Вот уже третий год Россия вела войну против горного, входящего в ее состав, но провозгласившего себя независимым, мятежного государства Гулистан, во главе которого, как и положено в военное время, стоял – единственный в истории крохотного народа – генерал-гулиец бывшей советской армии (стратегической авиации, ВВС) Каспар Сактаганов.
Еще находясь на срочной службе в ВДВ, Пухов сделал любопытное наблюдение, что есть головы, на которых пилотки сидят как влитые, а есть – на которых, несмотря на все ухищрения носителей, разъезжаются, начинают напоминать столь часто обсуждаемую и поминаемую в войсках часть женского тела. На генерале Сактаганове, когда он появлялся на экране телевизора с очередным безумным заявлением (а он, в силу симпатий, испытываемых к нему российскими журналистами, появлялся там необъяснимо часто для отлавливаемого мятежника, государственного, объявленного во всероссийский розыск, преступника), любой наряд – камуфляжная куртка, свитер, кожаная безрукавка, даже японское кимоно (генерал увлекался каратэ) – сидел пригнанно и ладно, и только пилотка разъезжалась как… То, что генерал, появляясь на публике, с маниакальным упорством каждый раз надевал на голову пилотку, лишний раз свидетельствовало, что ничто так не влечет, не беспокоит человека, как то, в чем ему по какой-то причине отказано природой или судьбой. Пусть даже это такая мелочь, как красиво сидящая на голове пилотка.
Дровосек, конечно же, обеспечил начальника своей службы безопасности спутниковой связью. Спускаясь по застланной потертым ковром лестнице пансионата «Озеро» на второй этаж, где находились апартаменты шефа, Пухов вышел на внутренний коммутатор Минобороны, услышал голос бывшего сослуживца. Тот нынче был в немалых чинах, считался старшим от Минобороны в такой экзотической межведомственной организации, как Федеральный центр по борьбе с терроризмом. Не давая ему вспомнить, что он полковник на генеральской должности, а Пухов – никто, майор напористо, по-командирски осведомился, как быстро он сможет попасть в станицу Отрадную? Тот ответил, что через час сорок из Чкаловска в Бердянск вылетает самолет-госпиталь. «Зачем тебе туда? – бывший сослуживец все-таки вспомнил, кто сейчас он и кто сейчас Пухов. – Там стреляют, а ты богатый человек, охраняешь жирного клопа, который пьет нашу кровь. Откуда звонишь, майор – из сауны, казино или бардака?»
Пухов хотел сказать ему про мать, но не сказал. Он никогда никому ничего не говорил без крайней на то необходимости. Пока майор еще не решил, существует ли необходимость делиться с кем бы то ни было информацией, что его глухонемая мать изрешечена гулийскими пулями на крыльце собственного дома по улице Карла Либкнехта в станице Отрадная Бердянского района Ставропольского края. Не то чтобы майор никому не доверял. Вопрос доверия в повестке дня вообще не значился. Майор давно – с самой первой своей самостоятельной операции на границе Анголы и Намибии – жил и действовал вне такого умозрительного критерия, как доверие к отдельному ли конкретному человеку, ко всему ли, мнимо приверженному идеям гуманизма, человечеству.
Он твердо знал, что в любой, касающейся лично его, информации заключен некий сокровенный смысл (детонатор), в перспективе не сулящий майору ничего, кроме взрыва. Следовательно, неразумно было делиться с кем бы то ни было какой бы то ни было информацией, хотя бы до первичного проникновения (определения класса заложенного взрывного устройства) в этот смысл. «Ты не поверишь, – сказал, впрочем, Пухов бывшему сослуживцу истинную правду, – но я собирался купить там себе дом. И самое печальное, – вздохнул, – внес задаток. Не в курсе, нотариальная контора на улице Либкнехта цела?» «Если они сегодня оттуда не уйдут, там вряд ли останется хоть один целый дом, – заметил собеседник. – Там происходит что-то странное… – замолчал. – Темнилово гонишь, майор. Дом, задаток… За пентюха держишь? Я тебя вписываю в полетный лист. Хочешь, официально прикомандирую как спеца-советника? Получишь командировочные, как в горячей точке. Хотя что для тебя наши командировочные? Так, на пиво… Туда сейчас все начальство летит, как с цепи сорвались. Я позвоню на этот летающий госпиталь, чтобы без тебя не трогался». «Не горячись. Пусть летят по расписанию, не ждут, если опоздаю. – Стопроцентная ясность тут тоже отнюдь не требовалась. Майор давно усвоил, что чем меньшему числу людей известно, где он в настоящий момент находится и что делает, тем лучше. – Еще одна оказия намечается». «Не п… Район вкруговую закрыт. Даже если сам на «МИГе» полетишь – собьют, – не поверил бывший сослуживец. – Слушай, майор, сколько тебе платит этот твой… как его… Дровосос? Кровосек? Начфин, сука, в его банк наши пенсионные деньги запихнул. Скажи ему: зажмет, не жить, нам терять нечего!» «У меня есть вакансия, – сказал Пухов. – Приходи, узнаешь сколько платит». «Лучше пулю в лоб, чем выносить горшки за этой мразью!» – с чувством произнес бывший сослуживец. «Зачем им Отрадная? – быстро спросил майор. – Там же ничего нет». «А больница? – возразил собеседник. – Новое родильное отделение пристроили». «Кто?» – наконец задал Пухов последний и самый важный вопрос. «Что-то ты пропал, – встревоженно произнес полковник на генеральской должности, хотя слышимость оставалась великолепной. – Напомни-ка номеришко твоего пейджеришки?» Пухов напомнил номеришко пейджеришки, и через мгновение на экранчике появилось короткое слово: «Hyp».
Нурмухамед был руководителем разведки и контрразведки, службы безопасности и личной охраны президента Гулистана генерала Каспара Сактаганова. Нурмухамед считался самым верным и приближенным к президенту Гулистана человеком. Если операцией командовал он, значит, рейд на станицу Отрадную был личным военным предприятием президента Республики Гулистан генерала Каспара Сактаганова. Это в корне меняло дело.
Майор вдруг поймал себя на мысли, что вот уже минут десять – не меньше – он знает о смерти матери, но в глазах у него до сих пор ни единой слезинки, а в голове отсутствует план действий. Пухов давно научился контролировать и сдерживать поднимающуюся волну горя. Слишком часто горе заставало его в моменты, когда приходилось тратить все сохранившиеся (и даже сверх того) силы на то, чтобы самому уцелеть, остаться в живых. Он знал по собственному опыту, что самое лучшее в данном случае предоставить мыслям течь как им заблагорассудится. Знал майор и то, что первый, сходу родившийся план действий, как правило, оказывается ошибочным. Как, впрочем, и второй, третий. Но наиболее ошибочным, абсурдным, неисполнимым в конечном итоге предстает правильный, истинный, единственно возможный план действий. Какой придется воплотить в жизнь именно потому, что всем очевидна стопроцентная его неосуществимость. Майор пока понятия не имел, что это за план.
Перед глазами у него возникло узкое как кувшин, белое как свеча лицо генерала Сактаганова, прямые, короткими черными стрелами падающие из-под пилотки волосы. У ставшего президентом генерала довольно быстро выработалась манера говорить отрывисто, резко и скупо. Слова, которые он произносил, были словами сражающегося вождя. Даже когда он говорил о том, что хочет закончить войну или отпустить русских пленных, его слова, лицо, разъезжающаяся на голове пилотка излучали угрозу.
Когда Пухов впервые увидел генерала – далеко от Гулистана и России, – тот совершенно не производил впечатление будущего вождя. Генерал тогда был бесконечно одинок и, несмотря на то что пытался держаться с достоинством, казался сломленным. Он признался Пухову, что за долгие годы службы в различных русских городах сильно подзабыл родной язык, на котором разговаривал только в детстве, когда жил с родителями в Киргизии, в ссылке. Пухов поинтересовался, ходит ли он в мечеть? Генерал ответил, что не знает, есть ли здесь вообще мечеть. За свою жизнь он всего два раза переступал порог мечети. Один раз в Киргизии с дедом, другой – в Сирии, где побывал в конце семидесятых в составе военной делегации.
«Задерем подол матушке Руси», – будто бы с удовлетворением произнес в начале тридцатых, включая рубильник взрывного устройства, подведенного под храм Христа Спасителя, сталинский нарком Лазарь Каганович. Майору Пухову было не отделаться от ощущения, что куда нагляднее и похабнее задрал матушке Руси подол во второй половине девяностых бывший советский генерал Каспар Сактаганов. Его люди захватывали и сгоняли заложников именно в больницы с родильными отделениями, то есть вторгались в места, где свершалось сакральное таинство существования народа, а именно рождались, умирали, а иногда и выздоравливали люди. Нечистый абрек в родильной палате – это было хуже чем простое изнасилование. Бородатые, перепоясанные пулеметными лентами, в лохматых шапках бойцы генерала Сактаганова – «генерала Сака», как его называли в России и на Кавказе – как бы прикасались враждебными руками к святая святых, проникали на самую священную, запретную и – по идее – недоступную для чужих глаз (не говоря о других частях тела) территорию народа – территорию синтеза и воспроизводства. Бойцы генерала Сака, стуча ботинками и сапогами, играя длинными зазубренными ножами, грозно похаживали меж перепуганных беременных и уже родивших русских баб в косыночках, кутающихся в сиротские халатики. Большего оскорбления народу (в особенности его мужской части) нанести было невозможно. Это было иго в миниатюре. Или эскиз грядущего ига.
Обычно допускаемые к воинам генерала Сака журналисты – они признавали за таковых только людей с видеокамерами и микрофонами – говорили суровым бородатым борцам за свободу разные льстивые вещи, полностью разделяя их презрение к «живому щиту» – машущим белыми полотенцами из окон роддомов, а затем из окон автобусов, воющим от страха и тоски русским бабам. Только раз на памяти Пухова въедливый японец поинтересовался у захватившего очередной роддом полевого командира: «Русский народ очень большой. Вы не боитесь, что он вам отмстит?» Командир в бешенстве посмотрел на крохотного невозмутимого японца. Но шел прямой эфир. Он ответил: «Народ, который прощает свое правительство за то, что мы с ним делаем, не способен не только осмысленно мстить, но вообще держать в руках оружие. Я не знаю, кто сильнее презирает русских – мы или их собственное правительство».
«В России нет мужчин», – любил повторять генерал Сак, поправляя на голове разъезжающуюся пилотку.
Однажды Пухов подумал, что, быть может, президент Республики Гулистан мстит России за то, что она призвала его на военную службу, выучила в Академии Генштаба, позволила дослужиться до генерала, наконец, надела ему на голову эту самую непокорную пилотку? Что ж, он добился своего. При звуке его имени у беременных баб по всему югу России разъезжались пилотки, и они рожали недоношенных, перепуганных уже во чреве, как и положено при иге, младенцев.
Вот только у самого гулийского народа при тех темпах истребления, которые задал ему в войне против хоть и изрядно ослабевшей, но все же тысячекратно превосходящей его землей и людьми России национальный герой генерал Сактаганов, не было ни малейших шансов сохраниться до полной и окончательной победы над противником.
Пухов вполне допускал, что для многих гулийцев эта война является освободительной. Для России же гулийская война стала примерно тем же, чем была в свое время война Древнего Рима против нумидийского царя Югурты. Война против Югурты расценивалась современниками и историками как едва ли не высшая точка позора, низшая точка падения республиканского – демократического – Рима. Нумидийский царь цинично и особенно даже не таясь подкупал сенаторов, военачальников, влиятельных римлян. Война до крайности истощила казну государства, но никак не могла закончиться. Прославленные римские легионы раз за разом оказывались бессильными против партизанских банд нумидийского царя. В конце концов Югурту пленили, но до гласного разбирательства причин и следствий дело не дошло. Царя задушили в тюрьме. В Риме началась гражданская война.
Для России как государства, по мнению майора Пухова, гулийская война являлась растянувшимся во времени следствием достаточно часто встречающейся в истории тотальной измены верхов. Для народа – наказанием за то, что каждый конкретный, отдельно взятый гражданин мало любил свою Родину, то есть каждый – и майор здесь не считал себя исключением – носил в душе черное пятнышко измены. Измена всегда более податливых к ветру времени верхов, в сущности, не была для народа неожиданностью. Народ сам толкал верхи к измене, предъявляя на молекулярном (отдельной личности) уровне претензии к Родине, которую в лучшем случае держал за злую тешу, но никак не за мать. И сейчас продолжал терпеть измену – тотальное разрушение всех основ, управление государством методом уничтожения государства – верхов, потому что на уровне коллективного бессознательного понимал: измена верхов есть следствие измены низов, то есть самого народа, в очередной раз предавшего собственное государство. Это наглядно проявлялось хотя бы в том, с какой страстью народ смотрел издевающееся над ним, ненавидящее его телевидение; как охотно – в метро, на скамейках в парках, одним словом, везде – читал труды автора с неслучайным псевдонимом «Суворов», утверждавшего совершенно неправдоподобные веши вроде того, что русские солдаты в 1945 году в Германии ели живьем немецких грудных детей, в то время как немцы в 1941 году в России не щадили себя, защищая и оберегая глупых русских от их собственной дикой армии; как многочисленно голосовал на довыборах то ли в Государственную Думу, то ли в Совет Федерации за малопристойную душевнобольную женщину, позирующую фотографам на фоне плаката: «Смерть русским свиньям!»
Пухов, впрочем, относился к этому достаточно философски, потому что в иных местах планеты видел вещи и похуже. Но не сомневался, что именно комплекс вины народа за собственное предательство (самопредательство) есть основная причина необъяснимой выживаемости неестественных, приносящих народу много бед и страданий режимов.
Так было в России в 1917 году.
Так повторилось в конце века.
И только на втором этаже пансионата «Озеро» возле апартаментов молодого человека со странной фамилией Дровосек до Пухова окончательно дошло: матери больше нет!
А он был уверен, что она, никому не сделавшая в жизни зла, бесхитростная, бессловесная и добрая, будет жить вечно. Во всяком случае, переживет его – своего сына – майора Пухова. Он много раз говорил ей об этом, но она не соглашалась, качала головой. Промелькнула странная какая-то мысль, что сейчас он совершенно беззащитен, взять его легче легкого.
Майор рванул на себя ближайшую дверь. К счастью, в номере никого не было. В комнате на столах стояли компьютеры с большими (для цветной графики) мониторами, на стенах висели рекламные плакаты. Над компьютерами, плакатами, фломастерами, живыми и синтетическими цветами плыл тончайший запах духов – терпкой жимолости, как будто смешанной с изысканного сорта сигарет табачным дымом. Это была комнаты Леночки Пак – имиджмейкера, начальницы отдела рекламы финансово-промышленной группы «ДроvoseK».
Коротко, по-волчьи взвыв, майор обрушил кулаки на ни в чем не повинную стену. Бетонная стена выдержала удар. Пухов не чувствовал боли. Вместо плаката с изображением садящегося солнца, косо пересекаемого клином уток в виде слова «ДроvoseK», Пухов вдруг увидел глаза матери и на мгновение растворился в этих глазах, как растворялся в них всегда, обнимая мать после долгой разлуки сначала в барачной квартирке на окраине Бердянска, потом в просторном доме в станице Отрадная, куда он ее перевез несколько лет назад. Мать разговаривала с ним глазами. Она почему-то не любила языка глухонемых, хотя Пухов владел им в совершенстве.
Он не знал своего отца. Мать воспитала его одна. Позже Пухов услышал о синдроме женского воспитания. Если мальчик растет без отца, то будто бы вырастает слабым духом и волей. Пухов вырос без отца с глухонемой матерью, не поднимавшейся по служебной лестнице выше уборщицы и посудомойки в столовой райкома профсоюзов. Она не уставала объяснять теряющему иной раз нить смысла жизни сыну, что главное в жизни – достоинство, мужество и справедливость. И еще сила. Большинство глухонемых были физически очень сильными людьми. И Пухов тренировался в их секциях, усваивая приемы, о которых не знали нормальные, не обделенные природой люди. В барачном пригороде, где каждый второй парень к семнадцати годам шел на свой первый срок, на похаживающего в библиотеку Пухова смотрели как на опасного психа. Он был очень молчалив, потому что мать была уверена, что человеческая речь – великая ценность и, следовательно, нечего попусту тратить слова. Мать научила Пухова презирать нищету, в которой они жили, побеждать ее аккуратностью и чистотой. Она столько стирала, что ее руки, казалось, должны были раствориться в мыльной воде. Ни один мужчина – говорящий или глухонемой – не переступал порог их дома. Мать плакала от счастья, когда Пухов приехал к ней в золотых лейтенантских погонах после окончания рязанского училища ВДВ. Ее огород в Отрадной был лучшим в станице. Как белье в мыльной пене под ее руками отстирывалось исключительно чисто, так и овощи на ее земле вырастали крупнее и вкуснее, чем у других.
Всю жизнь мать любила читать. Она, естественно, разбирала по губам разговорную речь, но так и не решилась, в отличие от многих глухонемых, не слыша себя, заговорить. Писала письма сыну без единой ошибки, какими-то старинными, возвышенными, религиозными оборотами. Пухов читал ее письма и ему не верилось, что их писала женщина, всю жизнь проработавшая уборщицей и посудомойкой. Она очень переживала, когда от него ушла жена, но еще больше переживала, что у него не было детей. Жена Пухова делала вид, что боялась, что у них родится глухонемой ребенок, мол, это повторяется через поколение, но на самом деле она просто не хотела детей. Пухов вдруг подумал, что за все время, сколько он себя помнит, мать ни разу ни о чем его не попросила, ничего от него не потребовала.
Она долго отказывалась переезжать из барачной квартирки в Бердянске в дом в Отрадной, куда Пухов подвел канализацию и горячую воду. Этим летом он собирался поставить на участке сауну. Деньги, которые он присылал, мать не тратила, а немедленно переводила на завещанную ему же сберкнижку. Последний раз Пухов навестил ее три месяца назад после «тура», как выразился генерал Толстой, в Эмираты и далее. Мать, помнится, все время опускала глаза, а когда он уезжал, взяла его за руку и на руку ему капнула ее горячая слеза.
И сейчас на руке майора горела невидимая слеза. Пу-хову показалось, что благоухающий воздух в комнате имиджмейкера и художницы Леночки Пак как будто начал плавиться, очертания больших (для цветной графики) мониторов, плакатов, фломастеров и серебристых ламп вдруг сместились, отвязались от собственной сущности, куда-то поплыли.
Последний раз майор плакал много лет назад в пустыне. Тогда воздух точно так же плавился и точно так же сместились, поплыли, отвязались от собственной сущности очертания черных пылевлагожаронепроницаемых сумок-контейнеров.
Мысль, что его мать лежит изрешеченная пулями на крыльце собственного дома – последнего по улице Карла Либкнехта – показалась майору непереносимой. Перед глазами снова возникло узкое как кувшин и белое как свеча в разъезжающейся пилотке лицо генерала Сактаганова.
«В России нет мужчин», – любил повторять генерал Сак.
«В России есть мужчины, Каспар, – мысленно возразил ему майор Пухов. – И ты, вернее, вы все скоро в этом убедитесь».