Октябрьский день этот, поутру холодный и голубой, с льдинками в лужах, вкривь и вкось исчёрканный разноцветными листьями, потом устало-солнечный, прощально взмахивающий вслед уходящему светилу пустыми ветками, под вечер ангельски ясный, с выпуклой луной на закатном небе, вошёл в память Маши как единое воспоминание, точнее, впечатление, выделить из которого какой-либо эпизод она не могла и не хотела, настолько сокровенным, имеющим отношение исключительно к ней одной было всё случившееся. И когда Юлия-Бикулúна, ближайшая Машина подруга, подозрительно сощурившись, потребовала: «Ну расскажи, расскажи! Не таись! Где весь день шастала?», Маша пожала плечами и ничего не ответила. Смешными показались ей слова Юлии-Бикулúны. Нет, этим ключом не откроешь волшебную дверь!

— Ну что ты… — Маша хотела сказать «уставилась на меня», но неожиданно сказала по-другому: — Что ты впилась в меня своими кактусами, Бикулúна? Где была, там и была!

Юлия-Бикулúна на секунду онемела от Машиного нежелания разговаривать, от «кактусов». Оскорблённо вскинула стриженую голову и пошла по коридору. Но через несколько шагов обернулась и закричала, совершенно не беспокоясь, что услышат любопытные одноклассники:

— Ну и стой себе у окна, дура! А к нам с Рыбой больше не подходи!

Рыба — вторая Машина задушевная подруга — вздрогнула и спустилась на этаж ниже, чтобы там переждать гнев Юлии-Бикулúны.

Зазвенел звонок. Надо было идти в класс на урок географии, изучать висящую на доске карту двух полушарий Земли или смотреть в окно, за которым листья выделывали пируэты.

«Маша! Почему тебя вчера не было?» — представила Маша строгий вопрос классной руководительницы и впервые за всё время, исключая разве позорное утреннее списывание алгебры в продуваемой беседке, смутилась.

Да и было отчего смутиться! Никогда за все школьные восемь лет Маша не прогуливала, и вот на девятый это случилось… Хотя, если хорошенько припомнить, тройку-четвёрку прогулов можно насчитать, но что это за прогулы? Ранним утром мать смотрела на Машу, гремящую пеналом или скорбно шелестящую учебником, и спрашивала: «Что, Машуня, неохота в школу?» — «Ой, мама! Ой как неохота!» — вздыхала Маша, ликуя от маминой догадливости. «Ну ладно, пропусти денёк», — разрешала мама, и Маша целовала её. Утро, день, вечер — целая вечность впереди — дождливая, солнечная, ветреная, снежная, смотря на какое время года приходился согласованный с мамой прогул.

В этот раз всё было по-другому. Мама не интересовалась, охота ли Маше идти в школу. Последнее время мама вообще меньше обращала внимания на Машу и не замечала в её глазах странной тоски пополам с бесовским блеском, не замечала чередования румянца и бледности на Машином лице, а также частой смены настроений — от горьких слёз по неведомым утратам к веселью по самым незначительным причинам.

Итак, был обыкновенный осенний вечер… Маша и мама пили чай на кухне, слушая, как ветер скулит в незаклеенных рамах. Сквознячок бегал по кухне. За ноги хватал, за спину. Маша поёжилась.

— Когда папа будет окна заклеивать?

— Не знаю, — ответила мама, — скоро…

Звенели ложечками, размешивая сахар. Маша уже пила чай, а мама словно зафиксировалась на этом бесконечном размешивании.

Маша разозлилась:

— Ну что ты… Положи ложку!

— А? Что? — не поняла мама. — Какую ложку?

— Я пошутила! — Маша резко встала и ушла к себе в комнату.

Из кухни снова послышался мелодичный звон.

Маша погасила в комнате свет и раздвинула на окне занавески.

Взору её предстал тёмный двор, наполненный ветром. Что могло шевелиться — шевелилось. Хвост у кота, выгнувшего спину на помойном бачке, изогнулся. Свет в многочисленных окнах корпуса напротив, казалось, пульсировал. Сколько Маша себя помнила, она любила вот так вечером смотреть из тёмной комнаты в тёмный двор. Наступал момент, когда Машина душа (именно в этот момент Маша и чувствовала её, крылатую, трепетную) как бы выскальзывала и секунду-другую жила своей особенной жизнью. Мрачный двор душу не прельщал, и она устремлялась ввысь, к звёздам, куда, наверное, и положено устремляться душам девочек-девятиклассниц. А Маша оставалась внизу одна — пустая, беззащитная. Всякий раз после воссоединения с душой Маша чувствовала, что стала капельку мудрее, словно там, в звёздном небе, душа удостаивалась очередного кольца, как ствол дерева, когда дерево становится на год старше.

Теперь же мысль, доселе глухо бродившая вокруг да около, обретала ясность, впивалась в Машу как иголка. «Что случилось с мамой? — думала Маша. — И где отец? Почему целую неделю он приходит домой поздно ночью?»

Маша немедленно отправилась на кухню и не застала там изменений. Горела на столе лампочка под плетёным абажуром, и свет полосками лежал на потолке и стенах. Мама больше не размешивала ложечкой сахар, однако чай стоял перед ней нетронутый. Полоска света изгибалась вокруг чашек подковкой, и чай золотился, переливался. Потом вдруг чистая капелька упала в чашку, за ней вторая… Маша в недоумении посмотрела на потолок, однако потолок был чист, бел и сух. Тогда Маша посмотрела на маму и увидела на щеках у неё мокрые дорожки.

— Мама! Вы что, разводитесь? — спросила Маша.

— Бог с тобой! Какую ты чушь мелешь! — Мама отвернулась, нашарила на столе сигареты.

— Правильно… Кури, укрепляй здоровье.

— Маша, оставь меня в покое. Ничего не случилось. Просто…

— Просто папа чего-то повадился приходить в три ночи.

— Он заканчивает проект. Работает со Ставровым у него дома.

— А что же ты плачешь, раз всё так прекрасно? Раз он работает дома у Ставрова?

— Я не плачу. Я так…

— Значит, всё-таки разводитесь?

— Почему? Откуда…

— Раз ты говоришь, что не плачешь, а сама плачешь, почему же я должна верить, что вы не разводитесь?

— Да как ты можешь… Как ты можешь так спокойно об этом говорить? Этого нет… Но… Если бы… Как ты можешь так спокойно?

— Я неспокойно! Совсем я неспокойно! — быстро-быстро заговорила Маша. — Мне страшно-страшно, мамочка… Когда ты вот так сидишь на кухне, звенишь целый час ложечкой, плачешь… Ты такая чужая, мамочка… А я… Я не люблю тебя чужую! Ты моя, моя, моя! Ну почему, почему ты плачешь?

— Боишься, да? — вытерла слёзы мама. — Раз мама плачет, значит, мир ломается, так?

— Раньше, — ответила Маша, — а теперь… Теперь не знаю… Жалко теперь, вот!

— Всё в порядке, — попробовала улыбнуться мама, — просто осень… Дождик идёт… Представляешь, шла из магазина, а на газоне три бездомные собачки сидят. Прижались друг к дружке, несчастные. Холодно, страшно… А мимо люди идут… Вспомню, плакать хочется. Так бывает… Какое мне дело до собак? А всё равно плачу.

— Мама! Слёз не хватит!

— Хватит. Я тоже молодая была — думала, не хватит. А сейчас… Сейчас думаю: на всё на свете слёз хватит и даже… — мама снова всхлипнула, — для себя немножечко останется…

— Ну что ты говоришь! Что ты говоришь! — не выдержала Маша.

— Так. Ничего. Сидим болтаем…

Маша вздохнула и ушла из кухни.

Наступил тягостный час, когда ложиться спать рано, а браться за какое-нибудь серьёзное дело поздно. Телевизор в доме не работал уже несколько дней, с тех пор, как Машин отец хватил по нему кулаком, и этот мёртвый сероэкранный телевизор усугублял состояние тревоги, совсем как перед грозой — тучи собрались, а гром ещё не грянул. Всякий раз, когда становилось грустно, Маша смотрела на висящую на стене застеклённую репродукцию гравюры Дюрера «Меланхолия». Репродукция осталась на степе после «великого переселения народов» — так отец называл собственное переселение из этой комнаты в большую, а Машино — из большой в маленькую. Теперь Маша была хозяйкой отцовского кабинета и «Меланхолии».

Маша вспомнила, как они три года назад переезжали в эту квартиру. Грузчики внесли мебель, расставили по углам, и отец позвал их на кухню пить водку. Потом грузчики ушли, а отец ходил в расстёгнутой рубашке по комнатам, стучал согнутым пальцем по стенам, определяя, где капитальная стена, а где сухая штукатурка. Именно тогда, в самый первый день, он прибил к стене «Меланхолию».

— Гляди-ка! — воскликнул он. — Гвоздь вошёл в бетон! Евгения! — позвал маму. — Ты видела когда-нибудь, чтобы гвоздь входил в бетон как в масло? Неужели «Меланхолия» размягчает стены? Что там: радость, счастье, любовь? Меланхолия — вот самое сильное чувство! Разве радость загонит в бетон гвоздь?

— Зачем ты повесил эту гравюру?

— Не нравится? — усмехнулся отец.

— Не в этом дело. Почему она должна висеть именно здесь? Вдруг…

— Она будет висеть здесь вечно! — оборвал отец. — Машенька! Посмотри, хорошая?

Маша пожала плечами.

— Ты не находишь, — спросил отец, — что эта средневековая дама похожа на нашу мамочку? У них одинаковое выражение лица! «Меланхолия», то есть грусть, печаль… Видишь ли, Маша, — продолжал он почему-то шёпотом, — жизнь так устроена, что всегда есть причины для грусти. Правда? Но грусть бывает сиюминутной, а бывает вечной, как солнце, точнее, как луна… Но нельзя же всё время в грусти бубнить: «Луна, луна, луна…» Большинство людей и не твердит, но наша мама не такая! Её меланхолия всеобъемлюща, неизбывна! Все печали мира свили гнездо в сердце нашей мамы, более того… — Отец нагнулся и прошептал: — Они, как кукушата, выкинули оттуда все прочие чувства! Остались одни оперившиеся меланхолята! — подмигнул, погладил репродукцию. — Без меланхолии мамы нет! А разве можно любить то, чего нет? Значит, надо любить меланхолию! Вот почему картинка будет здесь висеть вечно!

Так, незаметно прошёл ещё час, и настало время телефонных переговоров с подругами. Юлия-Бикулúна, должно быть, уже лежала в ванной, заткнув дырку пяткой — так она регулировала уровень воды, а на полу стоял телефон. Каждый вечер, беседуя с Бикулиной, Маша слышала всплески водяных струй, какие-то странные шлепки. Голос Юлии-Бикулины звучал как из подводного царства.

— Скажи, Бикулина, — спросила однажды Маша, — ты из ванной только со мной разговариваешь или…

— Что «или»? — нахально уточнила Бикулина.

— Или с мальчишками тоже? — Тишина на секунду установилась в трубке, потом лёгкое волнение прошло по воде — рукой или ногой пошевелила Бикулина.

— Странные вопросы задаёшь…

— И всё-таки?

— Ну… они же меня не видят, — засмеялась Юлия.

— А ты сама? Что ты сама чувствуешь?

— Почему ты думаешь, что я должна что-то чувствовать?

Маша растерялась. Этого она объяснить не могла.

— Если такая любопытная, — назидательно продолжала между тем Бикулина, — разденься, залезь в ванну, возьми с собой телефон и позвони, скажем… Семёркину… Да! Непременно Семёркину!

На миг у Маши перехватило дыхание.

— Почему же именно Семёркину? — спросила она деревянным голосом.

Бикулина ехидно молчала.

— Спасибо за совет, — как можно спокойнее сказала Маша, — только знаешь, Бикулина, у нашего телефона шнур короткий. Не дотянется до ванной.

Маша вспомнила этот недавний разговор, и ей расхотелось звонить Юлии-Бикулине. Можно было позвонить Рыбе, но телефон стоял у Рыбы в прихожей, где вечно суетились младшие Рыбины братья, мешали разговаривать, В прихожую доносились телевизионные выстрелы и крики, и мама Рыбы громко спрашивала из кухни: где сахар, почему никто не сходил за картошкой, проверила ли Рыба, как сделали уроки младшие братья. Всё это затрудняло телефонный разговор. Каждую фразу надо было повторять трижды, и всё равно Рыба ничего не слышала.

Маша всё-таки позвонила Рыбе, но у той было занято. А мама тем временем ушла из кухни и сидела за столом в большой комнате, раскладывала пасьянс, и каждый раз, когда выпадала не та карта, лицо её омрачалось.

— На что гадаешь, мама? На папочку? — спросила Маша.

— Иди спать, Маша, поздно уже. — Мама даже не обернулась.

Маша прекрасно сознавала, что причиняет маме боль, и сама была не рада своей жестокости. Но странное равнодушие и жуткий интерес овладевали ею. Примерно такую же — так казалось Маше — боль аналогичными по смыслу вопросами ежедневно причиняла ей Юлия-Бикулина, и Маше было хорошо знакомо чувство растерянности и тоскливого стыда, когда грубо вторгались в мир её сокровенных чувств, где каждая птичка сидела на своей хрустальной ветке, каждый овощ знал своё время, где всё было пусть болезненно, но гармонично, а любое вторжение убивало гармонию и усугубляло боль. «Как легко, — думала Маша, — бить по больным точкам, когда человек на глазах, когда знаешь о нём всё! Но кто… Кто даёт право?» Всякий раз после очередного вопроса о Семёркине Маша смотрела в мучении на Юлию-Бикулину. «Ну что? Что я ей сделала? — думала она. — Обидела? Оскорбила?» И незаметно приходила мысль, что самые утончённые, жестокие мучения доставляют именно те, кому никогда ничего плохого не делаешь. Один мучает, другой терпит, местами им не поменяться! И неизвестно, кто установил такой порядок… Обычно Маша старалась прогнать эту мысль, а сейчас она вдруг предстала перед ней в безобразной последовательности: Юлия-Бикулина обижает Машу, Маша обижает маму. «А мама? — подумала Маша. — Ей кого обижать? Ей… некого обижать! Потому что она не умеет и не может…» С непривычной ясностью Маша поняла, что, наблюдая нынешние мамины страдания, сама она как бы готовится к своим завтрашним страданиям, закаляется перед; ними. «Так и надо… Неужели так и надо?» — подумала в изумлении Маша, и ей захотелось немедленно разрушить, разбить эту очевиднейшую последовательность зла. И вот уже слёзы задрожали в глазах. «Мама! Мамочка, единственная моя!» — всхлипнула Маша, но мама по-прежнему раскладывала пасьянс, переживая, когда выпадала не та карта.

О, как хорошо были знакомы Маше эти старинные карты! Жёлтые, как воск, крепкие, как кость, давно потерявшие представление о времени.

И вот уже мама целовала Машу, и сама всхлипывала, и спрашивала:

— Ну что с тобой? Что с тобой, девочка?

— Ничего, — ответила Маша, — просто сегодня я поняла, что очень, очень тебя люблю! — И счастливо засмеялась. — Мамочка, рассказывай мне теперь всё-всё, ладно? — потребовала Маша. — И я всё-всё тебе буду рассказывать!

— Хорошо. А сейчас ложись спать. — Мама поцеловала Машу и ушла.

— Пасьянс получился? — крикнула Маша.

Молчание.

— Получился?

— Получился, получился. Ложись спать, — повторила мама.

Настала ночь. Луна сквозь незашторенные окна вычерпывала серебристым ковшиком из комнаты темноту. Маша не знала, спит она или нет. Но откуда тогда серебристый ковшик, откуда звёздное мерцание? И мысли, подобные маятнику, что завтра будет приятный, приятный, приятный день… Но будет он только завтра, завтра, завтра, и чтобы он побыстрее настал, надо заснуть, заснуть, заснуть… А почему, собственно, приятным будет день? А потому, что есть Семёркин, Семёркин, Семёркин…

Среди ночи Маша проснулась. В прихожей горел свет.

— Где ты был? — услышала она мамин голос.

— У Ставрова, — ответил отец.

Никогда Маша не слышала, чтобы отец разговаривал таким тусклым, равнодушным голосом. «Ему неинтересно, — подумала Маша, — ему совершенно здесь неинтересно! Ему всё равно!»

— Ты… пьяный?

— Сложный вопрос, — усмехнулся отец.

— Столько дней подряд… Ты же не работаешь! Этот Ставров…

— Не поверишь, — сказал отец, — Ставров на моих глазах проглотил живого рака. Как думаешь, не схватит он его клешнёй за желудок? Хотя… Столько водки. Бедный рак…

И всё. И тишина. Ушли в большую комнату. Потом осторожные мамины шаги в прихожей. Погас свет.

Маша снова заснула.

…Октябрьское утро, с которого, собственно, и пошёл отсчёт новой Машиной жизни, началось как самое обыкновенное. В половине восьмого яростно зазвонил будильник. Маша птицей вспорхнула с постели. Потом снова улеглась. Без пятнадцати восемь она осторожно раздвинула занавески, выглянула в окно. По асфальту ходили голуби. Небо голубело. Ветер срывал листья с деревьев, а потом словно в насмешку возносил их вверх, и листья отчаянно цеплялись за родные ветки, но снова падали. Короткие тени чертили двор.

Маша вдруг вспомнила, как совсем недавно она, Рыба и Юлия-Бикулина шли по улице. Дело было вечером, солнце садилось, и три их длинные тени как бы летели в солнечном ореоле.

— Красиво идём! — Юлия-Бикулина кивнула на тени.

Шли действительно красиво.

— Ай-яй-яй, Рыба, — как всегда, ни с того ни с сего заявила Бикулина, — и не стыдно тебе с такими кривыми ногами ходить?!

— Чего-чего? — изумилась Рыба.

— Ноги у тебя кривые, вот чего, — сказала Бикулина. — Гляди, мы все трое в штанах. У кого больше всего солнца между ног? У тебя, Рыба. Не веришь? Я давно смотрю…

— Давай-ка остановимся, — предложила Рыба.

— Зачем? — насторожилась Бикулина.

Остановились.

— Сдвинули-ка все ноги! — скомандовала Рыба. — Ну, у кого между ног больше солнца, а?

У Рыбы ноги превратились в одну тёмную линию. У Маши тоже. И только длинные ноги Бикулины остались разделёнными солнечной полосой.

— Это у меня просто джинсы в обтяжку! — нагло заявила Бикулина. — Клянусь своим вторым именем! А ты, Рыба, халтуришь! Шьёшь себе штаны на вырост!

— Я? — Рыба, казалось, потеряла дар речи. — Я… халтурю? Как это халтурю? Каким образом?

— Халтуришь, халтуришь… — не стала объяснять Бикулина. Она была по-прежнему весела.

Бедная же Рыба опечалилась, потому что не было у неё ни второго имени, ни дивных джинсов, как у Бикулины. Да и вообще в присутствии Бикулины система ценностей почему-то менялась. Высшую, безусловную ценность представляло только то, что было у Бикулины. Остальное не в счёт. Поэтому в любом случае Бикулина оказывалась на пьедестале, а Маша с Рыбой сражались за серебряные и бронзовые медали. Иногда Бикулина лишь снисходительно наблюдала за борьбой, иногда желала быть судьёй. Почему так происходило, почему они принимали на веру оценки Бикулины, Маша и Рыба не знали… Итак, Рыба опечалилась. Не могло у неё быть второго имени, потому что Юлия стала Юлией-Бикулиной семь лет назад, во втором классе, когда приписала на всех тетрадках к своему имени: «Бикулина». Целый год новоявленная Юлия-Бикулина терпеливо сносила насмешки. А потом все привыкли к странному второму имени, словно Юлия с ним и родилась. Даже разгневанные учителя теперь произносили: «Выйди вон из класса, Бикулина!» Так что повторять Юлию-Бикулину, заводить себе второе имя было нелепо и поздно. Джинсы Бикулине привозил из-за границы отец — тренер сборной молодёжной футбольной команды. Значит, и здесь Рыбе, у которой отец работал инженером в типографии, надеяться было не на что.

— Папаша скоро полетит в Копенгаген, — продолжала между тем Юлия-Бикулина, совершенно забыв про солнечный конфуз, — а в команду насовали новичков. Ему сейчас необходимо разобраться, кто есть кто… — Бикулина загадочно умолкла, как и всегда, когда хотела, чтобы её поощрили к дальнейшему повествованию.

— Что значит «кто есть кто»? — не выдержала Маша.

— Кто защитник, кто полузащитник, кто нападающий…

— Что же, они только вчера начали играть в футбол? — усомнилась Рыба. — И сразу в сборную?

— В том-то и дело, что нет! Они играли в разных командах. Но как сам игрок может определить, кто он: защитник, полузащитник или нападающий?

Маша и Рыба молчали. Они не знали.

— У отца на этот счёт есть теория, — значительно произнесла Бикулина, — она распространяется не только на игровые качества, но и вообще… на всю жизнь человека… Отец задаёт каждому новичку вопрос: «Вы проснулись в чужом городе, в зашторенной комнате. Что вы сначала делаете?»

Маша и Рыба слушали очередной бред Бикулины заинтригованные.

— Если человек отвечает: «Распахиваю шторы!», значит, он нападающий. Таланты его по-настоящему раскроются только в нападении, даже если раньше он играл вратарём! Если человек одновременно открывает шторы и выглядывает в окно, значит, он полузащитник. А если уж сначала выглядывает, а потом открывает — он защитник… И в жизни так!

— А вратарь? — поинтересовалась Рыба. — Он что, вообще не открывает шторы?

— Ничего подобного! В том-то и дело, что истинный вратарь спит с незашторенными окнами! Понятно?

Рыба и Маша испуганно кивнули.

— Вот ты, Маша, — строго указала пальцем на Машу Бикулина, — ты как просыпаешься?

— Я… — Маша совершенно отчётливо вспомнила, что всегда выглядывает из окошка, а уже потом открывает шторы. — Я… сначала выглядываю…

— Ну и дура! — быстро ответила Бикулина. — А ты, Рыба?

— Я… тоже выглядываю… — прошептала Рыба.

— И с тобой всё ясно. А я раздвигаю шторы! Я нападающая! — закричала Бикулина. — Всегда, всегда, всегда!

Вот что вспомнила Маша октябрьским утром.

Однако же время шло. Яркий пятипалый лист ворвался через форточку в кухню, накрыл чашку с кофе. Поблагодарив осень за заботу, Маша допила кофе и вышла на улицу, воткнув в волосы пятипалого красавца. Именно на улице, а точнее, уже во дворе начались загадочные превращения, буквально за один день изменившие робкий Машин характер.

Лист в волосах, серое замшевое пальто, портфель в руке — такой она вышла из дома. Маша видела всё вокруг своими и не своими — какими именно, понять не могла, — глазами, видела саму себя с высоты полёта пятипалого листа, идущую, спешащую по двору… Но не нынешнюю! А ту, никому не знакомую, только-только переехавшую на эту улицу, в этот двор. А может, совсем не Маша это с её тогдашней тоской по старой школе, подругам, а вообще девочка, переехавшая в новый дом? Вот она идёт, пугливая, пристально вглядывается в лица встречных: «Где вы, где вы, будущие подруги?» Ещё одна особенность появилась у странного зрения — видеть не только сквозь время, но и сквозь стены. Маша увидела себя в новом классе, лицом к лицу стоящую перед тридцатью незнакомцами. Тридцать пар любопытных глаз изучали её, а заинтересованнее всех зелёные, как листья фикуса, глаза Юлии-Бикулины. А может, совсем не Маша это стоит перед тридцатью незнакомцами, а вообще девочка, пришедшая в новую школу? Вот она, пугливая, садится на отведённое место, украдкой изучая лица вокруг.

Так, незаметно, Маша миновала двор, перешла улицу и двигалась теперь в сторону Филёвского парка, краснеющего и желтеющего вдали. И не Маша это шла в осенний парк, а вообще девятиклассница уходила со своими неразгаданными чувствами в осень, в лес, в голубое небо, в усталое солнце, утомлённо поглаживающее верхушки деревьев. Однако же странное вообще, когда собственные деяния кажутся ничего не значащими, когда собственная жизнь легче одуванчикового пуха, продолжаться вечно не могло, и Маша ойкнула, когда увидела, что ей уже пятнадцать минут как пора сидеть на уроке географии. Но Филёвский парк… Но листья… Но небо… Маша решила на некоторое время забыть про школу. Она по-прежнему не понимала, что с ней происходит. Не шла — летела не чуя ног. Листья шептали что-то сухими губами. На утренней луне, как на матовом блюдце, проступили синие узоры. Маша догадывалась, что это мёртвые лунные моря и материки. А сторонний взгляд сверху вдруг съёживал всю пятнадцатилетнюю Машину жизнь до иголки, до какого-нибудь эпизода и преподносил этот эпизод с мельчайшими подробностями, заставляя переживать то, что давно пережито, плакать над тем, что давно оплакано, сожалеть о том, что невозвратимо.

«Зачем? Зачем?» — пугалась Маша, вспоминая случаи трёхлетней давности…

…В первую же свою прогулку в новом дворе Маша стала свидетельницей и участницей событий удивительных. Едва только гвоздь успел войти в бетонную стену как в масло, едва только дюреровская «Меланхолия» воцарилась в новой квартире, Маша отправилась в незнакомый, а поэтому страшноватый двор, откуда доносились чужие звонкие голоса, где мяч устало бухал, отскакивая от стен. Однако чувствовалось, что и пронзительный крик стекла мячу привычен.

Маша вышла во двор и показалась сама себе мышкой, забравшейся в гигантский амбар. Так величествен был дом, так могуче опоясывал он двор. Голубой столб воздуха стоял между двумя несоприкасающимися корпусами.

Был май. Молодые женщины несли букеты сирени. Редкие для города вишня и яблоня безнадёжно и яростно цвели в сквере, словно предчувствовали, что ни одна вишенка не успеет покраснеть, ни одно яблочко не засветит сквозь листья спелым боком. А в самом центре сквера царственно шелестел ветками огромный дуб неведомого возраста. Под дубом стояла белобрысая девочка с голубыми застенчивыми глазами и что-то рисовала. Маша тихонько взглянула из-за её спины и увидела, что девочка рисует яблоню и вишню. Маша сделала ещё один круг, чтобы попасться на глаза рисовальщице и таким образом познакомиться, но та её не заметила. Или сделала вид. Маша обратила внимание, что взгляд у девочки был только тогда застенчивым и мягким, когда она смотрела на яблоню с вишней. Когда же она переводила взгляд на рисунок, взгляд суровел, появлялась в нём некоторая даже резкость, и, казалось, девочка недовольна тем, что нарисовала. Маша ещё раз взглянула на рисунок и увидела, что рисует девочка не два случайных дерева, а какой-то сплошной цветущий лес, где всё перепуталось — белые лепестки, небо, солнце.

— Не мешай! — попросила девочка, бросив нежный взгляд на деревья.

— Я только посмотрю… — сказала Маша.

— Не мешай, а то не успею. — Девочка резко посмотрела на рисунок и решительно взялась за белый карандаш, усугубляя всеобщее цветенье.

— Что ты рисуешь? — удивилась Маша. — Здесь всего два дерева!

— Бикулине на память, — ответила девочка. — Бикулина любит, когда всего много.

— Кому на память?

— Ты откуда взялась? — Девочка внимательно оглядела Машу. — А… Новенькая? Только переехала?

Маша кивнула.

— Ну не мешай! — Девочка ещё энергичнее заработала карандашами, потеряв, по-видимому, к Маше всякий интерес.

Вечернее солнце тем временем обрядило низкие белые облака в розовые юбки. Во двор въехал белый автобус с розовой крышей. «Надо же, — удивилась Маша, — на облако похож…» Молодые атлеты в иностранных тренировочных костюмах вышли из автобуса, исчезли в подъезде, а потом угрюмо принялись заносить в автобус чемоданы и кое-какие пожитки. Вещей, однако, было немного, видать, переезжали не насовсем. В завершение хмурый атлет осторожно вынес бронзовый футбольный мяч на длинной, похожей на шпагу подставке. Мяч тускло заблестел, ловя уходящее солнце. Потом из подъезда пружинисто вышел седовласый мужчина, за ним маленькая стройная женщина, а следом девочка в зелёном, как трава, платье.

— Бикулина! Бикулина! — закричала рисовальщица. — На, возьми на память! — Протянула рисунок. — Ты пиши мне! Каждый день пиши мне!

Девочка в зелёном платье взяла рисунок, пристально в него всмотрелась. Зелёные глаза её вдруг полыхнули, как у кошки в темноте.

— Эх вы! — закричала она атлетам, топчущимся около автобуса. — Сапожники! О, какие же… Так глупо проиграть! Из-за вас мы теперь уезжаем в Одессу! — И, не в силах сдерживать слёзы, разрыдалась.

— Юля! Прекрати! С ума сошла! — Седовласый мужчина огляделся. Никого, к счастью, не считая Маши и рисовальщицы, поблизости не было. — Успокойся, мы же не насовсем уезжаем.

— А вдруг тебя никогда не переведут в Москву? — истерически закричала Юля.

— Переведут… Я тебе обещаю, — с трудом улыбнулся мужчина.

— А я… — Юля тянула это «я», как ведро из колодца. Рождённое из шёпота «я» набирало страшную силу и уже гремело эхом, колотило по окнам, неистовствовало в пространстве, опоясанном домом. — Я не хочу! Я не хочу… Я… не хочу!

Столько страсти, энергии, воли было в этом «я», что даже у бывалых атлетов-пораженцев лица изменились. А Юля, вторично полыхнув глазами, порывисто обняла рисовальщицу. — До свидания, Рыбочка! До свидания, подружка! Ты меня не забудешь?

— Я тебя не забуду! — всхлипнула рисовальщица. — Я тебя буду ждать. Возвращайся быстрей!

— Только если проклятые одесситы возьмут кубок! — горько сказала Юля. — Медалей им сезона три не видать… — Она снова посмотрела на рисунок, чуть приоткрыла рот. Маша испугалась, что ещё одно громогласное «я» расколотит тишину, но этого не случилось.

— Юля! — позвал отец. Шофёр коротко просигналил. — Самолёт через полтора часа. Надо ехать.

Глаза у Юлии сузились и ещё пуще зазеленели.

— Стой на месте, Рыба! — прошептала она. — А ты… бледноногая, иди-ка сюда!

— Я? Сама ты бледноногая… — Маша на всякий случай шагнула назад.

— Иди, иди, не бойся! — приказала Юля. — Косу я тебе выдрать всегда успею…

— Чего? — Маша отступила ещё на шаг.

— Иди сюда!

Словно загипнотизированная, Маша приблизилась.

— Видишь коричневую сумку, бледноногая? — спросила Юля. — С застёжками. Сейчас ты как будто пойдёшь мимо и схватишь её с подножки, поняла? Схватишь и, как ветер, прилетишь сюда! Поняла?

— Юля! — Мужчина, казалось, потерял терпение. Вышел из автобуса.

— Сейчас, папочка! — сладко ответила Юля. Но как не соответствовал сладкий, покорный голос сжатым в ниточку губам, злому решительному накалу зелёных глаз. — Ну, пошла! — не прошептала, прошипела Юля.

— 3-зачем?

— Пошла!

Маша медленно двинулась в сторону автобуса, неуверенно улыбаясь и неотрывно глядя на сумку.

— На сумку-то не смотри как удав, — услышала голос Юли.

Мужчина в это время поднялся в автобус. За ним потянулись атлеты. Это облегчило Машину задачу. Схватив сумку, Маша попятилась, упала, поднялась и, сделав непонятный зигзаг, вернулась в сквер, где Юля топала ногами и кричала: «Быстрей, быстрей!»

Дальше произошло нечто совершенно неожиданное. Вырвав у Маши из рук сумку, Юля, как обезьянка, стала карабкаться на дуб, только белые ноги мелькали да сумка рывками взлетала всё выше и выше. Вскоре Юля оказалась на такой высоте, откуда двор ей предстал в ином измерении, потому что она прокричала:

— Рыба! Ты сверху похожа на курицу! А ты, новенькая, на крысу!

Из автобуса вышли все. Обступили дуб.

— Юля! Что за шутки? — устало спросил отец.

— Юля! Я лезу к тебе! — заявила мать.

Угрюмые атлеты быстро притащили откуда-то брезент, растянули под дубом. Они, судя по всему, были всегда готовы к любым неожиданностям. Удивить их было трудно.

— Эй, прыгай! — крикнул самый находчивый.

Из зелёных шелестящих веток послышался спокойный голос:

— Это исключено.

— Что исключено?

— Я не прыгну…

Один из атлетов скинул куртку и пару раз, разминаясь, присел.

— А если этот… полезет на дерево, я прыгну! Но не на брезент!

— Юлечка! — выдохнула мать.

— Ты же взрослая девочка! — Отец закурил, посмотрел на часы. — Мы без тебя никуда не уедем! — Сигарета в руке заметно дрожала.

— Я не слезу!

— Почему?

— Потому что я никуда не хочу уезжать! Потому что мой дом здесь!

Атлеты насторожённо следили за Юлиными перемещениями по веткам. Любопытные прохожие начали заполнять сквер. Сначала они вертели головами, потом, рассмотрев в вышине Юлю, ойкали, а некоторые старушки даже крестились.

— Хорошо, — сказал отец Юли, тревожно оглядываясь. — Что ты, собственно, предлагаешь?

— О! — засмеялась с ветки Юля. — У меня имеется прекрасный план…

— В таком случае давай обсудим.

— Давай.

— Но согласись, мне придётся тоже залезть на дерево… — вкрадчиво начал отец.

— Только на третью ветку! — отрезала Юля.

— Почему именно на третью?

— Потому что я же знаю, ты хочешь меня стащить вниз и увезти в Одессу…

Отец вздохнул, сражённый железной логикой дочери.

— Хорошо, на третью… — быстро забрался на указанную ветку… Постояв немного, подумал, полез выше. Вскоре их с Юлей разделял какой-нибудь метр. Юля сделала шаг в сторону, покачнулась. Отец побледнел. Юля вскарабкалась ещё выше. Она теперь стояла на тоненькой покачивающейся ветке, чуть держась за сучок, едва торчащий из ствола.

— План простой, — сказала Юля, — вы уезжаете в Одессу, а я остаюсь дома с бабушкой!

— Юля, но ты же знаешь, что бабушка… — Шелест листьев заглушил подробности разговора, только отдельные слова долетали до Маши: — Больница… в любой момент… семьдесят лет… малость не в себе…

— Я никуда не еду! — Юля отпустила сучок и секунду-другую балансировала на ветке.

— Хорошо! Мы принимаем твои условия! Сейчас мама позвонит бабушке. Слезай!

— Только когда приедет бабушка!

— Но мы же должны увидеть, что ты благополучно спустилась!

— Увидите из автобуса!

Отец ещё раз посмотрел на часы, стал спускаться.

…Через двадцать минут лихое такси вкатило во двор. Из такси вышла бабушка. Автобус отъехал к арке. Только два атлета держали брезент, пока Юлия спускалась. На предпоследней ветке она задержалась.

— Всё! — сказала. — Теперь-то уж я не упаду. Можете идти, мазилы!

Атлеты отошли.

Автобус скрылся в арке.

— Я победила! Победила! Победила! — прокричала Юля, слезая с дерева. Потом она подняла с земли рисунок и вдруг, отвернувшись к дубу, горько заплакала.

Рыба, Маша, бабушка утешали её…

Маша вспомнила всё это не случайно, потому что именно в тот весенний день, когда цвели в сквере вишня и яблоня, и началась её дружба с Юлией-Бикулиной, приносящая столько тревог и печалей. Именно тогда громогласное «я» Юлии-Бикулины полетело, дробясь и звеня по окнам, и заполнило всё воздушное пространство двора. Маша тогда испугалась. Никогда не видела она ещё такого смелого «я». Летящее, как демон, смелое «я» коснулось Маши, и Машино маленькое, робкое «я», уютно чувствующее себя среди слёз и вздохов, немедленно подчинилось. Это произошло мгновенно, ещё до того, как Юлия-Бикулина узнала, кто такая Маша и как её зовут.

Сейчас, идя осенней дорожкой Филёвского парка, внимая порхающим листьям, Маша размышляла: да как неё так получилось, да она ли все эти годы безупречно подчинялась Бикулине? Машины ли желания и поступки регламентировались Бикулининым «я»? Полон недоумения был Машин взор, обращённый в прошлое. Со стыдом вспоминала она, какую холуйскую гибкость проявляло её старое «я» в общении с Юлией-Бикулиной. Допустим, Маша говорила: «Идём в кино!» — «Нет, — возражала Бикулина, — к свиньям кино, идём дальше по улице!» И Маша, для вида поспорив, соглашалась, и они шли по улице. Раздражение, казалось, должна была испытывать Маша. Но нет! Она испытывала чувство освобождённости, словно избавившись от безобидного желания посетить кино, она избавилась и от ответственности за саму себя. Лёгкость ромашкиного лепестка, летящей пыльцы испытывала Маша. Избавившись от ответственности, чувствовала себя… свободной! И уже шла по улице с наслаждением. Мир наполнялся красками, доселе не замечаемыми. А Юлия-Бикулина вдруг заявляла: «Чёрт с тобой, Петрова, идём в кино!» Но Маше уже совершенно не хотелось в кино! Впрочем, только секунду не хотелось… В кино так в кино, не всё ли равно?

Юлия-Бикулина решала всё. Юлия-Бикулина привычно несла бремя чужих неосуществлённых желаний. Маша вдруг подумала, что это тоже не так уж «легко. Иначе почему так редко улыбалась Бикулина? Зато злая усмешка часто ломала ей рот. Откуда ранняя морщина на челе Бикулины, в которую она по совету матери еженощно втирала голубой австрийский крем? И Маша пожалела Юлию-Бикулину, потому что слёзы её тоже коснулись Маши в далёкий весенний день, когда цвели яблоня и вишня.

Всё дальше и дальше углублялась Маша в осенний парк, не понимая, откуда в ней эти мысли. С каждым осенним часом слабели, слабели нити, связывающие её с Юлией-Бикулиной, любимой ненавистной подругой, и Маша чувствовала, что это невозвратимо, невозвратимо… «А что, собственно, возвратимо?» — вдруг подумала Маша и сама испугалась. Этот вопрос, казалось, заключался в самом осеннем мире: струился в чистом воздухе, стая птиц, пролетающая над Филёвским парком, несла его на крыльях, пустынная парковая дорожка устремляла вопрос к синему горизонту. «Возвратимы времена года, всё остальное нет… Всё остальное, как стрела, летит и падает… Семёркин! — подумала Маша, и воздух стал светлее, листья ярче, самой Маше стало тепло, даже жарко. — Чувства, чувства возвратимы! — мудро подумала маленькая Маша. — Только в них нет порядка. Две подряд весны может быть, а может и подряд сто зим…» Но стоило только Маше подумать о Семёркине, как тут же возникала в мыслях Юлия-Бикулина и начинала воевать с Семёркиным, словно вдвоём им сосуществовать было невозможно. Ценой великих усилий Маше удалось прогнать Бикулину. «Как хорошо, — думала Маша, — что есть на свете такой человек — Коля Семёркин…» И тут начиналось новое раздвоение! С одной стороны, Маше очень приятно было думать о Семёркине.

смотреть на него в школе, смотреть на него дома, из окна, когда Семёркин выходил гулять со спаниелем Зючом. Зюч носился по двору, а Семёркин ходил следом, но, право же, в немудрёном этом гулянии чудесный смысл виделся Маше, и она то краснела, то бледнела у окна за кружевной занавесочкой. И возможно, подними в этот момент Семёркин глаза, увидь взволнованную Машу, всё стало бы ему ясно, но… не смотрел Семёркин на Машино окошко. Такое вот волнение, сладкое обмирание и было с недавних пор тайной стороной Машиного существования, о которой только один человек догадывался — Юлия-Бикулина… С другой же стороны, Машу настораживала растущая зависимость от этих семёркинских выходов с Зючом во двор, от семёркинских взглядов, которые Маша ловила в классе и которые были устремлены куда угодно, только не на неё. Короче говоря, Семёркин был вольной птицей, жил как хотел. Маша же с недавних пор вольной птицей себя не чувствовала. И чем вольготнее бродил по школьным коридорам Семёркин, заглядываясь на других девочек, тем менее вольготно чувствовала себя Маша. Одного факта существования Семёркина было уже явно недостаточно. В Семёркине должны были забушевать ответные чувства. Это он, Семёркин, должен подкарауливать идущую по двору Машу, он должен смотреть на неё из окна и комкать в руке занавеску! Что-то надо было, предпринимать. И Маша читала Тургенева, читала в изумлении «Красное и чёрное», читала современных писателей… Иногда она так глубоко задумывалась о Семёркине, что теряла нить реальности, и то, что Семёркин не знает, ничего даже не подозревает об этих её мыслях, казалось диким и несправедливым. Словно цунами накатывалось на любовно выстроенные Машей городки и скверики. И, справившись с цунами, Маша сидела мрачная и опустошённая, и слёзы сами катились из глаз.

Так, маятником, качались Машины мысли, а ноги потеряли счёт шагам. Давно уже Маша миновала Филёвский парк и шла теперь вдоль шоссе. Автомобили обгоняли её, шпиль университета блистал вдали на солнце, а под ногами желтела умирающая осенняя трава.

Каким образом Юлия-Бикулина догадалась о её чувствах к Семёркину, Маша не знала. Но особенно и не удивилась. Она давно привыкла, что Юлия-Бикулина разгадывает тайны и читает мысли.

Маша вспомнила далёкий весенний день, когда белые лепестки подрагивали на яблоне и вишне, а дуб гудел на ветру, как огромная труба, устремлённая в небо, чтобы звёзды всё слышали. Два глаза у весны: ласковый, тёплый и — строгий, холодный. В тот вечер весна смотрела во двор холодным синим глазом, и у Маши зябли коленки, и Рыба дрожала в своём платьице. Только Юлия-Бикулина не чувствовала холода. Фарфоровым казалось в сгущающемся воздухе её лицо, глаза — двумя зелёными листиками.

— Ты, новенькая, меня не жалей, не жалей! — приговаривала Бикулина, дёргая почему-то Машу за пуговицу на платье. — Я на дереве сидела, плакала, а думалось совсем о другом. Да, плакала я! А хочешь скажу, отчего плакала?

— Скажи, Би… Биби… — Маша осторожно высвобождала пуговицу.

— Бикулина! — холодно поправляла её новая знакомая, и словно две металлические болванки стукались, такой рождался звук. — Би-ку-ли-на! — повторила новая знакомая по слогам. — Так вот я плакала потому, что вдруг поняла, какие они маленькие, слабые…

— Кто? — не понимала Маша и думала: неужели атлеты?

— Родители мои, — продолжала Бикулина, — смотрела я на них с дуба, и так мне их жалко было! Как же так? — Бикулина переходила на шёпот: — Из-за того, что балбесы-футболисты безобразно играли в прошлом сезоне и отвратительно начали этот, отец должен переходить в одесскую команду, которая тоже неизвестно как будет играть. Я всё время у него спрашивала: «Ну а ты сам? Хочешь в Одессу?» А он: «Какое это имеет значение? Надо ехать!» Я: «Тебе надо?» Он: «Всем нам надо! Всем надо ехать в Одессу, и я должен вывести их команду по крайней мере в призёры, чтобы вернуться в Москву. А в федерации я не хочу работать, потому что я тренер, тренер!» И тогда, — продолжала Юлия-Бикулина, — я поняла, что мой отец слабый человек, и мне стало его жалко…

— Почему же слабый? — стучали зубами от холода Маша и Рыба.

— И тогда я подумала, — не слушала их Юлия-Бикулина, — он слабый человек потому, что не довёл до конца дело! Вложил в команду столько сил и не сумел остаться в команде! Едет в Одессу, а ему туда совсем не хочется, значит… Значит, в нём нет гордости! «Но должен же быть предел, — подумала я, — за которым кончается его покорность и начнётся он сам…» И я поняла, что этот предел далеко-далеко… И тогда… — Юлия-Бикулина многозначительно посмотрела на Рыбу и Машу, — я поняла также, что могу остаться дома! И он с этим тоже смириться! Раз покатился, уже не остановишь… Я всё рассчитала. Так что ты, новенькая, меня не жалей, не жалей. — Бикулина снова схватила Машу за пуговицу. — Жалеть-то как раз тебя надо! Переехала в новый дом, в новую школу пойдёшь, никого и ничего не знаешь… Как тебя примут? Но ты, новенькая, не бойся, за нас держись с Рыбой, и всё будет нормально!

— Наташа! Наташа! Домой, поздно уже! — разнёсся в это время по двору женский голос.

— Это меня зовут, — быстро поднялась со скамейки Рыба. — Пока, Бикулина! Пока, новенькая! Тебя хоть как звать?

— Маша…

— Маша… — хмыкнула Бикулина. — У нас уже есть одна Маша…

— Ну и что? — пожала плечами Маша.

— Так у Рыбы кошку зовут! — засмеялась Бикулина, и Маша впервые испытала странное чувство, ставшее, впрочем, потом привычным, когда совершенно не представляла она, как относиться к словам Юлии-Бикулины. Обижаться ли, смеяться? Маша и обижалась и смеялась, но стратегическая инициатива всё равно была за Юлией-Бикулиной, которая расставляла акценты второй своей фразой. Если Маша обижалась, Бикулина переводила всё в добрую шутку. Если Маша смеялась, Бикулина немедленно обижала её.

В тот первый раз Маша неуверенно улыбнулась.

Бикулина тоже улыбнулась, но уже с чувством превосходства.

— Пошли, новенькая! Я тебе кое-что покажу! — Бикулина поднялась со скамейки. Маша тоже поднялась, подумав, однако, что уже поздно, что мама с папой уже успели удивиться её долгому отсутствию, а скоро начнут и волноваться. Новый двор! Первый вечер!

Холодный синий глаз весны ещё больше потемнел, красные слёзы заката в нём заплескались. И пока поднимались по замызганной чёрной лестнице на последний этаж, из каждого окна высвечивал Машу этот закат — первый в новом дворе. Юлия-Бикулина перевела дух, толкнула чердачную дверь. Дверь подалась.

— Отлично! — сказала Бикулина. — Вперёд!

Маша осторожно ступала следом. Неприятно как-то было на чердаке. «Зачем? Зачем? Зачем я здесь?» — не понимала Маша, а Бикулина наконец достигла цели — огромного круглого окна. Со двора окно казалось безобидным маленьким кругляком, а здесь из него открывалась неземная панорама. Красным холодным вином хлестал закат в круглое окно и пьянил Машу. Звёзды, как свечи, пока только теплились на отвоёванной у заката чистой небесной территории. Дуб в сквере, в ветках которого отстаивала свою свободу Юлия-Бикулина, казался отсюда жалким кустиком, а цветущие вишня и яблоня едва белели. Теперь Маше было понятно, зачем привела её на чердак новая подруга! Закат! Откуда увидишь ещё такой закат?

— Спасибо… — прошептала Маша, однако Юлия-Бикулина не расслышала.

Она зачем-то открыла полукруглую створку окна, и холодный ветер ворвался на чердак. Платье Юлии-Бикулины затрепетало. Бикулина высунулась из окна больше чем наполовину.

— Ты что? — испугалась Маша. По решительным движениям новой подруги она поняла, что отнюдь не закат есть причина их прихода на чердак.

— Сначала я, потом ты! — Юлия-Бикулина ступила на подоконник. — На крышу идём. Тут из окна очень удобно: широкая дорожка. Сначала за кирпич держишься, потом за решётку… — И вот уже зелёное платье Бикулины оказалось снаружи.

Маша в ужасе следила, как Бикулина утиными шажками, лицом к стене передвигалась по узенькому выступу, держась одной рукой за выпирающие кирпичи, другой за гладкую стену. Был момент, когда Бикулина отпустила кирпич, а другая её рука ещё не дотянулась до решётки, ограждающей крышу, и Бикулина сделала два шага, ни за что не держась. Если бы в этот момент Маша увидела такое зрелище снизу, она бы скорее всего закричала. Здесь же только укусила кулак.

— Ну всё, я на крыше! — раздался весёлый голос Бикулины. — Давай сюда, новенькая, не бойся, я покажу тебе наш тайник!

— Я? Да ты что?.. Я? Туда? — Маша неожиданно начала смеяться. — Я? Туда! Да ты что? — Смех, неестественный и сухой, першил в горле.

— А… Понятно… — Бикулина вернулась обратно, словно перелетела по воздуху. — Тогда в другой раз.

Обратно шли молча. А когда спускались вниз по чёрной лестнице, Маша вдруг поняла, что неспроста затеяла этот поход её новая подруга. Маша догадывалась, что именно хотела доказать ей Бикулина, и уже заранее махнула на всё рукой. Бороться с Бикулиной было бесполезно, Бикулину можно было только слушаться.

На следующее утро Маша проснулась рано, едва только лучи солнца влетели в незашторенные окна и осветили хаос переезда. Вещи — некогда гордые, знающие себе цену и место, толпились в углах, как переселенцы на вокзале, всем своим видом выражая муку и желание поскорее обрести покой. Чужая пыль пританцовывала в воздухе. «Меланхолия» равнодушно смотрела солнцу в лицо и не щурилась. Должно быть, «Меланхолия» видела не только солнце, по и луну, западающую за крышу. Бледные лунные контуры размывались мощным напором утренней небесной синевы. Маша не знала который час, но, судя по воробьиным игрищам, по вольному шуму деревьев, по отсутствию за окном человеческих голосов, было очень рано. Маша сунула ноги в тапочки и удивилась, какие они холодные. Платье тоже прошлось по ней холодным утюжком, и только горячая вода в ванной немножко обрадовала. Всё, всё пока в этой квартире было чужим! Даже собственные родные вещи! Только вода ко всему равнодушна — горячая, тёплая, холодная, какая угодно. Нельзя, нельзя верить воде. И равнодушным людям нельзя верить. О ненависть можно разбиться, о злобу споткнуться, а в равнодушии утонуть… Не помнила Маша, где слышала это или читала… «Юлия-Бикулина! — сурово подумала Маша. — Сегодня я тебя испытаю. Ты — закат, я — рассвет. Рано-рано прогрохочу я сандалиям по крыше, пока ты нежишься в постели!» Весёлая, отчаянная решимость дрожала в Маше как струна, и прям был её утренний путь в замызганный подъезд, по чёрной лестнице наверх. Солнце ободряюще гладило Машу лучами сквозь пыльные окна. Но чердак был хмур. Чердак был вотчиной Юлии-Бикулины и не желал приветствовать Машу. Сухо впечатывались в пыль её сандалии, серенькая кайма образовалась на красных дырчатых носиках. А окно было и того мрачнее. Холодный полумрак стоял в окне как в аквариуме. И Маша поняла: западная сторона, только вечером приходит сюда умирающее солнце. Не голубь-весельчак, а ворона сидела на карнизе. Противно изогнув шею, вздыбив на затылке чёрный пух, каркнула ворона и спрыгнула тяжело с карниза и полетела, разрывая крыльями воздух. Маша выглянула в окно, пробежала взглядом узенький кирпичный путь до крыши. Вниз посмотрела — обмерла. Вверх посмотрела — чуть не заплакала, так изумительно цвело небо, так невесомо гуляли в нём хрустальные прозрачные струи… «Юлия-Бикулина! — печально подумала Маша. — Ты победила… Никогда, никогда, никогда не ступлю я на узенький кирпичный путь…» И тих и смирен был обратный Машин путь в чужую пока квартиру, где мучились в хаосе родные вещи, где «Меланхолия» не радовалась утреннему солнцу…

Но Юлия-Бикулина была великодушна. Ничем не выказала она Маше своего презрения. Весёлый свист заслышала Маша, едва только вышла на следующее утро из подъезда и направилась в новую школу, в незнакомый класс. Юлия-Бикулина окликнула её из беседки, частично скрытой гигантом дубом и цветущими вишней и яблоней. Списывала что-то быстро Юлия-Бикулина, а рядом топталась голубоглазая нерешительная Рыба.

— Здравствуй, Маша! — поздоровалась дружелюбно Бикулина. — Как спалось, какие сны снились?

— Ничего мне не снилось, — зевнула Маша, — я на новом месте плохо сплю…

— А вот Рыбе, — не прекращая стремительного списывания, сказала Бикулина, — приснилось, будто у неё выросли стеклянные ноги… Да, Рыба?

Рыба молчала.

— И куда ты пошла на своих стеклянных ногах? — ухмыльнулась Бикулина.

— Давай списывай быстрей, а то опоздаем! — сказала недовольно Рыба, но Бикулина как бы её не услышала.

— Представляешь, Маша, — Бикулина взглянула Маше в глаза искренне и радостно, — Рыба пошла на своих стеклянных ногах на футбол… Смешно, правда?

— Мало ли кому что снится… — ответила Маша.

— Ха! Это же не весь сон! — Бикулина закончила списывать, протянула тетрадь Рыбе. — Что было дальше, Рыба?

Маша удивилась, как душевно, располагающе звучит голос Бикулины, когда она обращается к ней, Маше, и каким холодным и презрительным становится он, когда она говорит с Рыбой.

— Ничего, отстань! — Рыба застегнула портфель и вышла из беседки.

— А дальше было вот что, — взяла Бикулина Машу под руку. — На стадионе, где наша болельщица Рыба наслаждалась игрой мастеров кожаного мяча, она вдруг почувствовала, что стала стеклянной вся! С головы до пят! Она провела рукой по телу и не обнаружила одежды! Вот ведь смех! Рыба сидела на стадионе голая и стеклянная!

Такая едкая насмешка звучала в голосе Бикулины, что Маше начало казаться, что всё это происходило на самом деле. Маша даже представила себе голую стеклянную Рыбу на деревянной скамейке на стадионе. И… неуверенно засмеялась.

Бикулина схватила её за рукав:

— Она же идиотка, правда? Она законченная идиотка, если ей снятся такие сны… Эй, Рыба! Маша говорит, что ты идиотка!

— Неправда! — крикнула Маша.

— Ну хорошо, хорошо, я пошутила… — не стала спорить Бикулина. — Рыба! Маша берёт свои слова обратно!

Рыба шла не оглядываясь.

— Кстати, — озабоченно спросила Бикулина у Маши, — из твоих окон видать нашу беседку?

— Какую беседку?

— Господи! Ну ту, которая в сквере!

— Не знаю, а что?

— Если видать, то мы с Рыбой принимаем тебя в наше общество списывальщиков.

— Чего, чего?

— Ну, если ты не сделала, скажем, алгебру, или географию, или чего другое, ты бежишь с утра пораньше в беседку и шаришь там под потолочком… Находишь розовый флажок и несколько минут им машешь. Те, кто сделал уроки, я или Рыба, видим это из окна, выходим и даём тебе списать. Понятно?

— Понятно…

Они перешли по подземному переходу проспект, миновали магазин «Рыболов-спортсмен» («Берегись, Рыба! Схватит тебя за хвост спортсмен!» — закричала Бикулина, а Маша, неизвестно зачем, подхихикнула) и оказались около здания школы, куда Бикулина и Рыба ходили шестой год, а Маша пришла впервые…

…Всё это вспоминалось сейчас, осенним октябрьским днём, словно фильм показали, где Маша была в главной роли. И Маша то погружалась в фильм с головой, как поплавок, уходила под воду, то вдруг выныривала и видела косые солнечные столбы, обрушившиеся на деревья, видела одиноких прохожих, видела собак, обнюхивающих кучи осенних листьев. Университетский шпиль теперь блистал прямо над головой. Маша сама не заметила, как пришла на Ленинские горы, и скоро серо-голубое кольцо Москвы-реки открылось ей, Большая спортивная арена и купола церквей, по цвету напоминающие осенние листья. Постояв у гранитного парапета, полюбовавшись на подъезжающие машины, откуда выпархивали, как чайки, невесты в белом и женихи в чёрном, как грачи, Маша спустилась по асфальтовой дорожке вниз и пошла по набережной. Пусто было на набережной. А потом вдали возник странный человек в белом пальто, накинутом на плечи на манер докторского халата, и в феске.

Однако снова вспомнились далёкие весенние дни, и Маша забыла про человека в феске. Никогда ещё она не предавалась воспоминаниям с такой жадностью, никогда ещё не стремилась столь яростно дойти до сути, которую не могла сформулировать словами, но могла ощутить сердцем. В ней, сути, казалось Маше, и заключалось нынешнее её постыдное подчинение Юлии-Бикулине, а также смиренное лицезрение Семёркина, прогуливающегося с Зючом по двору. Однако суть за здорово живёшь не давалась. Подобно луковице, сбросила сотню одёжек, и, когда настала наконец пора холодного разглядывания, Маша ничего не смогла разглядеть. Слёзы, слёзы мешали… Слёзы оказались сто первой одёжкой сути!

Как нежна, как ласкова была Бикулина в первые дни дружбы! Как откровенна!

— Я никого не люблю! — говорила Бикулина, когда они сидели, вечером на чердаке, глядя, как рябиновые грозди заката тонут в Москве-реке. — Когда поняла это, сразу легко стало жить… — Бикулина задумчиво молчала.

И Маша молчала. Настолько не укладывалось в голове то, что говорила Бикулина.

— Даже… свою маму? — спрашивала шёпотом Маша.

— Мама и папа познакомились на стадионе, — смеялась Бикулина. — Представляешь, что это было за знакомство? Папа с кожаным мячом, мама в белой юбочке с ракеткой… Хотя она у меня стрелок из лука. Спортивный Купидон сразил их стрелами любви… — смеялась Бикулина. — Мама предсказала папе, что он станет великим футболистом, и так оно и вышло. Когда отыграл своё, предсказала, что он станет великим тренером… Но… Есть ещё бабушка, папина мама. Она считает, что папа был бы ещё более великим тренером, если бы не мама… У них и споры все о масштабе папиного величия… Мама ради этого величия готова жертвовать собой, вот, без звука в Одессу поехала, а бабушка не только собой, но и всем на свете… Смешно, правда?

— Значит, ты… не любишь маму?

— Для неё папа и муж и ребёнок… А я так… — Холодны, сухи были речи Бикулины.

И Машу пронизывал странный холод. Неприютным, недобрым казался мир. Предложи в этот момент Бикулина поход на крышу, Маша бы согласилась.

— Ты не права, — шептала Маша. — Мама не может быть такой…

— Раз я с велосипеда упала, — говорила Бикулина, — пришла домой, вся нога в крови… А мама смотрит по телевизору, как папашина команда играет. Я говорю: «Вот упала…» А она: «Возьми йод, смажь коленку». От телевизора не отрываясь…

— И Рыбу тоже не любишь? — задавала Маша хитрый предварительный вопрос.

— Рыбу? — грустно переспрашивала Бикулина. — Рыбу… люблю. Ты видела, как она рисует?

— Нет.

— Увидишь ещё. Рыба говорит: «Не знаю, как бы жила, если бы не рисовала». Рыба смешная. Не такая, как все. Она… Ей… ну… не так уж важно, люблю я её или нет… Хотя сама она этого не понимает…

— А меня? — тихо спрашивала Маша, смотрела в глаза Юлии-Бикулине. — Меня, значит, ты не любишь? Потому что я такая, как все, да?

— Ты? — удивлялась Бикулина. — Откуда я знаю, какая ты?

— Почему тогда ты со мной дружишь?

Бикулина посмотрела на Машу, будто впервые увидела, и недоумение, словно птица, пролетело между ними.

— Хватит чердачничать, — зевнула Бикулина, — по домам пора.

— Скажи, — задала Маша ещё один мучивший её вопрос, — а зачем у тебя второе имя?

— Сон приснился, что меня зовут Бикулина. Я утром проснулась, подумала: а чем плохое имя? Звучное, гордое… Но как все меня за него дразнили! — качала головой Бикулина. — Будто я не второе имя придумала, а постриглась наголо…

— А зачем, зачем второе имя?

— А так… Захотелось… Вот представь, — говорила Бикулина, — на небе тучи, а тебе хочется, чтобы звёзды горели. Ты ведь их не зажжёшь, правда? А придумать второе имя — это же в твоих силах. Почему не придумать, если очень хочется? А что кому-то не понравится… Так плевать на это!

Маша смотрела на Бикулину с восхищением. С недавних пор её собственный мир напоминал хаос переезда, когда все вещи не на своих местах, отовсюду торчат острые углы и не знаешь, где пыль, а где чисто, на что можно сесть, на что нельзя. Хаос этот повлиял и на Машину манеру говорить. Она поминутно сбивалась, забывала, с чего начала, мямлила, путалась, смущалась. Речь же Бикулины была ясной. Бикулина могла объяснить всё. И Маша внимала Бикулине как зачарованная. Общаясь с Бикулиной, она как бы видела незримые каркасы, на которых крепится жизнь. Хаос уступал место ясности. Но какой бесчувственной была ясность! Айсберг, излучая холодное сияние, вплывал Маше в душу. По Бикулине выходило, что всерьёз воспринимать родителей — смешно, верить подругам — глупо, прилежно учиться, переживать из-за отметок — это уже окончательный кретинизм.

— А книги читать? — спрашивала Маша.

— Дело хорошее, — соглашалась Бикулина, — только на десять одна приличная попадётся… А вообще, — цитировала кого-то неведомого Бикулина, — гора родит мышь!

— Да как же ты живёшь? — не выдерживала Маша.

— А твоё какое дело? — сурово спрашивала Бикулина. — Этот вопрос маме своей задавай, а не мне!

Ещё одну вещь заметила Маша. Зажигалась и вдохновлялась Бикулина, только когда предмет разговора её интересовал. Если же сама Маша начинала что-нибудь рассказывать, в зелёных глазах Бикулины стояла скука. Похоже, она вообще не слышала, что говорит Маша. А Маша смотрела в зелёные глаза Бикулины, и ей казалось, что она погружается в омут, где ни дна, ни поверхности, одна жестокая ясность. Но это притягивало! С именем Бикулины Маша засыпала, с именем Бикулины просыпалась. «Бикулина», — выводили облака по синему небу белую строчку, «Бикулина», — выкладывали ночью созвездия. За зелёный взгляд, за хрипловатый голос, за дикие Бикулинины шутки готова была терпеть Маша стыд и позор.

Но май катился солнечным колесом, и Маша стала замечать странности в поведении подруги. Во-первых, чем сердечнее становились отношения Маши и Бикулины, тем ожесточённее Бикулина преследовала вторую свою подругу — Рыбу. Каждый день Бикулина обнаруживала в Рыбе новые и новые пороки.

— Ну зачем ты так с ней? — робко заступалась за Рыбу Маша.

— А чего она ходит с кислой рожей, будто раз я с ней не дружу, значит, конец света настал, — зло щурилась Бикулина, и Маше становилось не но себе.

— Но ведь ты её любишь, ты сама говорила на чердаке!

— Я-а-а-а?! — «Я» Бикулины шипело как змея. — Я люблю Рыбу? Да, я люблю рыбу… жареную! — хохотала Бикулина, и Маша неизвестно зачем улыбалась.

Во-вторых, всё чаще скучала Бикулина на закатных посиделках, всё чаще ловила Маша на себе её недовольный взгляд. Однажды пришла охота Бикулине позабавиться: она уселась на подоконник, свесив ноги вниз, руками ни за что не держась. Этаким Долоховым сидела Бикулина на подоконнике, разведя руки в стороны, гордо выгнув стан. Маша вскрикнула, вцепилась Бикулине в свитер, втащила обратно.

— Зачем? — недовольно спросила Бикулина. — Зачем ты мне мешаешь? Я не люблю, когда мне мешают…

В другой раз Бикулина принесла на чердак полиэтиленовый мешок с водой и, когда показалась внизу какая-то женщина, вылила на неё воду.

— Ты что? — испугалась Маша.

— Ничего, — косо посмотрела на неё Бикулина, — а ты, значит, честненькая у нас, правдивенькая, на такие гадости неспособная…

— А вдруг ты бы оказалась внизу на её месте?

— Маша, Маша… — простонала Бикулина. — До чего ты мне надоела!

К тому времени, как Юлия-Бикулина начала охладевать к ней, Маша успела неоднократно побывать у неё дома. Была она в гостях и у Рыбы — Бикулининой подруги-изгнанницы. Сейчас, вспоминая эти посещения, Маша испытывала чувство, что невидимка, суть, ходит где-то поблизости, как в игре «горячо — холодно». «Горячо» пока, правда, не было, но было «теплее»…

Начать следует с того, что бабушка Юлии-Бикулины ежечасно протирала от пыли застеклённые фотографии, где на траве сидели, стояли, полулежали команды-чемпионы, в которых когда-то играл её сын — отец Бикулины.

— Юлечка, — говорила бабушка, — вот на этой, торпедовской, фотографии… Где папа?

— Шестой слева в верхнем ряду, — отвечала, не оборачиваясь, Бикулина.

— А на первой спартаковской?

— Полулежит! Второй справа внизу! — стиснув зубы, говорила Бикулина. — На динамовской фотографии он стоит рядом с вратарём! На армейской — третий с краю в широченных трусах, а на второй спартаковской…

— Всё! всё! Умолкаю! — радовалась бабушка и в очередной раз протирала фотографии. Одну, правда, она не трогала, и фотография была покрыта толстым слоем пыли: Юлина мама, молоденькая и гуттаперчевая, стреляла из лука. Мимо этой фотографии бабушка ходила поджав губы.

Бикулина жила на шестом этаже. Из кухни открывался вид во двор, а из комнат — на Москву-реку, лениво утекающую под Киевский мост. Первый раз Маша пришла к Бикулине в сумерках, когда закат уже пролился красным дождём за горизонт и таинственные синие ножницы стригли воздух. Бабушка открыла дверь, и минуту, наверное, Маша смотрела ей в глаза, чуть более светлые, чем у Бикулины. Маленькие чёрные точки прыгали в бабушкиных глазах, совсем как футбольные мячи на поле.

— Это безумие шевелится в бабушкиных глазах, — прошептала Бикулина.

— Безумие? — Маше стало страшно.

— Не бойся. И не удивляйся! — Бикулина подтолкнула Машу вперёд.

— Это моя новая подружка, бабушка. Её зовут Маша.

— Я так волнуюсь, Юлечка, так волнуюсь! — ответила бабушка. — Сегодня они играют с «Араратом». Я боюсь, боюсь включать телевизор! Во «Времени» будут передавать результаты седьмого тура. Я так волнуюсь…

— Не волнуйся, бабушка, они выиграют, — сказала Бикулина.

— Но этот «Арарат», он такой техничный…

— Сыграют вничью, тоже ничего страшного.

— Что ты говоришь, Юля! Вничью! Тогда одесситы откатятся на предпоследнее место! Ни в коем случае! Всё! — решилась бабушка. — Иду включать телевизор. Пора!

Юлия-Бикулина и Маша остались в прихожей одни. Мрачна была прихожая. Высокие чёрные шкафы уходили под потолок, где туманились лепные узоры. Не веселее было и в комнате, где жила Бикулина. Там тёмные шторы ниспадали с карнизов до самого пола, а всю стену занимал сине-белый ковёр, на котором висели со страшными оскалившимися рожами маски.

— Буддийские, — равнодушно сказала Бикулина.

И кубки, кубки! Высокие, гранёные, как рюмки, матовые, как плафоны в метро, чеканные и мельхиоровые, бронзовые, латунные, малахитовые…

Бикулина задёрнула шторы, включила свет. Лампочка на железной ноге скупо осветила письменный стол и кусок ковра.

— И весь свет? — спросила Маша.

— Я не люблю верхний, — ответила Бикулина, — а другого света в этой комнате нет, Видишь ли, родители в разъездах, всё не успевают вызвать электрика.

Тоской повеяло на Машу. Резные шкафы, высокие стулья, пейзажи в чёрных деревянных рамах, ковёр со страшными рожами — всё здесь испускало холод. Маша вспомнила свой дом, свои вещи. Они были тёплыми! Маша поклясться готова была, что вещи у них дома были тёплыми! А здесь… Маша вдруг заметила, какая маленькая Юлия-Бикулина, как одиноко сутулится она среди холодных вещей, как зябко ей в жёлтом круге света. Маша присела на кровать, тут же встала.

— Почему так жёстко? Ты… спишь на ней?

— Да, сплю. Позвоночник никогда не искривится. — Бикулина смотрела на Машу исподлобья, глаза её в скупом освещении недобро мерцали. — Не нравится тебе у меня, да? — усмехнулась Бикулина.

— Нет, ничего… Просто…

— Что просто?

В этот момент бабушка вбежала в комнату.

— Юля! Юлечка! — закричала она. — Они выиграли! Выиграли! У «Арарата»! Два — один! Они выиграли, Юля!

— Я же говорила, выиграют, — улыбнулась Бикулина, дёрнула Машу за руку.

— Пьём чай, девочки! — сама как девочка, затараторила бабушка. — Совсем забыла, я же купила днём торт! Немедленно пьём чай. А потом идём в кино! Хотите в кино, девочки? Юлечка, что там сегодня в нашем кинематографе?

— Я позвоню узнаю…

— Позвони, немедленно позвони, — продолжала бабушка. — Как жаль, девочки, что вы такие маленькие! Иначе бы мы по случаю победы одесситов выпили коньяка… Хотя почему, собственно, вы должны обязательно пить? Я могу выпить одна, правда? Юлечка, я иду на кухню, накрываю стол. Через пять минут жду вас!

В прихожей Маша побоялась как следует рассмотреть Бикулинину бабушку. Теперь же Маша украдкой её оглядела. Бабушка Юлии-Бикулины одновременно была и не была старухой. Прежде всего — темперамент. Не встречала Маша старух, столь бурно переживающих перипетии футбольных баталий, пусть даже одну из команд тренирует сын. Маниакальная чистота царила в доме. Нигде ни пылинки, за исключением портрета гуттаперчевой Бикулининой мамы, стреляющей из лука. Порядок. Судя по всему, стремление к порядку было наследственной семейной чертой. Маша заметила, как поморщилась Бикулина, когда она взяла со стеллажа дивную статуэтку-девушку, а потом поставила её на стол. Бикулина немедленно переставила статуэтку на место. Но всё же не Бикулина была стражем порядка. Бабушка. А разве стала бы дряхлая старуха, для которой истончилась, не шире голубиного шажка стала грань между жизнью и смертью, поддерживать такую чистоту в доме? Зачем? Какая-то неведомая цель влекла по жизни бабушку Юлии-Бикулины и не давала ей стариться. Не по-старушечьи и одета была бабушка Юлии-Бикулины. Светло-серые модные брюки и тонкий чёрный свитер под горло. Где это ходят так старухи? Гимнастика, видимо, была ей привычна, частые прогулки на свежем воздухе. Не шаркала бабушка шлёпанцами по квартире — как балерина летала!

Но было и старушечье в её облике. Морщины рубили лицо, зелень в глазах напоминала жидкую болотную ряску, а не густую юную хвою, как у Бикулины. Руки были сухие и бледные, в коричневых пигментных пятнах. Каждая косточка, казалось, на руке просвечивает. Маша отворачивалась, не смотрела на бабушкины руки. Синюшные магазинные цыплята почему-то вспоминались, и голос бабушки, хриплый, вибрирующий, — это уже был типично старушечий голос.

Настала пора пить чай, и вместо ожидаемых многочисленных розеточек, тарелочек, конфетниц, крохотных кусочков торта, чайных ситечек на накрахмаленной скатерти — всего того, чем ныне люди подчёркивают наследственную свою интеллигентность, Маша увидела простую клетчатую клеёнку на столе, на ней три огромные чашки, железный чайник и торт, грубо нарезанный прямо в коробке. А перед бабушкой стояла стройная рюмка с коньяком. Бабушка приглашающе повела рукой. Чаепитие началось. Что удивило Машу, так это то, что Бикулина и бабушка ели торт прямо из коробки, никаких розеточек не было и в помине, и пили красноватый, щедро заваренный чай, прихлёбывая, совершенно не стесняясь порицаемых звуков. Бабушка с интересом поглядывала на Машу. Маша робела. Так пить чай она не привыкла.

— Итак, дорогая моя девочка, — сказала вдруг бабушка, и Маша чуть не подавилась тортом, — что вы собираетесь нам поведать?

— Я?

— Да, вы!

Маша умоляюще взглянула на Бикулину.

— Что тебя интересует, бабушка? — вздохнула Бикулина. — Спрашивай, Маша не обидится.

— Вы недавно переехали в наш дом?

— Уже две недели.

— А чем, простите, занимаются ваши родители? — Бабушка отвела взгляд: наверное, ей самой было стыдно, но не задать этот вопрос она не смогла.

— Папа архитектор, — ответила Маша, — а мама тоже архитектор, но сейчас она занимается интерьером.

— Так-так… — бабушка задумчиво смотрела на Машу. Бикулина молчала. И молчание языкастой, неугомонной Бикулины настораживало Машу. Ей казалось, что, войдя в дом, Бикулина тотчас погасла как лампочка, подчиняясь некоему заведённому порядку вещей. Нравится ли этот порядок Бикулине, не нравится — можно было только догадываться. Почему так равнодушна, дремотно спокойна Бикулина — великая мастерица ломать заведённые порядки, не признающая никаких порядков, кроме тех, которые устанавливает сама? Здесь был какой-то секрет и, возможно, был ответ, который так настойчиво искала нынешняя осенняя Маша. Но тогдашняя, трёхлетней давности, весенняя Маша ничего не знала. И словно чёртик дёрнул её за язык.

— А вы сами, простите, — громко спросила она у бабушки, — чем занимаетесь? На пенсии?

Бабушкин взгляд сделался совершенно неподвижен, и Маше показалось, что она смотрит в глаза сове.

— Видишь ли, — медленно произнесла бабушка, — мне приходилось заниматься в жизни многими вещами, и вряд ли тебе будет интересно слушать перечень моих профессий… Поэтому я скажу только одно: я мать своего сына! И бабушка Юлии! Этого достаточно?

— Извините, пожалуйста… — Маша уткнулась в блюдце.

Бикулина хмуро молчала. Маша украдкой взглянула на неё, надеясь встретить в глазах Бикулины понимание и одобрение, но… пустыми были глаза Бикулины! «Ей всё равно? — подумала Маша. — Или же она считает, что безумная бабушка права? Это она в своём уме, утверждая, что она мать своего сына?»

— Я сейчас вернусь… — Маша окончательно растерялась. — Пойду причешусь… — И выбежала в прихожую.

Овальное зеркало в мраморной оправе мрачно отражало стоящий напротив высокий чёрный шкаф. Маша взглянула в зеркало и удивилась, какое бледное у неё лицо, словно изморозь какая-то на нём появилась. Так удивительно преломлялся свет в прихожей. Сюда доносился вибрирующий бабушкин голос: «…только сейчас поняла, Юля, ты осталась в Москве, чтобы не мешать… много работать, чтобы вытащить эту одесскую команду, по крайней мере, в призёры… Можно было сделать иначе… Зачем драматизировать события… позорить отца… на дерево… не обезьяна, не разбойница из шайки Робин Гуда…»

— Маша! — закричала из кухни Бикулина.

— Иду! — Маша вернулась в кухню.

— Я думаю, тебе надо написать отцу письмо и объяснить своё поведение… — продолжала бабушка.

— Хорошо, я так и сделаю, — кивнула Бикулина.

— Кстати, милая моя девочка, — обратилась бабушка к Маше, — твой отец случайно не проектирует спортивные сооружения?

— Нет. Он занимается жилищным строительством.

— То есть строит эти ужасные бетонные коробки?

— Ему самому неприятно…

— Когда твой отец тренировал свою первую команду в Хацепетовке, — повернулась бабушка к Юле, — они каждый раз проигрывали, когда их вратарь защищал западные ворота. Потом выяснилось, что идиот-архитектор так спроектировал стадион, что солнце с семи до половины восьмого светило вратарю прямо в глаза и он пропускал голы. Правда, потом, — хитро сощурилась бабушка, — твой отец это разгадал и всегда старался, чтобы западные ворота в первом тайме достались противнику. Кстати, девочки, — перестала смеяться бабушка, — пойдёмте в комнату, я вам кое-что покажу… — Голос её сделался таинственным.

Прошли в комнату, где стену украшал макет футбольного поля, на нём крепились магнитные фигурки игроков.

— Я хочу сказать одну очень важную вещь, Юля, — прошептала бабушка и странно посмотрела на Машу, словно та могла оказаться предательницей. — Я долго думала я поняла, как нужно твоему отцу строить игру в одесской команде… — В глазах у бабушки вовсю прыгали чёрные мячики. Маше стало не по себе. — Длинный пас! Необходим длинный пас! — страстно продолжала бабушка. — Зачем эти бесполезные комбинации в центре поля, нужен длинный пас! Защитник перебрасывает мяч через центр поля сразу к нападающим, ты понимаешь, Юля?! Ты напишешь об этом отцу?

— Хорошо, хорошо, напишу…

— Юля, это необходимо! Поклянись, что напишешь! Если напишу я, твоя дорогая мамочка разорвёт письмо в клочки и отец ничего не узнает… Напишешь?

— Напишу, напишу… — Бикулина, как заколдованная, передвигала магнитные фигурки по полю.

Маша тихонько вышла в прихожую, щёлкнула замком и оказалась на лестнице. Совсем стемнело, и две звёзды дрожали в окне, как зрачки-мячики в глазах Бикулининой бабушки.

Спускаясь вниз, Маша думала, отчего Бикулина так строга к своим родителям и подругам? И почему ни разу во время диковинных бабушкиных речей усмешка не тронула уст Бикулины? Маша вспомнила, с каким трепетным уважением произнесла Бикулина слово «безумие»…

И впоследствии Маша замечала: стоило ей выразить радость по поводу хорошей погоды, полученной пятёрки, похвалиться, что смотрела интересный фильм, — мрачнела, как туча, Бикулина, злые молнии сыпались из глаз. Почему-то нормальные человеческие радости были неприятны Бикулине. Но вот Маша рассказывала… про страшный сон, когда ей показалось среди ночи, что потоки тёмной крови хлещут с белого потолка и маленькая белая девочка с синими глазами раскачивается на люстре среди кровавых потоков — и… веселела Бикулина, брала нежно Машу под руку, уводила в укромный уголок и страстно выпытывала подробности безобразного сновидения. А Маше горько и больно было вспоминать гадкие детали.

— Бикулина хорошая, только странная, — сказала однажды Маше Рыба. — Она любит всё такое… неестественное…

— Выходит, она… сумасшедшая? — шёпотом спросила Маша.

— Что ты! — возразила Рыба. — Просто, она странная.

— Почему же ты с ней дружишь?

— А ты? — спросила Рыба.

— Не знаю… — Маша представила в роли ближайших подруг всех девочек класса и поморщилась — такой пресной, неинтересной, скучной показалась дружба с ними.

— И я не знаю, — вздохнула Рыба, — дружу, и всё…

Разговор этот произошёл много позже, когда всё утряслось и отношения Бикулины, Маши и Рыбы стали напоминать треугольник с вечно меняющимися сторонами. Бикулина всегда была гипотенузой, Маша и Рыба изменчивыми катетами, поочерёдно приближающимися к строгой гипотенузе.

Пока же неотвратимо надвигалось что-то недоброе. Маша почувствовала это сразу после посещения Юлии-Бикулины и беседы с её безумной бабушкой.

— Скажи, Бикулина, — тронула Маша подругу за руку, когда они шли вместе в школу и бойкий утренний ветерок неприятно холодил ноги под платьями. — Тебе… не страшно дома с бабушкой?

— А почему мне должно быть страшно? — подозрительно посмотрела на Машу Бикулина.

— И… не жалко родителей? Я бы вся изревелась, если бы мои родители уехали.

— Это даже хорошо, что я осталась в Москве, — засмеялась Бикулина, — папаша будет в Одессе команду лучше тренировать, чтобы побыстрее в Москву перебраться.

— А команда? — спросила Маша.

— Команда? Какая команда?

— Ну, которую он там тренирует…

— Что команда?

— Она же к нему привыкнет. Значит, к ним потом придёт новый тренер?

Бикулина вдруг остановилась. Обошла вокруг Маши, внимательно её разглядывая, словно редкостным чучелом была Маша.

— Никак не пойму, — засмеялась Бикулина, — дура ты или…

Маша почувствовала, что слёзы наворачиваются на глаза.

— А ты сама, кто ты? — не выдержала она. — Почему нельзя с тобой нормально разговаривать? Кто ты такая?

— Сейчас узнаешь, кто я такая… — прошептала Бикулина, и не успела Маша моргнуть, как сильная Бикулинина рука уже терзала её косу.

Маша знала, что в таких случаях полагается давать сдачи. Об этом неоднократно говорил ей и отец, частенько наблюдавший из окна, как подружки шпыняли Машу, а та лишь беззвучно глотала слёзы. «Нет, — вздыхал отец, когда обиженная Маша возвращалась домой, — не в меня ты пошла, в мамочку! Всегда надо давать сдачи, иначе затопчут!» — И уходил и забывал про Машу. А она так и не научилась сдавать сдачи…

Когда злая Бикулинина рука терзала косу, Маша молчала. Только слёзы дрожали в глазах, мешали видеть. Машина покорность ещё пуще взбеленила Бикулину, и она вдобавок поддала ей под зад острой своей коленкой.

— Надоела, надоела, надоела ты мне! — приговаривала, орудуя коленкой, Бикулина. — Пошла, пошла, пошла вон!

Некоторое время Маша шла, ничего не видя и не слыша. Ветер согнал с лица слёзы.

Маша пришла в класс, села за парту. Первым уроком была литература. Печальный бородатый Некрасов с портрета утешал Машу.

К концу урока Маша успокоилась и, когда прозвенел звонок, даже улыбнулась какой-то девочке, но та пробежала мимо. Маша вышла в коридор и оказалась одна, совершенно одна среди стремящихся куда-то мальчиков и девочек. Такого горького, непереносимого одиночества ей ещё не приходилось испытывать. Неожиданно она поняла: «Был мир. В мире были Маша и её подруга Бикулина. Теперь Бикулины нет. Мир разрушился. Пустота, пустота вокруг…» Всем подряд улыбаясь, Маша шла по коридору, мучительно ища, к кому бы подойти, с кем заговорить. Маше казалось, что её внезапное одиночество всем заметно, все смеются над ней! «Кто-нибудь, кто-нибудь», — шептала Маша, но никому не было до неё дела. «Рыба! — вдруг, словно лампочка, вспыхнуло в голове. — Рыба!»

Маша почти плакала, обегая коридор, ища Рыбу. И она нашла её… Рыба стояла у подоконника и весело смеялась. А рядом была… Юлия-Бикулина! С необычайной ясностью, словно это было пять минут назад, Маша вспомнила, как они шли с Бикулиной по улице, и Бикулина кричала Рыбе вслед самые обидные слова. Опустив голову, уходила от них Рыба, а Маша… Маша тайно радовалась этому! Потому что хотела дружить с Бикулиной одна, одна!

Зазвенел звонок. Перемена закончилась. Следующим уроком была физкультура. Как будто под стеклянным колпаком, куда не доходят ни слова, ни звуки, спустилась Маша на первый этаж в раздевалку. Там уже хихикали девочки, переодевались.

— Быстрей, быстрей давайте! — заглянула в раздевалку учительница.

Рыба и Юлия-Бикулина стояли у окна и разговаривали. Весела была Бикулина, Рыба смотрела на неё с обожанием. «Как я когда-то…» — подумала грустно Маша. Ей вдруг страшно захотелось узнать, о чём говорят Бикулина и Рыба, и Маша было сделала к ним шаг-другой, но тут Бикулина резко обернулась. Маша остановилась. Взгляд Бикулины прошёлся по ней, словно холодный душ. Но недолго смотрела Бикулина в глаза Маше. Ниже опустился её взгляд…

— Глядите-ка, девочки! — крикнула Бикулина, и все обернулись. Тишина воцарилась в раздевалке, Бикулина медленно указала пальцем на Машу. Все перевели взгляд на Машу. В тонком гимнастическом костюмчике, озябшая, стояла Маша под этим всеобщим взором, и ужас прохладной рукой гладил ей сердце. Ещё не знала Маша, что именно скажет Бикулина, но чувствовала — что-то ужасное. На фоне голубого зарешечённого окна стояла Бикулина. Белый голубь вольно кувыркался в небе, лохматый, как снежок, слепленный на скорую руку. Странная мысль возникла: навсегда запомнится этот голубь, навсегда запомнится Бикулина на фоне голубого, зарешечённого — чтобы не разбили дворовые футболисты — окна. «Неужели не отомщу?» — в тоске подумала Маша. И спроси злая воля: «Хочешь, чтобы тотчас упала Бикулина замертво?» — «Хочу!» — не поколебалась бы Маша. А пауза тем временем достигла высшей своей точки, и доли секунды оставались до того момента, когда все в недоумении переведут взгляд на Бикулину: что сказать хотела? Поэтому засмеялась Бикулина громко и ниже опустила указующую руку. — На ноги её посмотрите! Синяки! Новенькую-то нашу, оказывается, ремнём стегают!

Всеобщий хохот заплескался по раздевалке.

— Стегают, стегают! — кричали все, кому не лень. — Ах ты наша шалунишка, за что же тебя стегают, а?

— Неправда! — закричала Маша. — Это она! Это сегодня утром я с ней дралась!

Но никто не слушал. А одна девочка, вытащив из оставленной уборщицей в углу метлы хворостину, уже бегала вокруг Маши, имитируя процесс порки. Маша схватила девочку за руку.

— Пусти, дура! — сказала та, по Маша уже успела заметить в сё глазах испуг и не отпустила. Первый раз в жизни Маша почувствовала себя злой и сильной, первый раз увидела, что кто-то её боится. Едва успев осознать это, Маша забылась, потерялась, в голове зашумело. Маша не знала — она это или не она хлещет девочку по щекам и всматривается, всматривается в испуганные, безумные глаза. Их растащили.

— Сумасшедшая!

— Дура!

— Кретинка ненормальная, шуток не понимаешь?

Слова эти вернули Машу к жизни. Белый лохматый голубь уже не кувыркался в голубом небе.

Снова тишина установилась в раздевалке. Все смотрели то на Машу, то на Бикулину. Побитая тихо скулила в углу…

— Девочки! — вдруг сказала Юлия-Бикулина. — Это я виновата! Я наврала… Никто её, конечно, не стегает. Действительно, мы с ней утром немножко того… Да, Петрова?

И снова Маша почувствовала, что слёзы закипают в глазах. Снова, в третий раз за сегодняшний день, приготовился поплыть окружающий мир.

— Бикулина, ты… Ты… Бикулина…

Происходило невероятное! Маша в изумлении смотрела на ненавистную ещё мгновение назад Бикулину и чувствовала, что… готова простить её! И это было необъяснимо! И это было легко, словно тяжёлый слёзный камень таял в душе и на чистых тёплых склонах появлялась зелёненькая травка. Маша чувствовала, как щекочет, как ласкает душу эта нежная травка прощения. А слёзный камень тает, тает…

— Мир, Петрова? — спросила Бикулина.

Маша всхлипнула и выбежала из раздевалки.

Впервые простив Бикулину в раздевалке физкультурного зала, Маша не знала, что подобное чередование периодов нежной дружбы, охлаждений, обид и прощений станет основой их отношений с Бикулиной. Бикулина решала, когда переходить из одного состояния в другое. Однако, несмотря на предопределённость, была в каждом переходе и внезапность, когда каждой клеточкой души всё заново переживала Маша, не чувствуя, что это когда-то уже было. Но почему всё из года в год повторялось? Что это за слепая лошадь ходила по заведённому кругу? «А может… Бикулина безумна?» — пугалась иногда Маша.

Но была ещё Рыба. Красавица и художница Наташа Рыбина. Голубоглазая блондиночка, чей взгляд застенчиво скользил по всему окружающему и обретал ясность, когда Рыба смотрела на белый лист бумаги. Рыба жила с родителями и двумя младшими братьями в пятиэтажном доме, в двухкомнатной квартире, где вечно царил гвалт, что-то постоянно грохалось на пол, где было тесно, но весело. У Бикулины дома можно было рассказывать страшные небылицы в скупом жёлтом круге лампы на железной ноге. У Бикулины дома можно было со страхом прислушиваться к лёгким, рассыпчатым шагам бабушки. «Это привидение, привидение…» — шептала Бикулина, выключала свет, и жуть охватывала. У Бикулины дома нельзя было говорить о нормальных житейских вещах! У Рыбы наоборот. У Рыбы Маша чувствовала себя даже лучше, чем у себя дома. У Рыбы Маша забывала, что надо следить за каждым своим словом, каждую фразу сверять с зелёными глазами Бикулины, и, если нет на этом зелёном индикаторе выражения удовлетворения, надо из кожи вон лезть, чтобы исправиться. Короче говоря, у Бикулины Маше приходилось быть не такой, какая она есть, а хуже… У Рыбы же Маша была сама собой, может быть, даже лучше. Никогда не хватала Маша дома авоську, не летела в овощной за картошкой — у Рыбы пожалуйста! Не бросалась дома Маша мыть посуду после ужина — у Рыбы пожалуйста! А как любила Маша рассматривать рисунки Рыбы, которыми были завалены в квартире все подоконники! Маша перебирала рисунки, хор небесный звучал в душе. Такое же примерно чувство испытывала она, глядя из тёмной комнаты в звёздное небо. Но «ночь — сестра души», как утверждала Юлия-Бикулина, а рисунки Рыбы Маша разглядывала при свете дня. Всё многократно виденное Машей было на рисунках: дом, сквер, великий дуб, яблоня с вишней, старая скамейка на чёрной земле, но плакать хотелось, так они были прекрасны. «Вот так! — словно говорили дома, сквер, великий дуб, яблоня с вишней, старая скамейка на чёрной земле. — Мы прекрасны, потому что мы и есть жизнь! Мы — живые кирпичики, из которых складываются ваши души!»

Рисунки как бы возносили Рыбу над Машей и Бикулиной. Истинным солнечным ангелом, спустившимся с небесных сфер, казалась иногда Рыба. Закончив яростный спор или потасовку, Маша, готовая заплакать, и Бикулина, готовая растерзать Машу, переводили взгляд на Рыбу и… замирали, такое неземное спокойствие было в её взгляде, такая мягкая углублённость сквозила в нём. Молчали Маша и Бикулина, дивясь Рыбе.

— О чём задумалась, дивчина? — дёргала её за руку Бикулина.

— Я вот не верю, что динозавры были уродами! — отвечала Рыба. — Не может этого быть!

— Плыви, плыви, Рыба, дальше… — вздыхала Бикулина.

Иногда, пообщавшись поочерёдно с Бикулиной и с Рыбой, Маша думала, что душа Бикулины — жестокий мир, где холодное синее самолётное небо. На недоступном горизонте белеют айсберги, над ними реет, раскинув крылья, какой-нибудь снежный альбатрос с маленькими глазками и с длинным острым клювом. Холодно, бесприютно в этом мире. Лишь изредка неведомая игра природа изменит его: заблещет всё, засверкает, засияет — и кажется, будто теплее, вольнее стало, но… обман это! Всё остаётся по-старому! У Рыбы же в душе пели птицы, цвели цветы. Добрые звери там бродили, взявшись за мохнатые лапы. Солнце светило, но… не грело… Чуть тёплое было, чтобы только-только отогреться. Нет, не нравился Маше и этот добрый мир! И добрый Рыбин дом, и сама добрая, участливая Рыба были нужны Маше только после ослепительного холодного солнца Бикулины. Намаявшись, почернев в его ледяном обжигающем ультрафиолете, находила Маша недолгий покой в тёплом, добром мире Рыбы. Да, тёплом, добром, но… равнодушном! Только вот рисунки Рыбы… Только они надолго запоминались Маше, а сама Рыба растворялась, таяла в слабом солнечном свете, и не будь Бикулины, не нужна была бы Маше Рыба…

Вот к каким умозаключениям пришла осенняя, гуляющая по Ленинским горам Маша.

Итак, дружить с Рыбой было куда спокойнее, чем с Бикулиной. Иногда Маша мечтала, что вот Бикулина куда-нибудь уедет, скажем, к отцу, который уже тренировал тбилисскую команду, и они останутся с Рыбой одни… О, как мечтала об этом Маша! Но странное дело, стоило Бикулине уехать куда-нибудь на несколько дней или просто заболеть, как словно невидимая пружина лопалась — тоскливо, скучно становилось Маше и Рыбе. Оставшись одни, они бродили по улицам, смотрели какой-нибудь фильм, вздыхали, томились. К вечеру устремлялись на набережную, где Москва-река катила мутные волны, а небо над рекой катило красные волны. Маше и Рыбе не о чём было говорить! Они смотрели друг на друга удивлённо, словно только что познакомились. Тоска… Время обретало иное измерение, минуты превращались в часы. Тоска поражала не только волю, но и мысли. Они ползали в голове как сонные мухи, И Бикулина — злая, несправедливая, мстительница и оскорбительница — становилась неожиданно желанной!

— Эх! — обычно первой вздыхала Рыба. — Была бы Бикулина, она бы чего-нибудь придумала…

И действительно, стоило появиться Бикулине, жизнь обретала ускорение и непредсказуемость. В отсутствие Бикулины Маша могла с точностью до минут расписать свой день, свои дела. В присутствии Бикулины она не знала, что случится в следующую секунду. Куда повернёт река событий? Куда ошалевшими конями кинутся мысли.

Гонять и укрощать этих коней Бикулина была большая мастерица. Бикулина настигала Машу и Рыбу в моменты тягучей тоски и ничегонеделания — подкрадывалась сзади, стукала их головами или же резко задирала Рыбе юбку ж весело хохотала, как будто нет на свете ничего смешнее мелькнувших голубых Рыбиных трусиков и испуганного Рыбиного вскрика. Но Маша и Рыба всё равно были рады Бикулине, заранее прощали ей неминуемые безобразия. Появлялась Бикулина — значит, смерть тоске и унынию!

Время шло… Детство уходило, наступало девичество. Как-то сами собой прекратились походы на чердак к аквариумному окну, где плавало по вечерам солнце — золотая рыбка. Прекратились и вечерние прогулки — нехорошо гулять девушкам вечерами. Многие прежние забавы канули, но Бикулина изобретала новые, куда более интересные.

Отец Бикулины увёз вторую сборную страны в Сенегал, мать Бикулины отсутствовала, и Бикулина вытащила сигареты из отцовского письменного стола. Маша и Рыба набирали дым в рот и выпускали, Бикулина затягивалась и смотрела на подружек с некоторым презрением. Первого сентября курили сразу после уроков. Накануне вечером Бикулина вернулась с дачи. Ещё не успели толком поговорить.

Всем своим видом Бикулина показывала, что прожила на даче полную странностей и приключений жизнь. Затягивалась, как курильщик с многолетним стажем, и сначала выпускала немного дыма из ноздрей, а потом уже могучей струёй выдыхала. С солнечным лучом сталкивалась табачная струя, дробилась, ломалась, превращалась в безвольное облако. В кресле сидела Бикулина, тонкими пальцами постукивала по подлокотнику. Кольцо с загадочным зелёным камнем было у Бикулины на пальце. Маша и Рыба неотрывно смотрели на кольцо.

— Подарок… — значительно молвила Бикулина. — Говорят, этот камень очень, очень гармонирует с моими глазами…

— Кто говорит? — спросила Рыба. Но Бикулина лишь повела бровью, показывая неуместность и несвоевременность этого вопроса.

Действительно, камень в кольце и глаза Бикулины находились в полной цветовой гармонии. Бикулина по-прежнему курила и молчала. И Маша с Рыбой молчали, глядя на Бикулину. И вот уже почти священный трепет испытывали они. Не Бикулина сидела перед ними, а мудрая зеленоглазая красавица, чуть утомлённая, чуть разочарованная, с некоторой даже скукой глядящая в будущее. Ибо есть, есть ей что вспомнить! Есть отчего заломить по-цыгански руки за голову и повести томно плечами. Есть отчего улыбнуться небрежно, взглянув на несмышлёнышей-одноклассников. Есть, есть! Такой образ лепила Бикулина, а Маша с Рыбой принимали на веру все образы Бикулины.

Бикулина тем временем сняла с пальца кольцо, посмотрела сквозь камень на свет, протянула Маше. Маша тоже посмотрела сквозь камень на свет и изумилась… Пропало всё, только многокрасочная зелень, ломаная-переломаная, глубокая-преглубокая, потекла в глаза. И вот уже сама Маша светлым солнечным пятнышком скользнула внутрь зелени, где ни конца ни края — упругие волны, пульсирующая бахрома…

— Вот это да! — выдохнула Маша, протянула кольцо Рыбе.

— С ума сойти! — выдохнула Рыба, вернула кольцо Бикулине.

— Какое лето было, — потянулась по-кошачьи Бикулина. — Ах, какое было лето!..

Маша и Рыба облизали сухие губы, ожидая услышать дальнейшее. Но Бикулина пока не была склонна предаваться воспоминаниям.

— А ты, Рыба, — спросила она, — у тебя, Рыба, есть что вспомнить? — Бикулина особенно выделила «есть» и «что».

Рыба опустила глаза, зарумянилась. Необычайно похорошела Рыба за лето. Не ресницы, казалось, у неё — одуванчиковый пух. Глаза не просто голубели — цвели. Светлые волосы лежали на плечах латунными кольцами. Ноги стали длиннее. Плечи округлились. Много, много изменений обнаружили подруги в Рыбе. Бикулина изредка бросала взгляд в зеркало, словно сравнивая себя с Рыбой, и было неясно, довольна ли Бикулина сравнением…

— Я много рисовала, — сказала Рыба, погасив недокуренную сигарету. — И ещё я… целовалась с одним мальчиком!

— Сколько раз? — подалась вперёд Бикулина.

— Один раз.

— Где?

— Мы вместе рисовали на веранде.

— Как это случилось?

— Он тоже перешёл в десятый. Мы рисовали на веранде. Он подошёл сзади, смотрел, смотрел, а потом… положил руки на плечи. Я обернулась, а он… поцеловал…

— И что дальше?

— Он убежал. Сказал, что сейчас придёт, и не пришёл…

— А потом ты его видела?

— Видела.

— И что он?

— Ничего, — пожала плечами Рыба, — он скоро уехал.

— Ты, конечно, ходила его провожать? — усмехнулась Бикулина.

— Нет!

— Врёшь, врёшь! — захлопала в ладоши Бикулина. — Врунишка ты, врунишка! Хочешь, расскажу, как было дальше?

— Как ты можешь рассказать, тебя же там не было!

— Он уехал… На чём он уехал: на автобусе, на электричке?

— На автобусе. Но какое тебе…

— На автобусе! — перебила Бикулина. — На автобусе! А ты всю ночь перед этим не спала, ходила, наверное, по садику, ждала, что он придёт, да? А он не пришёл… Ты совсем с ума сошла, побежала к его дому, а там все окна погашены, дрыхнут все. Ты походила, походила, может, даже камешек ему бросила в окошко, да, Рыба? Но он не вышел… Ты пошла домой, проплакала до утра, а утречком рано-рано вдоль забора тихо-тихо на остановку, да? И спряталась где-нибудь под кустом, чтобы он тебя не видел. Он пришёл на остановку, автобус подъехал… Он в автобус садится, а ты дрожишь, не дышишь… Оглядывался он хоть, искал тебя глазами, Рыба? Или… нет?

Рыба кусала губы.

— Слёзок-то много, а, Рыба, пролила? — хохотала Бикулина.

Приступ веселья на неё напал.

Рыба встала…

— Рыбка моя, я же шучу! Откуда я знаю, как было? А ты уж обиделась… — нежно прижалась к Рыбе Бикулина, в глаза заглянула, спросила участливо, как мать: — Отгадала я, да?

Рыба кивнула. Слёзы уже блестели у неё в глазах, но пушистые ресницы не позволяли им скатиться.

— Ну, не плачь, не плачь, Рыбка, — обняла подругу Бикулина, — не стоит тот дурачок твоих слёз… Невелика птица… Ты всемирной художницей станешь, этот дурачок всем хвалиться будет, что когда-то тебя целовал… А ты плачешь…

«Боже мой! — подумала Маша. — Неужели она утешает её искренне? Неужели не последует никакого обмана? Боже мой, как изменилась Бикулина!»

Осторожно, чтобы не насторожить, не спугнуть, взглянула Маша Бикулине в глаза и отпрянула! Злой смех плескался в глазах! Всем своим существом Маша почувствовала: то, что было, — цветочки, грядут ягодки! Затаилась… «Что будет? Что будет?» — словно лихорадка била Машу. А Рыба тем временем вытерла слёзы и обняла доверчиво Бикулину, положив красивую свою голову на её острое плечо.

«Не верь! Не верь!» — хотелось крикнуть Маше, но она промолчала.

Мгновенно отгадав Машино настроение, Бикулина поднялась с кресла, подошла к ней. Словно диковинный камень, в кольце переливался Бикулинин взгляд. И были-таки в нём и искренность, и смущение, и даже искорки доброты мерцали, но всё это постепенно заволокла муть, куда, как в болотную типу, смотри не смотри — ничего не увидишь. И такой обволакивающей была тинистая муть, что привычное шоковое смятение ощутила Маша, после которого наступал обычно паралич воли, и Бикулина праздновала очередную (сотую, тысячную?) победу.

На этот раз страшным усилием Маша не отвела взгляд, не склонила голову, не дала разлиться в себе вязкому безволию. Бикулина почувствовала сопротивление, и не злость, но задумчивость появилась у неё в глазах. На потускневший мельхиоровый кубок уставилась Бикулина, где были выгравированы торжественные слова, а на крышке размахнул ногу в лихом ударе стриженный под полубокс футболист в длинных, словно надутых воздухом, трусах. И Маша повела свой непобеждённый взгляд по стенкам и полочкам и остановила его на фарфоровой статуэтке, которая ей очень правилась. Молоденькая девушка в пышной юбке, склонившись, завязывала башмачок. Всякий раз, приходя к Бикулине, Маша осторожно брала статуэтку, дивясь её хрупкости, тончайшим складочкам на красной юбке, миниатюрному голубому башмачку, — на нём при желании можно было разглядеть золотистые пряжечки. Из Голландии или из Дании привёз статуэтку Бикулинин отец, и, беря её в руки, Маша огорчалась, что непочтительно относится к статуэтке Бикулина, что вечно задвинута она куда-нибудь в неподобающее её красоте место — за чёрную вьетнамскую вазу или прямо под копьё угрюмого деревянного Дон Кихота, которому всё равно было кого разить — вазу или девушку. Вот и сейчас Маша нежно сняла с полки старую знакомую, сдунула пыль и ощутила, как сразу потеплела девушка, как ярче заиграли краски, блеснула на голубом башмачке золотистая пряжечка…

— Когда у тебя день рождения, Петрова? — услышала Маша голос Бикулины. — Я что-то забыла.

— В августе…

— В августе, — повторила Бикулина, — когда с неба падают звёзды, а с яблонь яблоки… Я дарю тебе эту статуэтку! Возьмёшь, Петрова?

— Что, что?

— Бери, говорю, статуэтку!

— Нет, — испугалась Маша. Быстро поставила фигурку на место.

— Если не возьмёшь, разобью! — Бикулина схватила статуэтку, занесла руку.

Скажи Маша «нет», тут же битый фарфор покатился бы по полу — в этом можно было не сомневаться.

— Спасибо, спасибо, Бикулиночка! — Маша поцеловала подругу. — Но я боюсь…

— Чего боишься? — нахмурилась Бикулина.

— Она же ценная! Что ты родителям скажешь?

— Скажу, пыль вытирала, разбила! В конце концов, это моё дело!

Снова несколько секунд смотрели они друг другу в глаза. Маше было горько и стыдно. Такими глупыми, лишёнными всяких оснований показались ей недавние мысли. Что, что смела думать она о ближайшей своей подруге? О бескорыстной, благородной Бикулине? Хотелось немедленно признаться, чтобы избавиться, очиститься от недавно мучивших её мыслей.

Бикулина мечтательно сидела в кресле, рассеянно крутила вокруг пальца кольцо.

— Бикулина! — решилась Маша.

Бикулина и Рыба посмотрели на Машу.

— Я хочу рассказать… — с невероятной отчётливостью Маша представила, что именно она хочет рассказать, и… замолчала. Внезапно почувствовала: нет, пнт у неё для этого слов! Нет! Рыба, о да! Та могла безо всяких слов нарисовать падающие звёзды, и падающие яблоки, и саму себя в светлом плаще под яблоней — мыслящую нотку в непрерывно звучащей, сотрясающей небо, землю и душу симфонии. Маша этого но могла. Она знала, что чувства богаче слов, и ей было страшно, что всё пережитое в недавний августовский шестнадцатый день рождения так и останется навсегда в ней, только в ней, в ней одной! Всё останется! И… никто не узнает!

…Солнечное утро, когда она проснулась рано-рано на веранде и увидела, что гладиолусы смотрят на неё белыми глазами.

И радость, и ликование, и лёгкая горечь… Последние слёзы детства — чистые и незамутнённые рано-рано утром — в последний раз! В последний раз! Сегодня ей исполняется шестнадцать лет…. Последние слёзы детства… Белые глаза гладиолусов…

И ранний завтрак, когда о дне рождения не говорили, но Маша чувствовала, чувствовала особенное к себе внимание — и в том, как мама подкладывала ей в тарелку салат, а отец с дедом многозначительно и весело переглядывались и шептались о чём-то. Маша прекрасно знала — они шепчутся о подарке. После завтрака она ушла в лес, и деревья шумели, и облака опустились ниже, и солнце то появлялось, то пропадало. Казалось, обычная была прогулка, но она не была обычной! Никогда, никогда ещё не видела Маша всё вокруг с такой безжалостной ясностью — каждый листик, каждая пролетающая бабочка открывали ей душу. И мох, на который она наступала, был не просто мох, а мох, выросший на опавших листьях, старших братьев тех, что сейчас так весело шумят на ветру, так бесстрашно смотрят в сумрачные глаза природы.

А потом были подарки, и стол в саду, и тосты говорили весёлые и чуть-чуть грустные. Шампанское, играя пузырьками, открыло Маше свою первую истину… Фужер шампанского — и не давит душу безжалостная ясность. Но недолго удалось посидеть за столом в саду. Дождь хлынул, холодный дождь-пограничник между летом и осенью. Чистая вода, как слёзы, побежала по веткам, белые гладиолусы рыдали, яблони роняли яблоки на мокрую траву. Перебрались на веранду. Шампанское открыло Маше вторую истину. И мать, и дед, и отец на секунду стали не самыми близкими и родными людьми, а людьми вообще, и, словно чужая, увидела Маша, что каждый из них по-своему печален, и поняла Маша: есть у них для этого причины! Такой была третья истина. Надо бы задуматься: а почему, собственно, они печальны? Но… не задумалась Маша…

А потом настал самый удивительный момент: все разошлись, Маша осталась на веранде одна. Одна, а перед ней сплошная стена дождя и мокрый сад, ворчащий как пёс. И своего дачного соседа увидела неожиданно Маша высокого, светленького ровесника. Бросив велосипед, стоял он за забором, не обращая внимания на дождь. Их взгляды неожиданно встретились, и неведомая энергия, вобравшая в себя и дом, и сад, и веранду, и шампанское, и мокнущие гладиолусы — всё на свете в себя вобравшая, включая Машу и соседа-ровесника, — молнией метнулась между ними, и словно обугленной почувствовала себя Маша. Отвернулась в страхе. Сосед медленно поднял с земли велосипед и пошёл, пошёл по траве, не оглядываясь… Дождь то стихал, то припускал с новой силой. Не соображая, что делает, спустилась Маша с крыльца, обошла дом и остановилась около куста смородины. Чёрные ягоды дрожали на кусте. Прозрачные ягоды-капли дрожали на кусте. У Маши закружилась голова. Она закрыла глаза, и… уже не куст смородины был перед ней? Но что? Что? Или… кто? Мокрый смородиновый листик прикоснулся к Машиным губам… О, какой это был сладостный поцелуй! В нём не было страха! Маша открыла глаза. Куст дрожал перед лицом. Как много листиков на кусте! Но какой, какой поцеловал её? Как много их… А дождь не прекращался. Маша совершенно промокла. Смородиновый куст тоже промок. Странно было Маше смотреть на этот куст, неотличимый от других кустов. Но Маша отныне собиралась его отличать! А через секунду уже хотела забыть про него! А через секунду опять смотрела на него с изумлением. «Маша! Где ты?» — раздался с веранды голос мамы. «Я здесь!» — Маша вернулась в дом.

Вот об этом-то обо всём и собралась Маша рассказать Бикулине и Рыбе. Уже произнесла роковое: «Я хочу рассказать…» — и замерла под любопытными взорами подруг. «Я сумасшедшая! — подумала Маша. — Хочу рассказать, как целовалась со смородиновым кустом! Я сумасшедшая!» Что-то гладкое и тёплое ласкало руку. Маша увидела статуэтку — девушку-голландку или датчанку, склонившуюся над башмачком.

— Ах ты предательница! — пробормотала Маша. — Из-за тебя, из-за тебя… чуть не…

— Что же ты хочешь рассказать? — услышала Маша голос Бикулины.

— Ничего! Ничего! — ответила быстро.

— А нам кажется, — сказала Бикулина, — ты что-то хочешь рассказать, но боишься… Правда, Рыба?

Рыба промолчала.

— Тебе страшно за себя или за нас? — спросила Бикулина.

— Как это? — не поняла Маша.

— Тебе страшно, что с тобой было или что мы вдруг кому-нибудь про это расскажем?

— Отстань, Бикулина, — устало сказала Маша. — Ничего не было… Я ни с кем не целовалась…

— Оставь в покое статуэтку! — сказала снисходительно Бикулина.

Маша испуганно поставила статуэтку на стол. Проклятая тина безволия всё-таки сковала душу! Снова всё на свете смешалось! Снова властвовали магические зелёные глаза Бикулины. Но… не до конца властвовали! «Всё нормально! Всё нормально… — успокаивала себя Маша. — Я не отдала ей смородиновый куст! Не отдала! И никогда не отдам, потому что это моё! Это первое «моё»! И я не отдам его Бикулине! Даже в обмен на чудесную статуэтку!»

А Бикулине, казалось, уже не было дела до Маши, до её невыясненных секретов. Опять повертела Бикулина вокруг пальца волшебное кольцо, опять мечтательно откинулась в кресле…

— Это было вчера ночью… — тихо сказала Бикулина, и Маша с Рыбой подались навстречу, забыв про всё. Столько сдерживаемой страсти прозвучало в первой фразе Бикулины. И куст, смородиновый куст с дрожащими каплями дождя на веточках показался Маше смехотворным. — Итак, это было вчера ночью… — повторила Бикулина. — Мы уезжали со спортивной базы. Было около девяти, а машина всё не приходила. Отец ушёл на площадь встречать. Вдруг прислали нового шофёра, а он не знает, как проехать к базе. Ушёл и пропал… Нет и нет его… Я ходила-ходила, ждала-ждала… Даже на лодке чуть-чуть покаталась. Уже звёзды появились на небе, а отца с машиной всё нет! Я вышла из лодки, решила, что тоже пойду на площадь. А если разминёмся, то пока иду по лесу, услышу, как едет машина, — дорога-то рядом! И сама вернусь. В общем, пошла… Я по этому лесу ночью тысячу раз ходила — и ничего, а тут прошла десять шагов и испугалась. Стою и ну ни шагу не могу сделать! А тут ещё сова противно закричала. Как будто горло ей перерезали. И темнота кругом… Как на Рыбиной картинке, где звёзды и яблоки падают. Но в лесу-то деревья высокие, пока звёзды разглядишь… А луна только-только поднимается. В общем, жутко. Всё равно иду…» Иду, сердце колотится, ноги как ватные. А идти надо метров пятьсот. Днём-то за три минуты пробегала, а сейчас… На середине дорожка чуть сворачивает. Дошла. И вдруг слышу — сзади шаги такие торопливые! Легко так кто-то сзади бежит… «Неужели, — думаю, — футболист какой-нибудь ночью разминается?» А шаги всё ближе, ближе… Я оглянулась. Что-то белое за деревьями мелькает. А что, не разобрать! Побежала. Метров десять пробежала, упала… Больно так. Встала чуть живая. Не могу бежать. Нога болит. А шаги всё ближе… Вдруг голос слышу. Симпатичный довольно мужской голос:

— Вы ушиблись?

— Да, — отвечаю, — из-за вас, между прочим, ушиблась…

— Почему же, — смеётся, — из-за меня? Я ведь вас не толкал, на ноги вам не наступал. Я ещё вас даже толком не рассмотрел…

Совсем близко подошёл. Лет тридцать ему. Худощавый такой, стройный, в белом полотняном костюме. Волосы тёмные, волнистые. На иностранного артиста похож. Ну точно, не нашего вида человек. И глаза в темноте блестят как у кошки. Только вот руки у него какие-то странные. Пальцы всё время как червяки шевелятся. Странный мужчина. И улыбка странная. Губы улыбаются, а глаза блестят, и всё! Не поймёшь, искренне улыбается или нет?

— Ага, — говорит, — вижу, вы хромаете? Не соблаговолите ли опереться на мою руку? — И подставляет локоть.

Что ж делать, соблаговоляю. Медленно идём. Страшно мне.

— Почему же вы меня так испугались? — вдруг спрашивает. — Неужели я такой урод?

— Я вас не видела, — отвечаю, — поэтому и испугалась. Откуда я знаю, кто сзади бежит? Вдруг какой-нибудь бандит и убийца?

Он смеётся.

— Ну а сейчас, — говорит, — уже не боитесь?

— Не боюсь… Вы… хороший человек… — А самой ещё страшнее. Шаги считаю. Но, как назло, медленно идём! Метров двести ещё до площади.

— Это верно, — говорит он как-то странно, — я хороший человек… Знаете ли, жена от меня без ума!

Я молчу. Какое мне дело до его жены?

— Почему вы на меня так странно смотрите? — вдруг спрашивает.

— Я не на вас, а под ноги смотрю. У вас бы так нога болела, — отвечаю, — не знаю, куда бы вы смотрели.

— Сколько вам лет? — вдруг спрашивает и улыбается.

— Шестнадцать. А что?

— Шестнадцать… — мечтательно повторяет. — Знаете, шестнадцать лет — прекрасный возраст. Потом сплошное разочарование. Как бы я хотел, чтобы мне всегда было шестнадцать!

— Увы, — говорю, — это невозможно…

— Почему, — спрашивает, — невозможно? Просто мне надо было умереть в шестнадцать лет, вот и всё!

Свет наконец вдали показался. Площадь, станция. И стук колёс. Электричка идёт. Я смотрю, где отец? Не вижу. Вздохнула…

— Почему вздыхаете? — спрашивает.

— Я вас боюсь! — говорю и прямо ему в глаза смотрю. И он смотрит.

— Поразительно, — говорит, — у нас с вами одинаковые глаза. У вас зелёные, и у меня тоже… Что это значит?

— Не знаю….

— Люди с зелёными глазами не должны друг друга бояться! — Смеётся, достаёт из кармана кольцо. — Вот возьмите на память…

Я беру. Даже если бы дохлую мышь подарил, всё равно бы взяла.

Вышли на площадь, на станцию. У меня от сердца отлегло. Электричка подходит.

— Жаль, — говорит он, — что я спешу. Надо ехать. Я бы ещё с удовольствием с вами поговорил.

Электричка уже под мостом. «Господи, — думаю, — хоть бы уехал этот человек!» А он говорит:

— Я подарил вам кольцо… Согласитесь, значит, и я вправе от вас кое-что потребовать?

— Да, — говорю.

— В таком случае, — совсем близко подходит, руки кладёт мне на шею. Гладит. — Какая гладкая у нас кожа… И синяя жилка пульсирует, я бы сказал, трепетно…

Молчу в ужасе.

— Я вас поцелую! — говорит. Наклоняется и целует… Я думала, умру, так крепко поцеловал. Отпустил. — Теперь вы меня поцелуйте на прощание… Ну!

Я закрыла глаза, чмокнула его в щёку.

— Что ж, — говорит, — и на том спасибо… — и побежал по мосту. Вскочил в электричку. Рукой мне помахал. Я быстрей на площадь. Бегаю, ищу отца. Нашла наконец. И машина сразу подъехала. Вернулись на базу. Только вышли, мать ко мне бросается. Обнимает, целует, плачет, словно год не виделись. И люди какие-то незнакомые по базе снуют. Ко мне подходит один.

— Вам не встречался случайно в лесу молодой человек в светлом костюме?

— Встречался, — отвечаю. — А что?

— Где вы его видели?

— Я с ним вместе по лесу шла, — говорю, — а потом он уехал на электричке.

— Когда?

— Минут пять назад. А что такое? Объясните мне!

Не объясняют, в машину бросаются. Потом тот, который со мной говорил, пальцем манит. Подошла…

— Девочка, миленькая моя, — говорит, — ты в рубашке родилась… Человек, которого ты встретила, опасный маньяк, убийца. Два дня назад он сбежал из клиники, а час назад задушил свою бывшую жену — она жила здесь неподалёку — и скрылся… Но ты не волнуйся, девочка, мы его поймаем… — Руку протянул. Я думала, попрощаться хочет, а он вдруг за ухо меня как схватит! — Не ходи, не ходи одна по лесу! — крутит ухо… И уехали…

Молчание воцарилось в комнате. Бикулина вертела на пальце кольцо. Маша и Рыба в изумлении на неё смотрели.

— Чай будем пить? — спросила Бикулина.

— Чай… — растерялись Маша и Рыба.

— Чего вы волнуетесь, дурочки, — засмеялась Бикулина, — его же поймали!

— Откуда ты знаешь? — спросила Рыба.

— Сегодня утром по радио объявляли!

Пошли пить чай.

— И… ты будешь носить это кольцо? — Рыба неизвестно почему начала заикаться.

— Не знаю… — Бикулина сняла кольцо, положила на ладонь.

— Дай! — попросила Рыба.

Бикулина протянула кольцо.

Рыба долго рассматривала его на свет. Сосредоточенной и очень строгой казалась Рыба.

Маша пила в оцепенении чай. А на улице уже смеркалось. На улице — весёлые голоса и стук перекатываемой по асфальту жестянки. Собачий лай и музыка из какого-то окна. Маша допила чай, походила по кухне. Выглянула в Бикулинино окно. Семёркин! Семёркин ходил по скверику, а Зюч мелким чёрным бесом сновал в кустах, всё обнюхивая, всему придавая значение. И Маше захотелось немедленно уйти из этого дома, где бабушка легко порхает, протирая без конца фотографии команд-чемпионов, в которых играл когда-то её сын, а фотографию жены сына — изящной лучницы — не протирает, где скупой жёлтый круг лампы на железной ноге высвечивает семейное безумие, где мебель черна и сурова, где страшные рожи скалятся с ковра, где Бикулина сидит на кухне, пьёт чай, а над зелёным кольцом витает незримая тень убийцы в белом костюме…

К спасительному окну приникла Маша. «Семёркин! — с неизъяснимой нежностью подумала она. — Семёркин, сейчас я уйду отсюда! Семёркин, подожди меня».

Маша пошла в прихожую.

— И мне пора, — встала из-за стола Рыба.

Молчание грозно повисло в прихожей. Маша и Рыба мялись около двери. Бикулина недобро на них смотрела.

Маша щёлкнула замком, распахнула дверь…

— Бикулина! — сказала Рыба. — А ведь ты всё наврала! Я вспомнила! Был такой французский фильм! И книга! Ты всё наврала!

Однако не смутилась, не застыдилась Бикулина.

— А вы, дурочки, поверили! — захохотала. — Конечно, наврала! А вы перепугались! Что мне, уже и пошутить нельзя? — взгляд Бикулины остановился на Маше. — Беги, беги, Петрова! А то опоздаешь…

— Куда опоздаю? — деревянным голосом уточнила Маша, всей душой сознавая, что уточнять не следует.

— Уйдёт Семёркин!

Маша отступила в сумрак прихожей. Теперь и Рыба смотрела на неё с любопытством.

— Семёркин? — спросила Рыба. — Откуда взялся Семёркин?

— Это ты спроси у Петровой! — захохотала Бикулина и захлопнула дверь.

Маша и Рыба молча спускались с лестницы. Вышли из подъезда. Семёркин их увидел, приветливо помахал рукой. Стиснув зубы, Маша прошла мимо…

С этого момента началось новое, причиняющее Маше не меньшую боль раздвоение. Второе «своё» появилось у Маши — Семёркин. Но если первое «своё» — смородиновый куст — было неведомо Бикулине, то про второе она догадывалась и мучила Машу как хотела. Каждый раз в светлую реку Машиных мыслей о Семёркине вливалась чёрная струйка горечи. Семёркин был солнцем. Бикулина — злой тенью. И Маша ненавидела Бикулину…

…Сейчас, сидя на уроке географии, глядя на карту полушарий Земли, Маша припомнила, что вчера именно среди осенних аллей Воробьёвского шоссе, когда она сидела на скамейке, к ней впервые пришло удивительное чувство освобождённости, словно вдруг что-то сдвинулось в мире вокруг и в самой Маше. Это можно было сравнить с маленьким землетрясением или с началом таяния ледника, когда рушится ледяная твердь и солнечный луч впервые ласкает освобождённую землю. Маше даже показалось, что лёд сдавил ей грудь, стало трудно дышать. Но это был последний холод! «Бикулина! Бикулина!» — произнесла Маша и… не почувствовала прежнего трепета. Ледник таял! Освобождённая земля не признавала Бикулину! «Семёркин! Семёркин! — прошептала Маша, чувствуя, что нет более в светлой реке чёрной струйки горечи. — Что же произошло?» — в изумлении смотрела Маша по сторонам. Осеннее Воробьёвское шоссе простиралось перед ней, но сама Маша стала иной! Бикулина больше не сковывала ледником душу, Бикулина больше не сидела ледяной занозой в каждой мысли! «Зачем я курила первого сентября у Бикулины дома? — подумала Маша. — Ведь это так неприятно…» Раздвоение кончилось.

Маша представила себе, что вот Семёркин ходит по двору с Зючом, а она подходит к нему, заговаривает… И Бикулина это видит! Взрыва боли, отчаяния в душе ждала Маша, но… осталась совершенно спокойной. Бикулина была более над ней не властна. Словно сухая ветка отвалилась, а дерево спокойно продолжало расти дальше. И Маша спокойно шла по Воробьёвскому шоссе, и ясен был её взгляд. «Хочется ли мне немедленно встретить Бикулину, чтобы она поняла, почувствовала, какой я стала?» — подумала Маша. И совершенно спокойно ответила себе, что ей всё равно, когда она встретит Бикулину: немедленно, завтра или через неделю. Потому что происшедшее необратимо! «Я свободна! Свободна! Теперь я сама решаю всё!» — Маша шла по Воробьёвскому шоссе, забыв про усталость и про время.

Маша вернулась домой под вечер. Шумел великан дуб, роняя листья, просеивая сквозь растопыренные ветки звёзды. Яблоня и вишня поджимали ветки, словно обиженные собачки хвостики. Раньше почему-то Маша всегда обращала внимание на робких вишню и яблоню, теперь же дуб-великан стал ей мил, и долго Маша стояла под дубом, слушая, как гудит в стволе ветер, глядя, как прыгают в ветках смертного дуба бессмертные звёзды. «И человек, — подумала Маша, — должен вот так… Как смертное дерево носить в себе бессмертные звёзды…» И дальше пошла, узнавая и не узнавая всё вокруг. Двор стал меньше, дом ниже, синие вечерние просветы между корпусами совсем узенькими. А вот и круглое окно-аквариум, пленявшее когда-то давно Машу закатными картинами. Из этого окна ступала Бикулина на дорожку шириной в кирпич, ведущую на крышу, а у Маши сердце обмирало, и бесстрашной Афиной-Палладой казалась ей зеленоглазая Бикулина. Давненько, давненько не была Маша на чердаке… Маша остановилась в задумчивости перед входом на чёрную лестницу. Минута — и Маша была бы на чердаке! Ещё минута — и Маша шла бы кирпичной дорожкой на крышу, а потом обратно. И ветер бы трепал серое пальтишко… «Зачем? — подумала Маша. — Зачем почитать чужое безрассудство за собственную слабость? Зачем?» — И оглянулась на дуб, ища поддержки. Дуб согласно кивнул ветвями.

Дома никого не было. На столе Маша обнаружила записку: «Ушли в кино». Внизу отец нарисовал себя и маму, нежно обнимающихся на последнем ряду. Маша вспомнила, что ничего с утра не ела, и пошла на кухню. Но в этот момент зазвонил телефон, пришлось вернуться.

— Здравствуй, Петрова, — услышала Маша голос Бикулины. — Прогуливаем, да?

— Прогуливаем, — зевнула Маша.

— А с кем?

— В одиночестве…

— В одиночестве… — протянула Бикулина. — Но в мыслях? Кто в мыслях?

— Семёркин, — спокойно ответила Маша, — но главным образом, ты!

— Семёркин? Я? — Бикулина растерялась, как охотник, который долгие дни и ночи караулил зверя, а зверь вдруг неожиданно подходит сзади, кладёт на плечи лапы.

— Кстати, Бикулина, — сказала Маша. — Ты алгебру сделала?

— Сделала.

— Вынеси-ка завтра списать в беседку, ладно?

— В восемь ноль-ноль… — Новые, незнакомые нотки звучали в голосе Бикулины, но Маше лень было размышлять, что это: презрение, уважение или удивление? — Был медосмотр, — продолжала между тем Бикулина. — Теперь, Петрова, ты никогда не узнаешь, какая у тебя грудь: мягкая, упругая или хрупкая… На осмотре это определяли…

— А у тебя какая грудь? — засмеялась Маша.

— Увы! У меня пока грудь-невидимка. Нулевой номер… Доктор сказал, что, какая она, выяснится годика через два… Посоветовал есть больше мучного… Но Рыба, Рыба! Вот у кого грудь!

Пауза.

— Ладно, Бикулина… Спасибо, что позвонила. А сейчас я устала. До завтра… — Маша повесила трубку. И легла спать, хотя звёзды сияли вовсю, вызывали Машу на беседу.

Утром в восемь ноль-ноль Маша списывала в продуваемой ветром беседке алгебру. Ей было не по себе, потому что раньше Маша всегда сама делала домашние задания. Бикулина придерживала странички тетради, чтобы ветер раньше времени не перелистывал.

— Петрова, — сказала Бикулина, когда Маша всё списала. — Что случилось? Почему ты такая молчаливая и сосредоточенная?

— Опаздываем! — посмотрела на часы Маша. — На перемене расскажу.

Но на перемене Бикулина совершила ошибку.

— Где шастала? — грубо спросила Бикулина.

А Маша только улыбнулась. Нет! Этим ключом не откроешь волшебную дверь! А когда Бикулина, потеряв терпение, закричала: «Ну и стой себе у окна, дура! А к нам с Рыбой больше не подходи!», Маше стало совсем смешно.

На географии Маша вдруг пожалела Бикулину. Она увидела, какие худенькие у неё плечи, как нервно листает Бикулина учебник, как порывисто суёт и вытаскивает из портфеля тетрадь. Маша вдруг увидела Бикулину без ореола ледникового сияния, и… ей стало вдвойне жалко Бикулину!

Маша вырвала листок, написала: «Бикулина, не мучайся! Ледниковый период закончился. Я свободна! Теперь ты — это ты. Я — это я. Ледник растаял. Вчера. Бикулина, я свободна!» Сложила листок, надписала: «Бикулине». Передала. Записка устремилась к Бикулине. Маша внимательно оглядела одноклассников. Никто, никто не подозревал о леднике, так долго давившем Машу. Никто не подозревал, что он растаял. «Семёркин! — подумала Маша. — Вот кто об этом узнает!» Вырвала второй листок. «Семёркин! — написала Маша. — Я хочу с тобой поговорить. Приходи в пять часов в беседку, ладно?» Передала записку…

Бикулина и Семёркин получили записки одновременно. Одновременно прочли. Одновременно оглянулись.

Маша спокойно кивнула Бикулине и улыбнулась Семёркину.

1980 г.