1

«Простота – преддверие конца», – подумал Каргин, вернувшись в офис после короткой, но познавательной поездки в метро. Все сложное по мере приближения к концу упрощается, с него, как с математического уравнения, слетают надстройки лишних цифр, обнажая лицо сути. Так, в конце Второй мировой войны, к примеру, мало кто вспоминал систему социального обеспечения в Третьем рейхе, а все в ужасе смотрели на бараки и печи Освенцима. И в последний год существования СССР никто не восхищался советской наукой и бесплатными поликлиниками. Все гневно сверлили глазами пустые прилавки, провожали ненавидящими взглядами черные начальственные «Волги». Мысли вовлеченных в решение уравнения людей приобретают нечеловеческую ясность или, если угодно, скорость света.

Но эта скорость забывчива и – без реверса. Домой, как писал великий американский писатель Томас Вулф, возврата нет. Мир во все времена стоял на неправильных, но постепенно обрастающих, как мхом, человеческим содержанием вещах. Исправление мира предполагало замену одних неправильных вещей другими, но за вычетом умягчающего их человеческого содержания.

Мысли Каргина со скоростью света летели неизвестно куда, выхватывая из жизнеобразующей тьмы фрагменты лица сути. Они возникали как «мимолетное видение», но Каргин бы остерегся сравнивать увиденное с «гением чистой красоты».

Любая идея, любая мысль таили в себе истину и – отрицание истины. В этом пространстве разыгрывались исторические и общественные драмы, рождались, крепли, слабели и распадались государства и империи.

Взять, к примеру, странную сталинскую идею о том, что по мере продвижения СССР к коммунизму классовая борьба в нем будет только нарастать. Кто только, особенно в годы хрущевской «оттепели», не «оттоптался» на этом тезисе, объявляя его то проявлением маниакальной сталинской подозрительности, то – выстрелом стартового пистолета к репрессиям тридцатых годов. А ведь прав, прав оказался отец народов! К середине восьмидесятых, когда, казалось бы, и никаких классов в марксистском понимании в СССР не осталось, именно руководящие товарищи, так называемая номенклатура, которую прежде Сталин держал в «ежовых рукавицах», вдруг обнаружила звериную страсть к деньгам и собственности. Сверхкласс, – или, по Р. Т., СверхВоры хапнули общенародную собственность, установили двухклассовый – СверхВоры и все остальные – строй.

«Общенародная собственность – такой же абсурд, как пирсинг во влагалище старой девы», – вспомнился Каргину один из бессмертных афоризмов Романа Трусы. И тут же вспомнился другой: «Самые яростные борцы за традиционные ценности – самые яростные их ненавистники».

Р. Т. знал, что говорил.

Техническое задание было сформулировано им предельно конкретно. Имеющиеся в распоряжении заказчика составляющие формулы «Очистителя жизни» – «отдать» и «терпеть» – следовало умножить на «любить» и «умереть».

Недостающие компоненты Каргину следовало получить у скрывшихся с лица земли Бивы и Выпи. Выпь вполне могла подняться над лицом земли, а Бива – уйти под кожу этого лица. Но Каргину почему-то казалось, что он легко отыщет дизайнерш, вернет их, как пирсинг, на лицо сути, как только…

Это «как только» не давало ему покоя, оставалось досадным (последним?) препятствием на пути летящей к свету (концу?) простоты. Оно тянулось из прошлого сквозь настоящее в будущее, как трубопровод неизвестно с чем.

Каргину не хотелось ввинчиваться в трубопровод.

Лишние знания его давно не привлекали. Они рождали лишние мысли.

Он вдруг вспомнил, как недавно участвовал в заседании «круглого стола» в Академии моды. Тема: «Человек и одежда в новый ледниковый период». Каргин никогда бы туда не пошел, но Академией моды заправляла особа, близкая к президенту, а потому министр велел ему быть. «И букет прихвати, – сказал министр, – говорят, она любит тигровые розы». Изнывая от скуки на «круглом столе», Каргин взялся листать розданный участникам журнал, кажется, под названием «Знание – сила». Там была статья, доказывающая неотвратимость наступления ледникового периода в 2027 году. Он изучил номер от корки до корки и помимо точного срока наступления нового ледникового периода узнал, что первым словом, произнесенным человеком семьдесят тысяч лет назад, было слово х…й. Ничего другого, как свидетельствовали проведенные антропологические изыскания, древний человек, имея в виду тогдашнее устройство его глотки, произнести попросту не мог.

Размышляя над смелым научным открытием, Каргин пришел к выводу, что древний человек, по всей видимости, не одну тысячу лет (пока происходили изменения в строении гортани) обходился этим первым и единственным словом.

Ну и что мне от этого знания, помнится, мрачно подумал Каргин, глядя на затерявшийся среди пакетов с подарками (под них был определен специальный стол) букет тигровых роз, в чем его сила? А может, мелькнула мысль, она как раз и заключается в том, что (Каргин более ни мгновения в этом не сомневался) первой одеждой человека в ледниковый период семьдесят тысяч лет назад был кусок звериной шкуры, которым тот прикрыл скрючившийся от холода х…й? Глядя на поникшие тигровые розы, Каргин подумал, что «круглый стол» в Академии моды удался…

…Он зачем-то открыл встроенный в стену кабинета шкаф и долго смотрел на защитного цвета пиджак, приобретенный в магазине «Одежда» (с недавних пор «Экспедиция») в Каланчевском тупике. И пиджак как будто смотрел из полумрака на Каргина, поблескивая пуговицами-глазами, переливаясь всеми оттенками хаки. Цвет жизни, пощупал рукой шершавый материал Каргин. Экспедиция – это и есть «шершавая жизнь».

Куда ты хочешь отправить меня, дружок, в какую экспедицию?

Пиджак между тем изображал собой то ослепительно-зеленый луг, на который выходят из воды гуси, то желто-коричневое болото, где ночует Выпь, то серо-мшистую, просверленную норами и ходами лесную землю, где ворочается Бива, то… раскроенную по всем правилам портновского искусства стодолларовую купюру. Ну да, похлопал пиджак по карману Каргин, какая жизнь без денег?

Воистину, цвет жизни был везде, как, собственно, и сама жизнь на известной картине художника Ярошенко – в арестантском вагоне, из окошка которого сквозь железную решетку крошили голубям хлебушек то ли каторжане, то ли какие-то (столыпинские?) переселенцы.

Каргин мысленно соединил рельсы на картине «Всюду жизнь» с рельсами современного московского метро, невозможный смартфон в руках сталинского горняка на мозаике начала пятидесятых годов с мигающим зелеными огоньками «Очистителя мыслей» на станции «Киевская-кольцевая» – и подумал, что поезд едет куда-то не туда. Во всяком случае, точно не туда, где реально «всюду жизнь», а если и жизнь, то только такая, как на картине Ярошенко – в арестантском вагоне за железной решеткой. Пусть даже крошащие хлебушек голубям сквозь решетку люди в вагоне в тот момент и не осознают своей неотменимой обреченности. Зеленый – долларовый – свет светил, как светофор, но рельсы на горизонте завязывались (морским?) узлом. Только безумный машинист мог гнать состав в том направлении – на станцию с тройным – «Долларовая – Узловая – Смертельная» – названием.

Каргин вспомнил про другой зеленый свет, освещающий путь… куда?

2

Ему и в голову не могло прийти, что он снова увидит музейный германский «Telefunken», стоявший некогда у деда в курином сарае в Мамедкули. Последний раз Каргин видел его в конце шестидесятых, когда Порфирий Диевич готовился к переезду из Туркмении в Подмосковье. Он удивительно легко и спокойно относился к нажитой собственности, как, наверное, отнесся бы к пирсингу во влагалище старой девы, если бы та явилась к нему на прием. Порфирий Диевич покидал Мамедкули налегке. Рюмки из дворца адмирала Хорти были давно подарены Ираиде Порфирьевне и частично пропиты Иваном Коробкиным. Мефистофелю предстояло переквалифицироваться в «шайтана» и навсегда остаться в песках.

К Порфирию Диевичу зачастили бывшие пациенты с подарками. Казалось, в Мамедкули венерическими болезнями переболели все, включая старых (с пирсингом и без) дев, если таковые имелись в этом славном городе.

«Сейчас изобрели новые сильные антибиотики, – заметил деду в свой последний приезд Дима (ему в ту пору было шестнадцать лет, и он уже опасливо размышлял на эту тему), – скоро, наверное, венерические болезни ликвидируют как класс. Ты останешься без работы».

«Никогда, – уверенно возразил Порфирий Диевич. – Наоборот, чем дальше, тем их будет больше и тем они будут разнообразнее. Прогресс и болезни – сообщающиеся сосуды. Точно так же как деньги и болезни. Венерические болезни… – на мгновение задумался дед, – это… неопалимый кусок хлеба для врача-венеролога, надеюсь, Господь меня простит. Ты – молодой, ты доживешь до времени, когда болезни будут искусственно создаваться и распространяться, чтобы люди непрерывно платили за лечение».

Неопалимый, он же неотменимый, подумал позже, когда Порфирий Диевич поселился на зимней даче в Расторгуеве, где к нему немедленно потянулись больные, Каргин. Самое удивительное, что дед никоим образом не афишировал свою профессиональную принадлежность. Информация о нем распространялась вирусно, как сами кожные, венерические и прочие болезни, а позже – зловредные компьютерные программы.

Куры и примкнувшие к ним голуби в год расставания деда с Мамедкули гадили на «Telefunken» особенно интенсивно, словно хотели таким странным образом заставить хозяина изменить решение. Приемник как будто оделся в доспехи из гуано. Оно стекало по нему, как лава по склонам вулкана. Уже и шкалу затянуло серой коростой. Только два сохранивших в неприкосновенности свои канувшие в Лету названия города победительно прочитывались на загаженной шкале – Danzig и Stalingrad. На приемнике по-прежнему гордо ночевал, а судя по количеству гуано, и дневал (галльский?) петух. Тевтонская мощь вновь была посрамлена и унижена. Заходя в сарай за яйцами, Каргин вспоминал слова фельдмаршала Кейтеля, увидевшего в Потсдаме на подписании акта о безоговорочной капитуляции Германии французского генерала. Как, удивился Кейтель, французы тоже нас победили?

Не проспи величия…

Слова витринного бога одежды вспомнились Каргину, когда он узнал от Ираиды Порфирьевны, что приемник не просто сохранился, а находится на даче, на чердаке, и, вполне вероятно, в рабочем состоянии.

«Я его, естественно, не включала, – сказала Ираида Порфирьевна, – но, кажется, там есть какие-то провода. Я вообще страшно разозлилась, когда он мне его притащил…»

«Кто?»

Каргин на служебной машине вез мать домой с премьеры художественного фильма «Интимные места» в клубе «Фани-кабани». Геронтофил-сосед, так называемый «мальчик», предусмотрительно скрылся. В охране сказали, что «…он только что был здесь». В ресторане: «Должен появиться с минуты на минуту». Похоже, в «Фани-кабани» царила круговая порука. Своих мерзавцев здесь не сдавали, или все здесь были мерзавцами.

Услышав про приемник, Каргин едва сдержался, чтобы тут же не рвануть на нетопленую дачу в Расторгуево. Но дело шло к концу рабочего дня. Они нервными рывками продвигались по бесконечной, как дни экономического и финансового российского кризиса, Профсоюзной улице. Дорога впереди была не просто застегнута на все пуговицы, а затянута под самое горло на неразъемную «молнию» из тысяч вцепившихся друг другу в бамперы машин.

«Хорошо, что ты про него вспомнил, – продолжила Ираида Порфирьевна, – отнесешь этот хлам на помойку. Зачем он мне его привез? И зачем я, дура, его взяла?» – с недоумением повернулась к Каргину.

«Чтобы не проспать величия», – едва слышно пробормотал себе под нос Каргин, но мать расслышала. Она уже давно слышала все, что хотела, а чего не хотела – не слышала, даже если бы ей об этом трубил прямо в ухо хоботом слон.

«Какого еще величия?» – с подозрением посмотрела на него Ираида Порфирьевна.

«Помнишь, так говорил фотограф в фильме», – нашелся Каргин, вспомнив, что этот фотограф изъяснялся в фильме исключительно матом. Скорее всего, он бы сказал: «Чтобы не просрать величия…»

«Тоже смотрел эту мерзость?» – брезгливо поджала губы Ираида Порфирьевна.

«Как и ты, – пожал плечами Каргин, – купился на название».

«Я не купилась, – возразила Ираида Порфирьевна, – поздно мне покупаться на такие названия».

Понеслась смотреть, как ветер, усмехнулся про себя Каргин, да еще с… так называемым «мальчиком».

Ираида Порфирьевна посмотрела на него с презрением.

Похоже, все вокруг – Р. Т., мать, Надя, президент, секретарша и далее по списку – читали его мысли, только Каргин не был обучен телепатии и, следовательно, был обречен выглядеть в чужих глазах вместилищем всех существующих пороков.

Неужели, в ужасе подумал он, вспомнив огромные следы на снегу под окнами дачи, приемник притащил… Снежный человек Посвинтер?

Все-таки в его фамилии определенно не хватало буквы «т», продолжил судорожные филологические изыскания Каргин. Фамилию ПоЦвинтер он уже отработал. Теперь – ПосТвинтер. Это слово, в принципе, тянуло на международное определение для Снежного человека – существа (пост), то есть пережившего ледниковый (винтер) период. Без «т» фамилия Посвинтер наводила на мысли о бегающем по снегу жопастом щетинистом поросенке – подсвинке, как их называли мясники и охотники.

«Слушать приемник, – упавшим голосом произнес Каргин, хотя должен был сказать: „Смотреть «Интимные места»“, – никому не рано и никогда не поздно. Кто тебе его привез, мама?»

«Зиновий Карлович, друг папы, – ответила Ираида Порфирьевна. – Помнишь, они играли в карты? Не сам, конечно. Он умер позже отца. Странно, – на мгновение задумалась она, – он был такой пузатый, с синими венозными ногами, все время ел сало, кашлял, а дожил почти до ста лет…»

«Эти вещи вне логики, – заметил Каргин, – у тебя тоже есть шанс».

«Но я не ем сало», – возразила Ираида Порфирьевна.

«Зато интересуешься „Интимными местами“ и… кашляешь, потому что куришь», – заметил Каргин.

«Пошляк, – поморщилась Ираида Порфирьевна, полезла в сумку за папиросами, но, к счастью, не нашла. – Положишь мне в гроб пачку „Любительских“, – сказала она, – а лучше блок».

«Я пошутил», – спохватился Каргин, опасаясь, что мать обиженно замолчит.

«Пошлость – восьмой смертный грех, – продолжила ненужную тему Ираида Порфирьевна. – Она как… холодный жир на кастрюле, – привела бытовой, но, видимо, близкий ей пример. – Противно брать в руки, а отмывать… еще противнее».

«Но Зиновий Карлович, тем не менее, дожил до ста лет», – вернул лыко в строку Каргин, хотя, честно говоря, не помнил, был ли Зиновий Карлович пошляком. То, что он любил сало (холодный жир?) и ходил в сетчатой майке, наводило на такую мысль, но не являлось стопроцентным доказательством.

«В Калифорнии, – сказала Ираида Порфирьевна, – в доме дочери в Сан-Диего. Она там вышла замуж за мексиканца, торговавшего томатной пастой. Они жили на деньги Зиновия Карловича, а когда деньги кончились, мексиканец исчез, и она сдала отца в дом престарелых. Как я понимаю, вместе с приемником. Это была единственная вещь, с которой тот никак не хотел расставаться. Приемник до самого конца стоял на тумбочке в его комнате».

«Откуда ты знаешь? – удивился Каргин. – Может быть, на столе или на подоконнике?»

«Мне рассказал армянин, который привез из Америки приемник. Он ухаживал за стариком последние годы».

«Неужели… Жорка?» – изумился Каргин.

«Да ну что ты, – махнула рукой Ираида Порфирьевна, – социальный работник. Того Жорку в середине девяностых застрелил в Ереване в ресторане охранник президента Армении. Он заявился туда с какой-то нашей бабой из правительственной делегации, а Жорка – он был хозяином ресторана – узнал эту бабу, подсел к ним за стол. То ли она не вернула ему долг, то ли у них была незавершенная любовь. В общем, этот охранник, даже не охранник, – уточнила Ираида Порфирьевна, – а чуть ли не начальник всей службы безопасности застрелил его прямо за столом. Пуля перебила шейную артерию, фонтан крови достал до потолка. Читал роман „Моби Дик“? Жорка погиб, выпустив в воздух кровавый фонтан, как сраженный гарпуном кашалот».

«Откуда тебе известны такие подробности?» – покосился на мать Каргин.

Он всегда знал, что у Жорки мало шансов дожить до ста лет, но хотел верить в невозможное. В то, что Жорка где-то ездит, пусть не на «виллисе», который ему подарил Ленин, а на джипе, который ему подарил Путин (Каргин не знал, какая фамилия у президента Армении). В то, что по вечерам он играет в преферанс в саду, пусть с другими людьми и под другими (армянскими?) звездами. И на тебе, погиб, как кашалот, выпустив фонтан крови в потолок…

«В отличие от тебя, – строго посмотрела на сына Ираида Порфирьевна, – я слежу за новостями, слушаю радио… Во всяком случае, раньше слушала. – Она не стала уточнять, какое именно радио. Но вряд ли это был музейный, вполне возможно, с присохшей (вместо гуано) томатной пастой „Telefunken“. – Отец тоже переживал, когда узнал, – продолжила Ираида Порфирьевна, – он сказал, что Жорка, конечно, был бандит, но бандит широкий, с юмором и с душой… Охранника потом уволили, но не посадили, якобы он застрелил Жорку в целях самообороны».

«Но как приемник попал к тебе? Откуда взялся этот армянин?»

«Зиновий Карлович отписал в завещании, что дочь сможет распоряжаться остатками средств с его счета только после того, как приемник будет передан мне. А если бы я к тому времени умерла, он бы достался тебе. Армянин сказал, что с него взяли пошлины на трех таможнях, что он никогда бы не поволок приемник, если бы Зиновий Карлович не предусмотрел в завещании оплату этого путешествия и премию ему… Странно, – добавила после паузы Ираида Порфирьевна, – почему-то он запретил армянину лететь через Германию. Неужели немцы могли покуситься на эту рухлядь? Наверное, – задумчиво посмотрела в окно на хамскую, матерно шевелящую губами рожу, притиснувшуюся к ним впритык в битом „мерседесе“, – Зиновий Карлович сошел с ума. Зачем он вообще забрал этот приемник из нашего курятника в Мамедкули в Америку?»

«Он нам уже не скажет. – Каргин с удовольствием отследил мастерский на предельно ограниченном пространстве маневр Палыча. Тот, как опытный пастух обнаглевшего барана, перегнал матерящуюся рожу в параллельный ряд – прямо под черный адский выхлоп закопченного, груженного бетонными блоками КамАЗа. – Ты включала приемник?»

«Нет, конечно, – удивленно ответила Ираида Порфирьевна. – Армянин предупредил, что это бесполезно. Зиновий Карлович включал его каждый вечер в течение многих лет, но без толку».

«Зачем же он его включал?»

«Люди сходят с ума по-разному, – вздохнула Ираида Порфирьевна. – Но каким бы причудливым ни казался так называемый орнамент сумасшествия, всегда существует потаенная – отправная – точка безумия…»

«Это тоже сказал армянин?» – перебил мать Каргин.

«Ему пришлось в Америке переквалифицироваться в социального работника, – не стала отпираться Ираида Порфирьевна, – в СССР он был врачом-психиатром, между прочим, кандидатом наук!»

У Каргина закралось ужасное подозрение, что не просто так отправилась она с «мальчиком» в «Фани-кабани» смотреть «Интимные места». Судя по тому, сколько ей всего успел поведать загадочный армянин, они провели немало времени вместе.

«Я понял, – сказал он, – потаенной – отправной – точкой безумия у Зиновия Карловича был довоенный приемник „Telefunken“, который он по какой-то причине всюду возил за собой и с которым не расставался до самой смерти».

Другой же, подумал Каргин, потаенной точкой безумия вполне могут быть «Интимные места»… Но не довел мысль до конца, вспомнив про «массовидность» (термин В. И. Ленина применительно к террору) телепатических способностей у окружающих его людей.

«Он, например, говорил армянину, что в шестьдесят четвертом году услышал по этому приемнику, что Советский Союз развалится в девяносто первом…»

«Как он мог это услышать? – разозлился Каргин. – Где? В курятнике?»

«Они слушали приемник с папой. Когда папа был рядом, приемник включался, и… что-то такое они иногда слышали».

«Ты проверяла вещи после визита армянина? – спросил Каргин. – Все на месте?»

«Интересно, – с презрением посмотрела на него Ираида Порфирьевна, – существует на свете хоть один человек, которого бы ты не подозревал в воровстве и… – брезгливо скривила губы, – распутстве?»

«Целых два! – быстро ответил Каргин. – Ты и… президент России. Нет, – спохватился, – три! Я забыл Палыча».

«Он жил у меня несколько дней, – сказала мать. – И останавливался на обратном пути из Еревана. Ну и что?»

«Ничего, – пожал плечами Каргин. – Он не говорил про велосипед? Помнишь, стоял в сарае рядом с приемником? Там еще были огромные сапоги и чекистская кожаная куртка? На шинах был протектор со свастикой? Зиновий Карлович не гонял на нем по Сан-Диего?»

Каргин отчетливо, как если бы вдруг оказался в Сан-Диего, увидел клювастого, с седым пухом на голове Зиновия Карловича, энергично крутящего синими венозными, в шишках ногами педали нацистского велосипеда. Почему-то Зиновий Карлович был в черных (семейных) советских трусах с заткнутым под резинку носовым платком и в сетчатой майке. Бред, подумал Каргин, никогда почтенный еврей не сядет на гитлеровский, да к тому же дамский, велосипед, да еще в таком непрезентабельном виде…

«Напрасно иронизируешь, – с неожиданным спокойствием заметила Ираида Порфирьевна. – Темой его диссертации как раз были массовые психозы в нацистской Германии. Собственно, поэтому ему и не дали в Штатах работать по профессии. Он писал, что Штаты в плане программирования монолитных реакций населения на происходящие в мире события используют немецкий опыт. Он говорил, что даже сосиски у немцев в пивных в то время были в виде свастики. Человечество как-то не повелось на свастику. А вот гамбургеры и кока-кола пошли неплохо. Я каталась на этом велосипеде в детстве. Он был дамский, папа взял его мне на вырост. Наверное, он до сих пор гниет в сарае. Или на нем ездит какой-нибудь туркмен. Они ведь теперь тоже великий народ, арийцы Азии, так они себя называют».

Дальше ехали молча.

«Я не верю, что ты не включала приемник, – сказал Каргин, когда остановились во дворе у подъезда, где жила мать. – Армянин обязательно должен был тебя попросить, мол, проверить, не повредился ли он в дороге, и все такое…»

«Нет», – ответила, вылезая из машины, Ираида Порфирьевна.

«Почему?»

«Потому что этот… не знаю даже как его назвать… поганый ящик приносит нашей семье несчастья! Это по нему папа услышал, что послевоенные облигации какого-то определенного госзайма – самые надежные ценные бумаги в СССР, что только по этому единственному займу будут и большие выигрыши, и полный расчет, а остальные пропадут».

«Ну и что? Это же… здорово», – вышел вслед за матерью из машины Каргин. Он всегда провожал ее до подъезда.

«За это его и посадили, – мрачно продолжила Ираида Порфирьевна. – Оказывается, это была государственная тайна. Ему было знать не положено. Он не входил в число тех, кто мог их беспрепятственно приобретать. Папу чуть не убили на допросе… Я тебя прошу, – она крепко стиснула ладонь Каргина, – будешь на даче – отнеси его на помойку! Тебе же, – заглянула ему в глаза, – будет проще. Эти знания, – покачала головой, – не делают людей счастливыми».

«Что ты услышала? – спросил Каргин. – Почему ты не хочешь мне сказать?»

«А еще лучше – разруби его топором, разбей молотком этот его зеленый глаз!»

«Ладно, – пожал плечами Каргин, – если ты настаиваешь».

«Настаиваю, – повторила Ираида Порфирьевна, – изгони эту… фашистскую змею из нашего дома».

«Не беспокойся, – открыл тяжелую дверь подъезда Каргин. Под ноги ему бросился, полыхнув зелеными глазами, рыжий, с широким, как лопата, хвостом кот, видимо истомившийся в тамбуре между дверями. – Я это сделаю. Как только буду на даче, – проводил взглядом растворившегося в кустах кота Каргин. – Но в ближайшее время я туда не собираюсь. Много дел на работе».

Дверь закрылась.

Каргин вернулся в машину.

«На дачу, – сказал Палычу. – Я там останусь. Заберешь завтра утром».

3

В разгар лета, когда этажи госкорпорации «Главодежда-Новид» опустели по причине отпусков сотрудников, а в некоторых кабинетах начались перепланировка и ремонт, Каргин окончательно осознал, что проспал величие, о котором говорил бог одежды из витрины (теперь уже магазина под названием «Экспедиция»). Или пр…л, как сказал бы матерщинник-фотограф из фильма «Интимные места». Но он быстро утешил себя мыслью, что для подавляющего большинства людей величие – догоняющий сон, о котором они забывают, едва только проснутся.

Бег во сне.

Сон на бегу.

Этот сон мог догнать, и тогда жизнь человека чудесным образом преображалась, а мог не догнать, и человек до смерти оставался во власти неотменимого ничтожества.

И другая странная мысль посетила Каргина, что он сам – персонаж, субъект неизвестно кому снящегося сна. Этому сверхсуществу, так определял загадочного сновидца Каргин, снилась разная галиматья, тот самый сор, из которого, по мнению Анны Ахматовой, «не ведая стыда», произрастали стихи и… видимо, дополнял великого поэта Каргин (она не позволяла называть себя «поэтессой») величие. Смысла в этом, формирующем стихи и величие соре было не больше, чем в сенсационном открытии антропологов, что первым, отчетливо произнесенном семьдесят тысяч лет назад древним человеком словом было слово х…й.

Так Каргину вдруг приснился обер-прокурор Святейшего синода с говорящей фамилией Победоносцев, которого он смутно помнил по учебникам истории и строчке Блока, что тот «простер над Россией совиные крыла». В советскую эпоху Победоносцев был не в чести. Не удалось ему войти в честь и в новой России. В газетах и Интернете часто и с отвращением цитировали слова этого охранителя и мракобеса, что Россию не худо бы подморозить. Какая-то израильская, торгующая замороженными овощами фирма активно использовала эту цитату в рекламном ролике, где бородатый мужик в лаптях хвалился, что выращивает в кибуце исключительно натуральную – без химии – редиску.

В каргинском сне худощавый и стройный обер-прокурор в строгом черном (почти спортивном) костюме сидел за столом в большом светлом кабинете окнами на замерзшую Неву и полировал изящной пилочкой с ручкой из слоновой кости идеально ровные ногти. А в приемной у него толпились, поеживаясь от холода, революционеры-демократы – Чернышевский, Добролюбов, Писарев, какой-то Варфоломей Зайцев, – все в неряшливых, плохо пошитых лапсердаках с обтертыми рукавами, откуда выглядывали несвежие, закапанные чернилами манжеты. И у всех у них под ногтями были черные полумесяцы грязи.

В «одежных» снах Каргина часто появлялись известные личности. Они тоже бежали, но в противоположную от собственного величия сторону, догоняемые глупыми чужими снами.

Ленин в одежде простой и бесхитростной – внемодной, – хоть сейчас в районную службу социальной защиты за путевкой со скидкой в средней руки санаторий. Хотя, кажется, Ленин не дожил до пенсионного возраста. Человек, потрясший мир не хуже Чингисхана, был странно – невыразительно – народен в своей одежде, точнее, интеллигентно средненароден. Учителем, бухгалтером, адвокатом, врачом, литератором – кем угодно мог стать Ленин, но стал революционером, то есть слил все профессии в одну – тротиловую, взрывающую мир. Он не проспал своего величия, хотя и был к нему в высшей степени равнодушен. Это было злое народное, настоянное на вековых дрожжах ненависти к власти и мечте о справедливости величие, а потому Ленин мог ходить в чем угодно. Все было ему по фигуре и размеру. Его одеждой было объединенное величие ненависти к тому, что есть, и мечты о том, чего никогда не будет. Это величие не разменивалось на деньги. Ленин не был олигархом. Он не оставил после себя ни малейшего наследства, лежал в Мавзолее в том же костюме, в котором ходил на работу в Совнарком.

В аналогичной, только старомодного покроя, одежде ходили в свое время вожди Великой французской революции. В Конвент, а оттуда – в повозке на площадь под гильотину. Этот материал не знал износа, но, подобно металлу, испытывал неизбежную усталость от пролитой крови. Пропитываясь ею до последней ниточки, он тяжелел, а когда кровь высыхала – разрушался, опадал кусками, как кожа с тела прокаженного. Из-под него вылезала новая, индивидуального военного покроя одежда.

Каргину приснился Сталин в большой и толстой, как броня, шинели. В одной из своих статей Роман Трусы утверждал, что если, по словам Горького, вся русская литература вылетела из рукава гоголевской «Шинели», то любая русская власть, как бы далеко она первоначально ни отлетела, прельстившись денежкой, яхтами, виллами на Лазурном Берегу и прочими дарами общества потребления, неизменно возвращается в рукав шинели сталинской.

Сталин хмуро стоял на краю оврага или рва, как в фильмах ужаса, наполненного кровью, телами и костями. Позади Сталина в хаотичном месиве строек и строгой геометрии лагерных бараков толпился народ. А на другом берегу оврага или рва простиралась земля обетованная: колосились поля, бродили тучные стада, высились жилые дома и заводские корпуса, теснили горизонт линии электропередачи, летали монгольфьеры и аэропланы, маршировали солдаты, дети шли в школу, а на круглых, как огромные каменные кастрюли без крышек, стадионах спортсмены устанавливали рекорды, о чем свидетельствовал доносившийся оттуда изумленный тысячеглоточный «ааах!». По обе стороны от Сталина велись работы по наведению мостов через овраг – от лютого лагерно-трудового прошлого к гармоничному, счастливому будущему. Но дело не ладилось. Каждый раз, когда деревянные, металлические или какие-то новомодные, из легчайшего ажурного алюминия, инновационные конструкции достигали противоположного, где счастье, берега, овраг коварным образом раздвигался, осыпался, и наведенные переправы вместе с поперед (а может, все-таки поперек?) батьки забежавшими на них людьми рушились. И так бы оно (во сне Каргина) и продолжалось, если бы Сталин не стащил с себя шинель и не бросил ее в непреодолимый овраг. Шинель, подобно цементной плите, твердо улеглась поверх крови, тел и костей. По ней, как бесприданница Лариса Огудалова по шубе купца Паратова через лужу, устремился к счастью русский народ.

Правда, Каргин так доподлинно и не уяснил, удался ли маневр, потому что как-то некстати – в глухой безлунной тьме под шум дождя (он ночевал на даче в Расторгуеве) – проснулся. Ему показалось, что кто-то топчется возле веранды. Но кто мог там быть в такую пору? Только… Снежный человек Посвинтер. Прет на приемник, как лосось на нерест, помнится, недовольно подумал, вновь засыпая, Каргин.

На сей раз ему приснился… Гитлер. Он, в отличие от Зиновия Карловича, не мчался никуда на велосипеде, впечатывая шинами в землю свастику, не стоял в высокой фуражке на балконе перед восторженно ревущей миллионной толпой, вытянув руку в авторском приветствии, а… почему-то в легкомысленном банном халате раскладывал на ломберном столике пасьянс. Откуда-то Каргину было известно название этого пасьянса – «Могила Наполеона». И ведь почти удался у фюрера сложнейший пасьянс. Лишь одна неправильная карта не ложилась в (на?) могилу, блуждала в колоде. Но она не могла нарушить логику пасьянса, точнее, вероятность, что она его нарушит, была ничтожно мала. Предощущение удачи – божественный ветер шевелил занавески в комнате фюрера. Пасьянс (технически) не завершен, но есть иррациональная уверенность, что все получится. Это знакомо каждому, кто через пасьянс (компьютерную игру, кофейную гущу, маршрут аквариумных рыбок, расположение звезд на небе или ложек на кухонным столе) общается с Богом. Хотя конечно же не с Богом. Истинно верующий человек не может таким образом общаться с Богом. Так агностик общается со сверхсущностью, беспокоит ее своими нелепыми запросами.

Каргину приснилось, что именно сверхсущность в лице Бога лишила фюрера немецкого народа разума, преобразовала последнюю блуждающую карту в его пасьянсе в принципиально отсутствующую. А сам пасьянс – из «Могилы Наполеона», которую в Доме инвалидов почтительно осматривают туристы со всего мира, в принципиально отсутствующую в этом самом мире «Могилу Гитлера».

Странно, но в «одежном» сне Каргина собственно одежде Гитлера (кстати, полувоенной, как и у Сталина) никакого внимания уделено не было. Зато Каргину, опять же во сне, то есть вне всякой связи с реальностью, открылась суть спора, если данное слово здесь уместно, между Гитлером и сверхсущностью. Фюрер взялся доказать невозможное, оспорить сам божественный тезис о вечной моде, пошива человеческого, как выражался Хрущев, гандеропа, по известному образу и подобию. Оказалось, что и гандероп, и вечная мода, и пошив по образу и подобию – значения подвижные, изменяющиеся во времени и пространстве. Необходимо только новое швейное лекало, дизайнерский прорыв к новому фасону – та самая, принципиально (но как долго?) отсутствующая карта в пасьянсе, в которую сначала поверил, а потом ею пренебрег Гитлер. Но и без решающей карты ему удалось невозможное – поставить один народ истопником к заслонке печи, а другие народы – запихивать, подобно живым дровам, в эту самую, пылающую адским пламенем печь.

Потому-то, понял в сумбурном, как ранняя музыка Шостаковича, сне Каргин, работавший на совмещенных пространственно-временных частотах, загадочный (их было, если верить сну, всего два) «Telefunken», посланный в декабре 1939 года в подарок Сталину на шестидесятилетний юбилей, оказался не в Москве, а в Мамедкули, не в кабинете Сталина в Кремле, а… в пустыне, у верблюда… в жопе.

Мать изумила Каргина известием, что, оказывается, Порфирий Диевич случайно выиграл «Telefunken» в… карты у председателя верблюдоводческого колхоза имени Сталина Бердымухаммеда Чарыевича Чарыева (удивительно, но она произнесла это сложное имя без запинки). Отец, поведала Ираида Порфирьевна, приехал туда с медицинской бригадой проверять верблюдоводов на сифилис, но застрял в пустыне из-за песчаной бури. Чем он мог там заниматься после того, как проверил кровь пустынников на реакцию Вассермана? Только играть в карты. Председатель колхоза проигрался и едва уговорил Порфирия Диевича взять вместо денег доставленный накануне почтовой машиной приемник «Telefunken» в железном ящике. Посылка приплыла в Мамедкули по морю на барже, соленая вода размыла черные готические буквы адреса. Можно было разобрать только отдельные, из которых явствовало, что посылку прислали из дружественной Германии председателю колхоза имени Сталина Мамедкулийского района Туркменской ССР. Бердымухаммед Чарыевич полагал, что немцы каким-то образом узнали о рекордном увеличении поголовья верблюдов в колхозе и решили за это отметить его радиоприемником. Единственно не учли, что в колхозных угодьях пока не было электричества, лампочка Ильича еще только готовилась осветить юрты верблюдоводов и верблюжьи загоны, а потому «Telefunken» был в пустыне колхозникам без надобности.

Вот ведь как бывает, размышлял во сне Каргин, вместо: «СССР. Москва. Кремль. Сталину» получилось: «ТССР, Мамед-Кулийский район, колхоз имени Сталина». И – уже ничего не изменить. Сталин не услышал радиопередачу «Вести из будущего». Никто не знал, что услышал по своему приемнику Гитлер, но это уже не имело значения. Сталинский «Telefunken» накрылся… гуано.

Во сне мать поведала Каргину, что приемник искали. Гитлер не поверил, что подарок не дошел до адресата, обиделся, решил, что Сталин его обманывает. НКВД прочесал частым гребнем всю страну от Северного полюса до Каракумов. Это называлось (откуда ей было известно, или во сне таких вопросов не задают?) операция «Вещий Олег». Была ликвидирована широко раскинувшаяся по советской стране шпионская сеть радиолюбителей, выдававших секретные сведения англо-французским поджигателям войны. Но Бердымухаммеда Чарыевича расстреляли, как вредителя, скрывавшего свое байское происхождение, еще до начала операции – в январе сорокового. Наш курятник, делала вывод Ираида Порфирьевна, оказался единственным местом, которое забыли проверить во время поисков вещего «Телефункена».

Во сне Каргин, помнится, возразил матери, что Гитлер мог бы отправить Сталину свой личный «Telefunken» под охраной на военном самолете или пригласить того в Германию, чтобы послушать «Вести из будущего» вместе, но Ираида Порфирьевна объяснила, что приемник отзывается на ментальные волны далеко не каждого человека. Необходим медиум. Если бы у Сталина не получилось, ему пришлось бы искать медиума. Но в этом случае приемник бы взаимодействовал не со Сталиным, а с этим медиумом. То есть сообщал информацию, важную для медиума, а не для Сталина. Он вообще почти никогда не включался, если рядом с медиумом находился другой человек. Но Гитлер, если послал приемник Сталину, думал, что у того получится, и тогда они бы смогли, как говорят начальники на совещаниях, сверить часы.

Зиновий Карлович это знал, но думал, что в Америке найдет другого медиума.

«А почему дед оставил приемник в курятнике, не взял с собой в Москву?» – спросил Каргин.

«Он потерял к нему интерес после того, как узнал день и час своей смерти, – ответила Ираида Порфирьевна. – Вполне вероятно, – предположила она, – что „Telefunken“ сам искал медиума, а потому и попал к отцу. Правда, он иногда слушал его вместе с Посвинтером… – вспомнила Ираида Порфирьевна. – У того, наверное, в голове была торричеллиева пустота, штиль, никаких ментальных волн…»

«То есть, – спросил Каргин, – вместо того чтобы оказаться у Сталина и изменить судьбу мира, „Телефункен“ оказался в курятнике у деда и… изменил одну лишь его судьбу, сообщив, облигации какого именно государственного займа следует приобретать?»

Но ответа не получил, потому что проснулся.

4

У Каргина зародилось невозможное подозрение, что Роман Трусы откуда-то знает про приемник, а также про медиумное преемничество по генетической линии семьи Каргиных.

Ираида Порфирьевна, как выяснил Каргин, за все время не узнала от «Телефункена» ничего существенного, за исключением того, что Главлит, то есть цензурное ведомство, где она работала долгие годы, будет в 1991 году расформирован, а через тридцать лет вновь, как птица феникс, возродится, причем с какими-то невиданными полномочиями.

«Ну и на кой черт мне было это знать, – спросила Ираида Порфирьевна, – в 1968-м? Шансы вернуться в Главлит в 2021 году, когда там будет ого-го, у меня нулевые».

А еще она получила рекомендацию пренебречь в 1980 году предложением руки и сердца от некоего Александра Борисовича Новгородского – литератора, ведающего в Союзе писателей распределением продовольственных заказов. «Telefunken» проинформировал потенциальную невесту, что имущество Александра Борисовича – дача в Переделкине, пейзаж «Старая пристань» художника Кончаловского, коллекция антикварных подсвечников и ювелирное изделие дома Фаберже первой половины XIX века «Золотой кабан» – будет быстро распродано его дочерями, намылившимися в Америку. Самому же Александру Борисовичу уготована долгая, как библейскому Мафусаилу, жизнь, но в исключительной материальной скромности – на птичьих (а не золотых кабаньих) правах в Витебске у племянницы, служащей экскурсоводом в музее Шагала.

«Я тогда была замужем за Ванькой Коробкиным, – сказала Ираида Порфирьевна, – что мне было до какого-то… – осторожно понизила голос, – еврея, который якобы сделает мне через пятнадцать лет предложение?»

«Но он появился?» – уточнил Каргин.

«Да что толку? – вдруг разозлилась Ираида Порфирьевна. – Эти его дочери… – махнула рукой. – Куда делись мои папиросы?»

Неужели, вознегодовал, вспомнив «Интимные места» в «Фани-кабани», Каргин, фашистский «Telefunken» издевается над моей бедной мамой?

Она призналась, что, когда слушала приемник, зеленый глазок на панели едва светился и мигал, а сама она с трудом разбирала услышанные слова. Ираида Порфирьевна так и не смогла определить пол диктора. Голос в приемнике был странный и высокий, «как у клоуна в цирке». Мать твердо стояла на том, что не включала «Telefunken» после того, как таинственный армянин доставил его из Сан-Диего.

Неужели тоже узнала дату собственной смерти, подумал Каргин.

По мужской линии преемничество передавалось лучше, чем по женской.

Когда Каргин ночью на даче включил приемник, зеленый, со свастикой глазок вспыхнул ярко, голос диктора (если это был диктор) звучал не как у клоуна в цирке, а вполне отчетливо, хотя и несколько глуховато, как если бы пробивался сквозь валенок или оренбургский пуховый платок.

Приехав после ночного радиосеанса утром следующего дня на работу, Каргин долго стоял у окна, глядя в летнее небо, где одновременно присутствовали солнце и луна. Они определенно двигались навстречу друг другу: солнце – развязный шпанистый пацан в штанах из облаков, как обычно, разной длины, и луна – синелицая, с фингалами деваха в косой облачной юбке. Каргин вспомнил про косой подол, которым Роман Трусы обещал срезать, как гильотиной, гнилую элиту, чтобы освободить место для новой травы, и подумал, что, как всегда, Р. Т. перехитрил его, начав не с России, а… с Луны, где трава не растет.

Когда не знаешь, что делать, подумал Каргин, делай то, что считаешь нужным. Или не делай ничего. Когда нет мыслей, нет понимания, нет воли, продолжилась мысль, все делается само, но отнюдь не к удовольствию бездельника.

Каргин решил действовать. Действие, подумал он, лучше бездействия, точно так же, как свобода лучше, чем несвобода, богатство лучше, чем нищета, а здоровье лучше, чем болезнь.

Он немедленно вызвал руководящего ремонтными работами прораба, распорядился в первую очередь отремонтировать новый кабинет Нади и немедленно установить там огромный – во всю стену – аквариум с приставной лестницей. Прораб заметил, что это потребует подведения дополнительного стояка с водоотводом и сливом. Каргин возразил, что смета составлена с двадцатипроцентным превышением на непредвиденные расходы, так что прорабу лучше молчать.

– Двадцать процентов – это не откат, – назидательно произнес Каргин. – Мы работаем честно, как… первые христиане, – неожиданно для самого себя перекрестился, скосив глаза в угол, где рядом со святым Себастьяном появилась новая икона святого Хрисогона, обезглавленного по приказу императора Диоклетиана за отказ отречься от веры. Фотография президента сместилась немного в сторону.

Президент нужен всем, вздохнул, переведя взгляд на безмолвствующий аппарат правительственной связи, Каргин, а я со своим проектом не нужен никому. Это конец, смерть государства! Горизонталь власти не действует. В такие мгновения миром правят… коррупция и случайность. Вот только какая-то сволочь остановила это мгновение, посчитав его прекрасным. Та самая сволочь, которую Р. Т. грозился скосить косым подолом.

– Акулу в аквариум хотите запустить? – поинтересовался прораб.

– Рай не на небе, рай в воде. – Каргин взял со стола настольный календарь «От Пасхи до Пасхи», выпущенный, как явствовало из текста на обложке, «К 1700-летнему юбилею со дня издания Миланского эдикта». Юбилей давно минул, а календарь прижился на письменном столе. – «Мы маленькие рыбки, – процитировал прорабу Каргин труд Тертуллиана начала III века нашей эры, – ведомые нашим Ихфисом». Ихфис означает «рыба», древняя монограмма начальных букв слов Иисус Христос Божий Сын Спаситель, – пояснил он. – Мы рождаемся в воде и можем спастись не иначе как пребывая в воде.

– А где тогда ад? – заинтересовался прораб, видимо испугавшись, что работы по созданию его филиала в «Главодежде» также входят в те самые двадцать процентов.

– Не знаю, – пожал плечами Каргин, – наверное, здесь и сейчас. Везде, кроме… аквариума.

Выпроводив озадаченного прораба, с трудом отбившись от секретарши, традиционно использовавшей летнее отпускное малолюдье «Главодежды» для укрепления неформальных связей с начальником, Каргин принял три важных решения: перевезти «Telefunken» с дачи и установить его на специальном столике в кабинете Нади напротив аквариума; сделать Наде предложение (он надеялся, что ему повезет больше, чем доживающему мафусаилов век в первохристианской, можно сказать, скромности в Витебске Александру Борисовичу Новгородскому); уволить Романа Трусы.

Свадьбу Каргин не возражал сыграть в аквариуме, только вот было не очень понятно, кого можно на нее пригласить.

Министра, как и его заместителей, вряд ли.

Романа Трусы можно. Каргин не сомневался, что он будет на этой свадьбе, как рыба в воде. Но не та «маленькая рыбка», о какой писал Тертуллиан, а другая – адская (прораб мыслил в правильном направлении!) из выгребной ямы. Каргин читал, что такие, с позволения сказать, рыбы встречаются в китайской глубинке, и более того, местные отважные едоки даже употребляют их в пищу. Он велел по коммутатору (с некоторых пор этот аппарат стал называться в государственных учреждениях иностранным словом «Hi-com») секретарше срочно найти Р. Т.

– А чего его искать? – удивилась она. – РэТэ здесь. У меня… – добавила со значением, – в приемной…

– Дура! – сказал Каргин. – Он не по твоей части!

– А вот у женской части коллектива, – противным голосом произнесла секретарша, – есть мнение, что очень даже…

– Я имел в виду другое, – спохватился Каргин, вспомнив поступившую недавно «для служебного пользования» из министерства инструкцию о недопустимости вынесения «оценочных и любых иных суждений» о сотрудниках с нетрадиционной сексуальной ориентацией.

Такие слова, как «пидор», «педрила», «пидарас» (эх, знал бы Никита Сергеевич!), а также «гомосек» и примкнувший к ним «козел», инструкция объявляла «оскорбляющими человеческое достоинство». За документально подтвержденное двумя свидетелями их публичное произнесение инструкция сулила административное (немедленное увольнение с работы без предоставления выходного пособия) и даже уголовное (статья «Хулиганство») наказание.

– Самое разочаровывающее в любом романе, – сказал Каргин, когда Р. Т. вошел в кабинет, – его конец.

– Вы имеете в виду литературный жанр или человеческие отношения? – уточнил Р. Т.

Внешний вид Романа Трусы свидетельствовал, что минувшую ночь он провел явно не за чтением книг, а в… выгребной яме, вспомнил китайскую рыбу Каргин, этих самых человеческих отношений. Разочаровывающий их конец был нагляден и очевиден. Кожаное забрало Р. Т., похоже, приняло (отразило?) немало ударов. Воротник рубашки был в расплывшихся пятнах то ли крови, то ли вина. Сквозь кольчугу парфюма нет-нет да и просачивался отвратительный запах… выгребной ямы, решил не умножать сущности без необходимости Каргин.

Но не удержался – умножил.

Роман Трусы напоминал… трусы, провалявшиеся ночь под диваном, обросшие, как шерстью, скопившейся там пылью, на скорую (дрожащую) утреннюю руку выстиранные и мокрыми надетые на грешные чресла. А еще – труса, предчувствующего наказание за (временно) скрытые от общественности бесчинства. Да эта ли «тварь дрожащая», изумился Каргин, плыла недавно белым лебедем в паланкине, помахивая золотой тросточкой, обирала москвичей и гостей столицы в метро?

– Сумка с образцами в приемной, – нервно облизал сухие губы Р. Т.

– Образцами чего? – удивился Каргин.

– Одежды, – ответил Р. Т. – Про меня много чего говорят и пишут, но еще никто и никогда не жалел о том, что работал со мной. Я всегда выполняю свои обещания, закрываю контракты, соблюдаю договоренности. Я… – приоткрыл забрало, выпустил на свет часто моргающие, в красных прожилках глаза Р. Т., – знаю, как найти выход из любого положения, владею искусством превращения поражения в победу.

– И трусов, – неожиданно продолжил Каргин, – в… знамя.

– Да, – согласился Р. Т. – Я, Роман Трусы, знамя современной России. – Кожаное забрало преобразовалось в косой подол улыбки.

– Трусы не могут быть знаменем, – возразил Каргин. – Или страна под ними сгниет и знамя ей станет ненужным, или сами трусы на флагштоке истреплются, превратятся в половую тряпку.

– Возможно, – не стал спорить Р. Т. – Только слепой не видит, что над нами гордо реет трехцветная половая тряпка. Но кто ее сорвет, кто вытрет об нее ноги?

– Я! – вдруг услышал собственный, твердый, как камень, голос Каргин.

Схожу с ума, подумал он. О чем я?

– Похвальное стремление, – холодно кивнул Р. Т., постепенно превращаясь пусть в помятого и не очень белого, однако неотменимо презирающего быдло лебедя с золотой тростью, – но трудновыполнимое. Или… есть такая партия?

– Россия все еще велика, – заметил Каргин, – даже и без четырнадцати отпавших республик. Нет такой партии. Но нет и таких трусов, чтобы покрыть все небо. Любой материал, – дружески потрепал Р. Т. по плечу, – особенно виртуальный, рано или поздно расползается на лоскуты, осыпается цифровым дождем. Трусы, даже объявившие себя государственным символом, не могут быть вечными. Они неотменимо превращаются в тряпку.

– Но как определить момент, – спросил Р. Т., – когда трусы, они же – знамя, превращаются в тряпку, о которую всем так хочется революционно вытереть ноги? До каких пор трусы – знамя, и когда – тряпка?

– Ты сам знаешь, – ответил Каргин.

– И чем же ты хочешь заменить в нашем мире деньги? – поинтересовался Р. Т., глядя на Каргина сквозь кожаное забрало, как врач сквозь марлевую повязку на заразного больного.

– Должно же быть в нашем мире что-то, что превыше денег?

Каргин почувствовал, что разговор смещается в ту самую, ненавистную ему плоскость, когда все, что бы он ни сказал, будет выглядеть глупым и наивным, а все, что бы Роман Трусы ни ответил, циничным, но убедительным. Закон суров, но это закон, говорили древние римляне. Жизнь подла и неправильна, но это жизнь, мог бы сказать (и говорил!) Роман Трусы.

– Кое в чем ты прав. – Блуждающий взгляд Р. Т. все чаще фиксировался на тумбочке под телевизором, где Каргин держал спиртное. Роман Трусы определенно хотел опохмелиться. – Конец нашего романа разочаровывает.

– Я знаю. – Каргин вдруг вспомнил дурацкий сон, где Гитлер в банном халате раскладывал на ломберном столике пасьянс под названием «Могила Наполеона», а божественный ветер шевелил занавески на окнах, – ты считаешь то, что превыше денег, картой, принципиально отсутствующей в пасьянсе, который, в сущности, тот же роман. Но эта карта существует! – кивнул, разрешив Р. Т. доступ к вожделенной тумбочке. Пусть, пусть считает меня сумасшедшим! – с каким-то веселым (гибельным) отчаянием подумал Каргин, наблюдая, как Р. Т. трясущимися руками наливает в фужер коньяк. – А еще я знаю, – посмотрел на него с брезгливым превосходством трезвого, однако по необходимости вынужденного общаться с пьяницей человека, – что происходит с трусами в момент, когда деньги перестают быть «нашим всем».

– Что же с ними происходит? – жадно прикипел забралом к фужеру Р. Т.

– Трусы превращаются в… крысу, – ответил Каргин. – Как, впрочем, и трусы.

– А крыса, если верить народной мудрости, бежит с тонущего корабля… на бал, – поставил пустой фужер на тумбочку Р. Т., однако бутылку на место не убрал.

– Или, – продолжил Каргин, опасливо глядя на бутылку, – бросается на того, кто революционно топчет трусы.

– Есть и третий вариант, – вновь наполнил фужер коньяком Р. Т.

– Революционно огреть меня бутылкой? – усмехнулся Каргин.

– Крыса, как компас, указывает правильный путь. – Осушив второй фужер, Р. Т. переместился в кресло, извлек из кармана пружинно засохший платок, вытер (соскреб?) пот со лба.

– Кому? – спросил Каргин.

– Волкам-знаменосцам, – ответил Р. Т., – и овцам-революционерам. Чтобы и те и те остались целы. Образ крысы, вообще, – блаженно прикрыл глаза, распустил забрало Р. Т., – неотменимо демонизирован. Это сделано специально, потому что логика поведения людей в тех или иных обстоятельствах изучается на примерах поведения крыс в аналогичных, смоделированных применительно к их интеллекту ситуациях. Человек и крыса, как Ленин и партия, – поднял вверх два слепленных воедино дрожащих пальца Р. Т., – близнецы-братья. Но человек, – огорченно вздохнул, – не хочет признавать брата-крысу. Мир вообще, – неожиданно (видимо, рефлекторно) зевнул, продемонстрировав копыто рта в подкове белоснежных имплантатов, – яростно противится правде. Сколько раз, – в отчаянии схватился за голову Р. Т., – я пытался зарегистрировать в Минюсте Всероссийское общество защиты крыс! И что? Получал в ответ бюрократические отписки…

– Я понял, – вернул (физически и умственно) расслабившегося Р. Т. к теме разговора Каргин. – Третий вариант хорош не только для волка-знаменосца и революционной овцы, но и для брата-крысы.

– Правильно понял, – кивнул Р. Т. – Третий путь России. Бог любит Троицу. Наш путь…

– Неплохое название, – согласился Каргин, – для ежедневной газеты Всероссийского общества защиты крыс.

– Хочешь вступить? – вдруг трезво, как будто и не было двух фужеров с коньяком, спросил Р. Т.

– Хочу тебя уволить, – ответил Каргин, глядя почему-то не на Романа Трусы, а на фотографию президента.

– Это невозможно, – спокойно возразил Р. Т.

– Почему? – удивился Каргин.

– Меня невозможно уволить из «Главодежды», – объяснил Р. Т., – потому что одежда всегда, ну… почти всегда на мне, и это именно «Главодежда» – самое лучшее и дорогое из того, что есть и чего нет в продаже. Ты же не хочешь, чтобы я ходил голый, как… мой отец? Поэтому ты можешь мне только поставить на вид… «Новид»… за… появление на работе в нетрезвом виде. Круг «Главодежда-Новид», таким образом, замкнется.

Допился, с отвращением подумал Каргин, какой еще отец, какой круг?

– Образцы, – напомнил Р. Т. – Я принес образцы новой одежды, – поднялся, сильно накренившись, но удержав равновесие, с кресла. – Принес, – заговорщически подмигнул Каргину, – дары… волхвов.

Вышел в приемную, вернулся со спортивной сумкой.

В кабинет заглянула заинтригованная секретарша, поинтересовалась, не надо ли кофе.

Каргин тупо молчал, глядя на сумку.

Секретарша, тоже не спуская глаз с сумки, прошла к окну, где стояли горшки с растениями. Лучше всех почему-то рос свирепый, утыканный иглами, как дикобраз, кактус, напоминающий то ли врезавшийся в горшок с землей, то ли вылезающий оттуда цеппелин. Он определенно готовился зацвести, уже выпустил из макушки пока что нераспакованный розовато-фиолетовый парашют. Растения поливала уборщица. Хлопоты секретарши были шиты белыми нитками. Каргин хотел выгнать мнимую цветочницу, но отвлекся, заметив, что Р. Т. вытащил из сумки металлический, с распылителем, цилиндр, напоминающий «Очиститель мыслей» из метро. И карманов, тревожно подумал Каргин, забыв про застывшую у окна секретаршу.

– Что такое одежда? – задал странный вопрос Р. Т., как бандит ножом, поигрывая металлическим цилиндром. – Она делает людей моложе или старше, превращает женщин в мужчин и наоборот. Она может быть любой, но суть не в этом! – Взгляд Р. Т. потеплел, наткнувшись на обреченно стоящую у телевизора бутылку коньяка. – Неважно, во что ты одет. – Р. Т. направил на Каргина «Очиститель мыслей». – Важно, кто тебя одел. Будем проверять?

– Зачем? – пожал плечами Каргин. – Я видел, как он работает.

– Должно же быть в мире что-то, что превыше денег? – нехорошо усмехнулся Р. Т.

Каргин вспомнил, что в сейфе у него лежат пять тысяч евро – десять пятисотенных, фиолетово-розовых, как ожидаемый цветок кактуса, купюр. Он отложил их для отпуска, который собирался провести на Мальдивах – на одном из рассыпанных посреди океана островов, где немногочисленные домики на сваях отделены друг от друга кустами и пальмами и где у каждого домика собственный участок пляжа. Каргин уже видел себя сидящим ночью со стаканом красного вина в плетеном кресле под густо утыканным звездами, как… (вот привязался!) кактус иглами, небом, слушающим методичный плеск волн.

Неужели, загрустил он, кактус так и не распустится? Теперь он уже видел себя открывающим сейф, безропотно отдающим конверт в загребущие руки Романа Трусы.

– Должно, – согласился Каргин, – но я не хочу об этом говорить.

– Почему? – Р. Т. извлек из сумки отвратительную цвета сухого асфальта или слоновой… не кости, но кожи куртку с широкими рукавами, стоячим до ушей воротником и овальными (на любой размах, включая косую сажень) плечами.

– Видишь ли, – решил поиздеваться над Романом Трусы Каргин, – сознание современного человека организовано по принципу опережающего отрицания видовых, традиционных, фундаментальных – называй их, как хочешь, – истин и ценностей. Того, кто отрицает собственную природу, бесполезно призывать к ее совершенствованию.

– Ну да, – встряхнул, расправляя, куртку Р. Т., – народ, семья, вера, Родина – одним словом, кровь и почва. Потом появляется отец народа, вождь, лидер нации, лучший друг физкультурников и так далее… Почему-то все они, – пошевелил забралом Р. Т., – лучшие друзья физкультурников, а Олимпийские игры у них, как у Юлия Цезаря Рубикон, точка невозврата… Конец известен. Но тебя, – констатировал Р. Т., с любопытством, как будто впервые увидел, посмотрев на Каргина, – тянет, тянет в это болото.

– Как магнитом, – вздохнул Каргин.

– Кровь и почва, – повторил Р. Т., – два компонента. По раздельности еще туда-сюда, объекты патриотического дискурса, но если смешать, по-любому выходит кровавая грязь.

– Помнишь, – спросил Каргин, – Уинстона Смита из романа «1984»? В конце он – через отрицание, предательство, измену и прочие сопутствующие мерзости – всем сердцем полюбил Большого брата. Я точно так же, можно сказать, сроднившись со всеми мерзостями, с опережающим отрицанием, ведь прав Маркс, жить в обществе и быть от него свободным невозможно, зная конец, предчувствуя неминуемую гибель в кровавой грязи, полюбил народ, семью, веру, Родину, кровь и почву. Не перебивай! – остановил распахнувшего было копыто рта Р. Т. Каргин. – Я знаю, что ты хочешь сказать. Народа нет. Есть безнациональное, изувеченное телевидением и Интернетом быдло. У меня нет семьи, я одинок, трижды разведен, а потому не мне драть глотку за семью. Я не хожу в церковь, не исповедуюсь, не имею духовника, а потому рылом не вышел радеть за веру. Я не проливал кровь за Родину, не защищал ее в девяносто первом году, жрал водку, когда танки расстреливали парламент в девяносто третьем, а потом хапал кредиты, торговал, зарабатывал деньги, менял баб, жил в свое удовольствие и плевать хотел на эту самую Родину. Я знаю, что кровь и почва, особенно до превращения в кровавую грязь, внутри нее уже другие химические законы, – это как… слово х…й на лбу, отсроченная позорная смерть, проклятие мировой и местной общественности. Но я не отступлю, потому что хочу увидеть, как рухнет твоя власть, как развалится твоя Россия, как превратятся в пыль твои деньги! Ты и все, что связано с тобой, с Абрамовичем, с… – Каргин посмотрел на фотографию президента, но не стал называть, как бы оставляя тому призрачный шанс примкнуть к… кровавым почвенникам, и мгновенно родился (предпоследний перед кровавой грязью) ярлык, – хуже смерти! Я не хочу жить, но еще больше я не хочу, чтобы жили вы и ваша Россия!

Каргин так увлекся обличительной речью, что упустил момент, когда Р. Т. успел подманить к себе секретаршу, набросить ей на плечи слоновую куртку с покатыми плечами.

Волна первобытной ненависти, как если бы он был древним, умеющим произносить единственное слово х…й человеком и его застукали на женской половине пещеры чужого племени, где он попытался несанкционированно пустить х…й в дело, сбила его с ног. Каргин упал на кожаный диван, а над ним, как страшная маска из реквизита японского театра кабуки, нависло искаженное плотоядной какой-то злобой лицо секретарши.

– Гад! – Она не столько ударила, сколько (откуда такая сила?) надавила кулаком на подбородок Каргина. Челюсть, как вагон в депо, лязгнув колесами (зубами), въехала в горло. Каргин почувствовал, что теряет сознание. Слух, однако, остался при нем. – Урод, советское отребье, ублюдок! – гремел в ушах лающий (она так никогда раньше не разговаривала!) голос секретарши. – Сволочь! Экстремист! Повредил мне ногу. Камень! Я видела, у него в руке был камень! Куда ты его дел, козел? Выкрикивал антиправительственные лозунги, оскорблял государственную власть, не подчинялся требованиям разойтись, угрожал мне расправой! – перечислила секретарша. – Ты… – поддев пальцами, как крючками, ноздри Каргина, резко потянула на себя. Шея у Каргина вытянулась, как у гуся, когда того волокут на расправу. – Уже пять лет трахаешь меня на этом вонючем диване, – прошептала, разрывая ему ноздри, секретарша, – но так и не помог с квартирой! Сколько лет я должна стоять в очереди? И племянника, я ведь тебя просила, не взял в компьютерную службу! А х…ка-то… тьфу, как у таракана…

Круг воистину замкнулся; вздрогнул, услышав непереносимое для мужчины обвинение, Каргин. Теперь он не сомневался, что слово х…й будет последним словом последнего человека на Земле.

– Он, – повернувшись к одобрительно кивающему Р. Т., продолжила судебным голосом секретарша, – пьянствует в рабочее время, использует служебную машину в личных целях, оформил на работу бывшую любовницу, назначив ее в нарушение Трудового кодекса на высокую должность. А еще… – на мгновение, но только на мгновение, задумалась, – говорил, что президент России – хитрожопое ничтожество, а правительство – сборище воров! Что Государственная дума и Совет Федерации – отстойники для проходимцев, по которым плачет тюрьма. А еще… – Каргин зашелся в приступе страшного кашля и не расслышал, что именно он говорил про… неужели «жидов»? А вот запрещенное слово «пидоров» прозвучало совершенно отчетливо. – У него в сейфе хранится незарегистрированный револьвер системы «Беретта»! – Похоже, расстрельный список грехов Каргина был бесконечен и смердел, как список Макбета, до небес. – Он готовит террористический акт! Да я его сейчас… – превратившаяся в правоохранительную (с доносительным уклоном) валькирию, какого-то Вышинского в юбке (нет, в куртке), секретарша сдавила, как в тисках, согнутой в локте рукой шею Каргина.

Он захрипел, пытаясь ослабить лютый зажим. Ему бы это не удалось, если бы подкравшийся с тыла Роман Трусы ловким рывком не стащил с матерящейся валькирии куртку. После чего мгновенно ее свернул и спрятал в сумку. Пинком отбросил сумку подальше от секретарши. У Каргина, должно быть, двоилось в глазах, потому что ему показалась, что куртка, как удав, продолжает ворочаться в сумке.

– Так кофе или чай, Дмитрий Иванович, вас не поймешь! – услышал Каргин прежний голос секретарши. – Вам это… врача не вызвать? Красный какой-то… – Она встревоженно всмотрелась в его лицо. – А нос-то, нос-то… как помидор… Да что с вами?

– Чай, – выдохнул, вжимаясь в диван, Каргин.

Позор, подумал он, х…ка, как у таракана, а еще что-то там болтал про кровь и почву… Еще минута, и она бы выпустила из меня кровь и закатала в почву. Ему не хотелось думать, что она могла сделать с х…кой.

– Это второе изделие, – как ни в чем не бывало, пояснил Роман Трусы, когда секретарша покинула кабинет. – Оденем в такие курточки ОМОН, национальную гвардию, добровольцев из отрядов по защите государства и Конституции, и никакие шествия и митинги маргиналов, националистов, несогласных, креативщиков и прочей шушеры нам не страшны! Дозированная кровавая грязь – успокоительное лекарство для общества, охлаждающий компресс на дурную горячую башку. Ты зря со мной споришь, – снова полез в сумку, – мы, как говорили звери у Киплинга, одной крови, ты и я!

– Что, есть и третье? – встревожился Каргин.

– А то! – Р. Т. вытащил из сумки отвратительную вязаную шапку, так называемый колпачок.

В этом всепогодном головном уборе ходило подавляющее большинство мужского населения России. В девяностых годах колпачок верхней своей частью напоминал торчащий или свесившийся набок (было два варианта) петушиный гребень. Сейчас он купольно закруглился, плотно обхватывал голову, подчеркивая и усиливая скрытые недостатки лица и – таинственным образом – фигуры, сужая плечи и расширяя ее к заду. Натянувший вязаную шапочку человек как бы ставил на себя печать общенационального вырождения, становился чем-то средним между дебилом и дебильным непротивленцем. С таким человеком можно было делать что угодно. Но и сам он в тот момент, когда с ним никто ничего не делал, мог сделать что угодно с кем угодно. Охранники – таким могло быть обобщенное определение людей, охранявших в черных вязаных шапочках пункты обмена валюты, парковки, входы и выходы в учреждения, но главным образом собственное ничтожество.

– Примерь! – протянул шапку Каргину Р. Т.

– Надо? – опасливо осведомился Каргин, не решаясь надеть шапку.

– Тебе понравится, – подбодрил Р. Т.

После нападения секретарши, публичного оскорбления его мужского достоинства, обвинений в хранении незарегистрированного оружия, антисемитизме и гомофобии бояться и стесняться было нечего.

Каргин надел шапку.

…Какая харя! – посмотрел на Р. Т. Слово «забрало» ушло из памяти, как если бы Каргин никогда его и не знал. «Харя» Р. Т. напомнила ему раздвижной контейнер, в каком сантехники, свинчивальщики мебели, электрики, прочий трудовой люд носят инструменты. У Каргина возникло смутное желание врезать по этому, явно не пустому, одни часы на руке тянули тысяч на восемьдесят, контейнеру, чтобы он загремел, но, прикинув возраст и оценив физические данные «хари», он решил воздержаться, присушил рвущийся изо рта вопрос: «Деньжатами, братан, не поможешь?» Оглядевшись по сторонам, Каргин понял, что находится в кабинете какого-то начальника, но, по своей ли воле и по какому вопросу (может, «харя» привела?), он не знал. Каргин не то чтобы ненавидел, но плевать хотел на любое начальство и вообще на власть. Никогда не ходил ни на какие выборы. Власть сверху донизу воровала и беспредельничала, однако не мешала ему жить. Хотя в последнее время начала активно гадить: убрала с улиц пиво, догнала до двух сотен водку, долбила извещениями о долгах за свет и воду, заполонила его двор таджиками. Он слышал про какие-то протестные сборища, смотрел новости по телевизору, но гладкие табло бакланящих с помостов ораторов не внушали ему доверия. Это была ненавистная ему погань, получавшая деньги неизвестно за что, просиживающая штаны в непонятных конторах, запрудившая своими машинами улицы, так что ни пройти ни проехать. Они призывали любить и уважать права какого-то, во всяком случае, точно не его, Каргина, человека, а также терпеть кавказцев и таджиков. Он не любил кавказцев и таджиков, но предпочитал с ними не связываться, потому что свои, русские, были трусами, не стояли друг за друга, а те, чуть что, налетали кодлой, хорошо, если сразу не резали, не стреляли из пистолетов. А еще он знал, что они, даже если убьют русского, всегда откупятся от ментов и что менты всегда будут гнобить его, если не дай бог случится разборка с черными. Ему не было разницы, кто правит Россией – Ельцин, Путин, Медведев, снова Путин, да хоть веселый бородатый толстяк Кадыров, наведший, если верить телевизору, образцовый порядок в Чечне. Его мало беспокоило, что будет с Россией, потому что не было никакой России. Была ободранная квартира в хрущобе. Два телевизора – в комнате и на кухне. Безработная отупевшая жена в халате. С трудом дотягивающие школу – до девятого класса, дальше бесплатно не прорваться – дети (что с ними будет дальше, он понятия не имел, но чувствовал, что ничего хорошего). Поликлиника, куда тоже не сунешься без денег. Двор, где он по вечерам пил с друганами пиво или перекидывался в картишки. Подворачивающаяся время от времени халтура – что-то подвезти, вывезти, разгрузить, починить. Магазин за углом. Рынок через две остановки, где была дешевая, осетинская, что ли, водка. Вот и вся Россия. А еще он был глубоко равнодушен к спорту, всем этим соревнованиям и Олимпиадам, ненавидел хапающих неслыханные деньги за рекорды и медали спортсменов. Ему хотелось растоптать факел с Олимпийским огнем, до того достали его этот огонь и факелоносцы в нелепых шутовских костюмах. Слушал радио «Шансон». Уважал Стаса Михайлова, Лепса и Ваенгу. Ваенга напоминала ему ушлую молдаванку, вытащившую у него под предлогом «погадать» кошелек на Киевском вокзале. Лепс – учителя физики, однажды прямо на его глазах высосавшего из горла на спор с трудовиком поллитровку «Экстры». Была такая в СССР водка, когда он учился в четвертом, что ли, классе. А вот Стас Михайлов был вылитый водила, всучивший ему на сдачу фальшивую пятихатку, когда он возвращался ночью (метро уже не работало) после халтуры домой из Чертанова. Когда он смотрел по ящику про наводнение на Дальнем Востоке, ему было совсем не жалко подтопленцев. Он им завидовал. Ему хотелось, чтобы вот так же затопило его дом в Москве, а уж он бы вырвал у ненавистного государства из глотки новую квартиру в приличном районе. А иногда, особенно почему-то по утрам, ему хотелось, чтобы вода затопила всю Россию вместе с Сочи, Олимпийским огнем и бегущими куда-то с факелами идиотами в белых спортивных костюмах…

…Каргин очнулся у двери, когда Р. Т. стянул с него черную вязаную шапку.

– Ты все понял? – убрал шапку в сумку Р. Т.

– Что понял? – Каргин обессиленно опустился в кресло, испытывая болезненное и невозможное счастье от возвращения в свой мир, где было много сложностей и проблем, но где в его гандеропе отсутствовали омоновская куртка и черная вязаная шапка.

– Три вещи. – Видимо, вновь (и не без оснований) ощутив себя доминирующим альфа-самцом, Роман Трусы хозяйски разлил коньяк в два фужера. Один протянул Каргину. Тот залпом, как некогда похожий на Лепса физик бутылку «Экстры», выпил, но не почувствовал вкуса. – Как на поминках, – укоризненно покачал головой Р. Т., – хотя, собственно, почему «как»? Это и есть поминки по крови и почве. Люди в черных вязаных шапках не слышат голоса крови и утратили связь с почвой.

– Не факт, – мрачно возразил Каргин. – Их еще можно вернуть.

– Если довести до голода и полной нищеты, как в Германии в двадцатых годах. Загнать, как крыс, – усмехнулся Р. Т., – в угол, сразу – в кровавую грязь, минуя чистую кровь и святую почву. Но этого не будет. В ближайшие лет тридцать – сорок они будут жить лучше или хуже, но им всегда будет хватать на водку и… черную вязаную шапочку. Другие головные уборы для них не предусмотрены. Ну а если задурят… накроем курточкой.

– А потом?

– Вымрут, – сказал Р. Т. – Они бесполезны и ни к чему не способны.

– Что еще? – Каргин уселся за письменный стол, открыл папку со служебными бумагами. Управление кадров просило согласовать график мероприятий по пожарной безопасности и дату учений по проведению экстренной эвакуации сотрудников в случае террористической угрозы. Секретаршу вперед, подумал Каргин, с ней никакие террористы не страшны. Надо заказать для нее курточку… – У меня, – посмотрел на часы, – через десять минут совещание.

– Не переживай, – посоветовал Р. Т., – мир, а следовательно, и человек не подлежат исправлению.

– Это открытие, – согласился, оторвавшись от новой поэтажной схемы размещения огнетушителей, Каргин.

– Они замерли между двумя полюсами: стремлением жить вечно и неудержимым желанием немедленно покончить с собой. Это и есть то, что называется божественным равновесием. Его нельзя нарушать.

– Огнетушители замерли? – спросил Каргин.

– Именно! – обрадованно подтвердил Р. Т. – Если огнетушитель не трогать – он вечен. А если посмотреть на срок годности – давно покончил с собой… Хотя на вид как новенький.

– Все? – поинтересовался Каргин, всем своим видом изображая желание немедленно приняться за работу. Что было, в общем-то, смешно, если вспомнить, что говорила про него секретарша. И ведь все, все правда, за исключением того, что он готовит террористический акт. И еще Каргин пытался себя утешить, что она под горячую руку, точнее под горячий язык, из бабьей вредности занизила его мужские параметры. Никогда ведь, дрянь такая, не жаловалась, обиженно вздохнул он, а тут на тебе, как у таракана…

– На третье – самое сладкое, – застегнул поросенком взвизгнувшую «молнию» на сумке Р. Т., – мы выполнили поручение президента. «Очиститель мыслей», омоновская куртка и черная вязаная шапка – три новые скорости в коробке передач русской птицы-тройки. Мне плевать, куда она полетит. Не ищи Выпь и Биву. Их больше нет. Мы справились без них. Им пора на пенсию. Все деньги наши. У тебя неплохие перспективы. Хочешь стать швейным министром?

– Давно хочу спросить, – поднялся из-за стола Каргин, – да все забываю. Зачем ты ездил в Туркмению? Что искал в Копет-Даге?

– Ты знаешь, – ответил Роман Трусы, пропуская в кабинет приветливо улыбающуюся секретаршу с чайным подносом. – Я искал отца.

Уволен, хотел сказать Каргин, но вместо этого спросил:

– Нашел?

– Не нашел. Может быть, тебе повезет больше. – Роман Трусы вышел из кабинета.