В Ржанец Пирогов вернулся вместе с девчатами. Было уже поздно и темно. Последние километры они целиком доверились лошадям. Куда вынесут, куда вывезут. Те и вывезли потихоньку прямо к райотделу, во дворе которого был их дом — конюшня с высоким сеновалом под односкатной крышей.

Девчата поставили свою и пироговскую лошадь, напоили, дали сена и отправились по домам. Сам Пирогов зашел в отдел. Потянул за ручку, дверь открылась легко. «Что это они?» — подумал, помня, что с наступлением темноты его милиционеры запирались на задвижку и крючок. Дежурная, заслышав его, поднялась за барьером.

— Какие новости, Каулина?

Она смешливо фыркнула, наморщив нос.

— Я — Саблина, товарищ лейтенант.

Он сокрушенно помотал головой.

— Что мне с вами делать? Вы похожи, что ли?

— Раньше нас никто не путал. — Она улыбнулась, состроила глазки, будто знала что-то такое…

Из полумрака просторной, слабо освещенной комнаты выступила тучная фигура Брюсова. Он был по-домашнему без пиджака, в расшнурованных ботинках. В дальнем углу темнела кучка вещей: обвислый мешок с заплечными лямками, саквояжик, авоська с бумажными и тряпочными свертками.

«Вот почему не заперт отдел, — сообразил Корней. — А этот… смирно себя ведет».

— Товарищ Пирогов. — Брюсов подошел вплотную. У него была привычка или натура такая — давить, теснить собеседника своей массой. Корней Павлович встречался уже с такими людьми и — чего уж греха таить — недолюбливал их. — Мне бы несколько слов вам сказать, — продолжал Брюсов, почти наваливаясь на Пирогора.

— Пойдемте. — Корней Павлович отомкнул ключом кабинетную дверь. — Но, пожалуйста, короче. Если можно, в двух словах.

В кабинете стоял кисловатый запах непроветренного помещения. Пирогов откинул шпингалеты на окне, толкнул створки. Тотчас, опережая свежий воздух, влетела на свет мохнатая ночная бабочка, дала круг-другой вокруг лампочки, забилась о потолок.

— Я слушаю вас, — напомнил Пирогов, увидев, что Брюсов неожиданно увлекся бабочкой. — Или терпит до завтра? Скоро свет выключат, а мне бы хотелось еще посидеть немного.

Брюсов рассыпался в тысяче извинений, снова начал надвигаться, наплывать тучей, но Корней Павлович предусмотрительно отступил за стол.

— Я не знаю, как это объяснить, — начал Брюсов, устало присаживаясь напротив и оглядываясь на дверь: не слышит ли кто. — Я понимаю… Да, понимаю, вас, прежде всего… Сегодня за полдня я много передумал и, знаете, у меня сложилось впечатление, что будь я на вашем месте, я задержал бы такого подозрительного субъекта… как я… До выяснения… Но, товарищ Пирогов, зачем же так? За что? Меня сегодня дважды провожали, извините за жаргон… провожали в сортир ваши милые, очаровательные амазонки. Вы понимаете мое смущение? Это ж неприятней германского плена.

— Вы были в плену?

— Бог миловал. Но людей оттуда встречал… И вообще… Я ж не в буквальном смысле. Для образного, так сказать. Для словца.

— В следующий раз будьте аккуратней со словами. Так о чем мы говорим?

— Меня под наганом в туалет водят. И стоят за дверью.

— Я не давал такой команды.

— Я им тоже говорил. Но переспорить вашу… огненную гетеру, прошу прощения, если что не так, нельзя.

— Кого вы имеете в виду, — искренне не понял Корней Павлович. Представил Полину, потом Варвару, Оленьку… Гм…

— Эту… — Брюсов вскинул руки до груди, растопырил пальцы, ловко потыкал ими вниз, безошибочно изобразив Долгову за пишущей машинкой. — Приказала не спускать с меня глаз и сопровождать в туалет под ружьем. Поймите меня правильно, товарищ Пирогов, я — мужчина, я могу проморгаться. Но молодые девушки. Де-евушки! Неприлично получается. По отношению к ним прежде всего. И по отношению ко мне бесчеловечно.

— Виноват, — сказал Корней, не пряча улыбку. Ему понравилось возмущение харьковчанина. — Кем вы работали раньше? До войны?

— Чин у меня не очень большой. Я люблю искусство. Театр, музыку, живопись… Мне бы смолоду здоровья. Я бы стал профессионалом. Но не судьба, видать. И я работал в заводском Доме культуры. Всего лишь. Но мы ставили Шекспира, Островского.

— Хорошо, я отменю приказ Ирины Петровны.

Было уже без трех минут двенадцать. Пирогов чиркнул спичкой, снял стекло с керосиновой лампы. Конечно, можно было подняться сейчас, сказать: оставим разговор до завтра. Но надо быть справедливым. Брюсов тоже нуждался в отдыхе, пожалуй, больше чем Пирогов. По словам ленинградок, Евгений Львович и день и ночь проводил в хлопотах о их детях. Да и не только детях. Много у него было в пути обязанностей: добывать еду, выменивая ее на вещи во время длительных остановок, бегать за водой и кипятком, вести переговоры с дежурными по станции, выяснять, почему поезд с эвакуированными часами торчит в тупиках, а не идет дальше. Все эти переговоры мало что меняли, но их требовали женщины, и Брюсов подчинялся, чтоб не обижать их. По всему он был хороший человек. Но у Пирогова были свои инструкции, обойти которые он не имел права. В биографии Брюсова было не все ясно.

— Вы сделали, что я просил?

Геннадий Львович утвердительно кивнул, ощупал себя, вспомнил, что оставил пиджак в приемной, тяжело поднялся и, приволакивая ноги, вышел. Вернулся он уже одетым, держа в руке два листа жирно расчерченной бумаги. Корней Павлович чуть не застонал. «Надо завтра же… Сегодня! Ну да, сегодня же выбросить чертову книгу. На ней можно голову свихнуть». Положив листы перед собой и не заглянув в них, спросил:

— Днем вы обмолвились, что выходили из окружения. Это так или тоже для словца?

— Обязательно так! Двое суток — балками, перелесками, садами.

— Значит, вы были на территории занятой врагом?

— Территория была наша.

— Кто-то из нас не понимает, что такое окружение.

— Там, где проходила дивизия полковника Ольшанского, была только наша территория. Немцы были слева, справа, впереди показались их мотоциклисты. Но среди нас… Извините, между нами фашистов не было.

— Вы уверены?

— Я верю, что люди, поставленные ловить шпионов во фронтовой полосе, не зря едят хлеб.

— Где и как вы соприкасались с немцами?

— Товарищ Пирогов!..

— Вспомните, это важно.

Брюсов потускнел, засопел протяжно, с присвистом.

— Понимаю. — Облизнул губы, достал из кармана баночку из-под монпансье, вынул из нее порошок, высыпал на язык. Пирогов налил воды из графина, протянул стакан. — Спасибо… Астма чертова. Где соприкасался?.. Понимаю… Лично я? Под Ольховаткой… Нас вынудили отойти на юг. И тут они сели на хвост… Прямо как приклеились, честное слово. Ольшанский оставил один полк на прикрытие, два остальных и толпы эвакуированных пошли дальше. Я не мог уйти с ними. У меня, — постучал по груди пальцем, — у меня астма. Я не выношу дыма. Задыхаюсь. Меня раздирает кашель… А кругом и впереди горела стерня, солома, хаты, сады… Это ужасное зрелище, скажу вам… Это кошмар какой-то… Я подобрал винтовку, залег в воронку. Чуть позади красноармейской цепи. Я понимал, что не имею права, что меня могут неправильно понять. Но я не мог идти дальше. В душе я надеялся, что меня убьют… Дым, пожары измотали меня вконец… Вы никогда не думали о смерти, как об избавлении? — Он кашлянул. — Извините… Немцы появились на машинах. Они торопились, догоняли дивизию. Их было не очень много. Человек сто пятьдесят. Какая-то ударная группа. С пулеметами, автоматами… Я их видел, как вас сейчас. Они торопились по проселку и не знали, что мы их ждем… А вы говорите — не факт… Что тут началось. Я человек не военный, но, как я понял, их пропустили в мешок и дали перцу. Они прыгали с машин, ложились у дороги, но пули доставали их. Они попались… И тут я увидел совсем близко немца. Он был больше меня. Честное слово. Я против него, как кролик против удава… Он зашел сбоку и приближался к нашим пулеметчикам… Так я с ними встречался, товарищ Пирогов…

— Что ж вы замолчали?

— Он сам оказался против моей винтовки. Мне оставалось нажать спусковой крючок.

— И вы нажали?

— Да… Он не успел… Не успел увернуться. Он был очень крупный. Просто нельзя было промахнуться в такого.

— Вы, кажется, жалеете, что не промахнулись?

— Мне не жалко его. Нисколько. Мне себя жалко.

— Вы случаем не верующий?

— Нет. Но с вами я разговариваю как на духу. Поймите драму человека, который на своем веку мухи не обидел и вдруг — человек.

— Фашист, — поправил Корней Павлович.

— Я понимаю это умом… Умом я бы их всех в порошок… Но одно дело рассуждать, другое — убивать.

— Они испоганили ваш Харьков. Вы же не звали их туда? Не звали? Они пришли с огнем…

— Товарищ Пирогов, не агитируйте меня. Если бы мне пришлось стрелять сто раз, я стрелял бы и убивал. Но мне не пришлось. Бойцы сами расправились с ними. Остатки их зайцами… Пешком, заметьте! Пешком зайцами драпнули. И мы отошли. На рассвете догнали дивизию. Она занимала оборону, пропустила нас через свои окопы.

— А как же дым? Или к рассвету все сгорело? Дождь прошел?

Брюсов вздохнул покорно. Облизнул розовые губы.

— Вы не верите мне.

— Но почему же так сразу? Просто я обязан свести концы с концами.

— Это ваша работа. — Поглядел на стенные ходики. Они натикали половину второго. — Я задержал вас.

— Не беспокойтесь, мне было интересно вас слушать. Так что с дымом случилось к рассвету?

— На рассвете всегда бывает покой в природе. Утихает малейший ветерок… Это было ужасно. Дым стоял стеной и сделался ядовитым, как укус гремучей змеи. Я думал, что скончаюсь от кашля. Падал на землю, просил оставить меня. Даже просил судьбу послать мне шальную пулю, потому как винтовку у меня отобрали. Красноармейцы, сами измученные боем и усталостью, все-таки вывели меня в расположение наших.

— Скажите, кто может подтвердить, что вы того… фашиста пристрелили?

Брюсов пожал плечами.

— Вы говорите, что он подкрадывался к нашим пулеметчикам, и если бы ему удалось подойти ближе, исход боя мог бы другим оказаться. Так я понимаю?

— Спасибо, товарищ Пирогов. Вы хотите помочь мне. Но я действительно ничего не понимаю в военном деле. И боюсь, что в сутолоке боя, в волнении никто не обратил внимание на одиночный выстрел. Эка невидаль, когда по всему огромному полю грохот и треск стоял, аж в ушах пробки получались.

— Жаль, — признался Корней Павлович. — Вам бы очень пригодился свидетель.

— Но с тех пор его могли сто раз на дню убить. Там же война! Там пули роем летают, как сердитые пчелы. Там мины разбросаны чаще, чем конские котяхи на дороге. Там самолеты с бомбами, а орудия бросаются снарядами. Там чем больше убьешь, тем выше тебе награда. Тем у самого прибавляются шансы прожить на день дольше.

— Ладно, — сказал Пирогов примирительно. — Скоро светать начнет, а мы без выходных работаем. Что мне с вами делать?

Уставился в писанину Брюсова, увидел жирную клетку, отпрянул от нес, будто ожегся.

— Мне бы отдохнуть, товарищ лейтенант. Не знаю, каким духом держусь на ногах. Видно, со страху перед вами.

— Понимаю. Думаю, куда вас устроить.

— Днем я видел у вас в отделе небольшую келью… Или как это по-вашему: ка-пэ-зэ. Так, кажется? Она пустая, и я бы мог некоторое время занимать ее. Тем более, что вроде как арестован и нахожусь под следствием.

— Не говорите лишнего, — перебил Пирогов. Ему понравилась идея. И слово «келья» понравилось. Как колыбельная звучит: кель-я, кель-я…

Комнатка эта была в уголке на месте старых сеней против черного хода во двор. Наружная дверь теперь была прочно заколочена и обшита изнутри широкими толстыми плахами.

Поколебавшись — удобно ли? — Пирогов распорядился открыть «келью», первым вошел в нее, провел лампой по углам. Трос откидных нар с тонкими несвежими матрацами составляли ее казенное убранство. Но над ними была настоящая крыша. Ветер не проникал сюда. Здесь можно было лежа распрямить спину, вытянуть ноги.

— Не побоитесь? — спросил Корней Павлович.

— Не успею, товарищ Пирогов. Усну раньше, чем лягу.

— Устраивайтесь.

И вышел, оставив открытой дверь.

Суматошный, бестолковый день.