К ВЕЧЕРУ, измученный и раздосадованный неудачей, Корней Павлович вернулся в отдел. Дежурная, стараясь не греметь сапогами, выпорхнула навстречу, торопливо расправила гимнастерку. Покраснела, растерялась.

— Здравствуйте, Пестова! Как дела?

— Хорошо, Корней Павлович, — не по уставу ответила она, и тут Пирогов разглядел в углу за перегородкой жуликовато сутулящуюся спину в солдатской гимнастерке.

— Что здесь делает посторонний гражданин? — насторожился Пирогов: неуставное смущение дежурной, похожее на кокетство, было неуместным перед его усталостью и озабоченностью.

Дежурная не успела рта раскрыть, как спина в гимнастерке распрямилась. Человек встал, повернулся лицом, доложил громко и четко:

— Красноармеец Павел Козазаев прибыл для полного излечения боевых ран.

Правая рука его висела на широкой цветной повязке, должно быть косынке, взятой дома.

— Ран, говоришь? — переспросил Пирогов примирительно, разглядывая бойца. Тот был его ровесником, лет двадцати пяти, росл, широкоплеч. Крупное лицо отдавало бледностью, будто вобрало в себя цвет госпитальных палат.

— Так точно, — подтвердил красноармеец.

— Он правда ранен, — торопливо помогла Варвара. — Я видела его документы. И рану...

И то, как держался боец, и то, как горячо вступилась за него дежурная, было естественно, красиво и понятно. Корней Павлович кивнул, уступая им, прошел к кабинету, вставил ключ в скважину.

В кабинете было одиноко. Пирогов перебрал газеты. На самом дне стопы увидел два письма. Они были не срочными, потому что содержали изложения соседских скандалов.

А там, у дежурной, было весело. Там что-то обсуждали вполголоса, прыскали со смеху.

Махнув рукой на дела, Корней Павлович вышел в дежурку.

Варвара поднялась за барьером, приняла серьезный вид.

— Наши где? — спросил он, объясняя этим свое быстрое возвращение.

— Так ведь время, товарищ лейтенант.

Он посмотрел на часы, которые показывали четверть девятого.

— Действительно, — улыбнулся виновато. Дальше-то что? Совсем одеревенел в заботах, в одиночестве.

Варвара спохватилась, протянула матерчатый мешочек.

— Угощайтесь, товарищ лейтенант. И садитесь с нами.

Он заглянул в мешочек, двумя пальцами вынул серо-коричневый кусочек сухого фрукта или овоща. Понюхал. Лицо его отразило недоумение и сразу за ним — радость узнавания.

— Сахарная свекла?!

Он знал свеклу с детства, с отцовского дома, когда жил в лесостепном районе. А в горах свекла, да еще в таком виде, была привозной редкостью.

Поблагодарив, Корней Павлович отправил кусочек в рот, стиснул зубами, осторожно принялся всасывать сладкий сок. Как в детстве, когда сам нарезал ломтики, закладывал в протопленную русскую печь.

— Садись, лейтенант, — здоровой рукой Павел дотянулся до свободного стула, придвинул ближе.

— А не помешаю? Дело-то у вас молодое.

— А вы — прямо старик, — Варвара покраснела от смелости.

— Старик не старик, а свое отрезвился.

— Не война, мы бы тоже отрезвились, — сказал Павел. Варвара застенчиво махнула на него рукой: ну тебя, означал этот жест.

Пирогов сел. Положил в рот второй кусочек свеклы.

— Так, о чем разговор?

— О чем говорят нынче? О войне. Павел почти год на передовой был. Вся война — его.

— Разведчик?

— Пехота.

— Трудная роль.

— Всем несладко.

Пирогову понравился ответ. Не бравирует, не ищет сочувствия, исключительного внимания. Деловой, серьезный парень,

— Что верно, то верно: всем несладко. В городе разговаривал я с летчиком. Ранен он был. Рассказывал: сволочной народ — фашисты. Глубоко подлый. Подловили его на самом светлом нашем чувстве, чувстве взаимовыручки... Летел парень вдоль фронта и увидел: три «мессера» одного нашего долбят. Ну, он, конечно, туда. Выручать. А этот «свой» оказался подсадной уткой. Вчетвером и навалились на одного. Так-то вот, — Козазаев поправил повязку, вздохнул. — Или вот такое кино... Стояли мы в обороне. И самолетами нас топчут, и из пушек хлещут, а мы — стоим. Как пойдут на нас, мы им покойников наделаем и снова стоим... И вот как-то утром рано глядим — самолет летит. Один. Ну, мы все в щели. Наблюдатели остались. Тишина. А он летит и молчит, не бросается ничем. И тут от самолета отвалилось что-то. И парашют над ним раскрывается. Чудно, думаем, на человека похож. Мы — бегом туда, где он приземлиться должен. Совсем фриц сдурел, думаем, шпионов по солнышку пускает. Как одуванчики. А парашют ниже, и верно: человек под ним болтается. Руками машет... Плюхнулся он на землю и орет дуром. Мы — к нему. Он еще пуще орет: «Не подходи!» По-русски орет. Видим, у него к животу корзина привязана. А что в ней? Боязно, однако подошли. Сидит на земле голый мужик. «Откуда, — спрашиваем, — взялся?» «Хорошие мои, из Василькова я. Был портной, стал заместо бомбы». И на корзину, на корзину опасливо показывает. С чем прибыл? Протягивает письмо.

Наш ротный взял. А конверт не заклеен. Вынул из него большой лист бумаги. На нем написано во-от такими буквами, чтоб видно было далеко: «Большевики торгуют Россией, а это — их продавец». Тут особисты подбежали. Мужика взяли, письмо забрали с собой. Нам от корзины бежать велели. Только мы отошли, в том месте, где мы стояли толпой, ка-ак ахнет. Он, скотина, вишь чего придумал...

— Надо ж, — удивился Пирогов. — Я считал, они прут лавиной, как псы-рыцари на Чудском озере.

— Так и прут. Только еще хуже. Он собирает в кулак танки и бьет со всей силы. Пробьет дырку и пошел гулять к нам в тыл, рвать фронт со спины... Старички нас учили, что самый первый бой и есть самый трудный, самый страшный. А оказалось, кому как... Мы ночью сменили передовую часть, до рассвета чистили, подгоняли окопы. Все молчком. Угадай, кто о чем думал. Лично мне страшно не было. Даже вроде бы весело. Землю рыл, как крот. Легко, будто на огороде грядку. А утром, чуть свет, они пошли. Густыми рядами. И снова не страшно. Кое-кто из наших над окопом головы не поднял. А я смотрел, и мне опять легко и весело. Будто и не война это... Дали мы им прикурить. Сам видел, как ложатся они перед пулеметом. Будто кто-то... великан откусывал от ряда по пять, а то и десять человек разом. Как из скибки арбуза. Гам — и нету! Дырки в рядах! Кино! Остановились они и ну поливать из автоматов. Что твой дождь зашуршал. А мне опять не страшно. Вижу, пули траву впереди шевелят, до нас не долетают. Ору, как пацан: ага, выкусили! А немцы уже назад пятятся. Строчат и под завесой пуль пятятся назад... Страшно потом стало. После боя. Когда увидел наших убитых. Я их, покойников, всегда боялся, а тут свои ребята. Понимаете? Не просто кто-то, а свои, вместе в запасном полку подготовку проходили. И тут представилось мне черт те что: как их черви в земле жрать станут, и страшно сделалось. Будто умом тронулся. Перед глазами чернота и черви... Не смерти испугался, а того, что после нее будет.

У Варвары лицо словно окаменело, щеки и лоб побелели, на скулах красные пятна выступили. Она, видно, тоже представила, что будет потом, и тоже испугалась кишащей темноты.

Пирогову было близко такое состояние в первом бою — легкое и почти веселое, потому что тогда, стоя за лиственницей против двух револьверов, он тоже испытывал напряженный азарт идущего на риск игрока и за тот час вложил в это напряжение все силы. И потом не в мог ни двигаться, ни говорить, ни думать. Чудовищно клонило в сон...

С улицы послышались возбужденные женские голоса. Пирогов быстро оглянулся на дверь, ожидая шагов по ступеням. В последнее время он почти уверовал, что попал в полосу несчастий и неудач. Но на этот раз голоса стихли, удаляясь. Корней Павлович с облегчением вздохнул, сел удобней, возвращаясь к разговору, спросил, указывая на «куклу», очень ли было больно.

— Сначала просто удивился. Мясо вывернуто, а крови нет, и торчит в глубине кусок железа. Больно потом стало. Ох, больно! Думал, сердце лопнет. Потом — страшно. Это когда боль прошла. Страшно оттого, что представил: голова-то рядышком была, спичечный коробок — не дальше... А теперь хорошо. Домой вот попал на побывку. На свиданку.

— Надолго?

— На две недели.

Пирогов вздохнул. Невероятное дело — две недели отпуска. Хочешь — спи, хочешь — книжки читай. Или ходи на свидания... Понятно, осколок тот мог упасть чуток в сторону. Прямо в голову. Или в спину. И не было бы сейчас красноармейца Козазаева... Так что отпуск на поправку — законный, и отпускник вправе пролежать его в постели. Но все-таки неправдоподобно звучит это по военному времени — отпуск!

— Слушай, боец, а не заржавеешь ты за две недели лежания? — спросил Пирогов.

— Так не каплет ведь!

— Над тобой не каплет. А над Варварой — каплет.

Павел посмотрел на Пирогова, ожидая подробностей, и не дождавшись, быстро повернулся к Пестовой.

— Я в том смысле, что не могу ей отпуск дать. Даже на пару дней, — продолжал Корней Павлович, чувствуя, что не ко времени разговор этот, но и другого времени не будет. И велики, и коротки две недели. — У меня предложение к тебе: ты в меру сил поработаешь с нами эти две недели. Будете вместе. И дело продвинется... Если, конечно, Варвара не возражает против пары такой, — повернулся к Пестовой. — Как предложение?

Варвара зарумянилась. Застеснялась откровенного разговора. Но и Пирогов, и Козазаев, в первую очередь, увидели в стеснении ее, затянувшемся молчании согласие. Павел облегченно вздохнул. Сказал, выручая подругу:

— Ты, лейтенант, как сваха, ей-богу! Только зачем же ей отпуск давать... Согласен я. Планируй там, чтоб на двоих, — взглядом показал на Варвару.

Корней Павлович знаком позвал солдата идти за ним, распахнул дверь кабинету. Павел, пожимая плечами и оглядываясь на дежурную, ступил через порожек и сел на предложенный стул.

— Я занят, — сказал Пирогов дежурной, закрывая дверь.

Козазаев сидел, широко развернув плечи, во взгляде появилась деловая сосредоточенность.

Корней Павлович прошел мимо него, взвешивая все «за» и «против» неожиданной идеи, остановился у стола, присел на уголок.

— Боевые, говоришь, раны?

— Не на печке...

Помолчали. Раненый насторожился. Пирогов не знал, как расположить его к откровенности.

— А меня не берут, — вдруг признался Корней Павлович, и на секунду задумавшись, со вздохом произнес: — Три рапорта написал. Все в управлении лежат.

— Ну-у? — посочувствовал боец. — Или ворье держит?

— И ворье.

— Кто ж ворует-то, бабы?

— Если бы бабы, а то мужики.

— Вот гады! — в искреннем возмущении солдат качнул раненой рукой. — Мы там головы под мины суем, а они...

— Не велика новость, но говорю, что есть, — Корней Павлович насупился. — А у меня восемь девок, один я.

Кивнул на дверь, где совсем уж некстати дежурная пробовала какую-то песенку.

— Могу я послать ее на задержание преступников?

Павел тревожно свел брови:

— Неважные у тебя, начальник, дела.

— Это с одной стороны, — продолжал Пирогов. — Жалко девчат. А с другой — если не прижать тех сволочей, не дадут они людям покоя. Хоть — круть, хоть — верть.

Козазаев неторопливо вынул из кармана брюк кисет, привычно, одной левой распустил тесьму.

— А зачем ты мне все это рассказываешь? — спросил вдруг. — Точно я дурак какой, ничего не понимаю, или гадина, что не хочет понять. Валяй дело.

Присев на край стола, Корней Павлович собрался было в деталях выложить свой план, как вдруг увидел листок бумаги для самокрутки в пальцах солдата. В уголке его парой блошек темнели цифры страницы. Выше, через белое поле шли строчки узких, точь-в-точь как на «бычке», букв.

Неужели?

Он даже поморщился от своей поспешности: сходство шрифта ни о чем не говорит. А то, что книги часто идут на самокрутки и пыжи, вполне естественно — не хватает газет.

— Так ведь приказать я тебе не могу, — рассеянно заговорил Пирогов. — Сам-то когда сможешь? Чтоб я мог рассчитывать на тебя полностью. Дело наше не простое, а ты больной...

Солдат покусал краешек бумаги, послюнявил, прижал самокрутку к подвешенной руке, ловко склеил, сунул в рот. Корней Павлович внимательно проследил за его действиями, силясь заглянуть под цветастый платок. В какое-то мгновение он утратил интерес к своему предложению. Книжный лист со строчками узких букв гипнотизировал, отгораживал от всего прочего.

— Подумать дашь? — сказал Козазаев.

— Конечно. Такие вопросы не решаются с наскока. Три дня хватит?

— Пожалуй!

Козазаев поднялся, чутьем поняв, что разговор почему-то не получился.

— Вы, товарищ лейтенант, — Козазаев перешел на «вы», — не сердитесь на меня. Подружка она моя, Варька-то, — кивнул на дверь. — До армии еще дружили. Не война — под одной крышей жили бы теперь.

— Да, да... Понимаю...

Корней Павлович вплотную подошел к солдату. Так и подмывало спросить о бумаге прямо. Снизу вверх глянул в открытые глаза, потом на самокрутку.

С ума сойдешь!

Солдат проследил за его взглядом, понял по-своему.

— Курить?

— Если не жалко.

— Бери, — протянул он кисет.

Корней Павлович вынул сложенную книжкой бумагу, оторвал листок, зацепил щепоть махорки.

— Бийская?

— Она.

Хотел напомнить, что ждет через три дня, но передумал. Вынул из стола желтую полоску от «бычка». Бумага была толстоватая. Такая, свернутая в самокрутку, сильно обжигает язык и нёбо. Свежий лоскут тоже был толстоват и упруг.