также на известных, уважаемых людей, которых шефу было интересно слушать. Скажем, на артистку, которую он мальчишкой видел на экране, или академика, по учебнику которого шеф учился в студенческие годы.

Вергильев каждый раз предупреждал шефа, что артистка обязательно попросит денег на ремонт театра или лечение внука-наркомана, а академик — содействия в переводе земель опытного институтского хозяйства из федерального реестра в муниципальный, чтобы построить там коттеджный поселок или гольф-клуб. Но эти мелочи шефа не смущали. «Я вижу человека в наивысшей точке его полета, — как-то заметил он, — пусть даже она — в прошлом. Ты — в текущей жизненной ситуации, которая всегда ниже, я бы даже сказал, подлее. Он — и там, и там, но мое отношение к нему объемно, как на Страшном Суде, а твое — конкретно, как договор в ломбарде. Я вижу свет, пусть и погасшей, но звезды. Ты — мертвый ландшафт, темную часть израсходованной души, обратную сторону луны. Поэтому мне весело и хорошо с людьми. Тебе — грустно и тревожно». «Неужели ничего не попросила?» — удивился Вергильев. «Конечно, попросила, — рассмеялся шеф, — и я обязательно ей помогу».

Прошло двадцать минут.

За это время можно было решить судьбу не только России, но всей человеческой цивилизации.

Телефон молчал.

— Он один в кабинете? — снова позвонил в приемную Вергильев.

— Так точно, один, работает, — доложил дежурный.

— Может быть, в комнате отдыха? — у Вергильева от стыда горело лицо, но он решил испить горькую чашу до дна.

— Никак нет, только что звонил, велел пригласить заведующую библиотекой.

Издевается, сволочь! — Вергильев снова поднял трубку прямого телефона.

Гудка не было.

Шеф отключил прямую связь со своим советником Вергильевым.

Бывшим советником.

Вергильев, как во сне, написал заявление об увольнении по собственному, отнес в приемную руководителя аппарата.

Через десять минут к нему пожаловал сотрудник из управления кадров с обходным листом. Там значилось четырнадцать позиций, по которым следовало отчитаться, но во всех отведенных квадратиках уже стояли подписи соответствующих мелких начальников, как если бы Вергильев уже всех их обошел и за все казенное имущество отчитался.

— Но я еще не сдал технику, — пожав плечами, расписался в обходном Вергильев. — Ноутбук у меня дома. Этот… как его… айпад в Кремле, а модемный блок… Разве у меня был модемный блок?

— Не беспокойтесь, Антонин Сергеевич, — радостно подхватил обходной кадровик, — доверие полное, сдадите, когда вам будет удобно.

— Отберут же на выходе сегодня удостоверение, — заметил Вергильев.

— А мы вам оформим временный пропусчок, — быстро предложил кадровик, — по предъявлению паспорта.

Вергильеву вспомнился депутат Думы первого, кажется, созыва, устроивший взрыв у себя в кабинете. Якобы политические враги хотели его убить. Все знали, что он это сделал сам, но как следователи ни бились, им ничего не удалось доказать. Тогда у депутата дома произвели обыск и обнаружили служебный ноутбук, который тот указал, как «безвозвратно утерянный» во время взрыва. За хищение государственной собственности его и посадили на три года. Вергильев, правда, не помнил, реально или условно.

Нет, подумал он, это не мой случай, они же расписались, как будто я уже все сдал. То есть, теоретически спрос будет с них, а не с меня. Значит, что-то другое.

Вергильев не сомневался, что скоро установит причину случившегося. Состоявшая из величайшего множества долговременных и вынужденных, а потому ненадежных, соединений, разнонаправленных крутящихся моментов, сложнейшей сенсорной электроники машина власти работала вне доступной пониманию логики. Иногда решения в ней вызревали долго, как кристаллы. Казалось, ничего уже не произойдет, но достаточно было какого-нибудь ничтожнейшего происшествия, чтобы дело пошло. Кристалл вдруг выламывался из раствора, обретал крепость и форму, вспарывал, как ветхую дерюгу, реальность, принимал «на рога» обреченных, возносил в горние выси оказавшихся в нужном месте в нужное время. Или некое слово, слетевшее с высочайших уст, пройдя через ряд приближенных ушей, вдруг превращалось в каленую оперенную стрелу, которая сбивала с коня вросшего в седло начальственного всадника, уверенного, что ему еще скакать и скакать.

А еще были специально обученные люди, чьей задачей как раз и являлось программирование нужных (тем, кто за это платил) решений. Вергильев доподлинно знал, что обговоренная на высшем уровне ветка газопровода через соседнюю страну не пошла только потому, что до руководителя той страны дошли слова другого руководителя про его жену: «Такой жопой можно и сваи забивать и трубы принимать». Может, он и не произносил ничего подобного, но это уже не имело значения.

Как объяснил Вергильеву знакомый специалист по этим делам, доктор Геббельс был не вполне прав, утверждая, что чем чудовищнее ложь, тем охотнее верит в нее народ. Не все люди — идиоты, утверждал этот специалист, более того, большинство отнюдь не идиоты. Скрывать правду нет никакой необходимости. Но ее следует уподобить льдине, которая должна бесследно раствориться в кипятке спровоцированных эмоций. Правильно организованные эмоции, а вовсе не так называемая «правда» как раз и есть для толпы — «руководство к действию». Нет ничего проще, чем выставить честного человека лжецом, а благородного — подлецом, поскольку как индивидуальное, так и массовое сознание изначально враждебно добродетели. Христа обязательно распнут, объяснял специалист, а разбойника пожалеют, потому что ментально разбойник толпе ближе, а главное понятнее, чем Иисус Христос или любой другой правдолюбец. Не говорил, но мог сказать! Не напал, но лишь потому, что струсил. Не убил, но подговорил другого! Чем крупнее льдина — тем сильнее должна быть разогрета вода. А можно идти другим путем — начать безудержно кого-то хвалить, объявить его нравственным светочем, примером для подражания. Народ сразу возненавидит этого человека, подумает — вот сволочь! И… не ошибется. И вообще, заметил специалист, добродетель почему-то легче признается обществом за мертвыми, чем за живыми. К мертвым живые более великодушны, чем к другим живым. Половина так называемых «павших борцов», «символов эпохи» на самом деле никакие не борцы и не символы, а случайно или преднамеренно убитые люди.

Самое удивительное, что якобы бесследно растворившаяся в «правильно организованных» эмоциях льдина рано или поздно обязательно возвращалась из параллельного мира, озаряя окрестности поруганным праведным светом, но это уже мало кого волновало. Правдоискательство, еще недавно сотрясавшее общество, после выполнения (кем-то) поставленных задач, возвращалось на исходные позиции, а именно, в разряд беднейших (в прямом и переносном смысле) человеческих занятий.

Проехали.

И меня проехали, подумал Вергильев. Длинный коридор, по которому он шел, показался ему вагоном. Билет Вергильева был аннулирован. Его должны были высадить на ближайшей остановке.

Покидая кабинет, где он просидел почти два года, Вергильев задумался над словом «преданный». Иногда Господь Бог наделял некоторые слова высшим — исчерпывающим — смыслом, поднимал их, как мачты или транслирующие миру истину вышки, над болотистой равниной языка. Преданный человек был преданным одновременно в двух ипостасях. Он, как, к примеру, Вергильев своему шефу, был преданным кому-то, и при этом — без вариантов — всегда оказывался преданным этим кем-то. Поэтому, подумал Вергильев, когда о ком-то говорят, что он — преданный человек, следует уточнять, в какой стадии преданности он находится — еще предан кому-то, или уже предан этим кем-то?

Следующим словом, над этимологией которого задумался изгнанный со службы Вергильев, оказалось слово «верность». Оно извилистым ручейком вытекало из широкого, как река, слова «вера». Здесь допускалось расширительное толкование. Каждый человек самостоятельно отмерял себе уровень веры и — еще более самостоятельно — верности.

Вергильев (теоретически) мог пойти к врагам шефа. Их было немало. В российской политике после самоликвидации коммунистов велась исключительно внутривидовая — невидимая, но беспощадная борьба. Не за идеи (их не было, а какие были, о тех нельзя было говорить вслух), а за власть. Потому что власть в отличие от идей давала все и сразу. У Вергильева было, что предложить «однокоренным» врагам шефа, но он с порога отверг этот вариант. Предателей не просто не любят, их используют, превращают в инструмент, допустим, топор или лопату, выполняют с их помощью грязную работу, а потом оставляют в этой самой грязи, как некие предупредительные знаки. Их судьба печальна, как жизнь в сгоревшем лесу посреди болота без… топора и лопаты.

Оставаться верным после того, как тебя предали — это честность или глупость? — подумал Вергильев. Он не стал себя убеждать, что это — нечто среднее между честностью и глупостью, а именно — порядочность. Человек — сложная скотина. Он охотно расширяет рамки допустимых прегрешений для себя, но сурово сужает — для других. Не видит противоречия в том, что ожидает от окружающих благородных поступков, которых сам бы никогда не совершил.

Вергильев давно избавился от иллюзий, а вот, поди ж ты, вдруг заметил, что по щеке ползет слеза. Та самая, которая (теоретически) должна была ползти по щеке шефа. Тот, кстати, относился к слезам серьезно. «Что такое слеза? — объяснил однажды шеф Вергильеву после того как тот с большим трудом выпроводил из его кабинета рыдающую офицерскую жену, выселенную с мужем и детьми из служебной квартиры. — Во-первых, обида на несправедливость. Во-вторых, подтверждение истинности обиды, вроде как гербовая бумага, где изложено прошение. Хотя, конечно, — задумчиво добавил шеф, — встречаются фальшивомонетчики, умело подделывающие гербовую бумагу». «Особенно среди женщин», — добавил Вергильев. «Я верю женщинам всегда, — ответил шеф, — даже когда они врут. Если женщина пришла ко мне и просит денег, я достаю кошелек и отдаю ей всю имеющуюся наличность. Это не решение проблемы, но вполне приемлемо в качестве утешения». Потому-то ты и не держишь в кошельке больше тысячи евро сотенными, подумал тогда Вергильев, но вслух, естественно, этого не сказал.

Он смахнул слезу, глубоко вздохнул и ощутил пустоту в той части души, где предположительно находилась верность. Как будто верность была птицей, и вот она улетела, стремительно накакав на гербовую бумагу, а душу наполнил злой ветер.

Философ Василий Розанов называл мысли опавшими листьями. Провожая взглядом уносимую злым ветром птицу-верность, Вергильев подумал, что его мысли можно назвать упавшими перьями. Сколько людей вокруг шефа, подумал он, и каждый претендует на доверительные отношения с ним. Да будь он трижды сверхчеловеком, не сможет он с каждым, кто работает на него, ищет его общества, заглядывает в глаза, стремясь услужить, быть хорошим и справедливым. Люди для него — фигуры на шахматной доске. Может ли считать себя преданной пешка, которой он жертвует ради выигрыша партии?

Уж кто-кто, а Вергильев знал, на скольких досках одновременно играет шеф, и какая рать шахматных фигур орудует на этих досках. Причем, далеко не всегда и отнюдь не все фигуры были послушны воле шефа. Практически каждая из них играла на собственный интерес на видимой ей части поля. Только вот, вздохнул Вергильев, пожертвованные, разменянные, проигранные фигуры никогда не возвращаются на доску. В лучшем случае переквалифицируются в… шашки. Там все проще. Проскочил в дамки — живешь. Нет — отдыхай!

Раздался стук в дверь. В кабинет заглянул начальник транспортного отдела.

— Антонин Сергеевич, машина у подъезда, — почтительно проинформировал он от двери. — До конца дня в полном вашем распоряжении. И еще просили передать, что вас уже рассчитали, денежки перевели на карточку.

Это уже становилось забавным. С таким почетом Вергильева еще не увольняли ни с одного места работы. А если я потребую самолет? — подумал он. Вызовут охрану и выведут под белы руки, — не стал себя обманывать, выключил компьютер и вышел в коридор.

Спускаясь по лестнице, он встретил человека, который показался ему знакомым. Человек был в недешевом летнем костюме, высок, спортивен, коротко стрижен и относительно молод. Он мог быть олигархом, министром, депутатом, а мог — прокурорским или милицейским офицером, политтехнологом, продюсером из шоу-бизнеса или бандитом. В новой России грани между перечисленными социальными категориями были стерты, а власть была лампой, на свет которой летели самые разные насекомые. И далеко не все из них падали с обожженными крыльями. Многие прилетали на легких прозрачных и пустых, как воздух, а улетали, едва шевеля тяжелыми от золотого напыления крыльями, подвесив к брюху бриллиантовые бомбы.

На выходе перед рамкой Вергильев вспомнил, откуда знает этого парня.

…Пять лет назад, когда шеф был простым (одним из семи) вице-премьером, они летали в Канаду на какое-то мероприятие, связанное с развитием жилищно-коммунальной инфраструктуры в северных провинциях этой страны. Канадцы проложили особые (из циркониевой пластмассы) трубы на вечной мерзлоте поверх понтонов и пустили по ним так называемую «облегченную», измененную в результате уникальной — холодным нейтринным синтезом — реакции незамерзающую воду (они называли ее «водяным дымом»). Температура и давление «водяного дыма» регулировались с помощью специальной компьютерной программы. Зимой понтоны вмерзали в лед и держались несокрушимо, а летом не тонули в болоте, легко выдерживали трубы. Самое удивительное, что «водяной дым» при изменении контура давления начинал работать как огромной мощности насос. Новая технология позволяла не только подавать воду, тепло и энергию в самые недоступные места, но и осушать в этих самых местах болота, вымывать или, наоборот, намывать грунт, даже убирать посредством холодного нейтринного синтеза жидкие отходы и твердый мусор, то есть решать мировую экологическую проблему загрязнения Севера. «Водяной дым» не только разлагал мусор на атомы, но (теоретически) мог преобразовывать их в энергию. Новая технология, в сущности, подтверждала ленинскую, а до Ленина древнегреческих философов-материалистов мысль о вечном круговращении в природе так называемого «первоначала» — «матери всех вещей».

Тогдашний президент велел шефу посмотреть, можно ли использовать такую технологию в России.

…За несколько часов до отлета в Москву шеф заглянул в номер к Вергильеву и сказал, что на несколько дней задержится в Канаде. Через два часа прилетит вертолет, и — за Полярный круг, на белого медведя. Только что звонил посол, с лицензией улажено. Вергильев пожелал шефу удачной охоты. Они попрощались. Взявшись за ручку двери, шеф вдруг обернулся: «Хочешь со мной?». «На медведя?» — Вергильев не хотел, но не знал, как отказаться. «Его уже сфотографировали со спутника, — сказал шеф. — Он нас ждет. Отличный экземпляр».

Вергильев посмотрел в окно. Был май, светило солнце, но за окном было минус двадцать девять. Вергильев служил срочную в армии на Чукотке. Он представлял, как сейчас за Полярным кругом в провинции с обманчивым женским именем Нуна, за тысячу километров от их пятизвездочного отеля. «Брать с собой плавки?» — полюбопытствовал он. «Минус сорок два плюс несколько дней лыжной гонки», — ответил шеф. «Конечно, хочу, — засмеялся Вергильев. — Не представляю, кто бы смог отказаться от такого предложения».

Экспедиция продлилась пять дней.

Она запомнилась Вергильеву незаходящим солнцем, диким обжигающим холодом, непрерывным скольжением на лыжах, мучительным — поочередным — бурлацким каким-то волоком саней с провизией и необходимыми вещами. И — полным отсутствием спиртного. Лежа в спальном мешке в палатке, как в ледяном доме — от дыхания троих мужиков на стенках и потолке мгновенно образовывалась искрящаяся наледь, он мечтал о глотке водки, коньяка, текилы, да хоть дрянного канадского виски, которое рекомендовалось употреблять с кока-колой. Но ничего не было.

Сопровождающего их егеря звали Слава. Как понял Вергильев, Слава был русским, родившимся и жившим в Канаде. Он разговаривал, как на родных, на трех языках. Хотя, может быть, их было больше. На русском — с Вергильевым и шефом. На английском и французском — по рации с людьми из фирмы, организовавшей охоту. Это была серьезная фирма. Позволить себе охоту на белого медведя могли немногие.

Вергильев поинтересовался у Славы, на каком языке он думает. Слава ответил, что в основном на русском, но иногда, когда о чем-то глубоко личном — на французском. А если о деньгах, о работе, то исключительно на английском.

«А о бабах?» — неожиданно заинтересовался полиглотом-Славой шеф.

«О бабах почему-то на украинском, — признался Слава. — У меня дед по отцу и бабка по матери — украинцы».

«Это правильно, — одобрил шеф. — Податливый язык. Да и украинки… — покосился на Славу, — тоже не из камня. В хорошем смысле слова».

Несмотря на молодость, Слава был опытным егерем. Он безошибочно вел их по следу, а когда след терялся — его заметало снегом, или медведь плыл сквозь свежие проломы во льдах, Слава выходил по рации на спутник, отслеживающий обреченного медведя, получал точные координаты и вел их дальше. Он четко и удивительно точно (по социалистически) — от каждого по способностям — распределил обязанности в их небольшом коллективе, большую часть возложив на себя. Он отвечал за безопасность, здоровье и настроение клиентов, а потому был не только егерем, но и штурманом, лоцманом, доктором, психологом, спасателем. Вергильев не сомневался, что Слава умеет делать все, что должен делать человек в экстремальных ситуациях.

Вергильев, когда была очередь шефа волочь сани, а они со Славой бежали чуть впереди, прокладывая лыжню, спросил у Славы, сколько стоит их мероприятие и кто за него платит? Не мой вопрос, ответил тот, в каждом случае принимается отдельное решение. Мы работаем под контролем правительства, добавил после паузы, у них пятьдесят один процент акций.

Преследование медведя оказалось таким тяжелым делом, что им было не до разговоров все эти дни, особенно поначалу. Даже сквозь закрытые глаза, перед тем как заснуть, Вергильев видел ослепительно-белый лед, голубое небо без единой звезды, лохматый пульсирующий круг посреди неба, как если бы солнце было (в прямом и переносном смысле) «моржом» и, выбравшись из полыньи, обмотало свои чресла махровым белым полотенцем.

Слава сказал, что в радиусе тысячи километров, кроме них, нет ни одного живого человека.

В последний день они отдыхали в палатке перед решающим броском. Вергильев никак не мог поверить, что через несколько часов он будет в номере отеля, где душ, сауна, бассейн, а в баре, возможно, пиво — в северных провинциях Канады, где жили индейцы и эскимосы, спиртное, как говорится, «ходило в красных сапожках». Он поинтересовался у шефа, что за радость страдать пять дней ради того, чтобы убить бедного медведя?

«Начнем с того, что он отнюдь не бедный, — ответил из своего угла палатки шеф, — а по медвежьим понятиям очень даже „упакованный“. Мы идем не за медведицей, выхаживающей медвежат, не за молодым мишкой, которому жить да жить, а за матерым самцом во цвете сил и наглости. У него, кстати, и сейчас есть шанс оторваться от нас, уплыть на льдине. Мы преследуем его на лыжах, а не на вертолете. Но он не хочет менять маршрут, ставит на кон собственную жизнь, потому что считает, что в этом мире ему позволено все».

«А наша цель — убить его за это, отнять жизнь у красивого, сильного зверя, занесенного, если я не ошибаюсь, в Красную Книгу?» — уточнил Вергильев.

«Это как посмотреть, — возразил шеф. — Да он силен и красив, но он уже выполнил свою биологическую миссию, оставил после себя потомство. Новое его потомство уже будет качеством хуже, слабее. По законам эволюции он, как баба после климакса — в тираже. Знаешь, куда с такой энергией прет эта тварь? За молодыми самками, родившими медвежат от молодых самцов, которые пока слабее его. Он их отгонит, превратив тем самым в отверженных одиночек, убьет медвежат, чтобы у самок началась течка, и начнет их драть, а потом, когда те залягут рожать, отвалит прочь, предоставив им самим заботиться о потомстве. Так что, — усмехнулся шеф, — я бы не стал однозначно утверждать, что этот симпатичный зверь украшает своим присутствием Землю. На этом свете он поимел все, что только возможно для белого медведя, и сейчас живет в свое удовольствие, не просто мешая жить другим сородичам, но в прямом и переносном смысле заедая их век».

«Но мир устроен так, — возразил Вергильев, — что подобные особи, как среди медведей, так и людей всегда наверху. Они управляют миром. Законы природы защищают именно их».

«Я бы назвал это законами перевернутых пирамид, — ответил шеф. — Они воткнуты острием в тело народов. На вершинах пирамид засели сверхуспешные и сверхбогатые ублюдки — лидеры государств, международные чиновники, невидимая финансовая сволочь, позорные олигархи. Они ничего не могут дать своим народам, да, собственно, и не собираются ничего давать, это не входит в их планы. Они только берут. У них все есть, но они все время чего-то хотят, куда-то все время лезут, вернее, не позволяют другим залезть на пирамиду, не говоря о том, чтобы вернуть ее в нормальное положение. Прольют реки крови, умрут, но не уступят. Они не понимают, что все от них устали, а потому тупо демонстрируют свою силу и неуязвимость. Совсем как… наш медведь, который идет под пули, хотя может уплыть на льдине».

«На пенсию, а еще лучше в зоопарк», — Вергильев подумал, что он на двенадцать лет старше шефа, но, в отличие от того, отнюдь не поимел все, что возможно, и живет далеко не в свое удовольствие.

Вергильев точно не знал, сколько денег у шефа, но точно знал, что деньги не были для шефа главным в жизни. Он тратил их, не считая, иногда на совершенно нелепые политические проекты, помогал всем (не только плачущим женщинам) кто настойчиво просил, даже откровенным проходимцам. Входя по протоколу в десятку высших чиновников страны, шеф если и не был на вершине перевернутой пирамиды, то был в шаге от вершины. Но почему-то хотел ее перевернуть.

А вот Вергильев просто хотел жить, не считая копейки, заниматься, чем ему нравится, и плевать ему было на пирамиду. Однако по «медвежьей» теории шефа получалось, что не видать ему этого, как своих ушей, пока пирамида не перевернется. Только и шеф, и Вергильев прекрасно понимали, что она не перевернется никогда. Едва ли в мире существовало что-то более устойчивое, чем перевернутая пирамида, она же Ванька-встанька, кукла-неваляшка, вечный двигатель и философский камень. Народная революция могла поколебать ее, как сумасшедший творец божественный треножник, но не перевернуть.

Впрочем, степень понимания шефом непреложности закона «перевернутой пирамиды» ускользала от Вергильева. Иногда ему казалось, что шеф, как и любой политик, играет с огнем, потому что таковы правила игры. Оппозиция, как дитя малое, но вредное дразнит власть спичками. Власть (если демократическая) легонько шлепает ее по попе, если этого мало — обдает пеной из огнетушителя, а если власть авторитарная — давит пожарной (судебной) машиной. А иногда казалось, что спички у шефа в руках так, для вида, пусть, если захотят, отнимают, а где-то в укромном месте он прячет канистры с бензином, про которые никто не знает. А иногда, вообще, казалось, что если не получится перевернуть проклятую пирамиду, шеф обольет себя бензином и подожжет спичкой, чтобы, значит, народ в свете живого факела наконец-то увидел, какую неподъемную зловредную махину надо опрокинуть. На худой конец — снести ей вершину. Чем? Да чем угодно, хоть… острогой!

Вергильеву вспомнилась дурацкая присказка: «Лучше быть молодым и здоровым генералом, чем старым и больным солдатом». По жизни Вергильев как раз и был старым больным (пока, впрочем, еще относительно здоровым, но это дело времени) солдатом при молодом, здоровом, хотя и не без странностей, генерале.

«С вершины перевернутой пирамиды добровольно никто не уходит, — заметил Вергильев, мучительно мечтавший о глотке виски. — Нельзя убивать медведя только за то, что он не хочет отказаться от своих привилегий, уплыть на льдине в… монастырь, постричься в монахи, отказаться от… спиртного».

Почему-то ему казалось, что если бы на медведя охотился не шеф, а какой-нибудь другой дядя с вершины неправильной пирамиды, с виски бы не было проблем.

«Уже не имеет значения, добровольно они уйдут, будут драться до последней капли нашей крови, или, вообще, сделают вид, что никакой пирамиды не существует. По любому все закончится плохо, — зевнул шеф. Вергильев понял, что дискуссию пора заканчивать. — Для них и для… нас, — добавил шеф. — Ты застал СССР, ты помнишь, до чего довели страну эти старцы. Вцепились во власть… А эти — в деньги. Но деньги, когда их слишком много, начинают заживо разлагаться, как… эти самые старцы. Поэтому»… — смолк на полуслове, то ли внезапно заснув, то ли утратив интерес к разговору.

«Выходим на точку, — разбудил их через несколько часов Слава. — Идем только с карабинами, вещи остаются в палатке».

«Вперед ребята, я постерегу вещи, — сказал Вергильев. — А то… ходят тут всякие»…

«Ну да, понаехали», — с интересом посмотрел на него Слава.

«Остаешься? — удивился шеф. — Ты пропустишь самое интересное!»

«Слава запечатлеет для истории», — кивнул на сумку с фото- и видеоаппаратурой Вергильев.

«Ты был бы рядом со мной в кадре», — у шефа блестели глаза, он нежно и трепетно, как стан девушки, поглаживал карабин. Ничто, включая срочную радиограмму с извещением об отставке (если бы ее каким-то образом сюда доставили), не могло испортить ему настроение.

«Я не тщеславен, — усмехнулся, устраиваясь в спальном мешке поудобнее, Вергильев. — И… не кровожаден», — он пожалел, что так сказал, но уже было поздно.

«А кто сфотографирует меня, Славу и медведя?» — вкрадчиво поинтересовался шеф, оставляя Вергильеву шанс передумать.

«Нет проблем», — Слава повел плечом, на котором, помимо карабина и расчехленной фотокамеры, висел штатив. Похоже, этот парень предвидел все.

Они вернулись через пару часов с прозрачным пластиковым мешком, в котором находилось что-то кроваво-мясное.

«Мы должны это… съесть? — с отвращением посмотрел на мешок Вергильев. — По старой доброй охотничьей традиции?»

«Можем, конечно, — шеф карманной рулеткой пытался что-то измерить внутри герметично закрытого мешка, — но не так, чтобы обязательно. Знаешь, что это? Мишкины гениталии!»

«Зачем?» — ужаснулся Вергильев.

«Их положено предъявить, когда будем отчитываться по лицензии, — объяснил шеф, — ну, что мы застрелили именно того зверя, какого нам разрешили. Увы, — убрал рулетку в карман, — до рекорда, кажется, не дотянули… Три с половиной миллиметра не хватает».

«Никак не добавить? — спросил Вергильев. — Существуют же технологии».

«Я охотник, — мрачно посмотрел на него шеф, — а не хирург-уролог».

«Но дело сделано, — Вергильев понял, что обидел шефа. — Михал Михалыч снят с вершины… медвежьей перевернутой пирамиды».

«Только мое имя не украсит бронзовую доску Всемирного общества охотников, — вздохнул шеф. — Но все равно мне очень жаль, что ты не видел, как…»

Последних слов шефа Вергильев не расслышал из-за шума винтов. Один вертолет — небольшой — опустился рядом с палаткой. Другой — крупнее — полетел дальше.

«Захватит Михал Михалыча, — сказал шеф. — Если не бронзовая доска в клубе охотников, так хоть шкура… убитого медведя на память».

…Вергильев подумал, что и другого медведя, охотиться на которого шеф, спустя пять лет, пригласил Славу, он не увидит. Если, конечно, речь идет о медведе. Он не сомневался, что Слава — специалист широкого профиля.

Уже извлекая из кармана служебное удостоверение, которое (тут тоже не было сомнений) офицер на рамке у выхода ему не вернет, Вергильев спохватился, что у него нет наличных денег.

У банкомата нервно перетаптывался небольшого роста с гладко зачесанными назад, прикрывающими лысину волосами человек. Волос было не очень много, и они не столько прикрывали, сколько свидетельствовали о намерении их обладателя скрыть (хотя бы частично заштриховать) лысину. Так, наверное, явление обтрепанного, недокормленного пограничника свидетельствует о грустной действительности страны, границы которой он охраняет.

Человека звали Львом Ивановичем. Правда, его внешний вид, в отличие от вида предполагаемого пограничника (и страны) свидетельствовал о том, что его-то жизнь, как раз очень даже удалась. Честно говоря, Вергильев не понимал, что мешает Льву Ивановичу заняться пересадкой волос, нарастить в рекордные сроки густую шевелюру.

Наверное, дела.

Он занимался государственными корпорациями при министерствах, которые курировал шеф. Подбирал кадры в советы директоров, следил, как расходуются бюджетные деньги, распределяется прибыль, выплачиваются бонусы, одним словом, был весьма влиятельным чиновником. Сфера его деятельности никоим образом не пересекалась с занятиями Вергильева, а потому у них были легкие, почти дружеские (без дружбы) отношения, какие часто бывают между людьми, которым на государственной службе нечего делить.

— Сволочи! Ты представляешь, установили лимит — сто пятьдесят тысяч в день и ни копейки больше! — обрадовался Вергильеву (не лейтенанту же на рамке с зарплатой в двадцать тысяч выражать свое возмущение) Лев Иванович. — А мне сейчас позвонили, везут на дачу фильтры для бассейна и эти… как их… ионизаторы воздуха. Ну, кто все это придумывает? Лишь бы навредить людям! Что мне, министру финансов звонить?

— Сколько тебе надо? — вытащил из бумажника карточку Вергильев. Он подумал, что, вполне возможно, Лев Иванович пригодится ему в новой жизни. В госкорпорациях платили огромные деньги. Вергильев лично знал двух сослуживцев, сказочно там обогащающихся. Один — в фонде содействия ЖКХ, другой — в корпорации по развитию нанотехнологий, хотя никакого отношения к ЖКХ и нанотехнологиям эти товарищи не имели.

— Не парься, — снисходительно потрепал его по плечу Лев Иванович. — Жена еще заказала гарнитур из вишневого дерева. Почему? А увидела, дрянь такая, у соседа. А кто сосед? Да заместитель председателя Центробанка! Хорошо, если в семь раз по сто пятьдесят уложусь. Ладно, разберусь. Тебе в какую сторону?

В любую, чуть было не ответил Вергильев, ни в одной меня не ждут. Лев Иванович оставался на корабле помощником капитана, а вот его, Вергильева, внезапно списали, спустили по трапу, швырнув в поникшую спину котомку с изношенными просоленными вещичками.

— Своим ходом.

— Уважаю. Мужественное решение, — протянул пухлую, как бы надутую изнутри воздухом руку Лев Иванович.

Вергильев понял, что этот резиновый человечек уже знает про него, но ему плевать, потому что у него давно все есть, а в тех играх, в которых он участвует на стороне начальства, он незаменим. Перевернутая пирамида была поистине многоярусной, и в ярусе Льва Ивановича тоже было весьма комфортно. Помогать он мне не будет, с грустью подумал Вергильев, слишком я для него мелок.

— Лев, почему? — Вергильеву показалось, что как только он отпустит воздушную руку, она, как шар, взлетит к потолку и утащит за собой Льва Ивановича, как корзину. — Скажи одно слово, оно же ключ…

— Все под Богом ходим, — осторожно высвободил руку Лев Иванович.

— Я знаю наизусть три молитвы, — сказал Вергильев, — на Рождестве стоял в храме Христа Спасителя рядом с патриархом.

— Вот и встал не на свое место, — поправил на Вергильеве галстук Лев Иванович, — и ладно бы просто встал, так еще и ошибся с важной бумагой. Ее ждали серьезные люди, а ты ее под сукно. Но может все не так. Что-то тут… — покрутил в воздухе пальцами Лев Иванович. — Хочешь совет? Не делай резких движений. Уйди в тину. Не шевели плавниками. Жди.

— Чего? — тупо спросил Вергильев.

— Для чего-то же все это сделано, — внимательно посмотрел на него Лев Иванович, на мгновение преобразившись из добродушного номенклатурного хохмача и матерщинника в многоопытного погонщика верблюдов, нагруженных мешками с миллиардами из государственной казны, вершителя судеб и знатока подковерных дел.

— Из какой хоть оперы бумага? — быстро спросил Вергильев.

— В том-то и дело, что не из твоей, не из политической. Там что-то было про воду, про какие-то новые технологии то ли в орошении почвы, то ли в водоснабжении. Если понадоблюсь, звони, — двинулся к выходу Лев Иванович, играя на ходу кнопками мобильного телефона. Вергильев не сомневался: Лев Иванович или изгонял из списка его, Вергильева, номер, или переводил его в безответный «черный список».

— Антонин Сергеевич, — вежливо обратился к Вергильеву лейтенант на рамке после того, как тот закончил возню с банкоматом, — я должен изъять ваше удостоверение.

— В курсе, — протянул ему вишневого (как гарнитур, приглянувшийся жене Льва Ивановича) цвета с золотым двуглавым орлом книжицу Вергильев.

— Один советник на вход, другой на выход, — сказал лейтенант. — Диалектика. — Он определенно симпатизировал Вергильеву. Возможно потому, что тот всегда здоровался с ним и никогда не лез через рамку без пропуска, полагая себя важной персоной, которую охрана должна знать в лицо.

— На выход я, — усмехнулся Вергильев, — это понятно. А кто на вход?

— А вот этот спортивный парень. Вы еще на него так посмотрели, как будто знаете. Кто он? Футболист?

— Мастер спорта по… лыжной гонке преследования. Точнее, по зимнему медвежьему многоборью, если есть такое.

— Удачи, Антонин Сергеевич! — козырнул лейтенант.

Отправив водителя к месту своей второй дислокации — в Кремль, Вергильев решил прогуляться по утренней Москве, добраться до Кремля пешком. Такое счастье выпадало ему нечасто.

На Красной площади было тихо, чисто и пусто, как если бы власть и народ, подобно давно разведенным супругам, решительно не интересовались делами друг друга.

Неторопливо шагая по брусчатке, Вергильев вдруг вспомнил, как недавно в служебной командировке, в Туле в одиночестве ужинал в ресторане. За соседним столиком сидели молодые ребята, как понял Вергильев, армейские офицеры. Они отмечали присвоение звания капитана одному из них, недавно вернувшемуся с Кавказа. А еще там была девушка, которая смотрела на капитана влюбленно, но печально, и была другая девушка — жена капитана, которой это очень не нравилось. Капитану эти посиделки, от которых он видимо не мог отказаться, тоже не нравились. Он пил до дна и танцевал исключительно с женой. Его друзья все понимали, а потому всячески пытались развлечь, точнее, отвлечь девушку, которая, как понял Вергильев, работала шифровалыцицей в штабе их части, рассказывая ей разные смешные истории про неполученные награды, невыданные жилищные сертификаты и невыплаченные «боевые».

А за другим столиком мрачно, не чокаясь, выпивали шахтеры, поминая (Вергильев надеялся, что умершего своей смертью, а не погибшего в забое) товарища.

А чуть дальше — молоденькие девчонки — медсестры отмечали поступление одной из них в институт. Две точно были после дежурства, потому что засыпали за столом, не откликаясь на комплименты приглашающих их танцевать офицеров.

А у выхода расположились «дальнобойщики», матерящие дороги, бандитов, милиционеров и высасывающие из них все соки начальство.

Вергильеву, помнится, стало — навзрыд — жалко их всех, собравшихся в этом зале и находящихся за его пределами, едва сводящих концы с концами, зажатых в непонятные тиски, которые, собственно, и были их повседневной жизнью.

По пути в гостиницу он зашел в храм, и долго стоял перед темной иконой, вглядываясь в книгу, которую держал развернутой — лицом к смотрящему — Иисус Христос. Неужели все записано в этой книге, и ничего изменить нельзя, подумал Вергильев. Почему людям так плохо и неуютно? Способны ли они сами о себе думать, защищать себя? Как можно так их ненавидеть, сживать со свету, если они и есть государство?

Это ведь ради них, строго посмотрел в глаза Иисусу Вергильев, а не ради жирующей на яхтах, жрущей на золоте мрази, Ты приходил в этот мир. Но мир и ныне там. Те, ради кого Ты приходил, преданы и обмануты. Странным образом собственная жизнь вдруг сделалась Вергильеву абсолютно недорога. Моргни Иисус, и он бы немедленно отдал ее за этих самых офицеров, медсестер, шахтеров и прочих, кому не было жизни в России. Хотя деньги на ресторан у них откуда-то были. Это… я их предал, бесстрашно глядя в глаза Иисусу, признался Вергильев.

…Вергильев огляделся по сторонам. Красная площадь была по-прежнему пуста. Только степенно прогуливающаяся по брусчатке большая серо-черная ворона с интересом посмотрела на него, одобрительно каркнула, а потом перелетела на самый верх Мавзолея. Там, на державном мраморе, ворона, опустив клюв, о чем-то глубоко задумалась. Вполне возможно, что о социализме, который был плох, но давал жить офицерам, медсестрам, шахтерам и прочему трудовому люду.

И Вергильев, вдохновленный примером вороны, додумал до конца мысль, которую не додумал в тульском храме: он ненавидел эту, исправно кормившую его до сегодняшнего дня, власть.