– Я ждал тебя, сынок, – обрадованно шагнул навстречу Илларионову генерал Толстой, когда тот в начале второго ночи переступил порог его кабинета.
Покинув миссию мормонов, Илларионов долго бродил по зимнему городу – бесснежному, темному, покрытому струпьями неоновых словосочетаний, заставленному транслирующими разную галиматью гелиотелеэкранами, железноногими, вознесенными над улицами стендами с портретами двадцати шести кандидатов в президенты России.
Из-за необъяснимого изменения климата – потепления – в этот год высохшие листья с деревьев не опали. Илларионов медленно шел по набережной Яузы, вглядываясь в доселе невиданную – первую в истории человечества – подводную кабельную рекламу. Со дна Яузы светилось, мерцало, меняя свет, ежесекундно всплывало радужными пузырьками слово «ДроvoseK». Москва медленно и неуклонно превращалась в мирового лидера новейших рекламных технологий.
Деревья вдоль набережной над головой Илларионова трещали на ветру сухими листьями, как погремушки. Иногда они представлялись Илларионову вставшими на хвост в преддверии броска, распустившими в темном воздухе капюшоны кобрами, иногда же что-то металлическое угадывалось в сухом шуме, как будто листья не опали осенью с деревьев только затем, чтобы превратиться в бритвы.
Несколько раз Илларионов доставал из кармана полученную от Джонсона-Джонсона дискету, чтобы бросить ее в Яузу под неоновый топор подводного дровосека, но что-то удерживало его. Илларионов явственно ощущал некие превращения в темном воздухе чуть снизу и слева от себя. Он понимал, что на исходе сорока двух лет износил свой (и, если верить Джонсону-Джонсону, добавленный) век до дыр, но Илларионов привык к изношенному, расползающемуся по всем швам веку и не хотел с ним расставаться.
Илларионову казалось, что он, бесконечно уставший, смотрит в зале кинотеатра не то чтобы сильно интересный, но и не до конца бездарный фильм. И нет сил ни на то, чтобы встать и уйти, ни – чтобы, как говорится, «въехать» в сюжет, досмотреть фильм до конца. Ему вспомнились слова генерала Толстого о «сладком вине деградации», болезненном наслаждении от ощущения контраста между необъятными силами в душе и невозможностью что-либо изменить в стране и мире.
– Ты не поверишь, сынок, – сказал однажды Илларионову генерал Толстой, – но для подавляющего большинства мыслящих людей обрести мир в душе означает не что иное, как ежедневно, ежечасно убеждаться в трагическом несоответствии законов действительности и собственных представлений о добре и зле. Нет вернее способа сделать человека несчастным, – продолжил генерал Толстой, – чем привести действительность в полное соответствие с традиционными представлениями людей о добре, зле и справедливости.
Прогуливаясь по набережной под звенящими над его головой листьями-бритвами деревьями, Илларионов пришел к выводу, что, в сущности, не имеет ни малейшего значения, кто из двадцати шести кандидатов станет очередным президентом России. Суть деградации, стало быть, заключалась в упрочении, пролонгации во времени странного состояния, когда ход событий (истории) оказывался совершенно независимым от воли, желаний, да и поступков отдельных людей (человечества). Невидимый скальпель как бы отделял человечество от его истории, превращал человечество и историю в две параллельные (не могущие пересечься) прямые. Илларионов когда-то говорил об этом с отцом.
– Но ведь все предельно просто, – помнится, ответил отец, – они взаимно разделены, потому что ими управляют разные силы.
Илларионов-старший не уставал повторять, что чем страшнее и неразрешимее кажутся загадки, тем проще и очевиднее в конечном итоге оказываются разгадки. По его мнению, загадок как таковых вообще не существовало, ибо всякая загадка (вернее то, что за таковую представлялось) изначально содержала в себе разгадку, и вовсе не разгадка была виновата, что человеческий разум отказывался принимать очевидность за данность.
– Люди имеют склонность со всей серьезностью относиться к нелепым бессмысленным откровениям, за которыми не стоит ничего, кроме болезненного воображения, нежели к констатации очевидного – что дважды два четыре, за которым стоит все! – любил повторять Илларионов-старший.
– Но дважды два не всегда четыре, – возражал ему Илларионов-младший.
– Не всегда, – вынужденно соглашался отец, – но в интересах человечества думать, что дважды два всегда именно четыре…
– Ваше задание выполнено, товарищ генерал, – доложил Илларионов начальнику, не торопясь, однако, расстаться с дискетой.
– И я, сынок, выполнил свое обещание, – генерал Толстой протянул Илларионову папку с тремя листками. Первый – рапорт генерала Толстого с просьбой освободить его от занимаемой должности по состоянию здоровья и в связи с уходом на пенсию. Второй – представление полковника Илларионова к званию генерал-майора. Третий – представление полковника Илларионова на должность начальника двенадцатого главного управления Департамента федеральной безопасности, освободившуюся в связи с уходом генерала Толстого на пенсию.
Илларионов молча положил папку на стол. Едва ли в мире сейчас существовало что-то, к чему бы он относился с большим равнодушием, нежели к присвоению очередного воинского звания и предполагаемому занятию должности начальника двенадцатого главного управления Департамента федеральной безопасности России.
Илларионов обратил внимание, что огромный кабинет генерала Толстого неуловимо изменился. Вроде бы все было как прежде, но исчез стеклянный ящик с коллекцией хитиновых куколок; похожий на сжатый кулак, черный метеорит с золотыми вкраплениями (прежде он лежал на крыше электронного сейфа); древнеегипетский папирус, на котором, как утверждал генерал Толстой, было начертано любовное послание; подаренная генералу Сталиным Библия с комментариями генералиссимуса; светящаяся колба с гомункулусом, обнаруженная генералом в сорок четвертом году в одном из немецких монастырей. Гомункулус должен был окончательно сформироваться, «дозреть» (если верить генералу Толстому) только к две тысячи пятьдесят третьему году от Рождества Христова, ибо срок пребывания сего плода в стеклянной утробе исчислялся ровно в пятьсот лет. К исходу XX века у гомункулуса впечатляюще сформировались две важные части тела – голова и (превышающий размером подогнутые ножки) член, как если бы гомункулус шел в грешный мир исключительно затем, чтобы думать и е…
Генерал Толстой, как и положено, кормил гомункулуса раз в месяц – в ночь полнолуния – свежими персиками.
– Я смотрю, тебя не радуют открывающиеся перспективы, сынок, – с неудовольствием оторвался от портативного компьютера генерал Толстой.
Илларионов вдруг ощутил неизбывное, граничащее с безумием, одиночество, иной раз испытываемое человеком (да и животными тоже, скажем, бросаемыми хозяевами собаками), когда вдруг как в блеске молнии и грохоте грома, то есть с божественной ясностью, открывается, что один мир (в котором вся твоя жизнь) безвозвратно уходит, а другого не будет. Или будет – но уже без тебя. То есть все равно не будет.
– Я бы не назвал это открывающимися перспективами, товарищ генерал, – старательно подбирая слова, произнес Илларионов. Больше всего на свете сейчас ему хотелось сохранить человеческое достоинство. Он едва сдерживался, чтобы не броситься ниц перед генералом Толстым, умоляя того взять его с собой. Куда угодно. Удивительно, но даже хороня отца, Илларионов-младший не испытывал подобного отчаянья.
– Вот как? – с искренним недоумением посмотрел на него генерал Толстой. – Тебя не радуют персональная машина, оклад в шестьсот пятьдесят долларов, служебная дача и допуск в закрома администрации президента? На их вещевых распродажах действует коэффициент один и шесть, то есть, покупая пальто, допустим, за шестьсот долларов, ты платишь в кассу только сто! В таком случае, – продолжил генерал Толстой после долгой паузы, – как бы ты назвал открывающиеся перспективы?
– Я бы назвал их смертью, товарищ генерал, – честно признался Илларионов.
Некоторое время они молча смотрели друг на друга. Затем генерал Толстой поднялся, вышел из-за стола, приблизился к Илларионову.
– То, что нас разлучает, сильнее нас, сынок, – просто сказал он.
– Нуда, – вспомнил Илларионов слова отца, – просто нами управляют разные силы.
– Не помню, сынок, – внимательно посмотрел на него генерал Толстой, – говорил ли я тебе о том, что люди вовсе не рождаются смертными, а становятся ими.
– Становятся? Каким образом? – Илларионов только сейчас разглядел на полу под столом слева от кресла генерала Толстого электронный мусоросжигатель – миниатюрную тумбочку, способную за час превратить в горстку пепла тонну документов.
– Тебе, конечно, известно про смерть, которая ходит рядом с каждым человеком по левую руку снизу, – сказал генерал Толстой, – но это не та смерть, которая делает человека смертным, сынок. Ей нельзя верить, как нельзя верить в реальность случайно пойманного зеркалом изображения беса из параллельного мира. Большинство параллельных миров – пародия на наш мир, сынок, – продолжил генерал Толстой, отправляя в мусоросжигатель очередную порцию черных папок с надписью «Только для ваших глаз». – Потому-то, – вздохнул, – в современной России опорой власти являются поэты-пародисты, писатели-сатирики, эстрадные хохмач и куплетисты. Истинная – не пародийная – смерть, сынок, это очень серьезно и, я бы сказал, по-своему красиво…
– Что вы имеете в виду? – спросил Илларионов, уже зная ответ. Недавний, изумивший его странной яркостью сон вдруг сделался ясным и понятным.
– Человек, сынок, может считать себя стопроцентно смертным только после того, как увидит собственную смерть…
– Во сне – закончил за генерала Толстого Илларионов.
– Во сне, – подтвердил генерал Толстой, – хотя, как правило, человек не отдает себе отчета в том, что видел собственную смерть.
– Я видел, – сказал Илларионов, – причем совсем недавно.
– Это еще ничего не значит, сынок, – успокоил генерал Толстой, – тут нет прямой зависимости. Чем прекраснее и величественнее увиденная во сне картина, тем отдаленнее во времени смерть. Чем больше в ней белого света, тем дольше будет жить человек. Что ты видел, сынок?
– Я как бы отсутствовал в этом сне, – сказал Илларионов, – то есть я там был, но не как человек с головой, туловищем, руками и ногами. Я был невидимо растворен в мире, но мог думать, видеть и чувствовать. Я как будто находился на земле, но вокруг меня было одно сплошное небо. Вдруг пошел снег – крупные белые хлопья. Казалось, они должны были закрыть солнце, но оно наоборот светило сквозь снег еще ярче. Потом я увидел летящих сквозь хлопья снега птиц. Я не помню, сколько их было. Помню только, что снег светился очень ярко, но птицы светились еще ярче. Я никогда прежде не видел таких птиц, но почему-то знал, что это альбатросы. Они летели, светящиеся, сквозь светящийся снег, в особенности же ярко почему-то светились их клювы.
– Почему ты решил, что этот сон как-то связан со смертью? – спросил генерал Толстой.
– Не знаю, – пожал плечами Илларионов, – честно говоря, я это понял только сейчас. Мы с вами больше не увидимся, товарищ генерал?
– Я бы мог ответить тебе, сынок: на все Божья воля, но, к сожалению, истина заключается в том, что Господь Бог, ГБ, как я его называю, отнюдь не единственная сила, которая управляет миром. ГБ, сынок, всего две тысячи лет, в то время как мир старше, значительно старше. Вторая истина, сынок, заключается в том, что если женщине не нравится ее законный муж, ей нравятся сразу все остальные мужчины без разбора. Такая хорошая вещь как свобода, сынок, в таком щекотливом деле как любить или не любить законного мужа превращает женщину в законченную б…ь. ГБ сейчас – законный муж. Человечество – женщина, которая состоит с ним в формальном браке, но не любит его. Беда в том, сынок, что в дом, где нет любви и уважения к закону, лезет, на ходу расстегивая ширинку, разная сволочь. Развод неизбежен, сынок, но всякому разводу, как известно, предшествует самое разнузданное б…о. Кто мы с тобой, сынок? Всего лишь сироты при живых родителях… Я, как старший брат, мог бы из гуманных соображений солгать тебе. Но я скажу правду: мы больше не увидимся.
– А как же Россия, товарищ генерал? – задал странный вопрос Илларионов.
– Да-да, Россия, – рассеянно повторил генерал Толстой. – Где дискета?
– Теперь им известны все семь букв, – сказал Илларионов, – не слишком ли дорогая цена за дискету?
– Не думаю, сынок, – отправил в электронный мусоросжигатель новую порцию бумаг генерал Толстой. – У них очень совершенные компьютеры. Они пропустят в космической лаборатории через вирус уничтожения все возможные комбинации из этих семи букв. По Библии ведь как? Узнать и уничтожить имя значит уничтожить того, кто будет назван этим именем. Мы идем с ними параллельными курсами, сынок. Только они хотят спасти свою западную цивилизацию, то есть доллар Соединенных Штатов Америки, а мы – как всегда весь мир. Как говорится, Бог в помощь, да только у них мало времени, сынок. Чтобы одно семибуквие прошло в космосе через вирус уничтожения, требуется десять минут и шестнадцать секунд. Они должны угадать имя не позже семидесяти семи часов с момента зачатия носителя имени. Потом он неуязвим.
– Зачем вам это? – Илларионов извлек из кармана дискету, положил на стол. – Какой в этом смысл? Что именно вы хотите спасти?
– Сам не знаю, сынок, – задумчиво посмотрел на дискету генерал Толстой. – Я как будто просадил в прибрежном казино все свое состояние. Но мне доподлинно известно, что не позже чем через час волна-цунами смоет казино вместе со сраным прибрежным городом к чертовой матери. И вот я занимаю под немыслимые проценты деньги, покупаю фишки и ставлю все на зеро. Зачем? Я сам не знаю…
– На кого из двадцати шести вы ставите? – спросил Илларионов, хотя заранее знал ответ.
– На нынешнего президента, – удивленно ответил генерал Толстой. – На кого же еще?
Илларионов медленно поднялся, пошел к двери. Генерал Толстой любил повторять, что человеческому пониманию доступна в лучшем случае половина истины. Другая – решающая – половина остается вне человеческого понимания, потому что она в другом мире. Поэтому Илларионов не стал спрашивать у него, какую ставку он сделал в другом – не прибрежном – казино.
Илларионову показалось, что генералу Толстому не понравился его сон. Не столько то, что Илларионов отныне знал свой путь: лететь сквозь солнечный снег вместе со светящимися альбатросами, – сколько то, что Илларионов увидел не змей, волков или крыс, а птиц, конкретно альбатросов. И еще Илларионов вдруг вспомнил давнюю контрольную работу, в которой он делился мыслями относительно того, как принять единственно верное решение в условиях, когда единственно верного решения не существует, потому что в любом решении заключается изначальная, исходящая из предложенных условий, ошибка. Илларионов тогда написал, что единственная возможность принять верное решение – довести до логического завершения (абсурда) все возможные, в особенности взаимоисключающие решения. Грубо говоря, использовать все имеющиеся в твоем распоряжении силы для решения одной задачи двумя – взаимоисключающими в смысле ожидаемого результата – методами. Только тогда полученное решение может считаться правильным, потому что погрешность против Судьбы будет практически сведена к нулю. Илларионов более ни секунды не сомневался, что генерал Толстой одновременно стоит во главе двух заговоров: чтобы любой ценой привести к власти нынешнего президента – и чтобы любой ценой у него эту власть отобрать.
Илларионов молча открыл обитую вишневой кожей дверь кабинета.
– Будь осторожен, сынок, – услышал он голос генерала Толстого. – Сегодня неудачная в смысле электромагнитного излучения ночь.
Илларионов, не смягчая шагов, вышел в застланный ковром коридор, а потом, до предела смягчив, вернулся к предусмотрительно оставленной чуть приоткрытой вишневой двери. Он вернулся вовремя. Генерал только что закончил набирать номер на сотовом телефоне.
– Он твой, – сказал генерал и тут же прервал связь.
Илларионов выскользнул в коридор. Он не знал, благодарить ему генерала Толстого за предупреждение или проклинать за предательство. Спустившись на лифте вниз, выйдя на темную Лубянскую площадь, Илларионов подумал, что ему нет смысла ни благодарить, ни проклинать генерала. Илларионов знал, кому отдал его генерал Толстой, произнеся в телефонную трубку два слова: «Он твой».
Судьбе.