Лет девять назад, когда шеф был всего лишь боевым депутатом-одномандатником в Думе, Вергильев готовил для него «цитатник» об отношении русского народа к работе. Народные избранники, помнится, озаботились непрекращающимся падением производительности труда на приватизированных предприятиях. Социализм проиграл «историческое соревнование» капитализму потому, что производительность труда в СССР не шла ни в какое сравнение с производительностью труда в западных странах.

Но СССР давно исчез. Россия превратилась в капиталистическую страну, жила по принципу «время — деньги», но производительность труда в ней оставалась позорно низкой, а главное, не обнаруживала никакого стремления к росту. Россия теряла время, а вырученные за нефть и газ деньги уходили в другие страны. Это видели западные и прочие инвесторы, а потому не спешили вкладывать средства в развитие российской промышленности. Вместо того чтобы строить современные предприятия, они везли в Россию для захоронения ядерные и химические отходы, которые должным образом не утилизировались, а сваливались где попало, потому что предназначенные на рытье ям и изготовление бетонных саркофагов деньги разворовывались.

В прессе участились статьи о вековечной русской лени, неумении и нежелании народа трудиться. Публицисты задавались вопросом: почему в начале двадцатого века производительность труда в капиталистической царской России была одна из самых высоких в мире, а в начале двадцать первого века в демократической и снова капиталистической России вдруг стала одной из самых низких? Воистину, страна вновь вошла в реку, из которой вышла. Вот только течение в реке сильно замедлилось.

Вергильев, естественно, подобрал для шефа немало пословиц, поговорок, цитат из произведений уважаемых людей, свидетельствующих о любви русского народа к труду, но обратил внимание на то, что пословиц, поговорок и особенно цитат уважаемых людей — писателей, ученых, государственных и даже церковных деятелей, свидетельствующих об отсутствии этой любви, было значительно больше. Классические: «Работа не волк, в лес не убежит», «Дураков работа любит», «Трудом праведным не наживешь палат каменных», «Хочешь жни, а хочешь куй, все равно получишь х…» и так далее — были только вершиной айсберга нелюбви народа к дисциплине и суровым трудовым будням. Не счесть было скверных песенок, типа: «Гудит как улей родной завод, а мне-то хули, е… он в рот!», или знаменитых «Кирпичиков». Даже лирические — из любимых фильмов — песни народ ухитрялся перелицовывать на антитрудовой лад: «…и навсегда запомню я ту заводскую проходную, что в жопу вы… меня».

То давнее выступление шефа обернулось скандалом.

Вергильев сразу почуял недоброе, увидев, что шеф направляется к трибуне как-то вразвалочку, приглаживая на ходу ладонью вихры, и без папки с подобранными цитатами и тезисами. В те времена шеф мог легко взять на грудь литр без видимых последствий. Глядя на поднимающегося на трибуну шефа, Вергильев понял, что тот принял накануне больше литра, а утром еще и крепко опохмелился.

«Вот тут у меня, — постучал себя по левой стороне пиджака шеф, — речь о том, как русский народ относится к труду. В какие условия поставлен сегодня работающий человек. Как профсоюз защищает его права, как хозяин выполняет социальные обязательства, как обстоят дела с безопасностью на производстве и так далее. Но я не буду ее зачитывать. Это бесполезно. Лучше я скажу о том, — снова похлопал себя по пиджаку, — что мне подсказывает сердце. О какой производительности труда на Западе вы тут болтаете, когда большая часть промышленности давно вывезена из Европы и Америки в другие страны? Когда на заводах в этих странах работают китайцы, малайцы, филиппинцы, индонезийцы, вьетнамцы, бразильцы и бог знает кто еще. Что для них производительность труда? Что для них, вообще, работа? Шанс не умереть с голода, не сдохнуть в картонном ящике где-нибудь на окраине Манилы. А помимо этого — отложенная мечта о свободе и обеспеченном будущем. Вот почему люди „третьего мира“ сейчас работают так, как работали в начале прошлого века русские, американцы и европейцы. Как русские работали после революции во время индустриализации, когда восстанавливали страну после войны, да даже еще и в шестидесятых при Хрущеве, когда строили пятиэтажки, создавали военные и космические технологии. Сегодня вы отняли у народа работу, уничтожили промышленность в тысячах городов, повсеместно ликвидировали сельское хозяйство, превратили поля в плантации сорняков. Вместе с работой вы отняли у народа мечту о свободе и обеспеченном будущем. Разрезали ее пополам яхтами Абрамовича, разбили ей голову чугунными яйцами Вексельберга. Какой производительности труда вы требуете от народа, если все финансовые реки в стране текут исключительно в ваши карманы? Был такой тезис: пушки вместо масла. У вас другой тезис: яхта вместо детского сада, дворец вместо пенсии. Птицы в клетках не поют. Народу нужна работа, а не биржа труда, пособие по безработице. Народу нужен хлеб, порядок и будущее. Нормальный человек начинает по-настоящему работать только тогда, когда понимает, что в результате его труда хлеба становится больше, порядок становится справедливее, а будущее — понятнее и реальнее. В оккупированных странах, — завершил шеф, — отсутствует само понятие производительности труда, потому что люди там не работают, а выживают. Если другого выхода нет, и они вынуждены ходить на работу, их ответ — саботаж. Сила ненависти к оккупантам обратно пропорциональна производительности труда».

Шеф вернулся на свое место не под гробовое молчание и даже не под неодобрительный гул. Его выступление просто не заметили, как если бы в зале был объявлен короткий рабочий перерыв, во время которого мужчины-депутаты просматривают газеты, говорят по мобильным телефонам, а женщины-депутатки поправляют прически, смотрят на себя в зеркало, ищут взглядами мужчин, которых им приятно видеть.

В газетах на следующий день написали, что депутат-одиночка, выступивший с нелепой — в духе девяностых годов — речью был, во-первых, нетрезв, а во-вторых, он явно озаботился своей дальнейшей судьбой, для чего решил пристроиться к коммунистам. Но коммунисты, делали вывод парламентские обозреватели, вряд ли примут в свои упакованные ряды этого оттаявшего вопреки всем законам природы, вылезшего из ледника мамонта. Он будет их только компрометировать неуместным трубным воем.

Работа — отложенная мечта о свободе, каждое утро вспоминал слова шефа Вергильев. Теперь ему некуда было спешить. Отложенная мечта превратилась в реальность. А сам Вергильев примкнул к народу, который, как когда-то заявил шеф, мечтал о работе, хлебе насущном, справедливом порядке и счастливом будущем. Работы у Вергильева не было. Хлеба насущного на некоторое время должно было хватить. Справедливый порядок в России был чем-то вроде мифологической птицы Гамают или Алканост. Где-то эта птица летала, кто-то ее видел, кто-то слышал ее ангельский голос, но явление птицы народу до сих пор так и не состоялось. Что же касается будущего, то уверенно смотреть в него можно было только при наличии работы, хлеба насущного и справедливого порядка, при котором просто так не выгоняют с работы, не вырывают изо рта кусок хлеба вместе с зубами.

Будущее, сам собой составился нехитрый лозунг, это работа, хлеб и порядок. Но «будущее» было достаточно скользкой категорией. Коммунисты в свое время переборщили с будущим, отымели его во все отверстия, как если бы будущее было старой раздолбанной потаскухой. То обещали коммунизм к одна тысяча девятьсот восьмидесятому году, то грозились догнать и перегнать Америку, то повесить каждому к концу семилетки в «гандероп», как выразился Хрущев, второй костюм, то дать каждой семье квартиру к двухтысячному году… К тому же в силу самой человеческой психологии многим людям преклонного возраста не нравились разговоры о будущем, потому что они знали свой срок и плевать им было на «будущее». Не все старики неустанно думали о благоденствии детей и внуков. Многие, напротив, стремились спрятаться от них куда подальше.

Ключевым в лозунге представлялось слово «свобода» — универсальное для всех групп электората. «Свобода — это работа, хлеб и порядок!» — так лозунг определенно выглядел лучше, а главное, легко запоминался.

Вергильев подумал, что, вполне возможно, лозунг понравился бы шефу. Он ценил простоту. Самые правильные решения, как правило, самые простые, утверждал шеф. Успешная сложная многоходовая комбинация была, по его мнению, всего лишь продуманной последовательностью простых действий. «Но простые действия легко предсказать», — помнится, возразил ему Вергильев. «Возможно, — согласился шеф, — но против этого существует опробованное в веках средство: быстрота и неожиданность». «Только не против административной машины авторитарного государства, — заметил Вергильев, — если кто-то действует быстро и неожиданно, она автоматически запрограммирована на принятие самых тупых и зверских решений». «Это когда в ней отлажена иерархия авторитетов, — с неудовольствием посмотрел на Вергильева шеф. В то время как, впрочем, и сейчас он сам был частью административной машины авторитарной власти, а потому не одобрял ее критики со стороны подчиненных. — Если иерархия авторитетов разбалансирована, машина работает с перебоями». «Значит, чтобы быстрые и неожиданные действия были успешными, следует разбалансировать в государстве вертикаль власти?» — с ленинской прямотой спросил Вергильев. Он понимал, что влез на запретную — заминированную — территорию и не обиделся бы, если бы шеф коротко (так иногда случалось) ответил: «Все, Вергилий, зае…ал! Не туда ведешь! Иди на х..!» Но шеф вместо этого сначала долго и задумчиво смотрел сквозь Вергильева в окно на Москву-реку, по которой неторопливой вереницей тянулись баржи, а потом ответил: «Вертикаль власти — понятие относительное. К примеру, я — не последнее лицо во власти, но коридор решений, которые я могу принять и, следовательно, внутри него действовать, предельно узок. Собственно, мне, вообще, не протиснуться в этот коридор, поэтому, наверное, меня и держат до сих пор во власти. Вертикаль функционирует только до тех пор, пока упирается в личность, принимающую конечные решения. Авторитет этой личности — топливо в моторе вертикали власти. Но любая личность на вершине власти, — продолжил шеф, — неизбежно превращается в крошку Цахеса по прозванию Циннобер. Поэтому умные всегда уходят до момента…» — шеф вдруг замолчал. Вергильев тоже молчал, как рыба, потому что знал до какого момента. Но подчиненной рыбе хотелось знать, что думает по этому поводу большая начальствующая рыба, вокруг которой первая плавала, иногда подсказывая ей маршрут, предупреждая о расставленных сетях, а иногда вхолостую, бессмысленно перемалывая воду плавниками. «Не до того момента, о котором ты думаешь, — неожиданно сказал шеф. — До момента, пока над ним не начали смеяться. А что означает смех над первым лицом государства? Всего лишь наложение масштаба его личности на масштаб власти, ему предоставленный и масштаб почета, ему оказываемый. Да какого хера! Вот что думают отдельно взятые граждане люди, а потом — все. Сначала смех, потом свист при появлении на публике, потом быстрая или медленная революция. Но даже если не так, если власть и почет от Бога, все равно сценарий один, — остановился возле огромных, из красного дерева и бронзы напольных часов шеф. Они солидно, как купец золотые монеты, отсчитывали секунды тяжелым круглым маятником. — Когда Николай Второй издал знаменитый манифест, провозглашающий, помимо прочих свобод, свободу печати, на следующее же утро один популярный иллюстрированный журнал разместил на обложке рисунок: абсолютно голый Николай с благостным лицом, как на лубочном плакате для народа, но в короне, стоит и держит себя двумя руками за член. И подпись: самодержец».

Вергильев допоздна читал, смотрел фильмы и сериалы, вставал, когда хотел, долго и со вкусом завтракал, глядя на проползающие по путям разноцветные, как гусеницы, поезда, на многоярусные, иногда луковичные, как купола православных церквей, иногда готические, как шпили протестантских соборов, клубы дыма, поднимающиеся над толстыми трубами ТЭЦ Западного округа. Отложив газеты, в которых по причине летнего политического затишья и отпусков журналистов было мало интересного, Вергильев с чашкой кофе отправлялся к компьютеру, заходил в Интернет, просматривал через поисковики упоминания о шефе, ревниво изучал его блог и персональный сайт.

Он чувствовал себя строевым конем, досрочно снятым с конюшенного довольствия, отправленным искать пропитание в чистое поле. И еще так называемым «ронином», то есть самураем, оставшимся без хозяина. А может, Вергильев льстил себе насчет ронина, чтобы отогнать навязчивый образ дворового шута, неизвестно почему выставленного барином из теплых покоев на мороз.

За годы работы с шефом он отвык быть самим собой. То есть, он был самим собой, но не все двадцать четыре часа в сутки. Вергильев как будто был приторочен невидимым арканом к невидимой колеснице, или птице-тройке. Она самозабвенно неслась по одному ей известному маршруту, но возница в любой момент мог поддернуть аркан, не обращая внимания на время суток и день недели. И сразу планы, намерения, дела и мысли Вергильева представали не имеющими места быть. Он должен был на ходу родить идею, дать предложение, включиться в решение проблемы, о которой мгновение назад не подозревал, или подозревал, но не предполагал, что именно ему и именно сейчас ее надлежит решать. Сама проекция его личности во времени, пространстве и намеченных делах безжалостно разрушалась, как песчаный дворец под волосатой загорелой ногой в пляжном шлепанце.

Теперь аркана не было. Вергильев понятия не имел, куда несется колесница, но внутри горькой радости от обретенной свободы сидел червь тоски по снятому аркану. Это было удивительно и, быть может, позорно, но Вергильеву больше нравилось не влиять на принятие решений, не оценивать их с точки зрения продуманности и полезности, а искать кратчайшие и эффективные пути к их исполнению. Это был вечный (и неизлечимый) синдром помощника. Вергильев честно признался себе, что последние несколько лет воспринимал поручения шефа не с точки зрения правильные они или нет, а только — как бы половчее их выполнить. Вергильев перестал заглядывать в будущее, полагая, что будущее — это шеф, который всегда прав.

Личная, частная жизнь Вергильева была растворена в служебных делах и бесконечных поездках шефа, интригах его окружения, сплетнях о симпатиях и слабостях шефа, сложных и не всегда понятных отношениях с коллегами, которые тоже работали на шефа. Иные из них были людьми сомнительными, едва ли не с криминальным прошлым, с манерами бандитов и разводил, но Вергильев сходился с ними, решал вопросы, потому что чувствовал, что эти люди были преданы шефу, готовы ради него на все. С другими же — в высшей степени достойными и умными не сходился, держался на расстоянии, потому что опять-таки чувствовал, что они не любят шефа, работают с ним исключительно из материальных или карьерных соображений. Выпади вдруг шеф из обоймы, они немедленно от него отступятся.

Личность шефа была стержнем служебного и внеслужебного бытия Вергильева, и во многом, если классики марксизма правы, определяла его сознание. Шеф для Вергильева и многих других людей был реальным «богом из машины», мгновенно решающим любые проблемы, карающим и милующим, награждающим и отгоняющим от кормушки.

Наркотик власти был многовариантен в своем действии. Далеко не каждый человек патологически стремился решать и управлять. Атрибуты власти — ковровые дорожки у трапа самолета, местное начальство в линию, кортеж с мигалками — тоже привлекали отнюдь не всех. Многим, и Вергильев с грустью относил себя к их числу, нравилось просто находиться в непосредственной близости к слепящему источнику власти. Находясь внутри этого света, отражая его, они чувствовали себя защищенными от несовершенства мира и превратностей бытия, вопреки здравым опасениям и очевидным сомнениям. Это были взаимоотношения бабочки и лампы. Когда свет вдруг исчезал, они обнаруживали, что крылья сожжены до корней, и неизвестно, отрастут ли новые.

Шеф заблуждался, когда говорил, что коридор его возможностей во власти предельно узок. В отношении собственного окружения — людей, связанных с ним по работе — коридор был широк, как подземная галерея. Шеф мог представить к ордену, дать квартиру, посодействовать в выделении земельного участка, устроить на высокооплачиваемую работу, помочь получить любую визу, определить на лечение в хорошую больницу и так далее. Причем, ему не требовалось прилагать для исполнения желаний подчиненных особых усилий. Достаточно было дать команду, и государственная машина, а также машина неформальных связей во власти начинала крутиться.

Шеф был воистину богом из двух этих машин, и многие решения как раз и принимал, держась за дверцу машины, когда к нему, обдурив охрану, подскакивал проситель или очередной «криэйтор» с «гениальным» предложением как «реорганизовать Рабкрин» и сделать Россию счастливой.

Вергильев часто вспоминал странные слова Горького о вожде мирового пролетариата: «Ленин в словах, как рыба в чешуе». Шеф, в отличие от Владимира Ильича, был не столь словоохотлив. Его «чешуей» были не слова, а люди. Точнее, произносимые ими слова, написанные статьи, выполненные поручения. Вокруг шефа — каждый по своей определенной орбите — вращались и явные подлецы, и посредственности, и хитрецы-карьеристы, и умные профессионалы. Каждый из них был нужен шефу. Из личных и деловых качеств этих, на первый взгляд не сочетаемых, людей, как из мозаики, составлялась политическая физиономия шефа. Сквозь увеличительное стекло власти лицо шефа на изменчивой фреске народного восприятия представало монументальным и решительным, как лицо Гинденбурга на почтовых марках Германии начала тридцатых, как лицо Пилсудского на марках Польши времен санации. Этому парню можно доверить судьбу страны — такие мысли сами собой возникали у избирателей, разглядывающих фреску.

Сотрудники, подобно пчелам, несли шефу нектар своего жизненного опыта и своих талантов. Шеф все это осмысливал, перетасовывал как карты, проверял и перепроверял, что-то добавляя от себя. А потом раскладывал свой собственный, не всегда понятный окружающим, пасьянс.

Спустя какое-то время на каждом направлении своей деятельности он сделался умнее и сильнее тех, кому поручал вести эти направления. Сейчас он был большим экономистом, чем его советник — доктор экономических наук; большим политтехнологом, чем специалист по связям с общественностью; большим юристом, чем помощник по правовым вопросам; большим пиарщиком, чем его пресс-секретарь. И, в священном трепете отважно додумывал мысль до конца Вергильев, большим… мерзавцем, чем другие, преданные ему мерзавцы, плоды трудов которых были неведомы и невидимы. Наверное, они созревали и срывались в глухой ночи.

Шеф обладал редким умением выхватывать из информации, как рыбу из воды, нерешенные, но судьбоносные для различных социальных групп — врачей, педагогов, инженеров, тружеников ВПК и прочих — вопросы, и оперативно (часто во время самого мероприятия) формулировать пути решения этих вопросов применительно к имеющимся у него возможностям.

Он, в отличие от многих политиков, лишнего и невыполнимого не обещал, искренне пытался выполнить обещания, шел до упора.

Вопросы, как вросшие в землю, проржавевшие до основания паровозы, сдвигались с мертвой точки, скрежеща, волоча за собой дремучие бороды бурьяна и выдранные из земли суставы корней, ползли по провалившимся рельсам. Далеко не все добирались до ремонтных мастерских, но некоторым удавалось. Шеф был в вариантах решения различных задач, как рыба в чешуе. Народ это чувствовал, а потому (во время встреч шефа с избирателями, выступлений на митингах, посещений заводов и научных центров) воспринимал его как золотую рыбку, которая сможет исполнить заветные желания. Только вместе с вами, обычно говорил шеф, только, только если вы этого действительно хотите и согласны идти со мной до конца. По-другому не получится. Тут уже народ мысленно примеривал на себя чешую золотой рыбки, недоумевал, косясь на собственные лохмотья и разбитое корыто, почему старуха (обобщенный образ народа) до сих пор не столбовая дворянка, не боярыня, не владычица морская? А кое-кому виртуальная сияющая чешуя уже казалась кольчугой, и руки чесались в желании взять топор, да и…

Информация мертва, говорил шеф, если ее нельзя преобразовать в живое конкретное дело. Но путь к этому непрост, продолжал он, его можно уподобить пути личинки через куколку к бабочке, или зерна — через стебель к колосу. Тему зерна закрыл Иисус Христос, вспоминал Евангелие шеф, не будем повторять Его пропорцию: девять зерен погибает, лишь одно прорастает. Большинство бабочек тоже, отлетав свое, погибает, но у одной из них в определенное время в определенном месте есть шанс закрыть своими крыльями солнце, заставить его светить по-новому. Превращение бабочки в дракона — крокодила, способного проглотить солнце, происходит, когда бабочка влетает в обычно рассеянный и практически невидимый, но иногда упругий, как жгут, концентрированный, как кислота, слепящий, как тьма, луч народной воли. Информация превращается в мысль. Мысль превращается в идею. Идея превращается в идеологию. А что такое идеология? — спрашивал шеф и сам же отвечал: идеология — это инструмент исправления мира. Но у нас нет идеологии! — рубил ладонью воздух. Поэтому все, чем мы здесь занимаемся, — строго обводил взглядом притихших советников, помощников и прочих прихлебателей, именующих себя соратниками, — не имеет никакого отношения к реальной жизни, а только — к нашему, точнее вашему прокорму!

«Прокорм — это тоже жизнь, — помнится, угрюмо возразил шефу кто-то из присутствующих. — А для некоторых он даже важнее жизни».

«Чужой жизни, — уточнил шеф, — потому-то я и сражаюсь с этой сволочью, так называемой элитой, ищущей прокорм для себя и лишающей прокорма остальных».

Упрямое, стойкое как сорняк, не вписывающееся в согласованный и утвержденный план политических мероприятий, притяжение личности шефа, отлученного от телеэкрана, усиленно осмеиваемого газетами, раздражало и озадачивало власть. Ее всегда раздражает все необъяснимое, самопроизвольное, не вызванное к жизни соответствующими решениями и технологиями, а главное (это самое опасное!) неизвестно кем и неизвестно для каких целей профинансированное. Даже когда шеф не произносил речей, а просто ходил по цехам, фермам, лабораториям, институтским коридорам, люди следовали за ним, упорно пытались что-то ему объяснить, смотрели на него не как на пустое, хоть и важное место, а как на живого человека, который (теоретически) может, но главное хочет им помочь.

Почему они так на него смотрели?

Действительно ли шеф хотел (мог) им помочь?

Иногда хотел и мог, иногда мог, но не хотел, чаще же — хотел, но не мог. Но люди толпой провожали его и толпой встречали, как если бы были теми самыми хрестоматийными коммунистическими гвоздями, а шеф — магнитом, точнее, молотком, призванным вбивать их «в пароходы, стройки и другие важные дела». Вергильев читал умные книги и прекрасно знал, что иногда среди людей появляются люди, притягивающие других подобно тому, как магнит притягивает (собирает) рассыпанные в беспорядке гвозди. Именно так возникали банды, религии и государства. Но магнит можно было использовать по-разному. Магнитный молоток скреплял гвоздями некие общественные конструкции. Магнитные клещи вытягивали гвозди из конструкций, и они рассыпались. Поэтому действующая власть всегда стремилась размагнитить магнит. Власть нарождающаяся — не важно, законная оппозиция или беззаконные заговорщики — намагнитить его как можно сильнее.

Шеф знал, как нравиться народу, в то время как сама личность шефа, потаенные его желания и планы на будущее оставались за семью печатями. Ладно — для народа, но ведь и для двух властей — действующей и идущей ей на смену.

Дикорастущая, не вынянченная политтехнологами и пиарщиками харизма (с некоторых пор в России употреблялся этот древнегреческий термин), шефа сначала едва не погубила его, а потом вознесла на вершины исполнительной власти, где шеф отныне отвечал за самые «убойные» (для харизмы) социальные и финансовые вопросы. Харизма шефа должна была растереться в пыль между намертво вмонтированными в российскую политико-экономическую систему жерновами социальной несправедливости (здравоохранение, пенсии, образование, рабочие места и так далее) и интересами российских миллиардеров (нефть, газ, металл, древесина, бюджет, золотовалютные запасы страны, размещенные в казначейских обязательствах федеральной резервной системы США и так далее). Между этими жерновами уцелеть было невозможно. Деятельностью шефа в любой момент могли возмутиться «низы» — страдающий от социальной несправедливости народ, равно как и «верхи» — миллиардеры-олигархи вместе с аффилированными с ними чиновниками. Первый «жернов» — народ в «час икс» (после соответствующих информационно-политтехнологических мероприятий) должен был публично потребовать немедленной отставки шефа. Возможности второго — офшорного, финансового, чиновничьего — «жернова» в плане избавления от неугодных, ошибочно взлетевших наверх личностей были поистине неограниченны.

Вергильев не сомневался, что именно в целях «размагничивания» несколько месяцев назад шеф был перемещен президентом с равнины представительной (законодательной) власти, где можно было вольно общаться с народом, говорить, что угодно и ни за что не отвечать, на высокую скалу власти исполнительной, где (между жерновами) полагалось отвечать за все, что происходило или не происходило в стране. Происходило, понятное дело, много плохого, а не происходило ничего хорошего. Отвечать при этом полагалось молча и тупо, то есть, накинув на шею петлю или положив голову на плаху. Таковы были правила игры. Хватит обольщать народ, прекращай этот театр одного актера, будто бы сказал шефу президент, попробуй теперь обольстить власть — ту самую элиту, которую ты ненавидишь, и которая тебя терпит только потому, что тебя защищаю я! Только, если я им разрешу воровать больше, чем разрешаете вы, будто бы ответил президенту шеф. Мы по-разному понимаем демократию, будто бы так подвел итог этому неизвестно имевшему место или нет разговору президент. Я понастроил скворечников для мирных птиц, но в твоем скворечнике образовалось осиное гнездо!

«Они вам ничего не позволят сделать», — помнится, сказал шефу Вергильев как только тот вызвал его в один из двух своих (второй был в Кремле) новых кабинетов — на Краснопресненской набережной окнами на Москву-реку. Был конец февраля. Свет фонарей, красные стоп-сигналы машин едва пробивались сквозь метель. Только сиреневое сердце рекламы PHILLIPS на крыше одного из близлежащих зданий пульсировало ровно и мощно.

Вергильев тогда подумал, что вглядываться в снежное мельтешение все равно, что пытаться разглядеть будущее России. Ничего не видно, кроме единственного слова — PHILLIPS. Почему PHILLIPS, удивился Вергильев, но тут же вспомнил, что восемьдесят, что ли, процентов производственных мощностей этого концерна переместились в азиатские страны, главным образом в Китай. В этом случае (применительно к будущему России) реклама PHILLIPS обретала глубокий смысл. Китайцы не лезли в Россию как некогда на Даманском — голодные, в драных телогрейках, с винтовками и цитатниками Мао, а неостановимо двигались вослед произведенным ими товарам. Сама Россия ничего не производила за исключением широчайших, как зевки (если допустить, что они отдыхают после непосильных трудов) бесов из преисподней, труб для нефте- и газопроводов.

«Каждый ваш шаг, — продолжил Вергильев, — будет подвергаться убийственному осмеянию, каждое ваше предложение будет объявляться безграмотным и популистским. Финансовые рычаги в их руках. Они не дадут вам денег ни на оборону, ни на социальные программы, ни на образование. Если вы захотите отнять, они спровоцируют дефолт, дефицит бензина, рост цен на продукты, задержки по зарплатам, да что угодно за что вас можно будет с позором отправить в отставку. В этом заезде у вас шансов нет. Я бы на вашем месте сидел тихо, не высовывался и ждал своего часа».

Как любой советник, Вергильев предпочитал в разговоре с начальством сгущать краски, преувеличивать риски, тем самым выторговывая себе право на ошибку — вполне допустимую, когда весь мир против, и одновременно — на относительно спокойную жизнь в случае если начальник согласится «не высовываться». Но в тот момент, как казалось Вергильеву, он краски не сгущал и риски не преувеличивал.

«Какого часа?» — строго уточнил шеф, заранее отметая грозным вопросом любые намеки на слабость власти в стране (власть сильна и едина!), подковерную грызню (все руководство монолитно сплотилось вокруг президента и… тех, кому президент, он же «национальный лидер» доверяет), равно как и на некие асимметричные действия со своей стороны.

«Часа, когда вы сможете принять правильное решение по… организации работы своего секретариата, — Вергильев развел руками, покачал головой, давая шефу понять, что прослушки скорее всего нет. Обычно в кабинетах, в отличие от комнат отдыха, ее устанавливали не сразу, а понаблюдав за человеком через скрытую видеокамеру, определив точки, где тот ведет, понизив голос, доверительные беседы с посетителями, наивно полагая, что именно здесь-то их услышать невозможно. — В жизни любого политика наступает этот час, его нельзя пропустить».

«Шансов нет, но свой час пропустить нельзя. Как же так?» — спросил шеф, никак не отреагировав на жестикуляцию Вергильева. Эти вещи он знал лучше его.

«В политике и в жизни только так, — ответил Вергильев, — большинство людей — члены двух партий — „шанса, которого нет“ и „часа, который никогда не наступит“».

«И в какой из них ты?» — поинтересовался шеф.

«В обеих, — вздохнул Вергильев, — поэтому… считайте меня коммунистом, в смысле беспартийным».

«Шанса нет, — задумчиво обвел взглядом пустые стены кабинета шеф, — а час никогда не наступит… Зато есть два больших кабинета — в Доме правительства и в Кремле. Разве плохая компенсация?»

«Вам решать», — пожал плечами Вергильев.

От прежнего хозяина кабинета в Доме правительства в книжном шкафу остались тома богато — с золотым теснением — изданного «Федерального сборника». Вергильев повидал немало начальственных кабинетов, сам был не последним человеком в коридорах власти, и везде его преследовал неизвестно кем издающийся и неизвестно по какому принципу составляющийся «Федеральный сборник». Возможно, он издавался именно для заполнения книжных полок в кабинетах руководителей, но скорее всего — карманов издателей. До Вергильева доходили слухи о том, сколько стоит поместить в сборнике авторскую статью с фотографией вослед слепленной из ранее опубликованных выступлений статьи президента или премьер-министра. Вытащив наугад один из томов с золотым обрезом, он обнаружил на почетном — третьем — месте статью генерального директора махачкалинского электролампового завода — под неожиданно модернистским, если не сказать футуристическим, заголовком: «Светить всегда. Хадж — дело государственное».

На огромном, как ледяная арена, рабочем столе прежний хозяин (видимо в назидание) оставил шефу и подарочное издание Конституции Российской Федерации.

«А где Библия?» — поинтересовался шеф, тревожно взвешивая на руке тяжелую, как сказочный, вместивший в себя притяжение Земли узелок Святогора, Конституцию.

С некоторых пор он относился к Основному Закону крайне серьезно, проверяя аутентичность каждого попавшего в его руки экземпляра.

В бытность депутатом Думы шеф активно пользовался Конституцией, обнаруженной то ли в шкафу, то ли в ящике письменного стола — зачитывал с трибуны цитаты, цитировал по памяти на встречах с избирателями целые статьи. Но после очередного его пламенного выступления в Конституционном Суде вдруг выяснилось, что это не настоящая, а какая-то «альтернативная» Конституция, разработанная неведомыми «народными правоведами», однако изданная под бордовой с золотыми буквами обложкой, с государственными символами на глянцевой бумаге. Что и ввело в заблуждение шефа, в те времена молодого политика, и мысли не допускавшего, что можно так вольно обходиться с Основным законом государства. Самое удивительное, что и выступление в Конституционном Суде сошло бы ему с рук, если бы на заседание не явился один из этих самых «народных правоведов», публично (от микрофона) поблагодаривший шефа за то, что тот руководствуется в работе именно «народной», то есть истинной, а не общепринятой, то есть «олигархической» Конституцией.

Ну да, подумал Вергильев, Библия тоже может оказаться модернизированной, какой-нибудь баптистской или адвентистской.

«Россия — светское многоконфессиональное полиэтническое государство, — объяснил он. — Рядом с Библией тогда надо держать Коран, Талмуд, буддийские тексты, наверное, еще что-то. Слишком большая нагрузка на чиновничий разум. Второй кабинет в Кремле, конечно, хорошо, — продолжил он не закрытую шефом тему. — Это доступ к главному телу, точнее, легенда о доступе к нему. Какое-то время она будет служить для ваших врагов сдерживающим фактором. Но чем опасна в России политика? Тем, что каждый, кто занимает сколько-нибудь видное место во власти, воспринимается Телом, как потенциальный претендент на высший пост. Поэтому Тело никому не верит, всех держит под присмотром, и если кто высовывается — бьет по башке. Не имеет ни малейшего значения, что и как вы делаете. Имеет значение только то, как докладывают Телу. Если у вас нет возможности влиять на то, как докладывают, контролировать процесс, будут докладывать так, как, в лучшем случае, хочет слышать Тело, в худшем — как хотят ваши враги. Так что отставка — всего лишь дело времени. Кабинет в Кремле, конечно, здорово, но он не в помощь, а для присмотра. Так сказать, предбанник отставки».

«Ты можешь говорить мне что угодно, но только не объяснять, что я должен контролировать, и чем опасна в России политика! — вдруг разозлился шеф. — Я же не объясняю тебе, какими ножницами делать вырезки из газет, которые ты мне таскаешь!»

Легко коснувшись пальцами пульта с клавишами: «Президент», «Председатель Правительства», «Председатель Совета Федерации», «Министр внутренних дел» и далее по нисходящей, шеф кивнул в сторону литого стеклянного столика и двух кресел возле огромного окна.

За окном бесновалась метель.

Водяная прозрачность столика освобождала его, как жену Цезаря, от подозрений, чего нельзя было сказать о кожаных разлапистых креслах, определенно затаивших черные, как они сами, намерения. Внутри этих кресел могла легко укрыться целая акустическая лаборатория.

К вечеру метель усилилась.

Свет фонарей тонул в снегу, как желтый мармелад в нервно взбиваемых расстроенной хозяйкой сливках. Красные стоп-сигналы машин прерывисто тянулись сквозь снежный ветер подобно ущербным генам в измочаленной, со многими выбоинами цепочке ДНК униженного и оскорбленного народа. Реклама PHILLIPS начала моргать, теряя фрагменты букв, из чего Вергильев сделал вывод, что и у великого восточного соседа не все гладко. Похоже, злокозненное ЦРУ запустило в него некий убийственный вирус.

«Куда ехать в такую погоду? — с неожиданной тоской проговорил шеф, прижавшись лбом к окну. — Я тебя не держу», — повернулся к Вергильеву.

Шеф никого не посвящал в проблемы своей личной жизни. Но они были, если в день ошеломившего всю страну карьерного взлета стандартная февральская метель не позволяла ему ехать ни в свою городскую квартиру, ни на государственную дачу.

Вообще никуда.

Радость шефа по случаю нового назначения представала «вещью в себе», потому что не с кем было ее разделить. Вергильев подумал, что выступает сейчас в роли швейцара-«папаши», которого вышедший из ресторана господин в бобрах вдруг одаривает серебряным рублем.

Вергильев несколько раз видел жену шефа на приемах, праздничных концертах, премьерах в театрах. Она никогда не досиживала до конца. Бывшая чемпионка Европы по прыжкам в воду с трамплина, она ходила, как летела с высоты в воду, стремительно рассекая воздух. Гибкая, как бьющая из шланга струя воды, жена шефа напоминала русалку. Только не сказочно-былинную — грудастую, длинноволосую с могучей задницей, переходящей в чешуйчатый хвост, а нового типа — легкую и быструю, как корюшка, с айпадом в руке и наушником в ухе.

Она хорошо, со вкусом одевалась, но некоторые детали ее образа неизменно противоречили дресс-коду официальных мероприятий. Это могла быть единственная, напоминающая пулю, или длинную застывшую каплю железная серьга в ухе (в другом — наушник). Выкрашенная в бледно-голубой цвет прядь волос, косо пересекающая лоб, как повязка на глазу. Странные в виде квадратов, ромбов, прямоугольников и кругов (опять же железные) бусы на легком черном платье. Тяжелые (снова железные, но с чернью) кольца на пальцах, наводящие на мысль о кастете.

У нее было слегка удлиненное, чистое, словно омытое водой, лицо, светло-русые (похоже, что естественного цвета) волосы и прозрачно-серые, как вода подо льдом глаза. Стоило только приглядеться к ней, с равнодушно-приветливой улыбкой проходящей под руку с шефом на почетные места в первых рядах, сразу становилось ясно, что эта совершенная, как античная статуя, молодая женщина существует в собственном мире, куда, как в терем тот (подводный?) нет входа никому. И нет ей дела до почтительно здоровающихся с шефом чиновников и олигархов, и, весьма вероятно, до самого шефа, в свою очередь почтительно здоровающегося с президентом и премьер-министром.

Был известен эпизод, когда президент, сам в прошлом спортсмен, обходя на приеме гостей с бокалом шампанского, обратился к ней то ли с комплиментом, то ли с предложением стать тренером женской сборной по прыжкам в воду с трамплина.

Жена шефа ничего не ответила главе государства, разве только равнодушная ее улыбка сделалась чуть более приветливой. Вежливо кивнув, президент отошел, а шеф, молча, вырвал из уха жены наушник и швырнул его на пол. Это был единственный раз, когда он покинул официальное мероприятие раньше жены. Очевидцы утверждали, что из брошенного на пол наушника слышалась модернистская, навеянная катастрофой на Фукусиме симфония «Печаль воды» японского композитора, имя которого никто не мог произнести с первого раза.

Они были женаты почти десять лет, но до сих пор у них не было детей.

«Какие дети, — однажды сказал Вергильеву поддатый, а потому излишне словоохотливый охранник, один из так называемых „прикрепленных“. — Она отбила матку об воду. Я возил ее в детский дом под Тверью. Не смогла выбрать ребенка, а на обратном пути выжрала из горла в машине ноль пять вискаря. Я ночью привез шефа на дачу — окна открыты, гремит музыка, а она в ночной рубашке то ли танцует, то ли медитирует, не поймешь. Шеф посмотрел, махнул рукой, как Гагарин: „Поехали!“ Я: „Куда?“ Он: „Все равно, но отсюда“».

Временами Вергильев начинал ненавидеть свою работу советника на государственной службе по контракту «на время исполнения полномочий» шефа. В его варианте она подразумевала: ненормированный рабочий день. То есть (как при Сталине) круглосуточное нахождение «под рукой» у шефа. Причудливые задания и странные поручения, от которых сразу, несмотря на их очевидный идиотизм, невозможно было отказаться. Эпизодическую ответственность за провалы не порученных ему дел, как, впрочем, и редкие поощрения за дела, к которым он не имел никакого отношения. Бесконечные перемещения в пространстве, когда города и страны слипались в памяти в некий разноцветный пластилиновый ком. Рассматривая фотографии, где он стоял или спешил куда-то с неизменно встревоженным и озабоченным лицом, Вергильев не мог вспомнить (если только на горизонте не маячили Эйфелева башня, или Колизей), что это за страна, что за город, когда он здесь был?

Эта работа как ускоренная ржа разъедала простые человеческие отношения, не интегрированные в так называемое «общее» для близкого окружения шефа «дело», сутью которого являлось максимально долгое пребывание его в должности и — в перспективе — занятие более высокого поста. Времени, а главное сил на личную жизнь не оставалось.

«Жизнь в обмен на малые текущие блага ради грядущих больших благ», — так можно было сформулировать девиз советников, помощников, референтов, начальников секретариатов и управлений, а также всей прочей челяди, окружающей первых лиц государства. Сколько женщин прошелестело мимо Вергильева подобно влажному парфюмерному ветру, сколько умных собраний он не посетил, от скольких плодов коллективного разума не отведал, сколько не прочитал книг, не посмотрел спектаклей и фильмов!

В угоду чему?

Неужели всего лишь неплохой, но, прямо скажем, далеко не запредельной зарплате государственного служащего? Поликлинике, куда он не ходил, пока работал и из которой его мгновенно попрут, как только он уйдет с работы и (по закону подлости) поликлиника ему понадобится? Домам отдыха, куда он не ездил? Персональной машине? Не гарантированным «добавкам», ухватываемым с пиршественного предвыборного стола? Или — ожиданию невозможного, но, вопреки всему, ожидаемого взлета шефа на главную вершину, после которого жизнь окружающей его челяди должна превратиться в рай?

Нет, это было бы слишком просто.

Вергильев вдруг понял в угоду чему. Вот этим редчайшим минутам общения с шефом, когда тому некуда ехать, а единственно близкая в пространстве (волей случая) душа рядом с ним — он, Вергильев. Эти минуты заменяли ему (превосходили по качеству) все естественные преференции, к которым должен стремиться нормальный человек, включая деньги, славу и любовь.

Это бред, успел подумать Вергильев, он все забудет на следующий день, ему все равно кому сегодня изливать душу — мне или… «Федеральному сборнику». Но собственная душа его уже трепетно затаилась. Глаза напряженно следили, как шеф достает из шкафа приземистую, как бы присевшую на днище, бутылку «Chivas Regal», две похожие на шахматные ладьи рюмки, небрежным кивком приглашая Вергильева занять одно из кресел у прозрачного, как вода, стеклянного столика.

Почему мне мало видеть силу власти, завороженно передвигая мягкие, как живые валенки, ноги по направлению к креслу, думал Вергильев, почему мне так хочется видеть ее слабость, неуверенность, ощущать ее несовершенство? Неужели только тогда власть — настоящая власть? Неужели только в этом случае собственное вокруг нее вращение приобретает смысл, и этот смысл не в том, чтобы подчиняться силе, а — вот этой неожиданной слабости? Потому что только нечеловечески сильная, но при этом по-человечески слабая власть может увлечь, вдохновить, повести за собой. Все дело в пропорции, которую определяет кто… Бог? Если всякая власть от Бога? Железные вожди, пламенные революционеры, борцы за народное счастье — это миф, сказки для школьников. Ведет за собой только тот, в ком люди видят самих себя, точнее собственные недостатки и комплексы. Причем не преодоленные, а выведенные в другое измерение, увеличенные до циклопических размеров, так что их уже нет смысла преодолевать, потому что они превратились во власть. Я — маньяк, с горечью, но без сожаления констатировал Вергильев, усаживаясь в кресло, я подстерег его в темном парке и сейчас жду, что он откроет мне главную тайну — почему одни люди становятся властью, а другие — служат им? А если не откроет, что я сделаю? Неужели… убью?

Шеф тем временем наполнил рюмки до краев. Быстро (скользящим стеклянным мазком) чокнувшись с Вергильевым — он всегда так чокался с подчиненными — выпил до дна.

«Я долго вас слушал, — поставил рюмку на стол, — действовал, как вы советовали, тратил деньги на ваши проекты. Создание позитивного имиджа, позиционирование в информационном пространстве, встречи с главными редакторами, блогерами, волонтерами и прочей шушерой, большие интервью в газетах, ток-шоу на телевидении — это все ноль, имитация, припудривание собственного ничтожества, если, конечно, забыть про то, что это ваш способ заработать себе на жизнь. Вы вроде бы неглупые люди, считаете себя специалистами по информационным технологиям. Какого же х… вы делаете вид, что не знаете, как устроена так называемая… — шеф поморщился, выбирая подходящий термин, — медиасреда?»

«По двум причинам, — ответил Вергильев. — Во-первых, кто тогда будет платить за публикации, за ведение сайтов и блогов? Во-вторых, все, кто с ней соприкасаются, в общем-то, знают, как она устроена. Но никто не знает, почему она так устроена? Это самоорганизующаяся и, боюсь, неисправимая система».

«Собственно, мы ведь еще и не начинали серьезно с ней работать», — задумчиво проговорил шеф, глядя в окно, сквозь которое уже ничего нельзя было разглядеть, как сквозь многослойную белую тюлевую занавеску. Но шеф упорно смотрел в залепленное снегом окно, как если бы оно было доской, на которой написаны тезисы, предваряющие серьезную работу с прессой.

«Давайте начнем, — осторожно предложил Вергильев. — Ставьте задачу».

«Задачу? — переспросил шеф. — В девяти случаях из десяти это — решение некой проблемы. Знаешь, в чем моя беда? Наша беда? — уточнил, дружески улыбнувшись Вергильеву. — В том, что мы по-разному понимаем сущность проблем, то есть условия задачи. Вот почему они решаются так, как предлагаете вы, то есть с учетом вашей материальной выгоды. Собственно, меня это вполне устраивало, не на одну же зарплату вам жить. Но только до поры».

«Изложите условия задачи так, — ответил Вергильев, — чтобы даже такой клинический идиот, как я, их понял».

«Попытаюсь, — наполнил рюмки шеф. — А вдруг клинический идиот — я?»

«Нарываетесь на комплимент?» — усмехнулся Вергильев.

«Ты считаешь, — на сей раз как положено, глядя в глаза, чокнулся с ним шеф, — что пресса — самоорганизующаяся и неисправимая система, существующая по своим законам. Я же считаю, — поставил, как вбил гвоздь, пустую рюмку на столик, — что подобные мысли — проявление слабости. Готовность играть, точнее, проигрывать, по навязанным правилам. Если угодно, признание поражения, капитуляция до начала сражения. В мире, — продолжил шеф, — нет ничего, что нельзя было бы понять и исправить. Разве только, — вдруг вспомнил Пушкина, — сердце девы, которому нет закона. Но это так, к слову. Просто стремление исправить должно быть сильнее сопротивления того, что следует исправить».

«Расстрелять всех журналистов, — предложил Вергильев. — Другого решения проблемы нет. Купить — денег не хватит».

«Теперь о понимании того, как устроена самоорганизующаяся неисправимая система, перед которой все якобы бессильны, — не откликнулся на революционное (аналогичное ленинскому в отношении священнослужителей) предложение Вергильева шеф. — Начнем с того, что она изначально враждебна любым попыткам воздействовать на нее с каких угодно позиций. Абсолютно непримирима ко всему, что, пусть даже чисто теоретически, угрожает ее существованию, покушается на ее принципы. Эта система существует одновременно в двух измерениях, как фотография до изобретения цифровых камер. Позитив, красивое открытое человеческое лицо, которое все видят. Свобода слова, независимость журналиста, недопущение цензуры, правда и ничего кроме правды. Ну, и так далее. Но есть и негатив — белая рожа вурдалака на аспидном фоне. Это — для тех, кто понимает. Враг — тот, кто пытается рассказать о том, что он видит на невидимом для большинства людей негативе. Враг распознается и уничтожается точно и безошибочно. Им может оказаться не только государство или отдельная структура — министерство, корпорация — но и конкретный человек, задающийся вопросом, почему эта самоорганизующаяся неисправимая система молчит о том, что происходит на самом деле, но кричит о том, чего пока не происходит, но что — теоретически — может произойти? Кто определяет, что должно произойти? Или система самостоятельно проецирует предстоящие события, формирует реальность? Неуязвимость системы заключается в том, — продолжил шеф, — что она замалчивает и кричит, говорит правду и лжет вполне искренне, в каждом конкретном случае опираясь на мнения исполнителей и свидетелей, которые верят в то, что говорят и пишут. Иначе нельзя, тогда другие не поверят. Неодолимая сила системы заключается в том, что она делает людей известными, вытаскивает из грязи в князи. Она торгует известностью в обмен на лояльность к себе. Но никогда, ни за какие деньги она не сделает известным человека, способного расшифровать ее сущность. Она — поезд, где нет машиниста, но который движется точно по проложенным рельсам в заданном направлении».

«И как называется конечная станция?» — поинтересовался Вергильев.

Сквозь мелькание обнаженных тел, крупно набранные шокирующие заголовки, пугающие кадры природных катастроф, убийств и самоубийств, причудливую компьютерную графику он видел смутные очертания этой станции. То ли бараки, то ли пакгаузы на залитом мертвенным светом геометрических пространствах — то ли мест лагерных построений, то ли футбольных полей без футболистов и зрителей и, возможно, с виселицами вместо ворот. У тревожной станции было много названий, но Вергильев не знал, какое из них правильное. Зато твердо знал, что лучше этого не знать. Это была та самая дверь из сказки, открывать которую не следовало. Вергильев знал, что мир управляется из-за запретных дверей, но совершенно не стремился к ним приближаться. Чего он хочет, подумал Вергильев, куда лезет, на что рассчитывает?

«Ее нет, — ответил шеф. — Поезд идет по кругу, останавливаясь на одной-единственной, но каждый раз выглядящей по-новому станции. Она называется „Революция“».

«Площадь Революции», — уточнил Вергильев. — Станция метро. Ее построили после войны. Там черные скульптуры в мраморных нишах: чекист с пистолетом, пограничник с собакой, колхозница с петухом. Я читал чьи-то воспоминания, как Сталин осмотрел их ночью, долго молчал, а потом сказал: „Как живые“».

«Социальное содержание любой революции, — с неожиданным интересом посмотрел на него шеф, — вторично. Смена людей наверху — первична. Цель — изменение, естественно, в сторону увеличения, объемов власти и собственности новых, пришедших к управлению государством людей. Все прочие обоснования изобретаются для оправдания этих изменений. Приготовление общества к революции — последняя неделимая сущность системы, которую ты называешь неисправимой. Отчасти ты прав. Она жестко запрограммирована на один-единственный результат, независимо от общества, внутри которого существует, а также степени и методов воздействия на нее. Если ее заставить хвалить власть, она начнет хвалить ее так, что народ будет ненавидеть власть еще сильнее. Система неизбежно доводит общество до состояния снятой с предохранителя снайперской винтовки».

«И кто нажимает на курок?» — спросил Вергильев.

«Кто смел, — ответил шеф. — Но есть шанс перехитрить систему, — продолжил после паузы. — Хотя, бери выше, судьбу. Надо всего лишь перенастроить спусковой механизм, чтобы пуля полетела в обратную сторону — в глаз стрелку. Но сделать это незаметно. И, конечно, находиться в момент выстрела рядом со стрелком, чтобы принять оружие и вернуть механизм в правильное положение. Тогда появляется шанс пустить поезд против часовой стрелки, отделить власть от собственности. Оставить власть себе, собственность отдать народу и посмотреть, что получится. Если, конечно, есть понимание, что делать с властью. Вся прочая возня с прессой, — покачал головой шеф, — пустые хлопоты».

«Это что-то вроде теоремы Пуанкаре, за доказательство которой математик Перельман отказался получать премию в миллион долларов, — заметил Вергильев, — но никак не условия задачи».

После двух рюмок виски на голодный желудок ему стало тепло и уютно в кресле у стеклянного столика. Ему хотелось, чтобы метель не кончалась, но она определенно теряла силу. Сквозь белое полотно в окне медленно проступали мост через Москву-реку, шпиль гостиницы «Украина», празднично размеченные лампочками по случаю Дня защитника Отечества (бывшего Дня советской армии) дома на Кутузовском проспекте.

«Дойдем и до них. Куда нам спешить?» — ласково посмотрел на обжившуюся на стеклянном столике бутылку шеф. Она как будто собирала рассеянный по кабинету свет, растворяя его в жидком, радующем душу, но стремительно убывающем золоте.

Едва рука шефа требовательно обхватила горло бутылки, зазвонил телефон на рабочем столе. Звонок был громкий и непрерывный. Так бесцеремонно мог звонить только самый главный телефон.

Вергильев быстро поднялся, чтобы пропустить шефа к столу, но тот остался сидеть, старательно, по верхний ободок рюмок, разливая виски.

Звонок смолк.

«Президент!» — заглянула в кабинет дежурная по приемной.

«Не волнуйтесь, — приветливо улыбнулся ей шеф, любуясь точностью налива. — Это проверка связи. Да, принесите-ка нам… пару бутербродов и бутылку минеральной воды».

«Я могу заказать ужин в комнату отдыха», — предложила дежурная, внимательно, но без малейших эмоций глядя на шефа. Вергильев не сомневался, даже если бы она застала его голого, вставшего на руки посреди кабинета, это никак бы не отразилось на ее симпатичном, но, увы, уже немолодом лице. Сколько их, подумал Вергильев про обитателей кабинета, вкатывались сюда и отсюда выкатывались на ее памяти.

«Тогда одной бутылки нам не хватит, — засмеялся шеф. — Ограничимся бутербродами. Я давно понял, — повернулся к Вергильеву, — что подсохший вечерний бутерброд — шлагбаум на пути безудержного пьянства».

Дежурная вышла.

«Ничего, — махнул рукой шеф, — сильно захотят, найдут. Из-под земли достанут».

«Или закопают», — опустился в кресло Вергильев.

«Расслабься, — посоветовал шеф, — Сталин давно умер».

«Дело не в Сталине», — возразил Вергильев.

«Дело в тебе! — перебил шеф. — В таких как ты… — некоторое время он с удивлением и неудовольствием смотрел на Вергильева, как будто это тот навязал ему неприятный разговор. Или — словно шеф забыл, кто такой Вергильев, как он оказался в его кабинете? — Имя вам — легион. Вы считаете, что Россия вязнет в неопределенности, как лошадь в болоте, но не помогаете ей вылезти, а стоите на кочке и тупо смотрите. Ходите на службу, которую презираете. Изобретаете проекты, в которые не верите. Люди без мнения. Лишние детали бюрократической машины. Без вас, кстати, она бы работала лучше — примитивнее, но надежнее, а главное, понятнее для народа. Теперь о Сталине. Я помню твою записку, как мне отвечать на вопросы о генералиссимусе. Это раздвоение личности. Ты читаешь книги о преступлениях Сталина, и — одновременно — о его величии. При этом ты не до конца осуждаешь его преступления, но и не вполне уверен в его величии. Проблема в том, что и свидетельства его чудовищных преступлений, и доказательства неоспоримого его величия вызывают у тебя одинаковые, точнее, тупиковые чувства. Из них ничего не может произрасти, как из тех самых девяти зерен, о которых говорил Иисус Христос. В болоте увязла не лошадь, а то, что Ленин называл «говном нации» — служивая и прочая интеллигенция. До тех пор, пока она будет пребывать в маразматическом ступоре, все в России будет иметь одно-единственное измерение — денежное! Власть нелепа и ничтожна, потому что у нее нет другой единицы измерения стоящих перед страной проблем. Никто ничего ей не подсказывает, она предоставлена сама себе, а все, что в России предоставлено само себе, неизбежно и неостановимо начинает воровать. Власти не на кого опереться, кроме как на ребят, качающих нефть и газ, распиливающих бюджет и тупо складирующих бабло за границей. Тех самых „жуликов и воров“, о которых вопит народ».

Неужели, удивился Вергильев, самостоятельно штудировал вождя мирового пролетариата? Хотя, вряд ли. Мнение Ленина об интеллигенции в советское время как-то не афишировалось. А на излете СССР, когда шеф учился в институте инженеров водного транспорта в Костроме, диалектический материализм был изгнан, как нашкодивший хулиган, из всех учебных программ. Это случилось сразу после отмены шестой статьи советской Конституции о направляющей и руководящей роли КПСС. Тогда-то и всплыло, подумал Вергильев, кстати, вместе с новой — перестроечной — интеллигенцией, замечательное ленинское определение.

«Один древний арабский философ, — вспомнил Вергильев, — назвал нефть „испражнением дьявола“. Про газ молчу. Какой смысл менять одно говно на другое?»

«Смысл появится, — сказал шеф, — если вытащить из говна Сталина».

«Каким образом?» — мысль шефа показалась Вергильеву грубой, как шинельное сукно, но практичной, так сказать, долгоиграющей (в плане ношения шинели) мыслью. Когда закончатся кружева, туалетная бумага, прочие изысканные излишества и появится свирепая народная армия.

«Заткнуться о нем! — рявкнул шеф. — Забыть, как будто его никогда не было! Или — на худой конец — определить, как китайцы про Мао: на семьдесят процентов был прав, на тридцать — нет. Цифры могут варьироваться. Поэтому, — не дожидаясь подсохшего вечернего бутерброда, поднял рюмку (скользнул под шлагбаум) шеф, — в конечном итоге выиграет тот, кто составит правильную конфигурацию из трех источников, трех составных частей российской политики: революции, Сталина и денег… Пока они еще что-то значат», — добавил, задумчиво посмотрев в окно, где революционно, но безденежно неистовствовала метель, вероятно скрывая в белой плаценте образ Сталина.

«Допустим, — Вергильев, в принципе, не возражал поднять тост за каждый из названных шефом источников. — А что потом?»

«Суп с котом, — мрачно ответил шеф. Только неясно — кто кот?»

«Кто не рискует, — пожал плечами Вергильев, — не пьет…»

«Виски, — подсказал шеф. — И не варится в супе».

Осторожно постучав, дежурная внесла в кабинет поднос с бутербродами, стаканами и двумя тревожно позвякивающими бутылками минеральной воды. Бутылки были какие-то длинношеие и напоминали гусей. Вот только лететь с подноса им было некуда.

«Вернемся к теореме Пуанкаре, — продолжил шеф после того как дежурная вышла. — Точка отсчета — здесь и сейчас», — обвел глазами кабинет, фиксируя точку неведомого отсчета, остановившись на деликатно перемещенном на стеллаж (Вергильев не сомневался, что этой самой симпатичной немолодой дежурной) портрете президента.

Раньше портрет, по всей видимости, висел прямо над головой прежнего хозяина. Теперь шефу предстояло определить его новое место. Президент смотрел с портрета на них грустно и укоризненно, как бы опережающе скорбя о печальной судьбе болтунов, обсуждающих за бутылкой несбыточные планы. На бутылку виски президент не смотрел. Он был трезвенником и вел здоровый образ жизни.

«Чтобы двигаться дальше, я должен восстать против того, кто позволил мне добиться того, что я имею сегодня, — отвернулся от портрета шеф. — Но при этом я должен действовать так, чтобы он верил в то, что я и только я смогу собрать вокруг себя всех его врагов, перехватить, как громоотвод, молнии, которые мечет в него народ, заземлить их так, чтобы земля под его ногами превратилась в камень. А он строго встанет на него, как памятник. В этой игре он должен сначала низвергнуть меня, превратить в пыль, вывести за скобки… теоремы, а потом — опять же теоретически — позволить подняться, но уже в новом качестве. Единственно возможном качестве, — уточнил шеф, — ты понимаешь, в каком. То есть сначала я должен сгореть дотла, а потом возродиться, как птица-Феникс. Только это не факт. Во время игры он все время будет думать: а не кончить ли его, к чертовой матери? Ну и, естественно, окружение будет бубнить, пора-пора, совсем от рук отбился… Сожжение, таким образом, гарантировано, воскрешение нет».

«Воскрешение — чудо, — заметил Вергильев. — Оно не может быть гарантировано. В него надо верить». Как в Бога, хотел добавить, но поостерегся трепать святое имя хмельным языком. «Да не будет в тебе ни песчинки пустомельства о Боге, — вдруг, как белая лилия на поверхности воды, распустилась в памяти цитата. — Слово о Нем прополаскивай в девяти ангельских водах».

А еще он вспомнил, что, воскреснув, Феникс летит куда-то, держа в когтях (если, конечно, у него имеются когти) яйцо, внутри которого прах отца. Круговорот фениксов в природе был не прост. Если Феникс-отец тоже сгорел, то почему не воскрес? Или в мире всего два феникса в одном лице — отец и сын — и они поочередно сменяют друг друга на огненной вахте? Но кто тогда снес яйцо? Где Феникс-мать? И какая-то совсем идиотская мысль посетила Вергильева, а что если взять Феникса, да сунуть в воду, перевести в водоплавающие? Наверняка, лесных пожаров станет меньше. Или феникс сам превратится в… дым?

«Политика темна и импульсивна, — не поддержал религиозно-мистический пафос Вергильева шеф, — как… оральный секс. Иногда, неведомая сила несет вверх, и все ошибки оборачиваются необъяснимым успехом, а позорное бездействие — тонкой продуманной стратегией. Глупые, случайные слова ложатся на душу народа, как будто сам народ хотел их произнести, да все не мог сформулировать. Безнадежные, изначально порочно выстроенные отношения вдруг дают потрясающий финансовый и политический эффект. Случайно нанятые идиоты оказываются гениальными менеджерами. Никто не ворует, все работают в поте лица. Это действительно чудо, — покосился на Вергильева шеф, — только оно никак не связано с верой в правое или левое дело. Скорее даже наоборот, оно наступает в момент циничного осознания, что игра проиграна, и пора уносить ноги, пока не побили канделябрами. Но внутри одного чуда, — продолжил шеф, — как плохая матрешка в хорошей, скрывается, так сказать, античудо. Абсолютно выверенные, разумные решения приносят вред, правильные действия приводят к разброду и шатанию, логичные предложения вязнут в непроходимом маразме. Предательство и безволие наползают со всех сторон, как туман в фильмах ужаса. Выиграть мне можно только в том случае, если на моей стороне чудесная матрешка, а на стороне того, с кем я играю, — античудесная. У меня нет ничего, но получается все! У него есть все — власть, деньги, административный ресурс, а не получается ничего! Но тогда, — вздохнул шеф, — у него не может не возникнуть желания решить вопрос кардинально. Нет человека — нет проблемы. Или — резко изменить реальность, ввести новые правила игры. Начать какую-нибудь войну, засудить видного олигарха, разогнать правительство, объявить досрочные выборы… На худой конец — вынести тело Ленина из мавзолея. В этом случае логика прерванного политического процесса неизбежно заталкивает тебя в коридор, куда ты не хочешь. Но ты идешь в него и не просто идешь, а еще и ведешь стадо баранов, некоторые из которых действительно думают, что ты вождь, а не отрабатываешь заранее согласованный номер… И тогда, если договоренности более не действуют, ты должен либо свинчивать под любым предлогом, либо реально вести за собой людей на баррикады, но в этом случае ты — труп!»

Видимо, желая убедиться, что пока еще он жив и полон сил, шеф молодецки тяпнул очередную рюмку.

Вергильев собрался возразить, что внутри любого политического расклада возможны варианты, но шеф жестом велел ему замолчать.

Это начинало напрягать.

Ленин мог себе позволить считать интеллигенцию говном. Права же шефа на аналогичное мнение пока не были подтверждены ничем, кроме хамства. Вергильеву захотелось послать его куда подальше, встать и уйти из кабинета, но, конечно же, он никуда шефа не послал и никуда не ушел.

«Представим невозможное, — между тем азартно продолжил шеф. — Ты решил теорему, точнее, она сама решилась в твою пользу. В отличие от математика Перельмана, хапнул миллион — получил власть. С одной стороны, это сладкий сон, исполнение желаний, толпа холуев вдоль красной дорожки на инаугурации, но реально все не так! Если, конечно, ты получил настоящую власть, а не игрушку на время. Символ власти не скипетр с державой, а… поварешка! Ты оказываешься с этой поварешкой около бездонной кастрюли с вонючим варевом. Служки подносят специи, но ты не знаешь, что это и сколько сыпать. Лопаются пузыри, крышку таранят огромные кости в хрящах, как в рубище, лезут вверх петушиные головы с клювами, где-то на дне скребется, как в сказке, медвежья шерстяная лапа… Как там… скырлы-скырлы… А на раздачу уже выстроилось население страны с тарелками, но ты понимаешь, что нельзя черпать из кастрюли эту дрянь. Государства нет! Есть лохмотья — хрящи, — креативно вошел в кулинарную тему шеф, — на переломанных костях Советского Союза. Все сшито на живую денежную нитку. Кончатся деньги — области, республики поползут, как раки из перевернутой корзины. Национальная идея — имитация авторитаризма. Цель — всего лишь техническая нейтрализация протестной энергии. Люди склонны ненавидеть диктаторов, пусть даже мнимых, сильнее, чем отнюдь не мнимых воров. Сегодня в России — все обман, за исключением денег. Как провести через это болото народ, который думает, что раз ты главный, значит, ты за него отвечаешь, чего-то можешь для него сделать, как минимум, уберечь от нищеты и войны. Ты бы и рад, если бы только не отсталость, бескультурье, апатия, пьянство, воровство, нежелание трудиться, физическое и духовное вырождение самого народа. Как все это перелопатить? Как повернуть народ к прогрессу, рывку, просветлению, осмысленному действию во благо себя и страны? Если не сможешь быстро предложить решение, а это практически невозможно, ты снова труп! Нет решения — остается только тупо воспроизводить во власти себя и все ту мерзость, которая тебя окружает. Сгнить во власти, другого пути нет! Но сгнить не дадут, — нехорошо рассмеялся шеф. — К твоей, точнее, как выясняется, не совсем твоей, а может даже совсем не твоей, кастрюле подходят большие пацаны — шеф-повары в белых колпаках. Это господа, регулирующие мировые финансы, люди из царствующих династий, которые оказывается, вовсе не отказались от своих священных прав повелевать миром, прочая невидимая сволочь, управляющая ценами на нефть, прессой, полетами на Марс, программами вечной жизни и мгновенной смерти. Они двигают авианосцы, посылают самолеты бомбить то Сербию, то Ливию. Выводят на площади через твиттеры-хуиттеры миллионные толпы уродов, растопыривающих пальцы в виде латинской буквы «V», способных обрушить любую власть, но не способных объяснить, чего они конкретно хотят и как собираются жить дальше? Зато они быстро объединяются в какую-нибудь лигу. Как только появляется лига — избирателей ли, граждан, наблюдателей, оппозиционеров, гражданских инициатив — все, отсчет пошел! В Средние века, — покосился на притихшего Вергильева шеф, — с помощью философского камня алхимики превращали свинец в золото. Философский камень нашего времени — хаос. Он превращает в труху все: экономику, оборону, систему управления государством, но главное — жизнь непослушного, или зазевавшегося, не передавшего вовремя власть кому скажут правители. Поэтому, стоя у вонючей булькающей кастрюли, надо не только запихивать под крышку петушиные головы с клювами, но и не выпускать из виду больших пацанов, учитывать их требования. И ни на секунду не забывать о том, что решение жить или не жить твоей стране они будут принимать без малейшего учета твоих интересов, как бы ты перед ними не выстилался. За ними, как за добрыми пасечниками, жужжит в боевой готовности рой антивластной сволочи, все эти журналисты, голливудские звезды, телевизионные и радийные болтуны, неправительственные организации, некоммерческие фонды, независимые общественники, борцы за общечеловеческие ценности, международные чиновники, готовые подвести правовую базу под любое нужное им насилие. Они легко превратят в исчадие ада любого правителя, любую страну, на которую им укажут. Как бы этот правитель ни любил народ, ни рвал за него жилы, они будут тупо и упорно его долбить, объявляя героями всех, кто против него. Тех, кто слишком увлекся идеями справедливости, чрезмерно поверил в собственные силы, решил опираться на национальные традиции, они периодически размазывают, как дерьмо сапогом, чтобы весь мир видел: был всем, а стал никем! Вчера у него было восемьдесят миллиардов в банках и восемьдесят особняков в Лондоне, а сегодня он лежит мертвый и голый с развороченной задницей в мясном холодильнике на рынке, а всякая мразь, которая прежде целовала его следы, выстроилась в очередь, чтобы плюнуть ему в разбитое лицо. Они наглядно объясняют миру судьбу тех, кто не хочет жить по установленному порядку. Трупу в холодильнике не нужны ни восемьдесят миллиардов, ни восемьдесят особняков! Только холод, чтобы не сгнить… Я не знаю, — потянулся к бутылке шеф, — почему столько веков подряд идет неустанная борьба против власти, государства и религии? Ведь только государство, власть и вера могут держать народы в повиновении, а иногда и понуждать их к добродетели. Вот почему надо сто раз подумать и сто раз отмерить, прежде чем один раз отрезать, — мрачно подытожил шеф. — Стоит ли игра свеч?»

«А если сделать, как положено? — кивнул на Конституцию Вергильев. — Отработать срок, а потом — честные выборы, и будь как будет?»

«В России не проходит, — ответил шеф. — Да, конечно, парламентская демократия — способ сохранить жизнь после власти и, если повезет, даже вернуться во власть, но только если ты не наворовал все, что у тебя есть, пока находился во власти. Нахождение во власти в России — единственная гарантия, что твоя собственность останется при тебе. Других гарантий нет. Поэтому из высшей власти у нас, как из крематория, выхода нет. Только в виде… дыма из трубы. Или правь до смерти, или готовься к тому, что тебя кончат и все отнимут. Но чтобы этого не случилось, тебе самому придется кончать тех, кто собирается кончить тебя и отнимать у тех, кто хочет отнять у тебя. Из этой петли, — покачал головой шеф, — выхода тоже нет. Собственно, это и есть власть».

«Выход найден, — возразил Вергильев, — преемничество».

«Преемничество, — покачал головой шеф, — это всего лишь затянувшийся антракт между двумя актами трагедии. Решение по каждому лидеру, не важно, какой у него — правильный или бессрочный — срок принимают большие пацаны, о существовании которых все знают, но которых никто в глаза не видел. Они не любят, когда их пытаются объе…ать. Их воля, — едва слышно произнес шеф, — выполняет в нашем мире функцию судьбы».

«А как же Промысел Божий?» — поинтересовался Вергильев.

«Господь, — вдруг размашисто и истово перекрестился шеф, — всегда оставляет человеку выбор и шанс. Человек сам решает, что ему делать».

«И кто виноват», — добавил Вергильев.

«И кому это выгодно?» — весело продолжил шеф.

«Так что делать с прессой?» — поинтересовался Вергильев.

Снегопад прекратился. Все за окном казалось чистым и белым, как программы идущих на выборы партий.

«А ты не понял?» — искренне огорчился, точнее, изобразил на покрасневшем лице огорчение шеф.

«Нет», — изобразил на лице стремление понять Вергильев.

«Везде и всюду изображать меня врагом цензуры, защитником свободы печати, приверженцем новых информационных технологий и… — выдержал паузу шеф, — ярым сторонником президента и правящей партии. Я готов умереть за общечеловеческие ценности, демократию и реформы! Подготовь тезисы, организуй встречу с журналистами, пострадавшими за правду, договорись с телевидением о моем участии в ток-шоу на эти темы. В любом формате», — с отвращением произнес, вставая из-за стола, шеф.

От этих необязательных, но каких-то живых, как будто все было вчера, воспоминаний Вергильева отвлек звонок домашнего телефона. Вергильев посмотрел на календарь.

Суббота.

В выходные дни (с тех пор как он уволился с работы) его одиночество было абсолютным и всеобъемлющим, как черный космический вакуум. В будние дни его иногда беспокоили по домашнему телефону механические женские голоса, напоминавшие то о задолженности перед телефонным узлом, то требующие отчета по долговому единому платежному документу, который он в глаза не видел. Неужели и в субботу работают, снял трубку Вергильев.

— Антонин? Наконец-то! Еле нашел тебя, — услышал он из трубки голос Льва Ивановича — помощника шефа.

— Чем обязан, Лев Иванович? — Вергильев старался говорить сдержанно, но это плохо удавалось. Внутри как будто тикали часы, отсчитывая мгновения до взрыва, шипел, стремительно сгорая, бикфордов шнур. — Я же сдал служебный мобильный, сейчас у меня новый, как вы нашли мой домашний?

— Запиши телефон, — продиктовал Лев Иванович. — Это контора, занимающаяся то ли фонтанами, то ли канализацией, одним словом, что-то связанное с водой. Шеф просил тебя помочь им с прессой. Ну, чтобы про них где-то написали, гавкнули по радио. Он сказал, что тебе там все объяснят.

— Да? Он не сказал, зачем мне это надо?

— Антонин, мое дело маленькое. Меня попросили — я передаю. Разбирайся сам. Да, он еще просил тебя подумать над… даже не знаю, как сказать… В общем, над какой-то хренью, пришедшей ему на блог. Ты же занимался его блогом?

— Много кто им занимался, — уклончиво ответил Вергильев.

— Да мне, собственно, по х… — недовольно продолжил Лев Иванович. Похоже, его раздражало и то, что шеф использовал его в качестве телефонного курьера, и то, что он не понимал смысла поручения. — Слушай, или записывай… Взял ручку? Диктую:

Без власти нет дыма. Водой погаси усталость души, что сознанье корежит. Россию-страну сохрани и спаси. Твой выбор и шанс — это Промысел Божий.

— Бред, — вздохнул Лев Иванович. — Этот, что ли, как его… Нострадамус?

— Не думаю, — ответил Вергильев. — Когда он жил, России не было. Было Великое княжество Московское с бородатыми боярами и стрельцами в кафтанах.

— Сам-то бороду на вольных хлебах не отпустил? — вдруг поинтересовался Лев Иванович.

— Пока воздерживаюсь, — удивился проницательности бывшего коллеги Вергильев. Он действительно думал отпустить бороду и какое-то время не брился. Но борода получилась не славянская, а какая-то степная, кочевническая. Вергильев сбрил ее после того, как у него в течение дня три раза проверили документы, а один — самый образованный — полицейский прямо так и поинтересовался: — Давно прискакал к нам, «чингизид»?

— Ладно, Антоша, не скучай! — повесил трубку Лев Иванович.

Интересно, подумал Вергильев, загадочная водяная контора работает в субботу?