1
Президентский указ о создании государственной корпорации «Главодежда-Новид», как снег на голову, свалился в середине мая. Над Москвой гремели грозы, черные тучи стояли над землей, как если бы земля и небо поменялись местами. Молнии эсэсовскими зигзагами вылетали из туч, вонзались в обитые медью шпили высотных зданий. Шпили на мгновение уподоблялись взлетающим с неподъемным грузом ракетам. Они рассыпались искрами, расползались по небу светящимися змейками, как если бы гроза была лазерным шоу. Никто не ожидал снега, но он в одночасье (вместе с градом) высыпался из самой злой тучи, как рис из продранного мешка. Снегорис простучал по крышам и стеклам машин, по зонтам пешеходов и тут же растаял, смытый теплым дождем из другой, как будто с кипятильником в мохнатом брюхе, тучи.
Каргин, как теплого дождя после снегориса, ожидал второго указа – о своем назначении на должность, но дождь (указ) по каким-то причинам задерживался. «Главодежда-Новид» уже (правда, только на бумаге) существовала, а руководителя у вновь образованной государственной корпорации не было. Сотрудники косились на Каргина. По конторе поползли слухи, что его отправляют на пенсию, о чем ему со слезами на глазах поведала секретарша.
– На пенсию, – вздохнул Каргин, – не в тюрьму.
– Значит, правда? – всхлипнула она.
– Пенсия после шестидесяти неотвратима, как смерть, – мрачно пошутил Каргин, – а смерть у большинства мужчин России наступает раньше пенсии. Так что надо не рыдать, а радоваться, что дожил.
– А я? – спросила секретарша.
– Тоже хочешь на пенсию? – удивился Каргин. – Тебе еще рано.
Она вышла, хлопнув дверью, чего раньше никогда себе не позволяла. Теперь и чаю не нальет, огорчился Каргин.
Он от звонка до звонка сидел в кабинете, тупо глядя на безмолвствующий белый телефон с золотым гербом. Каргин ощущал себя архитектором, составившим проектную документацию на строительство дома. План приняли, стройплощадку обнесли забором, а архитектору… велели пока погулять.
Но были и обнадеживающие моменты. На расчетный счет новорожденной корпорации неожиданно перечислили из бюджета деньги. Выведенная, как и все сотрудники, за штат «в связи с реорганизацией организации дирекции директора», так это звучало на бюрократическом языке, начальница финансового управления едва сама не упала, увидев, какая «упала» на счет сумма. Каргин велел ей сделать запрос: остается ли действительной его подпись на финансовых документах? Из Минфина пришла официальная бумага, подтверждающая право Каргина до назначения на должность нового руководителя подписывать финансовые документы. С паршивой (или заторможенной, сонной, клонированной – еще было неясно) овцы хоть шерсти клок, решил Каргин. Он распорядился немедленно перечислить оговоренные в контрактах суммы фирмам Бивы и Выпи. После чего вызвал Надю и велел ей организовать «рабочее» совещание с дизайнершами.
– Чем-то же эти суки занимались все время, пока мы… Пока решался вопрос, – нейтрально закончил Каргин. Не могу же я сказать, подумал он, пока ты превращалась в рыбу, а я… слушал истории про Снежного человека. – Пусть хоть что-то покажут, – продолжил он. – Я не могу идти на встречу с президентом, – покосился на государственный телефон, – с пустыми руками.
– На следующей неделе? – предложила, почиркав пальцами по экрану айпада, Надя. – До среды деньги точно дойдут.
Такая оперативность показалась Каргину подозрительной. Он еще не определился с откатами по этим контрактам. У него давно была мыслишка насчет полноприводного дизельного «Range Rover». Каргин собирался стать активным, путешествующим пенсионером. Ишь, как вскинулась, покосился на Надю. Неужели тоже хочет нагреть руки, в смысле, плавники? Хотя зачем ей в воде деньги?
– Почему он не звонит, не вызывает? – спросил сам у себя, но получилось, что у Нади, Каргин. – Может быть, я уже сделал все, что мог, и дальше… покатится без меня?
– Он еще не решил, – ответила Надя, как если бы читала мысли президента. – Он думает. Но он дал деньги. Значит, он в игре. Он позвонит.
– Или вызовет? – Каргину вспомнился осьминог Пауль, сидевший в аквариуме в какой-то немецкой пивной и безошибочно определявший победителей в матчах на чемпионате мира по футболу. Неужели, жадно оглядел Надю, будущее лучше различимо из воды?
– Сначала позвонит, – угадывая намерения Каргина, отступила к двери Надя.
– Откуда знаешь? – спросил Каргин.
– Моя фамилия Звоник, – сказала Надя, – я предчувствую важные звонки.
– Наверное, плавниками? – предположил Каргин.
Ему мучительно хотелось дать волю рукам, проверить, как далеко зашел процесс превращения, главное же – определить его конечную точку. Не покроется же она вся чешуей, не отрастет же у нее, как у русалки, рыбий хвост? Но Надя была начеку. Пока что Каргин был вынужден констатировать, что она удивительно похорошела. Надя как будто помолодела лет на двадцать. С ее лица ушли (стекли?) морщины, спина распрямилась, как водопад, глаза прояснились и посветлели. Прежде Каргину иногда удавалось определить по глазам, о чем думает Надя. Сейчас он словно смотрел в прозрачную воду без дна или в черные, как пуговицы, глаза шевелящего в аквариуме щупальцами осьминога Пауля. Исчезновение у женщины второго лица, подумал Каргин, верный путь к… вне- (или над-?) половому совершенству. Пора, пора им (он был уверен, что Надя не единственная в новой видовой общности) ставить перед ООН и Страсбургским судом вопрос о признании своих неотъемлемых гендерных прав.
– Эмигрантка, – едва слышно пробормотал он, поймав краем взгляда собственное отражение в зеркале на стене кабинета. Он точно не помолодел. Старость прошивала его насквозь тройной нитью (Бивы?), била в грудь острым клювом (Выпи?).
Но Надя услышала.
– Эмигрантка? – обернулась она. – Откуда?
– Из страны сухопутных людей, – ответил Каргин.
– И куда? – спросила Надя.
– Туда, – пожал плечами Каргин, – где нельзя без плавников. Я придумал название нашему роману – «Старик и рыба».
– Стране сухопутных людей – конец. – Задумавшись, Надя сделала несколько шагов ему навстречу.
У Каргина вновь затеплилась надежда опытным путем проверить наличие второго лица в ее теле. Вдруг восстановилось в прежнем или новом (это было еще интереснее) виде?
– Почему, – вдруг вырвалось у Каргина, – у меня не растут плавники?
…Наверное, он на мгновение потерял сознание, потому что не уследил, как Надя (словно воздух превратился в воду, а в этой среде у нее было тотальное превосходство) приблизилась к нему вплотную, прижалась грудью (к счастью, эти части тела у нее пока не подверглись изменению), прошептала ему в ухо: – Потому что ты не просто старик, а… мерзкий, похотливый старик…
Каргину бы обидеться, но он, напротив, испытал радость, какой давно не испытывал. Как если бы вся его жизнь с денежными, строительными, карьерными и прочими хлопотами камнем ушла на дно и он вновь оказался с Надей в подсобке их магазина в Ленинградской области, где они поздними вечерами считали выручку, составляли списки нужных товаров, а потом укладывались на надувную кровать.
Каким же, однако, простым, успел подумать Каргин, прежде чем Надя легко, словно они вдруг оказались в невесомости, перенесла его на диван и сама опустилась рядом, бесхитростным и коротким было мое счастье…
А потом он выпал из реальности.
У него словно выросли плавники, и он плыл сквозь Вселенную, раздвигая плавниками звезды, заглядывая в глубины, куда, как казалось Каргину, до него заглядывал один лишь Бог.
…Он проснулся (очнулся?) от тревожного звука, который, минуя слух, проникал прямо в душу. Он лежал в своем (пока еще) кабинете на нелипком, как обычно, а абсолютно сухом кожаном диване. Один. Застегнутый на все пуговицы и «молнии», как покойник в гробу. Никаких плавников. Его мужской (Каргин первым делом проверил) орган, определенно, не был задействован в стремительном любовном космическом путешествии. Или, если все-таки был, успел вернуться в обычное, скажем так, невыдающееся состояние.
Что это было?
Возможна ли в земной жизни бесконтактная, вне– (над-?) физическая близость?
Неужели он умер?
Дверь в кабинет открылась.
– Дмитрий Иванович, – испуганно, но уже с возвращающимся почтением в голосе произнесла секретарша. – Это из администрации. Сейчас вас соединят с президентом.
– Звоник! Где Звоник? – вскочил с дивана Каргин.
– Я здесь. – Следом за секретаршей вошла в кабинет Надя. На ее деловом костюме не было ни единой помятости, как будто она только что не лежала на диване с Каргиным, куда перенесла его как… пушинку? А вдруг и впрямь… не лежала?
– Шевели плавниками, служивая! – прикрикнул Каргин. – Все бумаги по «Новиду» мне на стол! Мухой!
– Уже там, – ответила Надя. – Слева в красной папке. Крупным шрифтом, чтобы вы могли прочитать, если будете без очков.
2
Следующие несколько дней в новообразованной государственной корпорации прошли в бессмысленной бюрократической суете, взметнувшейся, как пена над кастрюлей с супом, после телефонного разговора Каргина с президентом. Каргин таинственно помалкивал о содержании разговора, а потому столпившийся у кастрюли чиновный народ самостоятельно анализировал сложившуюся ситуацию. Ждали, причем одновременно, невообразимого повышения зарплат и… поголовного увольнения. Особенно волновалась женская, численно преобладавшая и успевшая мысленно (и без большой печали) распрощаться с достигшим пенсионного возраста начальником, часть коллектива.
«Это правда?» – жарко шептала, наваливаясь на Каргина грудью, секретарша.
«Что?» – отстранялся тот, топя ладони в упругой, как будто с пружинами внутри, плоти.
«Что он хочет назначить тебя, – в мгновения сильных душевных переживаний, она переходила на „ты“, – премьер-министром?»
«Откуда… Кто это сказал?» – изумлялся Каргин.
«Сказали…» – смотрела сквозь него широко открытыми глазами секретарша, должно быть, уже видя пустынный премьерский этаж в Белом доме, посты охраны, приемную размером со спортивный зал и себя, покрикивающую на охранников, отдающую распоряжения нижестоящим сотрудницам.
«Иди, иди», – выпихивал ее за дверь Каргин, не давая однозначного ответа и тем самым поднимая градус женского (от их имени и по их поручению действовала секретарша) волнения до критического уровня.
– Скажи, что никого не уволишь и всем повысишь зарплату, – посоветовала Каргину Надя. Она, похоже, окончательно преодолела гравитацию пола (половую гравитацию?) и свысока смотрела на сослуживиц. – Иначе они сойдут с ума. Я передаю им твои указания, объясняю, кому надо звонить, какие письма подготовить, они ничего не соображают.
– Хорошо, – согласился Каргин, – собирай в актовом зале коллектив, я отвечу на все вопросы. Где эти… – он до сих пор с трудом произносил их имена (язык как будто примерзал к небу, по телу пробегала судорога), – Выпь и Бива?
– Ты что, – с плохо скрытым презрением посмотрела на него Надя, – до сих пор не понял? Они не бегают по первому звонку. Сами назначают время и приходят, когда считают нужным.
– С кем же мы будем проводить рабочее совещание? – тупо и безнадежно (он это предвидел) поинтересовался Каргин.
– Найдутся люди, – уверенно пообещала Надя. – Каждому овощу свой час.
– А сверчку – свой шесток. Время собирать камни, – развил народно-библейскую тему Каргин, – и… разбрасывать овощи.
– Ну-ну. – Покачав головой, Надя вышла из кабинета.
– Где Палыч? – выждав пару минут, выскочил в приемную Каргин. – Я отъеду… по делам.
– А как же совещание? – ахнула секретарша.
– К президенту, – приложил палец к губам Каргин. – Одна нога там, другая…
– На кресле? – прошептала секретарша.
– Ты… Я быстро! – направился к лифту Каргин.
Палыч лихо подкатил к подъезду, едва только он вышел на набережную из стеклянных дверей. Подняв глаза на этаж «Главодежды», Каргин увидел ряд разноцветных (молодые компьютерщицы красили волосы в неожиданные цвета) женских голов, как подсолнухи к солнцу, повернутых в его сторону. Только подсолнухи обычно смотрят вверх, а головы смотрели вниз.
Он приосанился, ощутил себя вождем племени, выходящим из пещеры на бой с мамонтом. Женское внимание грело тщеславие, хотя Каргин знал, как капризен, ненадежен и неверен этот огонь. Но едва ли в мире существовал мужчина, им не опаленный. А что произойдет, если они все станут как Надя, вдруг подумал он, если у всех у них…
Ответить на этот вопрос было так же трудно, как и на вопрос, есть ли жизнь после смерти. Садясь в машину, Каргин посмотрел на Москву-реку, Ему показалось, что ее свинцовую поверхность режут сотни острых плавников. В принципе, подумал он, между сухопутным деторождением и метанием икры нет большой разницы, если только размножающимся особям не надо будет лезть, как лососям, в одну реку. И еще он некстати вспомнил, что лососи мечут икру единственный раз в жизни, а потом погибают. Наверное, в этом заключалась высшая демографическая справедливость.
– В Каланчевский тупик, – сказал Каргин.
– К Нелли Николаевне? – уточнил Палыч, хотя мог бы этого не делать. Кроме магазина «Одежда», в Каланчевском тупике (во всяком случае, для Каргина) ничего представляющего интерес не наблюдалось.
– По твою душу, – вздохнул Каргин.
– Это как? – нахмурился, шевельнул усами Палыч. Как любой пожилой и солидный человек, он не любил неожиданностей.
– Вышло распоряжение, – объяснил Каргин, – с первого июля для водителей персональных автомобилей государственных служащих вводится униформа: фуражка с золотой кокардой, ливрея с галунами, перчатки и… белый шарф.
– Давно пора, – кивнул, подрезая не по чину разогнавшуюся маршрутку, Палыч, – а то в чем мне на яму, на мойку? Белый шарф – самое оно!
Доехали на удивление быстро. От Нового Арбата Палыч гнал по резервной полосе. Возле наряда ДПС за мостом на островке безопасности выстроилась вереница внедорожников с повторяющимися цифрами в номерах. Молодые и пожилые кавказского вида люди что-то недовольно бубнили в мобильные телефоны. Но Палычу майор только устало махнул полосатым жезлом. Неужели и они, проводил взглядом милиционеров Каргин, знают, что мне звонил президент? В России, подумал он, информация распространяется со скоростью мысли… президента. А раньше – великого князя, царя, императора, генерального секретаря ЦК КПСС.
Неведомая, но необоримая сила влекла его (как лосося на нерест?) к манекену в витрине магазина «Одежда». Магазин был храмом. Манекен – богом. Каргин – просителем. Не очень было понятно, кто в этой цепочке является жрецом. Каргин склонялся к мысли, что это видоизменившаяся Надя. Он понял, что люди во все времена обращаются к богу (богам), когда чувствуют подвох. Особенно когда перед ними, как у него после разговора с президентом, открываются новые горизонты и – одновременно – закрадывается подозрение, что эти горизонты – ложные. Ибо жизнь человека «от зловонной пеленки до савана смердящего», как полагали ветхозаветные пророки, есть ложь. А она, как и все на свете, бывает «прирученная» и «дикая». С «прирученной» ложью человек, как Каргин с «Главодеждой», постепенно сливается воедино. «Дикая» же – «Новид» – пугает его, как незнакомое чучело ворону на кукурузном поле.
Чья-то могучая, но невидимая рука ввинчивала Каргина, подобно шурупу-саморезу, в конструкцию, смысла и назначения которой он не понимал.
Выбирать всегда следовало из двух (или многих) зол. Никакого другого выбора человеку ни в какие времена не предоставлялось. В одном случае Каргин должен был плыть по течению, сидеть шурупом по самые уши в доске и не высовываться. В другом – осознанно и рьяно исполнять чужую волю, уповая на всеобъемлющий и неуловимый, как воздух, русский «авось». Пусть большие пацаны (президент и кто там с ним рядом) или пацанки (Выпь, Бива и примкнувшая к ним Надя) решают, а я чижиком за дрожками, Микояном между струйками, авось пронесет… Так жили в России не только чиновники и олигархи, но и подавляющее большинство простых людей. А что, если и он… так же, крамольно подумал про президента Каргин, сжился с Россией («прирученная» ложь), как я с «Главодеждой»? А тут какой-то «Новид»… То ли новый вид, то ли новая идея.
«Нет неразрешимых проблем, – вспомнились ему сказанные по телефону слова президента, – есть трусы, которые не хотят их решать. Но мы заставим!»
Неужели сам решил ввинтиться, подумал Каргин, но сначала ввинтить меня?
Потом Каргину позвонил помощник президента. Они обсудили технические вопросы: где брать, если срочно понадобятся, наличные, каким людям в каких организациях будет поручено оказывать Каргину содействие?
«И вот еще что, – сказал помощник, – на вас выйдет один человечек, его зовут Роман, он будет чем-то вроде офицера связи, но с расширенными полномочиями. Решение по данной кандидатуре не обсуждается».
«У человечка имеется фамилия?» – поинтересовался Каргин.
«Имеется, – ответил помощник. – Его фамилия – Трусы. Такая вот странная фамилия».
«Я записал. Роман Трусы. Фамилия, как я понимаю, не склоняется?»
«Он хороший специалист. Постарайтесь с ним ладить. Это в ваших интересах», – посоветовал помощник президента и повесил трубку.
Неужели, подумал Каргин, Роман Трусы имеет отношение к тем самым трусам, которые не хотят решать неразрешимые проблемы?
Пока что на (новом?) горизонте трусов не наблюдалось. Надя, Бива, Выпь, президент, его помощник – все рвались в бой. А что, если, удивился и одновременно восхитился проницательностью президента Каргин, он догадался, что трус – это… я? И, чтобы я взбодрился, послал ко мне человека с говорящей фамилией Трусы? Или… в автоматическом режиме заработало лезвие Оккама по бесконечному «умножению сущностей без необходимости» – президент… знает, что Надя больше не нуждается в трусах?
Ну нет, перевел дух Каргин, президент не может быть настолько гениальным!
«Не проспи величия!» – Манекен в витрине с божественной легкостью преломил лезвие Оккама, вернул Каргина в реальность.
Витрина претерпела значительные изменения. Слово «одежда» уменьшилось в размерах. К нему, как вагоны, прицепились слова: «охота», «рыбалка», «путешествия». А сам магазин теперь назывался «Экспедиция». Это слово, как локомотив, тянуло за собой остальные.
Серебристый манекен тоже выглядел иначе, чем осенью. Тогда он напоминал легкомысленного – в кроссовках со светящимися зелеными шнурками – молодого менеджера или системного компьютерного администратора, завсегдатая социальных сетей, любителя вечерних пробежек в наушниках. С той поры офисный планктонщик возмужал, превратился в настоящего мачо – в камуфляже, тяжелых ботинках на ребристой подошве, суровой шерстяной шапочке, с черными и зелеными (маскирующими) полосами на лице. Он определенно пересмотрел свои взгляды на жизнь, возможно, проштудировал труды Ницше и походил в секцию рукопашного боя.
О каком величии он говорит, удивился Каргин. Чьем? Моем? Или… России? Ему было как-то неуютно под взглядом военизированного, озаботившегося неизвестно чьим величием мачо. Что же это за величие, если его можно… проспать? Можно проспать первый урок в школе, начало рабочего дня, еще кое-что, особенно когда спишь не один, но… величие? Неужели он считает, что весь русский народ… спит?
Каргин так глубоко задумался, что сам, похоже, заснул, стоя перед витриной.
Очнулся в кабинете Нелли Николаевны за чаем.
Директриса поведала ему, что магазин перешел в ведение министерства обороны, точнее «Оборонсервиса», ну да, того самого, начальница которого проворовалась. По словам Нелли Николаевны, за время, пока расследовалось дело, «Оборонсервис» несказанно разросся, укрепился, расширил сферу деятельности. Недавно подследственной руководительнице вернули с извинениями изъятые у нее килограммы ювелирных изделий.
– Так что теперь мы охотники и путешественники. Нам уже и новое название придумали – «Экспедиция». Летом – ремонт, перепланировка, а осенью… – Нелли Николаевна вздохнула, вышла из кабинета, но вскоре вернулась, развернула на столе непонятного цвета пиджак с накладными карманами. – Вот, отложила для вас, Дмитрий Иванович.
Пиджак напоминал рельефную географическую карту. Но не радующую глаз утиную или кабанью охоту – с заходящимися в азарте собаками, внедорожниками на поляне, людьми с дорогими ружьями в изысканном камуфляже, дымком над бревенчатой топящейся банькой, накрытыми в предбаннике столами – увидел Каргин на хамелеоньей поверхности карты. Он увидел там унылый русский сельский пейзаж: разрушенные избы, поваленные заборы, опавшие листья, сгнившие на земле черные яблоки, голые, как плети, деревья, низкие серые облака, размытые грунтовые дороги, заросшие подлеском поля. Безлюдье. Тут шла другая – невидимая, масштабная и всеобъемлющая – охота – на народ. Он определил цвет пиджака. Это был цвет бесприютности, тоски и… беспробудного под шум дождя и свист ветра сна в холодной черной с пауками избе.
– Давно о таком мечтал, – надел пиджак Каргин. – В нем хоть на охоту, хоть… в клуб (какой еще клуб? – ужаснулся собственным словам), хоть на пикник.
…Палыч оценил обновку начальника уважительным кивком:
– Вы в нем, Дмитрий Иванович, как патрон в стволе.
– Теперь бы только не промахнуться, – пробормотал Каргин.
– В кого прицелились, Дмитрий Иванович? – поинтересовался Палыч.
– И не проспать, – добавил Каргин. – Величие, оно такое… Чуть заспался и… ищи-свищи.
– Завтра с утра? Во сколько? – забеспокоился Палыч.
– Считай, что уже, – посмотрел на памятник Лермонтову Каргин. – Иду по следу.
Лермонтов стоял на постаменте, как восклицательный знак посреди хаоса, безволия и… холодного паучьего сна.
– Догоните, – как о деле решенном сказал Палыч. – Или обойдете, он выйдет на вас, а вы чпок гада в лобешник! Завалите, Дмитрий Иванович, даже не сомневайтесь!
– Кого это я завалю? – надменно уточнил Каргин.
– Вам видней, – тактично ответил Палыч.
– Как тебе костюмчик на манекене? – спросил Каргин, когда протолкнулись на Садовое кольцо. – Взять мне такой для охоты?
– Дмитрий Иванович, – произнес после долгой паузы Палыч, – нет там никакого манекена. И осенью не было. Там пустая витрина.
3
То, что Каргин узнал о Романе Трусы из подготовленной аналитическим отделом «Главодежды» справки, его не столько озадачило, сколько опечалило. Он всегда печалился, когда соприкасался с несовершенством мира не как с очевидной патологией, вонючей лужей, через которую можно перескочить, а как с торжествующей реальностью, где ему, Каргину, делать было нечего, как рыбе в лесу или черепахе в снегу. Где несовершенством, патологией был он. В лучшем случае он сам мог там скорбно растечься, как писал Маяковский «слезной лужей», через которую будут брезгливо перескакивать, подхватив штаны, иные, населяющие тот мир существа.
Такие, как Роман Трусы.
В Википедии он объявлялся адептом стиля «Цветущая гниль». Культурологи спорили, является ли этот стиль «высшей и последней стадией» модерна или же из «цветущей гнили», как некогда из ленинской газеты «Искра», возгорится пламя новой культурной эпохи.
Сам Роман Трусы, впрочем, держался скромно, в гнилые передовики не лез, бесстрастно, как врач-патологоанатом, констатируя в многочисленных интервью, что «…гниль полноценно цветет там, где нет глаз, чтобы ее увидеть, нет ума, чтобы ее осмыслить, нет воли, чтобы с ней бороться». Таким максимально благоприятным для цветения гнили местом, по его мнению и к его сожалению (как опытный диверсант, он всегда расчищал пути отхода), была современная Россия. Это не результат масонского заговора, утверждал в своем блоге-стотысячнике Роман Трусы, не происки Ротшильдов и Рокфеллеров, не беда и не трагедия (в ее стремительно устаревающем христианском и даже ницшеанском – «человеческое, слишком человеческое» – восприятии), а неоспоримая данность. Противостоять ей, полагал он, столь же бессмысленно, как противостоять наступлению нового ледникового периода, смещению магнитных полюсов Земли, извержению вулканов, вспышкам на Солнце. Новые формы жизни непобедимы, как клетки рака или вирусы СПИДа. На карте мира, объяснял он, Россия ярко фосфоресцирует, как гнилое бревно размером в одну восьмую часть земной суши, одновременно освещая пылающим сердцем подобно Прометею, путь пребывающему во тьме человечеству.
Роман Трусы считал себя русским патриотом. «Я горжусь нашей великой Родиной, – писал он в очередном широко обсуждаемом в Сети посте. – Эйнштейн не отвечает за Фукусиму. Пастер – за бактериологическое оружие. Колумб – за привезенный на каравеллах в Старый Свет сифилис. Россия не отвечает за конец цивилизации. Она – всечеловек в семье народов. В то время как другие народы трусливо жмутся по углам национальных квартир, бормочут что-то про мультикультурализм, тайно опутывая границы колючей проволокой, Россия смело распахнула душу и территорию навстречу веяниям нового уклада: наркотикам, радикальному исламу, терроризму, неконтролируемой миграции, политкорректности, правам гомосексуалистов и скотоложцев, отмене образования, ликвидации здравоохранения, разрушению семьи и так далее. Великая и бесконечно добрая Россия, как бесстрашный исследователь, слила весь яд в один стакан и гордо выпила за здоровье человечества. Нам не привыкать!»
Иллюстрировалась эта гадкая мысль фотографией железнодорожного тупика, где стояла цистерна с надписью: «Метиловый спирт! Смертельно!» К этой по какой-то причине неохраняемой, с разблокированным краном цистерне выстроилась длинная, как некогда в Мавзолей, очередь людей с разнообразными емкостями. Некоторые из них, впрочем, определенно двигались в обратный – к обезьяне – путь по дороге дарвиновской эволюции. Обнаружилась в очереди и квадратная, с замотанной черным платком головой, баба в рубчатой телогрейке. В советское время Каргин часто видел таких баб на железнодорожных путях, где они отсыпали лопатами гравий и таскали на плечах шпалы. Человекообразные существа на фотографии, не отходя от цистерны, жадно пили из наполненных емкостей. Несколько особей уже лежали на насыпи. Кто с блаженной улыбкой, кто – с пеной на губах. Воистину, русские были сильнее смерти! Потому-то, делал вывод Роман Трусы, мы и сломали хребет фашистскому зверю, спасли Европу от коричневой чумы.
Баба в очереди по какой-то причине была без емкости, и Каргин подумал, что, наверное, она будет пить метиловый спирт прямо из крана, припав к нему черной, как закопченный котел, головой. А еще эта вне- и всевременная русская баба некстати напомнила Каргину… Ираиду Порфирьевну.
Надо ей позвонить, мрачно подумал он.
Роман Трусы искренне сожалел, что колонне возглавляемой им арт-группы «Т. Р. Усы» вот уже который год не дают влиться в «Русский марш» во время святого для каждого православного государственного праздника четвертого ноября – Дня народного единства.
«Как расшифровывается название Т. Р. Усы? – спрашивал он в другом интервью и сам же отвечал: Т. – это танки, Р. – ракеты. Усы – Сталин. Так кто в России настоящие патриоты? Мы или эти трусливые законопослушные националисты с изъеденными молью хоругвями? Они демонизируют кавказцев, – продолжал Роман Трусы, – не понимая, что так называем, ая „кавказская угроза“ – миф! Почему? Да потому, что кавказская молодежь, переселившаяся в крупные русские города, практически поголовно сбривает усы, то есть утрачивает пассионарность. Как только русские поверят в магическую силу усов, начнут их отращивать и подкручивать в спиральки, они снова станут могучим государствообразующим народом, первыми среди равных в дружной семье народов великой России, народом, за который провозгласил исторический тост генералиссимус Сталин!»
Революционное прошлое России не давало покоя Роману Трусы. Он, как мог, украшал, расцвечивал его «цветущей гнилью». Одна его статья – по аналогии с ленинской – называлась: «Три источника, три составные части нового стиля». Если столь полюбившийся русской душе марксизм, писал Роман Трусы, возник из синтеза немецкой классической философии, французского утопического социализма и английской экономической науки, то новый, определяющий бытие и сознание современной России стиль имеет, как зуб мудрости, трехканальный корень: политическую практику, как ускоренное или замедленное (в зависимости от обстоятельств) разрушение государства; шоу-бизнес, как «скотинизация» (здесь он употреблял неологизм Ф. М. Достоевского) и «денационализация» (надо полагать, собственный) населения; вульгарную историософию, как «исходник» для национальной идеи. У каждого преступления, цитировал далее Берию Роман Трусы, есть имя, отчество и фамилия. Политическую практику разрушения государства он связывал с деятельностью первого и последнего президента СССР и всех последующих президентов России. «Скотинизацию» и «денационализацию» населения посредством шоу-бизнеса – с творчеством… любимых народом: Аллы Пугачевой, Максима Галкина, Иосифа Кобзона, Стаса Михайлова, Елены Ваенги, Григория Лепса, Льва Лещенко и даже почему-то… почтенного Юрия Антонова. В те дни как раз было зарегистрировано общественное движение «Алла – русская мадонна». Не просто мадонна, констатировал Роман Трусы, а примадонна, то есть первая в ряду добродетельных и целомудренных русских женщин, вторая после Матери Господа Христа. К историософским же поискам национальной идеи он почему-то приплел оригинального мыслителя, автора теорий «пассионарности народов» и «временных циклов цивилизаций» Льва Гумилева – «сына расстрелянного отца и вечно гонимой матери», как он его называл. По мнению Романа Трусы, именно этот «ученый», подобно котенку в проруби, утопил национальную идею в цветущей гнили, да так, что никто и не заметил.
Только Роман Трусы.
Нельзя не согласиться с Гумилевым, продолжал он, в том, что пассионарность – это синоним жизненной энергии, а жизненная энергия – синоним креатива. Сегодня в России креатив, как сказочный аленький цветочек, расцветает всецело и исключительно на гнили. Эта гниль пронизала литературу, живопись, драматургию, кинематограф, просочилась во все сферы деятельности государства, превратилась в «ноу-хау» российской власти всех уровней – от сельского поселения до правительства. «Цветущая гниль» сжирала вместе с проржавевшими трубами и искрящей проводкой ЖКХ, иссушала образование, точила медицину, армию, речной флот, космическую промышленность, сводила на нет науку и сельское хозяйство. В сегодняшней России она была не «догмой», а «руководством к действию» едва ли не в большей степени, чем в СССР марксизм. Стилисты «цветущей гнили» призраками скользили по городам и весям, организовывая скандальные перформансы и похабные выставки, устраивая шокирующие публику презентации, осваивая федеральные и региональные выделенные на культуру, спорт и туризм средства, а также бездонные бюджеты выборных кампаний.
Роман Трусы был стилистом-многостаночником: держал галерею на набережной Яузы, как режиссер ставил спектакли (почему-то главным образом по произведениям яростных обличителей русского капитализма – Успенского, Решетникова, Мамина-Сибиряка и Мельникова-Печерского). Одним словом, непрост, ох, непрост был Роман Трусы, автор многих цитируемых афоризмов:
«Сам, оразоблачение и честное объявление недостойной цели – верный путь к материальному успеху и общественному признанию».
«Если я пойду на выборы под лозунгом: „См, ерть русским свиньям!“ – избиратели меня поймут и поддержат».
«В России любая инновация разрушительна, как смерч, ядовита, как змея, внезапна, как ограбление квартиры».
«Новое в России – это возвращение к тому, что предшествовало старому».
«Сказать народу правду о нем – повторить путь Христа».
«Абсурд определяет норму, как бытие – сознание».
«Проиграв две мировые войны, немцы узнали о себе одну правду. Если бы они победили – мир узнал бы другую».
«У богини победы отсутствует голова».
«В День народного единства шансов получить на улице по морде больше, чем в другие дни».
Как только очередной скандал, в котором он был замешан, набирал обороты, Роман Трусы растворялся в воздухе, исчезал за границей или отправлялся в какую-нибудь экзотическую экспедицию. Последний раз он искал (это насторожило Каргина)… Снежного человека в отрогах Копет-Дага на туркменско-иранской границе, то есть вблизи милого сердцу Каргина Мамед кули. А вскоре вновь всплывал рядом с властью, но чуть в стороне – в неуловимой точке, где благие начинания государства оборачивались собственной противоположностью, где гниль готовилась расцвести с новой силой.
Гниль в России, делал очередное открытие Роман Трусы, это деньги. Неважно, воруют их (системное расхищение бюджета было основным занятием чиновничьего сословия) или во что-то инвестируют (вторая сторона той же медали). Результат один – все, что связано с деньгами, а с ними в современном мире связано практически все, превращается в гниль!
«Опустошение Отечества» – так назывался мюзикл по мотивам произведений Глеба Успенского, где Роман Трусы одновременно выступал продюсером, режиссером и исполнителем главной роли. Рэп в мюзикле шел под вкрапления балалаечных переборов и тревожное металлическое вибрирование варганов.
«Система оборотов капитала проста, – лихо отплясывал на сцене Роман Трусы в смазных сапогах, жилетке с золотой цепью, при окладистой, как у Саввы Морозова, белой бороде, но с черными пружинными пейсами под кипой:
Мюзикл шел с аншлагом. На премьере присутствовали президент с молодой особой под вуалью и олигархи, покинувшие ради такого случая курсирующие в теплых морях яхты. В завершение мюзикла кружившиеся в матерчатом небе над Красной площадью лазерные голуби с оливковыми веточками в клювах превращались в (натовские?) беспилотники-дроны. Кремль разваливался на куски, как пересохший пасхальный кулич, а отбомбившиеся беспилотники складывались в светящуюся вращающуюся, как циркулярная пила, свастику. На сцену выходил Роман Трусы в красной рубахе, грозно порыкивая и ловко поигрывая топориком. Зрители долго аплодировали стоя. А президент, если верить газетам, смущенно улыбаясь, повторил слова Николая Первого, сказанные после просмотра гоголевского «Ревизора»: «Всем досталось, а больше всех мне».
«Не проспи величия», – вспомнил Каргин.
Роман Трусы точно своего величия не проспал, убедительно подтвердил собственный же тезис: «Саморазоблачение и честное объявление недостойной цели – верный путь к материальному успеху и общественному признанию».
Всей душой ненавидевший русский капитализм, писатель Глеб Успенский умер в лютой нищете в 1902 году в сумасшедшем доме.
Роман Трусы, как писали в гламурных журналах, на вырученные за мюзикл «Опустошение Отечества» деньги приобрел виллу в Ницце.
4
А кого еще, вдруг с непонятной яростью подумал Каргин, мог президент прислать мне в помощь?
В последние дни он много думал о президенте, смотрел по телевизору новости, пристально вглядываясь в его усталое, стремительно грустнеющее в процессе общения с очередным посетителем кремлевского кабинета лицо. Каргин, как если бы президент был вожаком стаи, а он, Каргин тоже бегал в этой стае, чувствовал, как сжимается вокруг президента и, следовательно, вокруг стаи, к какой он самочинно себя причислял, подвижно-гибкое кольцо неприятия и отторжения. Стая пока еще вольно охотилась на просторах одной восьмой части суши, рвала загривки намеченным козлам и баранам. Но уже злобно каркали с ветвей вороны, ежи колючими шарами катились под лапы, рыбья мелочь плевалась из воды, под землей плели интриги барсуки и кроты, выходили на поляны протестовать злобные хорьки. Обнаглевшая живность размыкала звенья пищевой цепочки. Распалась цепь великая, вполне мог бы перефразировать Некрасова Роман Трусы, распалась и ударила, одним концом по ложечке, другим – по едоку.
Истинное знание сокровенно и неделимо, размышлял Каргин, оно не отпускается «навынос», не выставляется на всеобщее обозрение. Президент не может сказать народу правду в лицо, дабы не повторить (прав, тысячу раз прав Роман Трусы!) путь Христа. До Голгофы – точно. А вот дальше – без малейших гарантий.
Переместившись на липкий кожаный диван, Каргин расслабился, медленно сосчитал до десяти, прикрыл глаза, но увидел… почему-то нетрезвого Хрущева, объясняющего на излете карьеры с экрана телевизора народу, что такое коммунизм: «Сейчас у тебя один костюм висит в гандеропе, а в восьмидесятом году будет два!»
Такое начало медитации Каргину не понравилось. Он едва удержался, чтобы не прервать сеанс, отлепиться от противного, непобедимо пропахшего духами секретарши дивана.
Постепенно нездоровое с мешками под глазами лицо пьющего Хрущева преобразовалось перед мысленным взором Каргина в безвозрастное, разглаженное омолаживающими технологиями утомленное лицо нынешнего несменяемого президента.
«Вот ты сейчас сидишь, смотришь на меня в телевизор, и у тебя, – тонко усмехнулся президент, – гандероп ломится от китайского ширпотреба, а холодильник – от просроченных продуктов из супермаркета, дешевой водочки, сдобренного для твоего же спокойствия женскими гормонами пивка. Чего же ты хочешь? – процитировал президент название пророческого, как утверждали некоторые современные литературоведы, романа партократа и сталиниста Всеволода Кочетова, написанного почти (как в подзорную трубу видел будущее этот забытый ныне писатель!) полвека назад. – Ты скулишь об СССР? Вспоминаешь, как заботилось о тебе государство? Но ты сам его предал! Двух костюмов в гандеропе тебе показалось мало! Ты взревел: „Долой КПСС!“, „Даешь свободу!“, „Хто, – вдруг перешел на мову президент, – зъив мое мясо?“ Только что такое свобода, дружок? – Президент на мгновение преобразился в ласкового диктора дядю Володю из передачи „Спокойной ночи, малыши“. – Помнишь, хотя вряд ли, что говорил о свободе великий Достоевский? „Ничего и никогда не было для человека и человеческого общества невыносимее свободы“. Я сделал все, чтобы тебе было не так невыносимо. Свобода – это мое и тех, кому я разрешаю, право владеть всем и жить так, как тебе не снилось, и твое право – видеть это и звереть от злобы. Но исключительно молча или – на сайтах в Интернете, на кухнях, в многоквартирных хижинах, на пушечный выстрел не приближаясь к нашим дворцам. Это, собственно, и есть идеология, об отсутствии которой пишут в газетах всякие полезные идиоты. Хочешь услышать правду о себе? – Устремленный в душу народа взгляд президента сделался по-учительски строгим и по-милицейски неподкупным. – Ну, так сиди и слушай! В тебе давно умерло все человеческое. Остались одни, как у препарируемой лягушки, рефлексы. Тебя переполняет любовь… отнюдь не к Родине, плевать ты на нее хотел, а… к деньгам. И ненависть к ним же. Больше всего на свете ты любишь свои деньги, которых у тебя всегда мало, и ненавидишь чужие, которых у кого-то почему-то много. Ты вопишь, что у тебя все отняли. Ложь. Ты сам все отдал, потому что всей душой ненавидишь труд. Разве ты протестовал, когда закрывались заводы, продавались на металлолом станки, разбивались на бетонные блоки колхозные фермы? Нет, ты с радостью обменял свои ваучеры на водку! Возлюбив деньги, ты оказался органически неспособным к осмысленной деятельности, работе во благо себе и стране. Поэтому я заменяю тебя другими народами. Есть еще один вариант, я думаю над ним. Дать тебе в надсмотрщики Кавказ. Чтобы ты работал за страх, а не за деньги. Как еще можно заставить работать ленивого пьяного труса? Ты жопой, – панибратски подмигнул президент, – чуешь, что грядет беда. Но и пальцем не шевелишь, чтобы ее отвести, голосуешь за тех, кто сживает тебя со свету, возводит дворцы на Лазурном Берегу, ездит по встречной полосе, жрет и пьет на золоте. Хотя и в тридцать седьмом ты знал, знал, что происходит что-то ужасное, но не восставал против палачей, строчил и строчил доносы, сходил с ума под пытками на допросах, оговаривал всех и вся, орал на расстреле: „Да здравствует великий Сталин!“ Ты никогда не поднимешься против капитализма и против денег. Ты будешь их одновременно любить, ненавидеть и бояться. Как когда-то Сталина. А еще раньше – Ивана Грозного. Умирать за них и тупо наблюдать, как они убивают страну – как пустеют деревни, зарастают поля, вырубаются леса, останавливаются производства. Ты что-то бормочешь про модернизацию? Народ, без войны просравший свою страну, недостоин модернизации. В свое время Сталин провел ее, втоптав тебя в голод и грязь. Он на твоих костях построил заводы, учредил колхозы, разгромил Гитлера, обзавелся атомной бомбой. Спасибо ему за это. Хотя он это делал не ради твоих красивых глаз, а чтобы сохранить власть, а там, чем черт не шутит, размахнуться вширь, организовать, как тогда писали поэты, „земшарную республику Советов“, где он был бы главным. Но мне никакая модернизация не нужна. Модернизировать тебя? Не вижу смысла. Мое величие никак не связано с тобой. Мы существуем в параллельных, соприкасающихся только в телевизоре реальностях. У меня все есть. Я самый богатый человек в мире. Могу любого, кто мне не нравится, прихлопнуть как муху. Могу посадить в тюрьму, чтобы другие письку не задирали. Могу поиметь любую красавицу. Любую мразь могу вытащить из грязи в князи и загнать обратно в грязь. Это и есть счастье… Давно хочу тебе объяснить, – посмотрел на часы президент, и Каргин догадался, что медитация подошла к концу, – что такое коррупция, о которой сейчас столько говорят и пишут. Это всего лишь материализация твоей ненависти к труду, любви к деньгам и трусости перед властью, Кавказом, мигрантами и далее по списку. Коррупция – это ты. Сколько денег из материнского капитала тратится по назначению? Сказать? Ты сам знаешь. Сколько ветеранов войны благополучно поселились на участках, которые я им бесплатно дал вместе с ссудами на строительство? У кого теперь эти участки? По какой цене они были проданы? Все, что дает тебе государство, ты или продаешь, или пропиваешь, или тратишь на взятки – судьям, ментам, учителям, врачам, пожарникам, бандитам, мелкой служивой сволочи, выправляющей документы. Справедливость – это я. Вокруг меня коррупции нет. Я точно знаю, кому, сколько и на какие цели даю. Кто меня обманет – будет наказан, даже если сбежит за границу, зароется в землю, опустится на подводной лодке на дно морское. Найду, вытащу и покараю. Кто мне верен – останется жить, сколько бы он ни украл, чего бы ни натворил. Я всегда буду с тобой, – усмехнулся президент, – потому что я – это ты, точнее, я – абсолют твоих желаний. Я, как и ты, не люблю трудиться и люблю деньги. У меня, как и у тебя, нет никаких идей, кроме единственной – жить в свое удовольствие. Я, как и ты, – вздохнул президент, – боюсь смерти, потому что эта сволочь никому не подчиняется. Мысль, что я умру, а мои миллиарды останутся, сводит меня с ума, – признался он. – Но я не пожалею никаких денег, – пообещал, сжав кулаки, – на исследования, связанные с продлением жизни. Моей, – уточнил презрительно, – а не твоей. Моя жизнь бесценна. Твоя – бессмысленна. Это единственная модернизация, которая меня интересует. Мне некуда отступать, – добавил с грустью, – Россия – моя судьба».
А ведь он прав, вздохнул Каргин, как если бы эта невозможная речь не была плодом его больного (какого же еще?) воображения. И насчет свободы, и насчет коррупции.
Он давно присматривался к представителям так называемого креативного класса, хотя и не вполне понимал, в чем, собственно, заключается их креатив и почему они – «класс». Были отдельные яркие экземпляры, вроде Романа Трусы. Остальных, просиживающих в банках и офисах штаны, вполне можно было уподобить этим самым – никаким, точнее, не заслуживающим внимания – штанам. Иногда серым и обвисшим, как жизнь без перспектив – с лезущими нитками несделанных дел, долгов по кредитам, служебных и бытовых дрязг. Иногда – спущенным на талию, то есть с надеждой съехать в более комфортный и обеспеченный мир. Выгодно жениться, смыться за границу, выиграть в лотерею десять миллионов. Иногда – с длиннющей до колен мотней и задницей мешком – символами невостребованной энергии и – одновременно – бесхозности любой энергии в современной России, повернувшейся задницей, а то и тюремным бетонным мешком к собственной молодежи. Иногда – каким-то совсем бесформенным, будто бы спортивным, но так рельефно вспученным на известном месте, что сразу становилось ясно: ничего нет за душой у носителя этих неприличных штанов, кроме молодости и «стояка-автомата», то есть того, что проходит быстро, незаметно и навсегда.
Трусы первичны, подумал Каргин, а штаны вторичны, потому что трусы ближе к телу.
И не только к (молодому) телу, но и к (молодежной) политике.
Левославие – такую умеренно-националистическую, в меру православную и сдержанно-радикальную идеологию для российской молодежи разрабатывал неугомонный Роман Трусы, пока его с бюрократической формулировкой: «…за грубое однократное нарушение дисциплины» – не поперли из администрации президента. В Сеть просочился текст записки, будто бы поданной им через голову начальства президенту. «Только левославие, – убеждал президента Роман Трусы, – способно смешать айпад, нательный крест и бейсбольную, какой не играют в бейсбол, биту в безалкогольный, но энергетически-позитивный напиток, который придется по вкусу и офисно-болотным либеральным ужам, и ком, мунистическо-жириновским соколам, и безработным бирюлевским качкам, и сонным студентам-егэшникам, и дремучим селянам из умирающих деревень». Роман Трусы просил отмашки на внедрение в информационное пространство термина: «Наша левославная молодежь», предлагал немедленно провести учредительный съезд новой общественной организации – Всероссийского союза левославной молодежи – ВСЛМ. Левсомол при грамотном руководстве, полагал он, имел все шансы превратиться в то, чем являлся в свое время в СССР комсомол (ВЛКСМ), а именно: кузницей кадров, селекционной лабораторией по выращиванию правящего класса, неустанно обновляющегося по принципу «отец – сын – внук». Роман Трусы предлагал президенту выступить на учредительном съезде левсомола с программной речью. Ее суть должна была уложиться в три ключевых слова: «Россия – вера – справедливость». «Левославие, – писал он, – это универсальная матрица, форма, если угодно, холодильная камера, куда следует как можно быстрее „залить“ молодежь, пока она окончательно не разложилась. Схваченная сухим льдом левославия, она, по крайней мере, сможет сохранить относительную свежесть до лучших времен, пока не понадобится новым руководителям для решения неотложных задач по спасению страны».
Похоже, эта наглая фраза переполнила чашу терпения президента.
Свою отставку Роман Трусы прокомментировал в Твиттере очередным афоризмом: «Лучшие идеи всегда не востребованы до тех пор, пока не превратятся в худшие из всех возможных. Уезжаю в Париж, – известил он общественность. – В вагоне СВ, где ездят СверхВоры».
В конфликте (впрочем, имел ли он место, если президент по-прежнему принимал участие в судьбе Романа Трусы?) Каргин полностью был на стороне президента. Какое, к черту, левославие, подумал он, вспомнив разноцветные волосы, динозавровые гребни, железные бубенчики в носах и в губах, сапоги со шпорами, штаны и футболки с воздушными разрезами, жеваные капюшоны младшего технического и менеджерского персонала (вот он, «креативный класс!) «Главодежды». Ему так и не удалось исправить «дресс-код» этой орды. Слишком мало (по московским меркам) они получали, чтобы дорожить местом.
Если одежда, размышлял Каргин, это не только защита от холода, а еще и реакция на осознание первого – змеино-яблочного – греха, то именно с возникновения одежды – прикрытия стыда – начинается история человеческой цивилизации. И пишется дальше одеждой, как символами. Взять, к примеру, серо-черную, как дым из трубы Бухенвальда, форму эсэсовцев, или малиновые, как венозная кровь, пиджаки первых постсоветских бандитов-бизнесменов.
Куда же мы пришли?
Одежда молодых сотрудников «Главодежды», как офицер ОМОНа на несанкционированном митинге, ревела в мегафон, что с этими людьми ни о чем договориться невозможно. Они хотят видеть мир таким, как им хочется, вздохнул Каргин, точнее, таким, какая на них одежда. Наши гандеропы не пересекаются, как параллельные миры.
«Я дал вам свободу, – гневно обратился он к „креативному классу“, как если бы президент поручил ему говорить от его имени, – снял все ограничения с развития личности. Я верил в вас, исходил из того, что в каждом человеке сокрыты неотменимые добродетели: патриотизм, почитание старших, любовь к Родине, семье и Иисусу Христу, уважение к власти, которая всегда от Бога, и „чертовское“, как у Сергея Мироновича Кирова перед смертью, желание работать во благо Отечества. Идите вглубь себя, сказал я вам, и обретите в свободе добродетель. А вы? Что обрели? Чем порадовали свой народ и своего президента? Многотысячным сборищем под водительством обезумевшего прококаиненного гламурного отребья? Идиотскими экологическими протестами? Борьбой за права пидоров и извращенцев? Политкорректностью к мигрантам и кавказцам, которые режут вас на улицах, как баранов? Ненавистью к семье, как ячейке государства, к матери нашей – православной церкви и отцу нашему – патриарху? Презрением к Родине? Поголовным „откосом“ от армии? Болтовней о неизбежном распаде России? Вы не „креативный класс“, – вынес от имени президента суровый, но справедливый приговор молодежи вошедший в образ Каргин, – вы – пустота, умноженная на немощь!»
Удрученный этим обстоятельством, он подошел к окну и сразу приметил двух технологов в зауженных паучьих штанах и ядовитых футболках, шмыгнувших с пивом и чипсами через дорогу на набережную к спуску к воде. Через некоторое время туда же устремились, виляя тощими задами, две компьютерщицы с татуированными до локтей, но, может быть, и выше (под рукавами было не разглядеть), руками.
И на пиво! – усложнил формулу Каргин. С пивом она обрела арифметическое совершенство. А что, если, мелькнула опасная мысль, Роман Трусы прав? Любой бред, включая левославие, лучше пустоты, умноженной на немощь и… пиво?
Но это уже была другая – из высшей математики – формула.
Разобравшись с «креативным классом», Каргин задумался о коррупции. Президент, как Лаокоон с оплетающими его змеями, боролся с ней уже второе десятилетие. Коррупцию в России можно было сравнить с воздухом, о котором человек не думает, когда дышит, и обращает внимание, только когда вонь становится нестерпимой. Каргин сам всегда нервничал, недовольно крутил головой, менял местоположение, если, допустим, в метро рядом с ним кто-то портил воздух. Да что там метро! Он вспомнил недавнюю встречу со своим старым приятелем и начальником – заместителем министра, курирующим «Главодежду».
Сбежались в занюханной пивной возле районного отделения миграционной службы. Туда все время заходили таджики, стремящиеся, как понял Каргин, получить российское гражданство. Один угрюмый таджик жадно, словно только что вырвался из знойной пустыни, пил пиво за соседним столиком, а какая-то бойкая тетка заполняла за него анкеты и просматривала документы. Потом на столе появился конверт, куда таджик, покосившись на Каргина и заместителя министра, нехотя сунул несколько пятитысячных купюр. Тетки убрала бумаги и конверт в прозрачную папку, шустро двинулась в отделение ФМС, а таджик остался допивать пиво.
«Все дорогие рестораны сейчас прослушиваются, – сказал Каргину приятель, – объявлен месячник борьбы с коррупцией. Ты направил письмо президенту, – продолжил он, сильно отхлебнув из пластикового стакана, – а из администрации запросили мнение министра. Он не знал про письмо, разозлился, решил, что ты под него копаешь, хотел натравить на „Главодежду“ Счетную палату, у него там двоюродный брат в аудиторах. Я два дня за ним ходил, объяснял, что я с самого начала был в курсе, что все согласовано, что ты послал письмо, когда он навещал дочь в Майами, – в общем, еле уломал. Он сказал, что завизирует. Поручил мне посмотреть, как ты будешь размещать заказы. Предупредил, что все должно быть предельно аккуратно и что у него будут для тебя рекомендации по подрядчикам. Ну, это как обычно».
Сошлись на необременительных десяти процентах. Каргина слегка насторожило такое вегетарианство. Впрочем, речь тогда шла о шкуре неубитого медведя.
И еще приятель попросил помочь в решении одного мелкого, но срочного вопроса.
Вопрос-то и впрямь был – тьфу! Переписать недвижимость – квартиру в Праге и небольшой замок в Богемии – с жены заместителя министра (у нее была фамилия мужа) на ее престарелого отчима, который не значился в декларациях об имуществе как близкий родственник.
И Каргин – а куда деваться? – отправил в Чехию вместе с этим маразматиком-отчимом своего юриста-международника. Тот все оформил, вернулся, отчитался, получил гонорар. Каргин тут же и забыл. Даже мысли не возникло, что не очень-то прилично приятелю обладать такой недвижимостью, работая всю жизнь исключительно на государственной службе. А ему, Каргину, – отправлять за счет «Главодежды» «…для изучения новейших изменений в правоприменительной практике ЕС в сфере регулирования грузовых перевозок в связи с присоединением Российской Федерации к ВТО» в Чехию штатного юриста. Единственное, что утешало, – это то, что юрист реально разобрался в этих «новейших изменениях».
«Хитрожопые чехи, – сообщил он, – оперативно пронюхали про нашу борьбу с коррупцией, драли за каждый документ, как будто мы их сраный Град покупаем».
И это я, подумал Каргин, мелкая сошка… Что же творится вокруг президента? С каким баблом там ходят люди?
Запретить в России коррупцию было все равно что запретить народу дышать – натянуть на его тупую морду противогаз, чтобы он смотрел на жизнь круглыми честными стеклянными глазами, хватая сквозь гофрированный хобот пустой, зато очищенный от коррупции воздух. Народ не возражал, чтобы в антикоррупционном противогазе ходила власть, а сам… У президента не было выбора. Вернее, был, но из разряда «оба хуже». Начни он по-взрослому бороться против коррупции «сверху», так называемая элита устроит дворцовый переворот, задушит его шарфом, как императора Павла, заколет вилкой, как отца Павла – Петра Третьего, даровавшего дворянству (то есть тем, кто его убил) вольность. Начни «снизу» – жди революции, аншлага пьесы «Рычи, Россия!».
Неужели, ужаснулся Каргин, сугубо национальные черты – «немецкая основательность и педантичность», «русская доброта и широта», об этой широте, правда, Достоевский писал, что не худо бы ее сузить, «польский гонор», «французское легкомыслие» и так далее – делают тот или иной народ невосприимчивым к высоким идеям и целям, как, например, русский – к борьбе против коррупции, или, говоря по-простому, отказу от воровства, как от «нашего всего»? И напротив, чрезвычайно восприимчивым к превосходящим меру мерзостям, как, например, немцев во времена Третьего рейха? Как связаны «широта и доброта» с коррупцией, а «основательность и педантичность» – с концлагерными печами? Как вообще быть, тяжело задумался Каргин, с утверждением, что «народы – это мысли Бога»?
Он мысленно восхитился проницательностью президента, не дающего воли националистам, горлопанящим о величии России, народе-богоносце, фаворском свете, озаряющем тернистый русский путь, некоем храме, какой народу-богоносцу надлежит возвести… на небесах в жизни вечной, но никак не на земле в жизни текущей. В этой жизни представители народа-богоносца, во всяком случае его мужская составляющая, и не доживали до пенсии.
Богоносец-то богоносец, а хитрит и ворует, как… Каргин чуть было не подумал: «Еврей!» – но спохватился, вспомнив мудрый тезис президента, что преступник, а значит, и вор, не говоря о банкире и олигархе, не имеет национальности.
Куда ни кинь, везде клин, вспомнил Каргин русскую пословицу, удивительно точно выражающую состояние родной страны в какой угодно день ее существования.
Вот только с войной были непонятки…
Он так глубоко задумался о «военной тайне», что не сразу обратил внимание на мигающий коммутатор. Секретарша известила о прибытии Романа Трусы.
– Какой-то странный… Идиот! – приложив ладонь к трубке, прошептала она.
Каргин не сомневался, что Роман Трусы все отлично слышит. Он много лет пытался отучить секретаршу давать собственные характеристики посетителям или хотя бы держать их при себе, но безрезультатно.
– Пусть подождет. Я занят. Сделай ему кофе, – велел Каргин.
Ему почему-то показалось, что если он сейчас не распутает «мысль Бога» о «военной тайне» русского народа, то не распутает ее никогда. Роман Трусы, как вражеский разведчик, похитит тайну до того, как Каргин вскроет конверт под грифом: «Совершенно секретно». Наверное, вздохнул Каргин, его следующий мюзикл будет про Великую Отечественную войну.
Ведь победили фашистов, подумал он, навсегда (хотя навсегда ли?) успокоили немцев. А там и американцы подключились – прибрали все их научные разработки, оглушили, как молотом по башке, политкорректностью, придавили, как прессом, исторической виной. А уж какую силищу те собрали, как преуспели в науках, и с идеологией у них было все в порядке… Как они любили Гитлера, никого из своих вождей так не любили. В Германии – «один народ, один рейх, один фюрер». Одна воля – двигаться на Восток, расширять жизненное пространство – Lebensraum im Osten.
А что в СССР?
Пролетарский интернационализм (немецкие, а также финские, венгерские, итальянские, испанские, хорватские, словацкие, румынские и даже болгарские рабочие и крестьяне на фронте, в тылу и на оккупированных территориях продемонстрировали его во всей красе), классовая борьба, обостряющаяся, как выяснилось, при социализме, Сталин, пересажавший, переморивший голодом полстраны, за две недели до войны объявивший, что немцы – наши лучшие друзья…
Неужели и впрямь, как сейчас пишут, победа – это чудо, необъяснимое чудо?
Каргин подумал, что, вполне вероятно, великая победа советского народа в Великой Отечественной войне 1941–1945 годов в будущем будет рассматриваться историками как некий исторический казус. Ну не мог, не мог же народ, сокрушивший самую сильную армию в мире, спустя всего несколько десятилетий позволить развалить и разграбить собственную страну, унизить и растоптать свою армию, позорно катапультироваться из истории? И перед кем, перед чем? – ужаснулся Каргин. Кого испугались? Кому все отдали?
Взгляд упал на первоначальный текст послания президенту, куда он вмонтировал почти столетней давности, но провидческую (как будто про нынешнюю Россию) цитату из Рене Генона: «Насколько странно выглядит эпоха, в которую людей можно заставить верить, что счастье можно получить ценой своего полного подчинения посторонней силе, ценой разграбления всех их богатств, то есть всех ценностей их собственной цивилизации, ценой насильственного насаждения манер и институтов, предназначенных для совершенно иных народов и рас, ценой принуждения к отвратительной работе ради приобретения вещей, не имеющих в их среде обитания никакого разумного применения».
В окончательном варианте цитаты не было.
«Любая эпоха выглядит странной, а люди всегда подчиняются посторонней силе», – сказала Надя.
«Почему?» – помнится, поинтересовался Каргин.
«Потому что посторонняя сила первична, а люди – всего лишь расходный материал, – ответила Надя. – Недавно я приобрела пояс с кольцами, чтобы прижимать к телу плавники. Согласись, такой пояс не имеет в твоей среде обитания никакого разумного применения».
«А в твоей?» – тупо спросил Каргин.
«В том-то и дело, – объяснила Надя, – что мы существуем в разных средах обитания. Кто любит арбуз, а кто – свиной хрящик».
«Да пошла ты со своим… хрящиком! – рассвирепел Каргин. Он (как молния сверкнула) узрел на мгновение все объясняющую и все расставляющую по своим местам истину, а Надя взяла да погасила свет истины, как огарок свечи в дощатом деревенском сортире. – Засунь хрящик себе в…» Каргин не договорил. Он не знал, куда Надя должна была засунуть себе хрящик. Воистину, эпоха, в которую он жил, выглядела странной.
А что, если и сейчас, подумал Каргин, как в тридцать седьмом году перед палачами из НКВД, русский народ смирился перед капитализмом? Как некогда Господь перед своими мучителями? Закалиться в смирении перед малым злом, чтобы впоследствии сокрушить зло великое! Уничтожить его, испепелить, как уничтожила, испепелила вермахт Красная армия, истерзанная НКВД. Это путь Христа, он потрясенно перекрестился, глядя на скромно притулившуюся под крыльями настенного государственного орла икону. Народ должен возлюбить президента и правительство, как первые христиане бич, которым римский легионер хлестал Иисуса, потому что без этого бича не было ни истинной веры, ни спасения… Дать распять себя ничтожнейшей мрази (перед глазами медленно, как отвратительные воздушные шары, проплыли лица прошлых и нынешних правителей страны и олигархов), чтобы потом… Что потом? Порвать эту мразь? Мало! Указать светлый путь человечеству? Только что в итоге, мрачно подумал Каргин, останется от народа-богоносца, да и от самой России? Зачем указывать человечеству светлый путь? Если человечество всю жизнь только и делает, что вредит России, только и ищет, где бы и как ее ущемить, сжить со света? С того самого, путь к которому Россия, гремя костями, ему указывает? А тут еще (некстати вспомнился Надин пояс с железными кольцами для прижатия плавников) подбирается… потоп?
– Пригласи, – нажал кнопку на коммутаторе Каргин.
Дверь открылась. В кабинет вошел, но Каргину показалось, что просочился (как предвестник потопа?) сквозь дверь Роман Трусы.
– Косой подол, – произнес он, как пароль, протянул Каргину руку.
Пожимая руку, Каргин успел заметить перстень с темным камнем на пальце, черно-красную витую нить на запястье, свидетельствующую об интересе посетителя к такому эзотерическому учению, как каббалистика, золотой швейцарский хронометр «Reymont Veil».
– Косой подол?
Каргин, в общем-то, готовился к встрече с Романом Трусы. Знал о его происхождении – из яйцеклетки известной певицы и неизвестного донора спермы. Будто бы биологическая мать, устрашившись уродства экспериментального младенца, от него отказалась. Сама певица этого не отвергала, но и не подтверждала. Донор спермы тоже ничем себя не обнаруживал. Никто точно не знал, сколько лет Роману Трусы. В годы его (непорочного?) зачатия люди еще не потеряли стыда и не афишировали такого рода донорство. Их невостребованный сын вырос в детском доме. Каргин видел его фотографии. Смотрел имеющиеся в Сети видеоматериалы. Но все равно растерялся. Первое впечатление было, что вместо лица у Романа Трусы… кожаное забрало. Оно сокрушило Каргина, заставило отпрянуть, как от удара.
Едва не упав, он указал Роману Трусы на диван, а сам испуганно опустился в кресло. Он давно обратил внимание на интересное свойство одежды. Как бы ни был одет человек, один определенный предмет всегда доминировал. В одежде Романа Трусы – желтые кожаные брюки, светлый замшевый пиджак с накладными карманами, голубая рубашка – доминировал разноцветный, как хвост райской птицы, облачный шарф. Он как будто клубился, отделяя туловище от парящего в воздухе свирепого кожаного забрала. Голова Романа Трусы, как голова джинна, поднималась вместе с дымом из кувшина тела. Шарф молча прокричал Каргину, что перед ним джинн, исполняющий желания.
Труднее всего, практически невозможно, подумал Каргин, переведя взгляд на застекленную, в деревянной рамке фотографию президента, противостоять силе, готовой исполнять твои желания. Это испытание для святого – не для меня… Президент как будто кивнул, а затем – едва заметно – покачал головой, то есть признал проницательность Каргина, но одновременно не обрадовался скальпельной быстроте его мысли. Ничего не поделаешь, тоже молча (как шарф?) сказал президент, это закон власти: слишком умных исполнителей приходится держать под прицелом, а то и… душить шарфами.
Каргин увидел прямо перед собой заостренные, как пули, стальные глаза и стальные же в виде крохотных, как разметка внутри оптического прицела, крестики в ушах.
– Мы оденем наших женщин в юбки с косыми, как ножи гильотины, подолами, – объяснил Роман Трусы, медленно высвобождая из-под кожаного забрала человеческие черты лица. – Мы срежем ими так называемую элиту, как гнилую поросль, освободив дорогу новой траве…