Считалось, что мать Илларионова умерла во время родов в больнице, которая называлась тогда Первой Краснознаменной и располагалась в Сокольниках. Илларионов, впрочем, в этом сомневался. Он долго ждал случая проверить и, наконец, став полковником и начальником отдела, проверил больничный мартиролог в год своего рождения. Это было удивительно, но в тот год в Первой Краснознаменной больнице от родов вообще не скончалась ни одна женщина.

Илларионов не знал, кто его мать.

Илларионову-младшему было трудно представить себе Илларионова-старшего в кругу семьи – любящим мужем и отцом. Сколько Илларионов-младший себя помнил, отец всегда был один, всегда на работе. Илларионов-старший был генералом госбезопасности, хотя форму надевал исключительно по большим советским праздникам и когда отправлялся в Кремль на особые приемы и закрытые церемонии награждения отличившихся героев невидимого фронта. Он был равнодушен к наградам. Единожды убрав их в свой домашний сейф, никогда больше не доставал. Только раз, помнится, пряча в прохладную сейфовую глубину очередную коробочку с орденом, задумчиво произнес: «Странно, почему именно на Арбате – бывшей правительственной трассе?» «Что на Арбате?» – не понял Илларионов-младший. «Ничего, – ответил отец, но, подумав, добавил: – точно такие же ордена спекулянты будут продавать на Арбате за американские доллары». «Когда?» – уточнил Илларионов-младший. Шел тысяча девятьсот шестьдесят третий год, и то, что говорил отец, казалось несусветной чушью. Но Илларионов-младший знал, что так будет. Отец никогда не ошибался.

Сейчас ему было трудно восстановить в памяти, когда именно он понял, что его отец – особенный человек, сильно, если не сказать разительно, отличающийся от остальных людей. Вероятно, в отрочестве, потому что в детстве Илларионов-младший не думал об этом. Он как бы изначально знал: они с отцом живут в мире вместе с остальными людьми, но и отдельно от людей, иногда заходя на ту сторону мира, куда остальным людям вход строжайшим образом заказан.

Отец, естественно, не имел возможности вести домашнее хозяйство. Этим занимались приходящие домработницы. На Лубянке в отделе кадров был специальный сектор, занимающийся наймом домработниц в семьи ответственных сотрудников, имеющих отношение к государственным тайнам. По малости лет Илларионов-младший не придавал этому значения, но повзрослев, обратил внимание: все домработницы были сплошь – и не таясь! – верующими, все поддерживали в их доме какую-то совершенно невозможную чистоту, все были суровы и неулыбчивы, с некоей залегшей меж складок лба мыслью (или предчувствием), которую им никак не удавалось (или нельзя было) внятно сформулировать.

Более других преуспела в выражении тайной мысли (или предчувствия) Пелагея, пришедшая к ним, кажется, в шестьдесят первом году. Она немедленно – с мылом! – хотя не было в этом нужды, чисто было в комнатах – вымыла немаленькую их квартиру, после чего повесила в комнате командира октябрятской звездочки Илларионова-младшего прокопченную икону довольно-таки редкого сюжета. На иконе был изображен запускающий в озеро с лодки невод Иисус Христос. Илларионов-младший обратил внимание, что у лодки был парус, но не было весел.

И до Пелагеи у них была суровая домработница. Илларионов-младший частенько ловил на себе ее не то чтобы неласковый, но какой-то скорбно-изучающий (как у запускающего невод безвесельного Иисуса) взгляд. Прежняя домработница, встретив его в школьном вестибюле после уроков, вела домой кружным путем– мимо церкви. Она обязательно крестилась на открытую дверь, а когда дверь была закрыта – на облупившиеся, когда-то золотые, купола с крестами.

Пелагея тоже, помнится, повела Илларионова-младшего кружным путем. У церкви вдруг стиснула его руку своими затвердевшими от работы, как клещи, пальцами: «Пойдем со мной в храм!» У Илларионова-младшего не было ни малейшего желания идти с ней в храм, но темные (как краски на прокопченной иконе) глаза Пелагеи горели такой победительной волей, что он подчинился. А когда, отстояв конец службы, они пришли домой, Пелагея положила ему на стол толстую черную книгу – Библию. «Лучше вот это читай, чем… – кивнула на бестселлер той поры – зачитанный до дыр детектив под названием «Тарантул». – Хотя, – опять с каким-то скорбным сомнением смерила взглядом Илларионова-младшего, – у тебя будет время изучить Библию».

Она как обычно приготовила ужин, оделась в прихожей, велела Илларионову-младшему закрыть за ней дверь. Он закрыл, но почему-то не пошел к себе, а замер у двери, услышав шаги поднимающегося по лестнице отца. Но вот шаги смолкли.

– Все служишь, сердешный? – раздался насмешливый и почему-то сильно помолодевший голос Пелагеи.

Илларионова-младшего удивило, что она – домработница – обращается к отцу-генералу – на «ты».

– Куда ж я денусь? – насмешливо, в тон ей ответил отец.

– Слышала я, – донеслось сквозь дверь до Илларионова-младшего, – велел ты повязать болезных в Сибири.

– Для их же блага, – сказал отец, – они ведь не столько про глухонемого Предтечу благовестили, сколько про денежную реформу. В Енисейске народ годовой запас соли да муки размел. С утра очереди в магазины занимают.

– Был, значит, глухонемой Предтеча? – спросила Пелагея.

– Я не уследил, – помолчав, ответил отец. – Мимо меня не должен был проскочить. Считай, не было. Но даже если был, что с того? Глухонемой, он же своим молчанием сразу на два фронта благовестит, поди, догадайся, кого ждать – Христа или Антихриста?

– Я с мальчишечкой твоим сегодня в церковь ходила, – вдруг призналась Пелагея.

– Вот как? – известие, похоже, оставило отца совершенно равнодушным.

– Хороший такой мальчишечка, – продолжила Пелагея. – Но не по нашему департаменту. Хотя, тебя, генерал, переживет.

– Знаю. Но я вернусь, подскажу ему.

У Илларионова-младшего за дверью аж сердце зашлось от несправедливости. Не по нашему департаменту! Как она смеет? И отец не возражает, не спорит с мерзкой бабой! На глаза навернулись слезы.

– Я одного не пойму, – раздумчиво продолжила между тем Пелагея, – отчего ты не скомандуешь своим орлам, чтобы выкрали в Америке те книжечки. А если красть грех, так хоть бы посмотрели одним глазком, там же все написано. Узнал бы имя, глядишь, и мальчишечку бы своего сберег.

– Нет в той церкви книжечки, Пелагея, – ответил отец. – Проверяли. Уже взята в недоступное место. Там ведь люди тоже не спят. Имя узнаем в девяносто восьмом. Вы узнаете. Меня тогда не будет.

– Не хочешь, стало быть, при нем жить? – спросила Пелагея.

– Не хочу, – ответил отец.

– И мир не хочешь спасти? – вздохнула она.

– А зачем? – спросил отец.

Илларионов-младший едва успел отскочить от двери, убежать к себе, когда отец вставил ключ в замок. Илларионов-младший упал на диван, схватил «Тарантула», но книга вдруг показалась неинтересной. Отец, впрочем, даже не заглянул в его комнату.

За ужином Илларионов-младший не выдержал.

– Я закрывал за ней дверь и слышал, – сказал он. – Я не подслушивал.

– Я знаю, – спокойно ответил отец, – тебя очень обидели слова: «Не по нашему департаменту». Напрасно. Не по нашему департаменту – это значит маленький. Не подрос еще.

– Ты давно знаешь эту Пелагею?

– Как тебе сказать, – задумался отец. – Я работаю в организации, которая занимается вопросами безопасности государства. Это довольно странная и сложная работа. Я вынужден общаться с самыми разными людьми. Да, мне приходилось раньше встречаться с Пелагеей.

– Откуда ты знаешь про денежную реформу?

– Ну, – засмеялся отец, – я много чего знаю. Никому не говори про реформу. Все останется как было, просто десять рублей превратятся в рубль, сто – в десять, ну и так далее.

– А глухонемой Предтеча – это кто? – спросил, успокаиваясь, Илларионов-младший. – И почему ты не доживешь до тысяча девятьсот девяносто восьмого года?

Тогда-то отец и рассказал ему, что иной раз по долгу службы ему приходится заниматься такими вещами, как проверкой всевозможных диких слухов, поимкой не вполне нормальных людей, вбивших себе в голову черт знает что. Так, скажем, в Сибири какие-то то ли цыгане, то ли курды возвестили о пришествии глухонемого Предтечи, будто бы отказывающегося (в силу своей глухонемоты) объявить, чей он Предтеча – Христа или Антихриста?

– Разве это преступление? – поинтересовался Илларионов-младший. – И почему он не может объяснить знаками?

– Не преступление, – согласился отец. – Он не может объяснить знаками, потому что в начале любого Божьего дела всегда слово.

– Неужели это… угрожает безопасности СССР? – изумился Илларионов-младший.

– Безопасность государства, – улыбнулся отец, – такая сложная и хрупкая штука, что приходится выяснять, что стоит за каждым подобным слухом. Безопасности государства, – добавил другим – скучным, утомленным – голосом, – могут угрожать самые неожиданные веши. У тебя будет время в этом убедиться.

– Значит, эта Пелагея… не сумасшедшая? – повеселел Илларионов-младший.

– Нет, но насчет Библии она права, – как-то странно закончил разговор отец.

Илларионов-младший успокоился, но слова: «Не по нашему департаменту» засели в памяти как заноза. Он знал, что он не по тому, как большинство, департаменту. Но также и знал, что Пелагея употребила обидевшие его слова, сравнивая его с отцом. Получалось, что Илларионов-младший, как дерьмо в проруби (откуда, кстати, оно там взялось? Трудно вообразить себе человека, рискнувшего в памяти и сознании сделать это дело именно над прорубью), болтался между двумя департаментами. В каком-то третьем департаменте. Это мучило и беспокоило Илларионова-младшего, потому что походило на правду.

Много позже он подумал, что Пелагея непостижимым (как, впрочем, и положено по их с отцом департаменту) образом угадала насчет Библии, но не совсем (как опять-таки в их департаменте заведено) угадала. Да, Илларионов превращал Библию в компьютерный гиперроман, но не сам канонический текст – этой рутиной занимались программисты, работающие по стандартным программам – а непроясненные, темные (параллельные) места, так сказать, коллективное бессознательное библейского авторского коллектива, библейский (добиблейский) background.

Он как раз тогда глухой и душной летней московской ночью в своей квартире на Сивцевом Вражке заканчивал кипящими чернилами статью для «New York Times», в которой, затверждая свое «ноу-хау» на теорию гиперромана (гиперромановедение), доказывал, что гиперроман как жанр – универсален и бесконечен, как мысль Господа Бога (ГБ), потому что равно простирается как в прошлое, так и в настоящее и будущее. «Будущее в гиперромане, – раскрепощенно и не сильно заботясь (все равно будут переводить на английский) о стиле, писал в статье Илларионов, – беззаконно, а потому может быть чем угодно: хламидомонадой; пирамидоном; холодной игрой равнодушного ума; набором классических футурологических конструкций «Lego-go»; ядовитой россыпью парадоксальных построений из области чистого (и нечистого) разума, аналогом которых вполне можно считать звездное небо с его строжайшим порядком-хаосом, пребывающее, по мнению Иммануила Канта, вне таких понятий, как добро и зло. Прошлое в гиперромане – невыпитое археологическое, запаянное в утопленные амфоры вино, перец и пряности подсознания, блистательный пасьянс непрожитых (но живо воображаемых) жизней, которые, собственно, и составляют духовный внутренний мир любой, поднявшейся над обыденностью, личности».

По мысли Илларионова, Библия как гиперроман являлась всего лишь первым проросшим зерном на частично уже удобренном всечеловеческом компьютерном поле.

Из зерна должно было сформироваться некое (почти как у Лысенко «ветвистая пшеница») совершенно новое растение, сочетающее в себе признаки огромного древа с корнями и кроной и – необъятного колосящегося поля. Сюда в общечеловеческий – то есть один-единственный для всех живущих на Земле людей – гиперроман должны были влиться все когда-либо – не важно, в прошлом, настоящем или будущем – сочиненные людьми тексты. Процесс впадения малых ручейков, ручьев, речушек, речек и рек в океан продолжался бы до тех пор, пока оставались на земле люди, желающие читать и сочинять тексты, и компьютерная сеть Интернет – альфа и омега, материализованное воплощение человеческой души со всеми ее достоинствами и недостатками.

Только после смерти отца, определив прошлое как вечно живой background, как равнозначную с будущим (для души, не для ума) составную (neverending) часть гиперромана (жизни), Илларионов-младший понял, что имела в виду чистоплотная с горящими глазами домработница Пелагея, характеризуя его как личность не по тому департаменту. Его background был «вещью в себе», то есть касался одного лишь Илларионова-младшего и исполняемой им (порученной ему) работы. Грубо говоря, реальность стопроцентно довлела над Илларионовым-младшим. Он (как девяносто девять и девять десятых процентов людей) являлся рабом реальности, так сказать, подреальным человеком. Тогда как background отца, вернее случайные его отблески, уловленные Илларионовым-младшим, имел едва ли не большие основания считаться реальностью, нежели сама реальность. Это была реальность в некоем другом – многомерном – исчислении. В лучшие годы отец ощущал себя в ней настолько свободно и уверенно, что не знал имени-отчества действующего генерального секретаря ЦК КПСС, порядкового номера последнего партийного съезда, понятия не имел, какая на дворе пятилетка.

Отец был надреальным человеком.

Потом, конечно, все изменилось.

Илларионов-младший вспомнил, как году, кажется, в шестьдесят шестом отец взял его с собой на новоселье к сотруднице своего отдела. Та получила квартиру в крупноблочном доме в Зюзино. Сейчас это место (Севастопольский проспект) считалось в Москве почти что центром.

Илларионов-младший уже бывал в подобных блочных домах – с объединенными санузлами и крохотными кухнями – у одноклассников, отец же, похоже, попал в такой дом впервые. Сотрудница – у нее слегка косили глаза, и, несмотря на очевидную молодость, среди черных как смоль волос имелась пружинная седая, как будто серебряная прядь – накрывала на стол. Гости – подчиненные отца – курили на балконе.

Отец медленно, как если бы находился в музее, где на стенах висели полотна живописцев, обошел квартиру, рассматривая голые, оклеенные обоями стены, иногда зачем-то прикладывая к ним ухо.

– Полагаю, что с началом массового строительства подобных домов человечество вступило в новый этап своего развития. Не самый удачный, скажем так, этап, как вы думаете, Изольда Ивановна? – поймал взглядом расставляющую на столе запотевшие бутылки, саму запотевшую, так что бедной приходилось поддувать под серебристую пружинную прядь, хозяйку.

Илларионов-младший находился в славном подростковом возрасте. Он, конечно, размышлял о женщинах, но в основном в чисто теоретическом плане. А тут у него аж дух захватило – до того была эта Изольда Ивановна хороша. Даже не столько хороша, сколько влекуща. Илларионов-младший вдруг понял, что готов ради Изольды Ивановны на все. Был готов украсть ключи от отцовского домашнего сейфа, отдать их Изольде Ивановне, когда она тайком придет, а потом… Странные какие-то (только что ведь он ни о чем подобном не думал) пронеслись в голове мыслишки. И еще Илларионов-младший понял, что чем недостойнее поступок попросит его совершить эта милая Изольда Ивановна, тем с большей отвагой и изобретательностью он его совершит, тем желаннее и милее она потом ему будет.

– Вам видней, товарищ генерал, – как горящей нефтью мазнула косящими черными глазами по лицу Илларионова-младшего убегающая на кухню Изольда Ивановна.

– Я уйду на пенсию, – продолжил отец, дождавшись возвращения хозяйки из кухни уже с салфетками, – а вы еще помучаетесь с проникающими излучениями, поработаете с людьми, которых будут сводить с ума разные посторонние звуки и якобы насланные соседями болезни. Стены в нормальных домах должны быть толщиной в метр, не меньше, а, Изольда Ивановна? – прихватил ее, изогнувшуюся над столом, за талию. – Вам ли не знать про буллу номер четыреста шестьдесят семь папы Климента, определяющую толщину стены, гарантирующую от проникновения нечистой силы. Зачем вы согласились на эту квартиру? Подождали бы немного – получили бы в старом фонде.

– Старый дурак чуть было не разорил все тогдашние строительные тресты, – весело ответила Изольда Ивановна. – Намаялась я в коммуналке, товарищ генерал. Ну а что стеночки тонкие, так ведь… арматуры-то понапихали сколько, товарищ генерал, куда там с моими-то, пардон, габаритами… Да и кому нынче интересны людишки? Измельчал, отсырел, опошлился материал, товарищ генерал, ей-богу, не в коня корм, не по Сеньке шапка, не по кораблю плавание…

– Да, я знаю-знаю, – кивнул отец. – Смещение в нематериальное. Как только в землю закопали первый кабель, как только на стене появилась первая электрическая розетка…

– Забыли про автомобили и самолеты, товарищ генерал, – перебила Изольда Ивановна, – известно ли вам, сколько бесов может поместиться на острие иглы в карбюраторе?

– Восстание среды, Изольда Ивановна, – покачал головой отец, – направление, конечно, перспективное, но, боюсь, тупиковое.

– А по мне, хоть среды, если души ватные, товарищ генерал! – расхохоталась Изольда Ивановна. – Что прикажете делать, если души не восстают?

Тут в дверь раздался звонок, пришел последний гость, вернее гостья с букетом белых гвоздик. Изольда Ивановна пригласила всех к столу. Отец и Илларионов-младший посидели совсем немного и уехали.

– Начальник не должен портить веселье подчиненным, – объяснил Илларионову-младшему в лифте отец.

Илларионов-младший напрочь забыл про новоселье косящей с серебряной пружинной прядью Изольды Ивановны.

Вспомнил в девяносто четвертом, когда получил допуск к документации по семизвездно (то есть на высшем международном уровне – так же как инопланетяне, кадмиевые женщины, гравитационное оружие, технология получения золота из морской воды) засекреченному феномену под кодовым названием «Восстание среды».

В середине семидесятых какой-то чудак (посвятивший жизнь изобретению вечного двигателя и попутному усовершенствованию всех прочих двигателей) в Буэнос-Айресе, убежденный, что электрический счетчик в его квартире считает киловатты неправильно, а потому занятый разработкой нового, обратил внимание на необъяснимые скачки напряжения в сети по всему дому. Это было тем более странно, что приборы работали исправно, однако же напряжение определенно куда-то уходило. Он применил свой прибор в других – в основном новой постройки – домах. Там имело место то же самое. Малый служил в отделе технического обеспечения аргентинской службы безопасности, а потому, усмотрев в происходящем происки агентов бразильской разведки, написал начальству рапорт, в котором назвал этих самых бразильских агентов «ворами энергии и врагами веры».

Информация пролежала несколько лет без движения, пока на нее случайно не наткнулся прикомандированный офицер ЦРУ. Он, вернее она, занимался (занималась) архивированием базы данных аргентинской контрразведки для компьютерных сетей нового поколения. Рапорт показался ей забавным, она использовала его как вводную для компьютерного аналитического моделирования. Думающий компьютер нового поколения затребовал всю мыслимую и немыслимую статистику по названным домам. Офицер ЦРУ уже паковала чемоданы, когда ей доставили резюме думающего компьютера: скачки напряжения впрямую зависели от количества в этих домах новорожденных младенцев! То есть кем-то (или чем-то) создавалось неизвестное современной науке поле, определенным образом воздействующее на новорожденных младенцев. Все попытки исследовать природу неизвестного науке поля оказались безуспешными. Как и попытки обесточить помещения. Поле таинственном образом подпитывал ось из воздуха. Таким образом, не оставалось ни малейших сомнений в том, что «восстание среды» являлось либо случайно зафиксированным фрагментом некой (из области генной инженерии) программы пришельцев по преобразованию «homo sapiens» как биологического вида, либо же вторжением неких сил из параллельных миров, где, как известно, действуют отличные от мира «homo sapiens» физические законы.

В школе знали, что Илларионов-младший – сын генерала госбезопасности, и посматривали на него косо. Илларионов-младший долго не мог добиться от отца конкретного ответа, в каком, собственно, подразделении этой службы (давний разговор про глухонемого Предтечу его не удовлетворил) тот работает, не связан ли он со столь презираемым нормальными людьми политическим сыском?

Отец обычно вместо ответа подолгу молчал. Это молчание не нравилось Илларионову-младшему, но и заставить отца говорить он, естественно, не мог.

Тогда он решил зайти с другого конца.

– Ты… хоть раз разговаривал с Берия? – однажды вечером, когда отец никуда не спешил и, сидя на диване, массировал колено (он страдал от отложения солей в левом колене), спросил Илларионов-младший.

– Много раз, – удивленно посмотрел на него отец. – Он же был моим начальником.

– Ты помнишь свой последний с ним разговор? – Илларионову-младшему была известна отцовская слабость к четко сформулированным вопросам и исчерпывающим (не по сути, а по форме) ответам.

– Прекрасно помню, – ответил отец. – Мы встретились в парке Сокольники тридцатого мая одна тысяча девятьсот пятьдесят третьего года. Он был без очков и в свитере. Его очень трудно было узнать. Он приехал на метро.

– О чем вы говорили? – Илларионов-младший понял, что надо ковать железо, пока горячо.

– Я его предупредил, – отец задумчиво, поверх головы Илларионова-младшего, посмотрел на тяжелую – из красного дерева и горного хрусталя – люстру, – но он не стал слушать. Он думал, что сумеет переиграть судьбу. Зря он поверил своему предсказателю. До определенного порога человек контролирует себя во власти. Но когда речь заходит об абсолютной власти, ум и чувство самосохранения вырубаются, как при коротком замыкании. Тайна власти заключается в том, что власть никогда не достается тому, кто ее очень хочет. То есть хочет так, что окружающие люди видят, что он хочет и, соответственно, просчитывают его поступки. Ему следовало остановиться, сохранить то, что было.

– А если бы Берия тебя послушал? – Илларионов-младший более не сомневался, что у его отца руки по локоть в крови.

– Был вариант немедленно уехать в Аргентину. Сначала уехать, а потом получить пост посла. И там пропасть во время восхождения на водопад. Он бы растворился в воздухе, как водяная пыль над водопадом.

– Но остался бы жив? – содрогнулся от отвращения Илларионов-младший.

– Вне всяких сомнений, – спокойно подтвердил отец, – поэтому он меня и не послушал. Я говорил с ним о сохранении жизни, тогда ему грезилась власть над миром.

– Для чего ты хотел оставить его в живых? – в отчаянии спросил Илларионов-младший.

– Как тебе объяснить, – зачем-то погрозил люстре пальцем отец, – скажем так, для более естественного, плавного и где-то даже более справедливого и предсказуемого течения истории. Люди, которые пришли бы к власти, знали, что он жив, и были бы более осмотрительны в своих действиях и разоблачениях. Знающие люди, – внимательно посмотрел на Илларионова-младшего отец, – ценнее золота. Но, к сожалению, в мире всегда достаточно золота, чтобы не скупясь заплатить за их смерть. Я не занимаюсь политическим сыском. Хотя, если тебя интересует мое мнение, дозированный, умеренный политический сыск дисциплинирует общество и где-то даже понуждает его к гражданской добродетели. Впрочем, – опять посмотрел на люстру, как будто та не была вполне удовлетворена его ответом, – Россия еще поживет без политического и почти без уголовного сыска. Ты застанешь это время.

– Вообще без всякого сыска? – сладко замерло сердце у Илларионова-младшего.

– Не совсем, – усмехнулся отец, – разовьется такая странная его разновидность, как сыск банковский и экономический. Это будет очень жестокий и кровавый сыск.

– А… со Сталиным? – вдруг спросил Илларионов-младший, хотя собирался спросить отца о другом. Если он не занимается политическим сыском, значит, он ловит шпионов? – Ты разговаривал со Сталиным? Ты… его тоже предупреждал?

– Он получал достаточно-полную информацию… по другим, скажем так, каналам, – ответил отец. – Я разговаривал со Сталиным, И я не ловлю шпионов, сын. Этим занимаются другие люди.

– Если верно то, что ты говорил о тайне власти, – возмутился очевидному противоречию Илларионов-младший, – получается, что Сталин не стремился к власти?

– Я читал текст речи, с которой он собирался обратиться к народу третьего марта одна тысяча пятьдесят третьего года, – отец опустился в кресло напротив шкафа, внутри которого жили своей жизнью фарфоровые статуэтки. – Сталин объявлял о своем уходе со всех постов, созыве внеочередного съезда партии, роспуске Политбюро, радикальных переменах в правительстве. Не думаю, что он не стремился к власти, – продолжил массировать левое колено отец. Обычно он разговаривал с Илларионовым-младшим коротко и только по делу. Но когда он занимался своим коленом, то был готов говорить на любые темы. Отцу, как некогда Юлию Цезарю, делать только лишь одно дело (массировать колено) представлялось недостойным. – Он, видишь ли, стремился к несколько иной власти. Власть над людьми была для него только ступенькой. Под конец жизни эта ступенька уже его не устраивала. Так что моя теория о тайне власти верна.

– Если ты не ловишь шпионов, то чем тогда занимаешься? – не отставал от морщившегося от коленной боли отца Илларионов-младший.

– Мы с тобой однажды говорили на эту тему, – ответил отец. – Может быть, ты забыл. Но я готов повторить. Чем я занимаюсь? Защищаю государство. Если точнее, пытаюсь защищать государство, хотя прекрасно знаю, что оно обречено.

– От кого? – воскликнул Илларионов-младший. – Если не от диссидентов и шпионов? Неужели у нашего могучего красножопого атомно-ядерного коммунистического государства есть какие-то другие враги?

– Государство – это люди, – в духе древнегреческого философа Платона ответил отец. – Множество людей, огромное количество людей. Люди создают государство, чтобы обезопасить себя от разных превратностей судьбы, но главным образом от зла, происходящего от людей же. Закон исторического развития таков, что страдания, которые люди испытывают от несовершенства ими самими поставленного над собой государства, не идут ни в какое сравнение с той бездной страдания, в которой они оказываются, разрушив государство. Но закон исторического развития еще и таков, что люди, разрушая государство, не осознают этого. Им кажется, что они сражаются за свободу. Люди не верят в то, что количество зла в обществе, неважно демократическом или тоталитарном, всегда одинаково. Тут действует закон сообщающихся сосудов. Просто в одном случае – тоталитарном государстве – зло внизу под жидкостью в твердом осадке. В другом – всегда наверху, кипит и пенится пузырьками, пронизывая жидкость, то есть жизнь. Рано или поздно люди это осознают. И строят новое государство, куда более несовершенное, чем прежнее. Моя работа, если тебе интересно, заключается в исследовании и подержании в надлежащем порядке защитных механизмов, предохраняющих общество и государство от падения в пропасть страдания. Природа этих механизмов носит вневластный, частично внечеловеческий характер, то есть иногда бывает так, что сама же власть идет на них войной. Я занимаюсь этой проблемой много лет, но сущность действия этих механизмов для меня по-прежнему непостижима. Единственное, что мне совершенно очевидно: сейчас они определенно изнашиваются и слабеют, в то время как стремление разрушить государство наливается соком и крепнет.

– У кого крепнет? – не понял Илларионов-младший.

– У людей, – удивленно посмотрел на него отец. – У граждан. У кого же еще?

– То есть люди сами себя губят?

– Как бы тебе объяснить, – боль в колене видимо стихла, отец с наслаждением вытянул ногу поверх вытканных на лежащем на полу персидском ковре сабель. Может быть ему казалось, что сабли кололи его колено, но вот он одержал победу и теперь попирает их ногами. – Человечество развивается таким образом, что с отдельными людьми периодически происходит нечто странное. Внешне они вроде бы остаются людьми – едят, пьют, разговаривают, но внутренний их мир довольно существенно отличается от внутреннего мира обычного человека. Во всяком случае, такие вещи, как бездна страдания для миллионов других людей, их не смущают.

– Кто же они – мутанты? – Илларионов-младший подумал, что еще ни разу в своей жизни не встречал человека, стремящегося разрушить государство.

– Боюсь, – вдруг рассмеялся отец, – что не мне отвечать тебе на этот вопрос.

– Тогда кому отвечать? – удивился Илларионов-младший.

– Да тебе самому, – оборвал смех отец. – Сам себе и ответишь.

Илларионов-младший подумал, что отец сошел с ума.

Но он перестал так думать через несколько дней, когда из проезжающей машины (это была первая в жизни, но не последняя машина, из которой в него стреляли, поэтому Илларионов-младший на всю жизнь запомнил сплюснутый фиолетовый – цвета разбавленных школьных чернил – «Москвич-412») высунулась длинная, как шлагбаум между жизнью и смертью, рука с пистолетом.

Илларионов-младший как сейчас помнил: была осень. С самого утра его не покидало ощущение замкнутого пространства, странного какого-то коридора, в который вместилось все сущее: падающие листья и прочитанные книги, томление плоти и мысли о вечном, осеннее чистое небо и черная, покрытая разноцветными листьями земля парка, вдоль ажурной чугунной решетки которого они прогуливались с отцом.

Отец должен был ехать на совещание в Кремль. Илларионов-младший вышел из дома вместе с ним, чтобы он его довез до кинотеатра «Россия». Но отцу позвонили в машину, сообщили, что генеральный перенес совещание на час двадцать. Они решили погулять по парку.

– Если верно, что народы – мысли Бога, – вдруг заметил отец, провожая взглядом спускающийся на дорожку огромный, как парашют без парашютиста, кленовый лист, – то что тогда государства? Наверное, государства – это сны человечества.

Ощущение, что мир – коридор, перевернутый на бок – горизонтальный – колодец, – сгустилось до невозможности. Воздух вокруг начал превращаться в невидимый бетон. Внутри перевернутого колодца жизнь, запаянная в невидимый бетон, замерла. Как в аэродинамической трубе воронкой крутился холодный черный ветер, а по центру ветра летел чернильный сплюснутый «Москвич-412», из окна которого торчала невообразимо длинная рука с пистолетом. Это было совершенно невозможно, но Илларионов-младший увидел летящие в их сторону, напоминающие свернутые в крохотные конусы листья, остроносые пули. Только, в отличие от листьев, пули светились в воздухе. В следующее мгновение что-то обрушилось на него сзади, и перед глазами вдруг оказалась земля. Она отчетливо пахла прорастающими грибами и дымом. Илларионов-младший успел подумать, что так пахнет жизнь и, как ни странно, точно так же пахнет смерть. Чугунная ограда выплюнула в его сторону сноп искр, а дерево позади глухо тренькнуло, как будто это было не дерево, а контрабас, на котором порвалась струна.

– Вставай, – услышал Илларионов-младший голос отца. – Они уехали. У тебя хорошая реакция, но когда в тебя стреляют из проезжающей машины, надо падать на землю.

– Они хотели тебя… убить? – Невидимый бетон рассыпался, коридор раскрутился вверх и вширь, но вместо воздуха Илларионов-младший как будто дышал концентрированным ужасом.

– Меня? – удивился отец. Илларионов-младший увидел, что серый отцовский плащ совершенно чист, а шляпа на голове даже не сдвинулась. – Я стоял как столб. Они могли десять раз меня застрелить. Они стреляли в тебя.

– В меня? – изумленно уставился на отца Илларионов-младший. – За… что?

– Наверное есть за что, – смахнул с его головы сухую травинку отец, – если генеральный секретарь перенес ради этого, – посмотрел на часы, – совещание уже… на сорок минут.

– Они… вернутся? – окружающая жизнь, несколько минут назад такая милая и беспечальная, более не вызывала у Илларионова-младшего ни малейшего энтузиазма. Меньше всего ему сейчас хотелось в кино. Но и домой не хотелось. Он не знал, что делать и куда идти.

– Не думаю, – спокойно ответил отец, – это была, так сказать, декларация о намерениях, приглашение к диалогу. Если бы они хотели тебя убить, они бы это сделали. Но все равно ты должен быть осторожным. Исполнители не всегда слушаются заказчика.

– Что им от меня надо? Почему? – Илларионову-младшему не понравилась предполагаемая самостоятельность неведомых исполнителей.

– Каждый исполнитель, – объяснил отец, – мечтает сделаться заказчиком. Поэтому наступает момент, когда внутри порученного ему чужого дела он начинает клепать свое собственное. Собирать внутри аккумулятора примус. Тут возможны любые неожиданности.

Подъехала машина. Илларионов-младший вдруг обратил внимание, что отец как будто сделался меньше ростом, суше, да и только что гладко струящийся серый плащ уже сидел на нем как-то мешковато.

– Иди домой, – сказал отец, усаживаясь в машину, – дверь никому не открывай. Я постараюсь вернуться пораньше.

Черная «Волга» понесла отца в Кремль на совещание к генеральному секретарю.

Илларионов-младший остался один посреди осеннего парка. Ему казалось, что из всех окон, из всех проезжающих машин высовываются по его душу длинные руки с пистолетами. Это было совершенно новое, доселе неизведанное чувство подвешенности на невидимой нити, посреди сверкающих, хищно щелкающих ножниц. Илларионов-младший подумал, что такое приятное занятие, как составление планов на будущее, теперь (когда он оказался в железном ножничном лесу) едва ли для него актуально.

Тогда подобная несправедливость оскорбила и возмутила его.

Сейчас ему было сорок два года, но он продолжал жить, не строя планов на будущее. Не строить планов на будущее – это сделалось едва ли не основной заповедью его жизни.

…Он допоздна ждал отца в тот давний осенний день. Помнится, было полнолуние, и Илларионов-младший долго смотрел из темной кухни на абсолютно круглую голубовато-желтую луну, не устающую лить, как будто она была круглым кувшином и у нее не было дна, на улицу под окнами, парк Сокольники через улицу мельхиоровый свет, внутри которого длинные, как копья, тени предметов казались изысканной чернью на льющемся с неба холодном расплавленном мельхиоре. Неизъяснимая беда присутствовала в ночном воздухе. Сколько Илларионов-младший ни пытался подобрать для нее слова – не получалось. Суть заключалась в том, что помимо простого человеческого мира, в котором люди рождались и умирали, заводили семьи и расходились, честно зарабатывали свой хлеб и воровали, любили и не любили Сталина, одобряли и осуждали введение войск в Чехословакию, существовал другой мир (миры?), для которого человеческие свойства (достоинства и недостатки) людей не имели ни малейшего значения. Отец однажды сказал Илларионову-младшему, что в основе переживаемого человеком ужаса прежде, всего лежит ощущение очевидного разрыва привычных логических связей. Оказавшись по ту сторону привычных логических связей, человек превращается в ничто. «Нет вернее способа подчинить человека, – продолжил отец, – чем преломить его логику, как сухую трость, и дать взамен новую. Он вцепится в нее, как слепой в посох. В сущности, – подвел черту Илларионов-старший, – Христос, Будда и Магомет действовали именно так».

Другой мир (миры) был(и) изначально ужасен именно потому, что находился вне человеческой логики. Конечная цель их существования была столь же неуловима, как льющийся с неба ночной мельхиоровый свет. Илларионов-младший пока только ощущал их параллельное присутствие. Илларионов-старший, вне всяких сомнений, знал о них гораздо больше.

Илларионова-младшего разбудили среди ночи приглушенные голоса, доносившиеся с кухни. Мельхиоровый свет более не изливался на мир. За окном шумел глухой черный ветер с дождем и листьями. Илларионов-младший приоткрыл балконную дверь, и словно холодный, насыщенный влагой, плотный воздушный цилиндр толкнул его в грудь. Он не успел испугаться, потому что сразу узнал голоса: отца и своего крестного – отцовского сослуживца, генерала Толстого.

Илларионов-младший сомневался, что генерал Толстой присутствовал в церкви при его крещении, но тот сам называл себя его крестным и вел себя, приходя к ним домой, как подобает истинному крестному – трепал Илларионова-младшего по вихрам, интересовался школьными успехами, дарил подарки.

Вот только подарки были какие-то странные.

Так, однажды он подарил крестнику глухо запаянную в стеклянном прямоугольнике крупную бабочку на иголке. Бабочка была не то ушаста, не то рогата. Она решительно не радовала глаз яркими красками крыльев, напротив, была какая-то бежево-шинельная со сложным, напоминающим нерасшифрованные письмена майя угрюмым рельефом на крыльях. Называлась она, как свидетельствовала приклеенная белая полоска (неужели генерал Толстой утащил коробку из музея?) – «Dermaleipa juno Dalman», по-русски – «Совка Юнона». «Это не простая бабочка, – объяснил генерал, – по преданию, такие бабочки попадаются человеку на глаза накануне величайших в его жизни успехов и потрясений. Когда Юлий Цезарь переходил через Рубикон, на плече у него сидела вот эта ушастая дрянь. И в канун мартовских ид – незадолго до того как его убили – «Dermaleipa juno Dalman» проникла в его кабинет и долго летала там среди мозаик и мраморных колонн».

В другой раз – на день рождения – генерал Толстой подарил Илларионову-младшему тяжелого как гирька медного жука с выгравированным на спине иероглифом. «Тебе сколько исполнилось? Тринадцать? – успел прошептать крестный, пока отец разговаривал в другой комнате по телефону. – Уже, поди, заглядываешься на девок, ведь так? Эта такая волшебная штучка, – кивнул на медного жука, – в общем, прикоснешься им к девчонке, какая нравится… Сам понимаешь к какому месту… И… все, ноги кверху». От генерала отчетливо пахло коньяком, и Илларионов-младший не поверил ему. Воспользоваться магической силой медного жука можно было только связав девчонку по рукам и ногам. Ну а если какая-нибудь девчонка согласилась бы добровольно испытать жука в деле, то с такой девчонкой можно было поладить и без всякого жука.

И, наконец, совсем недавно он подарил ему небольшое круглое зеркало, в котором… не отражались люди. Отражались любые вещи, даже кошки, собаки и вороны, но сколько ни пытался Илларионов-младший увидеть себя в этом зеркале – видел пустоту. «Мир многомерен, сынок, – объяснил генерал. – Юности честное зерцало настроено на иную биоэнергетику. – На сей раз он был совершенно трезв. – Ты можешь смотреть в него до глубокой старости и не увидеть ничего. А можешь и увидеть. Но только в том случае, если ты обладаешь той, другой энергетикой. Только вот ведь какое дело, сынок, все почему-то видят разное. И никогда не говорят, что видят. Может, хоть ты скажешь мне, своему старому крестному, что там увидел?»

Выходя из своей комнаты на звук голосов, Илларионов-младший бросил взгляд на почитающее людей за ничто зеркало.

Оно отражало тьму.

Он знал, что подслушивать нехорошо. Но знал и то, что в основе движения сюжетов, равно как и прозрений, побудительных мотивов действий героев русской литературы почти всегда лежала информация, полученная именно в результате подслушивания. Подслушивал без пяти минут декабрист, как утверждала учительница русского языка и литературы, и враг крепостного права Чацкий. Подслушивал любимый Илларионовым-младшим Печорин. Подслушивали герои Тургенева. Болезненно и обреченно подслушивали у Достоевского. Даже у великого Толстого (не генерала) князь Андрей Болконский, скрестив руки на груди, лунной ночью задумчиво слушал разговор Наташи Ростовой и няни. На подслушивании (если говорить по-простому), как на фундаменте, основывалась деятельность могучей государственной организации, в которой имели честь трудиться (не писатель) Толстой и Илларионов-старший. Подслушивание, таким образом, являлось делом ничуть не более предосудительным, нежели сама жизнь, ибо слишком тонка, невидима, как лица людей на подаренном генералом Толстым зеркале, была грань между подслушиванием умышленным и невольным.

Илларионов-младший, помнится, поделился своими мыслями с отцом. Тот заметил, что в процессе подслушивания люди, как правило, узнают именно то, что им предназначено узнать. Некая сила как бы помещает их, зачастую помимо их воли, в точку подслушивания. Речь, стало быть, надо вести об этой силе – причине, – а не о подслушивании – следствии. «Особенность людей такова, – заметил отец, – что историю человечества определяют не поиски причин, а бессмысленная и обреченная на поражения война со следствиями».

– Но ведь есть информация, которую нельзя, невозможно подслушать, – возразил Илларионов-младший.

– Конечно, – согласился отец, – для ее передачи существует тень отца Гамлета.

Илларионов-младший до сих пор не знал, зачем он вдруг вернулся с полдороги и прихватил с собой в точку подслушивания почитающее людей за ничто зеркало.

За окном по-прежнему шумел ветер. Книжные – красного дерева – шкафы в коридоре жили особенной ночной жизнью, как-то странно вздыхали в такт ветру за окном, должно быть вспоминая время, когда были живыми деревьями и шумели на ветру. Натертый паркет под ногами ничего не вспоминал, не скрипел, и Илларионов-младший встал за сервантом уже в другом, ведущем в кухню коридоре. Судьба определила ему отменную точку не только подслушивания, но и подглядывания. Одна застекленная створка серванта была приоткрыта, видимо, отец доставал рюмки, и происходящее на кухне как в зеркале отражалось в другой безупречно протертой створке, в которую Илларионов-младший и уставился из своего темного угла, как в экран телевизора.

Отец и генерал Толстой сидели за столом за почти уже пустой бутылкой коньяка.

– Я бы не обращался к тебе, – услышал Илларионов-младший совершенно трезвый голос генерала Толстого, – если бы мог обойтись своими силами. Но тебе известно, что сейчас я совершенно бессилен и наблюдаем со всех сторон. У меня нет действенной структуры. Я ничего не могу. У тебя есть. Ты можешь. Ты, как и я, знаешь, что времена поменяются. Я буду наверху, а ты внизу. Ты знаешь, что если сейчас откажешься мне помочь, я…

– Сгноишь меня в ЦКБ, – закончил за него отец. – Через… – посмотрел на висящий над столом отрывной календарь, – двадцать девять лет. Кто он сейчас, говоришь? – разлил по рюмках остатки коньяка.

– Да никто, – усмехнулся генерал Толстой, – всего лишь завотделом в каком-то крайкоме: Карты мертвых и текст из сейфа Хозяина не могут ошибаться…

– Но они ошибались, – перебил отец, – и проливалась невинная кровь.

– Тебе ли, – усмехнулся генерал Толстой, – лить по ней слезы?

– Не мне, – отец поднял рюмку. В неярком свете бронзовой под пергаментным абажуром лампы рюмка казалась наполненной не коньяком, а золотом. – Лить в глотку коньяк неизмеримо приятнее.

– Генерал, – тихо произнес Толстой, не поднимая ответно рюмки, – ты должен это сделать. Они включили часы. У нас есть шанс перевести стрелки на их часах на семнадцать лет назад! За семнадцать лет…

– Хочешь, скажу, почему ты всегда проигрываешь? – спросил отец. – Ты палишь из пушек по воробьям, не поднимаешься в пасьянсах выше шестерок.

– Это не шестерка, генерал, – побагровел Толстой, – а если и шестерка, то та, которая успешно сыграет против всех четырех тузов! У нас мало времени!

– Вот как? – удивился отец.

– До первого октября, – уточнил генерал Толстой упавшим голосом.

– Ну да, первого октября Хозяин отрывается от Сатурна, – сказал отец, – ты не сможешь больше получать информацию. Значит, ты уже работал по этому парню из крайкома. И у тебя не получилось. Он под защитой?

– Думаю, что да, – залпом, как водку, выпил коньяк генерал Толстой. – Я не сумел его взять. Ты – сумеешь. Ты сейчас сильнее меня. Да, первого октября Хозяин отрывается от Сатурна. Но ты забыл про карты Руби – карты мертвых, генерал. Хозяин сказал, что хоть и отрывается, все равно пока не прощается. Он спрашивал про тебя, генерал. Он просил напомнить, – генерал Толстой почти шептал, но Илларионов-младший в своей точке подслушивания слышал каждое слово, как будто генерал кричал ему в ухо, – про… «Технологию-36», – отец вздрогнул. – Он сказал, – продолжил генерал Толстой, – чтобы ты не беспокоился, он взял вину на себя. Он сказал, генерал, что «Технология-36» потянула сильно, поэтому он так скоро отрывается от радуги земного притяжения. Он ни о чем тебя не просил, генерал. Он просто сказал, что «Технология-36» потянула сильно. Кстати, что это такое, генерал?

– То, что не получилось у тебя, – отец медленно, как будто ему было сто лет, встал, отбросив на пол кухни необычайно четкую, почти рельефную тень, добрался до высокого резного шкафчика, где хранилось спиртное, взял новую бутылку коньяка. Илларионов-младший вдруг с изумлением констатировал, что отец легко, как через лужу, переступил через собственную тень. Но в следующее мгновение он понял, что это вмешалось зеркало, которое он зачем-то держал в руках. Зеркало решило тоже поучаствовать в ночной игре теней и света.

– В тридцать шестом году, – с готовностью подставил рюмку генерал Толстой, – я служил младшим оперуполномоченным в Кыштымском райотделе НКВД. Я готов допустить, что в тот год применялись самые разные технологии, но не думаю, что он имел в виду такую чепуху, как ссылки без суда, пытки без причин или расстрелы без следствия.

До сего дня Илларионов-младший не видел отца пьяным. Он и сейчас был не то чтобы пьяным, но каким-то безжизненным, обессилевшим, как если бы не воздух, а свинец давил ему на плечи, пригибал к земле. Илларионов-младший вдруг вспомнил, что Сатурн – это олицетворение свинца в алхимии. Похоже, неведомый Хозяин, отрываясь от Сатурна, перекладывал весь свинец на плечи отца.

Отец и генерал Толстой выпили по полной рюмке не чокаясь и не закусывая.

– Ты сделаешь, – удовлетворенно констатировал генерал Толстой. – Ты бы видел этого парня, – продолжил изрядно повеселевшим голосом, – у него прямо на лбу клеймо. Я не представляю, как он поднялся до завотделом крайкома.

– Нет, – вздохнул отец.

– Почему? – совсем другим голосом спросил генерал Толстой. Еще мгновение назад добродушное и пьяненькое его лицо, как будто подернулось серым остывшим пеплом. Из-под мнимо остывшего пепла, как непрогоревшие угли, сверкнули глаза. Илларионов-младший был готов поклясться, что это не были глаза человека.

– Потому что они… не хотят, – с трудом расправляя плечи под свинцом, ответил отец. – Нет на то их воли, хоть застрелись.

– Они – стадо, – с глубочайшим отвращением произнес генерал Толстой, снова наполнил рюмки. И вдруг, закрыв глаза, продекламировал:

– У плотницкого Господа престола Не государыня сидела с офицером, А Божья матерь гладью вышивала И вдаль очами скорбными смотрела, Но сухими. И Михаил Архангел перед нею, На меч опершись острый, как на посох, стоял И на плечах не золотые эполеты, но ледяные крылья Трепетали грозно. «Россия, Мишенька? Такой страны не знаю. Они же вновь разрушили Державу им Богом данную. И Божье имя устами грязными без устали поганят. И на строительстве церквей цемент воруют. Кровавыми руками свечки держат на Пасху Божью, Без радости шепча: «Христос воскресе…» И стариков своих, и деток на погибель Обманом из квартир повыгоняли. И патриарх у них не тех благословляет. И больно уж они на деньги, Миша, падки, Да только смысла их не понимают. У них, что рубль, что доллар – все сребреник… Как, говоришь, их звали? Русские? Не знаю таких людей. Они бандитов возвели на трон и им исправно служат. Забыв, что вовсе не бандиты на кресте грехи их искупали. Ступай же, Миша, с Богом. Передай им, что они свободны Отныне от всего – от Бога и от веры. И от меня. Но только Не от тебя – твоих мечей и крыльев острых. Иного не дано. Не я – они сказали. Ступай. И делай, Миша, с ними Что захочешь…

– Где-то это уже было, – потер руками виски отец.

– Было, – ответил генерал Толстой. – В девятьсот семнадцатом. Пока еще стишок в архиве на Лубянке. Опубликуют в конце восьмидесятых. Это, так сказать, моя импровизация на тему грядущего. О том времени, которое ты хочешь приблизить. Эх, – махнул рукой, – если б я сочинял стихи и писал прозу! Что там какой-то Роберт Рождественский. Или… – вдруг помрачнел, – Евтушенко. Я жду твоего слова, генерал.

– Ты его знаешь, генерал, – вздохнул отец.

– Хочешь уподобиться Божьей матери из моего стихотворения? – подмигнул генерал Толстой. – Но почему? Ты ведь знаешь, что возможна и вторая попытка.

– Возможна и третья, – сказал отец, – если в Цинцинатти и Чарльстоне расшифруют тексты внутри текстов.

– Зачем эти древние чудаки писали сто раз по одной и той же кожаной странице разными чернилами? – спросил генерал Толстой. – Как ты думаешь, зачем они это делали?

– Чтобы исследователи как на батискафе спускались вглубь, – объяснил отец. – Но смысл там открывается только в том случае, если слова определенным образом налагаются друг на друга. Тогда возникает так называемый светящийся текст. Он и есть истинный.

– В прежние годы, – задумчиво проговорил генерал Толстой, – я бы с легкостью доказал, что ты работаешь на ЦРУ.

– Ты всегда был молод душой! – неожиданно и от души расхохотался отец.

– И мне кажется, – продолжил генерал Толстой, – я бы сумел убедить в этом Хозяина.

– Вряд ли, – усомнился отец.

– Он всегда относился к тебе лучше, чем ко мне, – с упреком произнес генерал Толстой.

– Потому что ты глуп, – отрезал отец, – и рубишь как топор.

– Ну ладно, – наполнил рюмки генерал Толстой. – За успех нашего, пардон, уже одного моего безнадежного предприятия! Ты знаешь, – поднял на отца уже не горящие, а стылые, прихваченные инеем, черно-белые глаза, – что я тебя уничтожу, если ты станешь мне мешать.

– Не торопись, – вопреки ожиданиям Илларионова-младшего, отец спокойно чокнулся с генералом Толстым. – У меня еще есть по меньшей мере двадцать с лишним лет спокойной…

– Жизни и власти, – продолжил генерал Толстой, – которые ты хочешь бросить псу под хвост.

– Жизни, – поправил отец, – всего лишь жизни, генерал.

– Я никак не могу понять, – откинулся на спинку стула, уставился на отца, как будто впервые его видел, генерал Толстой, – почему у меня нет власти сейчас, когда я больше всего на свете хочу сохранить, схватить скобами, как рассыхающуюся бочку, государство, и почему ее будет у меня в избытке – как сейчас у тебя – когда сделать что-либо будет уже поздно? И почему сейчас ты, у которого власть, не хочешь сделать такой малости – прищелкнуть какого-то ставропольского урода с клеймом на лбу, чтобы продлить существование государства и, следовательно, свою власть по крайней мере еще на семнадцать лет? Почему ты торопишься на тот свет, генерал?

– Ты знаешь первый закон власти, – ответил отец, – она достается только тем, кто к ней не стремится. Но есть и второй: власть, как козыри, приходит к вожделеющим ее, только когда игра уже сделана. Такие как ты, генерал, рано или поздно получают власть, иногда даже неограниченную власть, но уже ничего не могут изменить!

– И последнее, – сочувственно покивал головой, явно оставаясь при своем мнении, генерал Толстой. – Что делать с твоим парнем, генерал? С твоим парнем, который стоит за буфетом и слушает наш разговор?

Голос генерала Толстого (или это с испугу показалось Илларионову-младшему?) превратился в звериный рев. Илларионов-младший выронил из рук зеркало, но чудом успел поймать и чудом же успел зафиксировать в нем дикую какую-то, как на сюрреалистической картине, композицию: на месте отца с рюмкой в руке-крыле сидел огромный черный ворон с ярко-алой, стекающей по черной птичьей щеке кровинкой-слезинкой; на месте же генерала Толстого – и вовсе диковинное, неизвестное земной науке животное – то ли барсук, то ли енот, то ли крыса, но почему-то на гусеничном ходу и со стволами вместо лап. Если взгляд ворона с кровавой слезой был сострадающ, то взгляд удивительного милитаризированного крысо-барсука – холоден и слепящ, как, вероятно, взгляд карающего мечом врагов веры Михаила-Архангела из странного стихотворения.

В следующее мгновение Илларионов-младший, прижимая к груди зеркало, бросился, стуча босыми ногами по натертому паркету, мимо книжных – из красного дерева – шкафов в свою комнату, где упал, едва успев сунуть под подушку проклятое зеркало, в кровать.

И – не иначе как опять от испуга – уснул, а может, потерял сознание.

Проснулся поздним утром от звонка в дверь. На пороге стоял отец.

– Много работы, – он пришел мимо Илларионова-младшего сразу в свой кабинет. – Я звонил вечером, хотел предупредить, что буду ночевать на работе, но ты, наверное, уже спал.