Илларионов-младший не был женат, довольствуясь обществом более или менее (скорее менее, чем более) постоянных подруг, которым он в зависимости от обстоятельств представлялся экспертом министерства культуры, старшим редактором издательства «Наука», а то и политологом-обществоведом, работающим над докторской диссертацией о становлении парламентаризма в постсоветской России. У всех своих женщин – неважно, замужних или разведенных – Илларионов предпочитал проходить, как выражаются кинематографисты, «вторым планом», а то и «уходящим объектом», то есть отнюдь не героем-любовником, с которым в перспективе можно создать новую семью. Он старался не выходить из образа туповатого, но аккуратного и чистоплотного, следящего за своим здоровьем и уважающего презервативы, бесповоротного холостяка, способного иногда (высший взлет фантазии и щедрости) пригласить даму в средней руки ресторан, ровного и монотонного в житейских и интимных отношениях, которые в общем-то для него не главное, поскольку все помыслы средненького презервативолюбивого холостячка сосредоточены на заботе о престарелой парализованной матери, прописанной в его квартире, но в настоящее время живущей в Подмосковье у не менее горячо любимой им сестры.
Илларионов совершенно не тяготился одиночеством, порой даже испытывая мрачное (в духе Байрона) удовлетворение от того, что на нем их дворянский, как утверждал отец, род завершится. Неизбывное одиночество, напротив, как бы делало его существом равновеликим окружающему Божьему миру. Существовали две реальности: мир Илларионова и Божий мир – мир остального человечества.
Илларионов ни единого мгновения не чувствовал себя своим в Божьем мире, всегда переходил его границу вынужденно – как контрабандист с товаром или диверсант с конкретным заданием, – по завершении же операции с глубочайшим облегчением возвращался в собственный (закрытый для других на все двери, окна, замки и т д.) мир. Окружающая действительность тем не менее представлялась Илларионову в высшей степени подвижной и изменяемой. Входя в нее, он ощущал себя скульптором, под руками которого меняют очертания непреложные обстоятельства, экономические и политические аксиомы. Тайна Божьего мира заключалась в том, что внутри него было возможно абсолютно все и, следовательно, не существовало цели, которую невозможно было перед собой поставить, но не достигнуть. Все цели были, в принципе, достигаемы, точно так же как все люди смертны. Страшась этого, Творец наслал на зрячих пелену. Люди бродили ощупью в лабиринтах вымышленных закономерностей. И лишь немногие видели кратчайшие пути к поставленным целям. Илларионов-младший благополучно дожил до сорока двух лет, но знал всего троих, кто видел: отца, генерала Толстого и себя.
Впрочем, тут имело место некое противоречие. Творец, не отказав избранным в возможности видеть, уподобил их летающим в поднебесье коршунам или орлам. Да, коршун отслеживает с необозримой высоты маршрут водяной крысы в прибрежных камышах, а орел – стремительный бег сайгака по пустыне, но ни коршун, ни орел не держат в крохотных, уснащенных острыми клювами головах всей картины раскинувшегося внизу мирозданья. Потому-то Илларионову и казалось, что цели, которые ставили и осуществляли в Божьем мире люди, приносили печаль и страдания отдельным личностям, социальным группам, иногда – целым народам и странам, но порядок мирозданья был установлен не ими и не ими, следовательно, мог быть нарушен. Мир развивался как считал нужным. Несовершенная колымага катила своей дорогой. Они же, думая, что забегают поперед колымаги, каждый раз оказывались где-то сзади, на обочине и в темноте. Таким образом, закономерность, открытая Илларионовым, заключалась в том, что никакая, поставленная человеком, цель не оправдывала не только средств, затраченных на ее достижение, но и самого человека, поставившего себе эту цель.
Теперь Илларионов-младший знал, на чем почти тридцать лет назад сломался отец. Он расфокусировал свое зрение. Как если бы коршун или орел стали одновременно смотреть на небо, в землю, вдаль и вширь. Как ни крути, получалось, что сфокусированный взгляд на мир был столь же ошибочным и неполным, как претендующий на всеохватность, расфокусированный, панорамный. Получалось, что великий Пушкин был прав, утверждая, что нет правды на земле, но правды нет и выше. Выше Пушкина (памятника на Тверской) сейчас была пульсирующая реклама: «Дровосек» – наше все».
– В сущности, – незадолго перед смертью заметил Илларионов-старший, – наше служение государству – всего лишь некий умозрительный якорь, как бы соединяющий с реальностью. Причем куда более сомнительный, нежели, скажем, служение собственной семье.
– И давно ты пришел к такому выводу? – удивился Илларионов-младший.
– Бог дал ощущение смысла жизни так называемым простецам, – продолжил отец. – Видимо, этот смысл до того прост и элементарен, что искушенный ум отказывается в него верить. Отсюда, кстати, и революции.
– Простецы – это, если я не ошибаюсь, какой-то средневековый термин?
– Да, но вечный, – ответил отец.
– А как же тогда геополитика? – спросил Илларионов-младший. – В чьих интересах она осуществляется?
– Простецы как дети, – ответил отец, – а дети, как известно, любят игры и верят в них. В основе управления миром лежит эксплуатация детской приверженности простецов к играм. Даже не столько к самим играм, сколько к их уверенности, что можно не только проиграть, но и выиграть. Между тем выигрыши в этой игре не предусмотрены. Мир давно превратился в империю игр без выигрышей.
– Возможно, – согласился Илларионов-младший, – но государство – это не игра.
– Есть один интересный добиблейский текст, – сказал отец, – мы расшифровали его в конце сороковых. Удивительно, – добавил, помолчав, – но это произошло в день окончания работ по атомной бомбе. Так вот, бог, которому тогда поклонялись люди, наделял, в отличие от богов последующих, народы не землей, не заповедями, не тучными урожаями или, наоборот, наводнениями и засухами, а государственным устройством. Если люди какого-нибудь народа сильно грешили, он устанавливал у них такое государство, от которого они страдали. Если же народ отличался умеренностью и благочестием, он то получал государство, дарящее ему только радости. Наверное, ты прав – государство это не игра. Государство – приз в игре. Но того бога давно нет…
– Я где-то читал, – вспомнил Илларионов-младший, – что люди, высказывающие сомнение в государстве как единственно возможной форме разумной организации жизни общества, – большие циники и себялюбцы.
– А я где-то читал, – возразил отец, – что люди, абсолютизирующие значение государства в жизни общества – безжалостные маньяки, опасные прежде всего именно для самого государства. Кстати, Хозяин под конец жизни придумал забавный способ их исправления.
– Посредством расстреляния? – предположил Илларионов-младший.
– Нет. Он всерьез предлагал сконструировать специальную портативную типографскую машинку, которая могла бы в домашних условиях печатать деньги. Причем не фальшивые, а настоящие – с государственными номерами, водяными знаками и так далее. Каждая подобная машинка могла бы печатать неограниченное количество купюр, но только какого-то одного достоинства. Одна – рубль, вторая – трешку, третья – червонец. Он собирался награждать такими машинками особо отличившихся перед государством людей. В зависимости от заслуг – номинал купюры. Ну и, естественно, выходящих на пенсию ветеранов госбезопасности.
– Зачем? – не понял Илларионов-младший.
– Видишь ли, – усмехнулся отец, – деньги – любимые игрушки простецов. Привязываясь к деньгам, пусть даже в весьма преклонном возрасте, распределяя их между родственниками, решая сколько надо напечатать, печалясь и досадуя, что вот ему досталась машинка, которая печатает пятерки, а кому-то – червонцы, человек привязывается к жизни. Хозяин рассудил, что служение государству, во всяком случае, в той плоскости, какая отведена нам, сродни пребыванию в аду при жизни. Служение государству можно уподобить служению Каменному гостю, статуе Командора. Стало быть, деньги, – он, естественно, имел в виду наши социалистические, безынфляционные и беспроцентные деньги, – это живая жизнь, свет, отдохновение от страшных трудов. Даря человеку такую машинку, он как бы дарил ему волшебную палочку – самую вожделенную игрушку простецов. Он бы мог сказать: «Я дал этому человеку все, кроме того, что ему не может дать никто». Он всегда опасался людей, равнодушных к деньгам, хотя сам был к ним абсолютно равнодушен.
– Через какой же свет тогда он сам расслаблялся? – поинтересовался Илларионов-младший.
– Не знаю, – ответил отец, – я был с ним не настолько близок, чтобы он меня посвящал. Но думаю, что лучше об этом никому не знать.
…Все это были какие-то необязательные мысли и воспоминания, но Илларионов-младший совершенно точно знал, что необязательных мыслей и воспоминаний не бывает. Он находился у себя дома на Сивцевом Вражке – в коридоре, в любимом кирзовом, доставшемся ему от прежних жильцов кресле. И чем дольше Илларионов сидел в этом кресле, скользя взглядом по полутемному коридору, тем очевиднее ему становилось, что, приблизившись к гадалке Руби, он совершил некую ошибку и что у этой ошибки куда более сложная природа (сущность), нежели ему показалось вначале.
Подобные ошибки уместнее было называть другим словом – судьба.
Слово «ошибка» в абсолютном соответствии с тезисом из ставшей хрестоматийной статьи крупнейшего российского гиперромановеда Илларионова «Внутренний мир человека и законы гиперромана» заставило его вспомнить давние курсы повышения квалификации.
Генерал Толстой читал на них специальный курс под названием «Термины реальные и мнимые». Повышающие квалификацию сидели в специальных кабинках (чтобы не видеть друг друга), слушали генерала через наушники, поглядывая на монитор, изображение на котором, по мнению генерала, должно было активизировать работу подсознания. На мониторе в кабинке Илларионова в непонятной последовательности сменяли друг друга разноцветные геометрические фигуры и фотографии обнаженных женщин. Сквозь тонированное стекло до него чуть слышно доносились отдельные слова синхронного перевода на французский и ретороманский языки. Лекцию генерала Толстого, стало быть, слушали не только соотечественники.
По мнению генерала, не ошибался в этой жизни только тот, кто не родился на свет. Он разделял ошибки на: исправимые, трудноисправимые и неисправимые.
Исправимые ошибки – «ошибки X» – как правило совершались непосредственно исполнителем и им же (в основном, ценой чужих жизней) исправлялись.
Трудноисправимые ошибки – «ошибки Y» – имели место, когда в игру вступали внешние – общественно-политические, государственные, криминальные или метеорологические – факторы, скажем, параллельная операция в данном секторе действительности другой спецслужбы, которых исполнитель, естественно, предусмотреть не мог. Возможность исправить ошибку Y на месте составляла арифметическую пропорцию «два против восьми». Точно такой же, только в зеркальном отображении – восемь против двух – была и возможность потерять жизнь. Генерал Толстой советовал исполнителям стремиться к сохранению собственной жизни, немедленно уходить с места события, ибо возможность исправить ошибку Y в дальнейшем – уже не на уровне исполнителя – возрастала и составляла четыре против шести.
И, наконец, последняя – неисправимая ошибка Z – когда на факторы личностный и общественно-политический накладывался фактор судьбы (рока, фатума, предопределения) – наиболее трудно просчитываемый в оперативной и аналитической работе фактор. Ошибка Z выступала в роли той самой последней капли, вызывающей наводнение, камня, порождающего в горах лавину. «Судьба, – помнится, объяснил генерал Толстой, – зачастую вынуждена действовать – реализовываться – через в общем-то лишнее в логической цепи звено – фактор Y – общественно-политическую ситуацию в обществе – потому что иначе кирпичи бы падали с неба как дождь, а в метро люди умирали бы от сердечных приступов на каждой остановке. Подобный – незакамуфлированный – метод сокращения числа людей, равно как и осуществления разных прочих превращений вызвал бы в обществе куда большие сомнения, чем, скажем, их мнимо естественный характер – в результате политических или уголовных репрессий, военных путчей или законных выборов. Таким образом, – делал вывод генерал, – политика – это штрафная площадка судьбы. Оттого в ней так мало логики и так много грязи и крови».
После чего он предложил слушателям в оставшееся до перерыва время, а оставалось чуть больше десяти минут, изложить на компьютере собственную программу если и не исправления неисправимой ошибки Z, то, по крайней мере ее блокировки.
Илларионов подумал, что (чисто теоретически, естественно) исправить неисправимую ошибку можно только вернувшись в существовавшие ранее – доошибочные – исходные данные, либо с помощью аварийного перевода ситуации в новую реальность. В первом случае была необходима машина времени. Во втором – помощь инопланетян или Господа Бога.
Илларионов вдруг подумал, что ему нравится сидеть в коридоре по двум причинам. Первая: он чувствует здесь себя в полной безопасности. И вторая: ему никак не отделаться от предчувствия, что смерть к нему придет именно из коридора. Илларионов давно понял, что ничто не дарит человеку столь бездонного спокойствия, как осознание непреложного факта, что суть и смысл сущего заключаются во взаимоисключениях. Илларионову казалось, он знает, что чувствуют нерожденные люди, которые, если верить генералу Толстому, не совершают ошибок.
А тогда на курсах повышения квалификации он быстро набросал на компьютере первые пришедшие в голову мысли и с легким сердцем покинул лекционную кабину. Илларионов не сомневался, что его мысли не представляют ни малейшей ценности для вечности.
В том, что управление генерала Толстого работает на вечность, не сомневался никто. Об этом, занимающемся высшей, «проникающей», то есть непосредственно воздействующей (как рентгеновские лучи на человека) на действительность, аналитикой двенадцатом управлении ходили легенды. Никто доподлинно не знал, чем занимается управление и входящие в него отделы. Никто не знал и кто конкретно там работает. Но было известно, что там работают лучшие из лучших, прошедшие умопомрачительные тесты и невообразимые испытания интеллектуалы. Было известно, что уровень секретности разрабатываемых (и, вероятно, проводимых) ими операций настолько секретен, что сотрудники управления не знают друг друга в лицо. Знают только своего непосредственного начальника и генерала Толстого. Таким образом, имелись все основания предполагать, что таинственный отдел занимается всем. Когда какая-нибудь операция завершалась в высшей степени успешно, ни у кого не было сомнений: здесь потрудились парни генерала Толстого. В случае же скандальных провалов оставалось только горестно недоумевать: почему решили, что смогут обойтись без них?
Илларионов-младший очень удивился, когда через месяц или два после окончания курсов повышения квалификации генерал Толстой предложил ему работать в своем отделе.
– Ты, естественно, не подходишь ни по одному параметру, – обрадовал генерал, – но ты мой крестник. К тому же у меня есть определенные обязательства перед твоим отцом. Ладно, попробуем.
– Ни по одному параметру? – обиделся Илларионов-младший.
– Во всяком случае, по тем тестам, которые я вам устраивал на курсах, – сказал генерал. – Хотя, подожди, последнюю контрольную я не проверил, – снял трубку, набрал номер. – Данилыч, пришли-ка мне дискеты. Какие? Ну, где ребята писали, кажется… – посмотрел на Илларионова-младшего. – Про ошибки? Что? – швырнул трубку на стол, перевел разговор на селектор, чтобы Илларионов тоже слышал. – Как сбросили? Ты что, охренел, Данилыч?
– Вы их в течение двух недель не затребовали, – пробубнил Данилыч, – они ушли по автомату на сетевик. С сетевика вам был запрос: в архив или на уничтожение, – вы не ответили. По инструкции неподтвержденная, незатребованная секретка сохраняется только два месяца как безадресная, а потом счищается. Сегодня у нас какое число, товарищ генерал?
– Ты хоть помнишь, что написал? – хмуро спросил генерал Толстой у Илларионова-младшего.
– Смутно, – честно признался тот.
– Будем считать, что написал правильно, – усмехнулся генерал, – иди сдавай дела. А с первого числа – ко мне.
– Чем я буду заниматься? – поинтересовался Илларионов-младший, все еще не веря своему счастью.
– Понятия не имею, – развел руками генерал Толстой, – а если в общих чертах, то исправлять ошибки судьбы.
– Разве это возможно? – удивился Илларионов-младший.
– Только с помощью совершения ошибок еще большего масштаба, – рассмеялся генерал Толстой.
Илларионов-младший почувствовал, как преисполняется симпатией, любовью и восхищением к этому большому, круглому, добродушному, решительно не похожему на генерала КГБ (так тогда называлась их организация) человеку, который к тому же был его крестным отцом. Из памяти вдруг выветрилось, и как однажды ночью генерал предстал перед ним в образе стреляющего на гусеничном ходу крысо-барсука (позже Илларионов-младший узнал, что странный зверь – реальный персонаж новейшего англо-американского фольклора, и имя ему – Таркус), и как он однажды спросил у отца, в самом ли деле генерал Толстой – его крестный. Отец ответил: «Если в смысле определения на крест, то да. Тут его можно уподобить Богу-отцу, а тебя – возлюбленному сыну».
Илларионов-младший немало удивился тому, что теплое чувство симпатии и почти сыновней привязанности к генералу Толстому покинуло его уже в лифте, когда он спускался на свой этаж.
Много позже, находясь в добром расположении духа, угостив Илларионова-младшего коньяком «Хенесси» (другого генерал Толстой не употреблял), он покажет ему выдвигающийся из стены шкафчик с титановыми, снабженными наклейками, цилиндрами аэрозолей: «Симпатия», «Безграничная симпатия», «Доверие», «Откровенность», «Стремление к сотрудничеству», «Подозрением, «Ярость», «Обостренное недоверие, переходящее в ненависть».
– Ты не поверишь, – вздохнет генерал Толстой, – но эти ублюдки срезали финансирование по аэрозолям. Боже мой, какое перспективное направление! Впрочем, я знаю, – добавил задумчиво, – кому уступить некоторые идеи… Есть один корейский парень, он считает себя богом… Что ж, стендовые испытания придется проводить на свой страх и риск. Как ты думаешь, сынок, почему вычислить и поймать маньяка гораздо сложнее, нежели классического, так сказать, преступника?
– Но вы же тогда были не в противогазе, – заметил Илларионов-младший. Он уже проработал некоторое время в отделе генерала Толстого и понимал, что обижаться на генерала за то, что тот использовал его в качестве подопытного кролика для аэрозоли «Симпатия» или «Доверие» смешно, или, как говорил сам генерал, «непродуктивно». Обижаться за это на генерала было все равно что обижаться на лесоруба за то, что тот наступил на травинку, спиливая бензопилой вековое дерево. – Мы с вами дышали одним воздухом в кабинете.
– Дышали, – согласился генерал Толстой, – да только на меня, сынок, аэрозоли не действуют.
– Почему? – спросил Илларионов-младший.
– У меня, видишь ли, другая группа крови, – усмехнулся генерал.
Чем дольше трудился Илларионов-младший у генерала Толстого, тем сильнее укреплялся во мнении, что его шеф – величайший наглец и мистификатор, способный задурить голову любому начальству. Да, отдел занимался аналитикой, но это была какая-то нереальная – в духе средневековых исследований о количестве бесов, способных без тесноты разместиться на кончике иглы (простой или карбюратора) – аналитика. Генерал Толстой как будто издевался над самим понятием «государственная безопасность».
Так, к примеру, когда в стране начали создаваться различные партии, он велел Илларионову просчитать перспективы партии нищих, если таковая будет создана. Илларионов, как положено, с помощью компьютерного моделирования, экономических и социологических фокусных исследований составил прогноз. Все свидетельствовало о том, что у партии нищих нет ни малейших шансов занять в обществе сколько-нибудь заметное положение. Она была обречена выродиться в банду хулиганов.
Генерал Толстой внимательно – в присутствии Илларионова-младшего – ознакомился с отчетом. Видимо, прочитанное ему не понравилось. Он встал из-за стола и принялся, как Сталин, расхаживать по кабинету, заложив руки за спину. Вот только вместо трубки он курил редкие (во всяком случае, Илларионов ни разу не видел их в продаже) сигареты «Overlord».
– Странно, – наконец нарушил недовольное молчание генерал, – мне всегда казалось, что в нашей стране может быть только две партии.
– Одну я знаю – коммунистическая, – усмехнулся Илларионов, – какая вторая?
– Она называется по-разному, – ответил генерал Толстой, – в зависимости от обстоятельств. Но вообще-то это – мафия.
Илларионов молчал, не вполне понимая, какое это может иметь отношение к теме его исследования. То есть он понимал, конечно, что партноменклатура и верхушка преступного мира не сильно заботятся о том, чтобы народ жил зажиточно и достойно, но сверхзадача довольно дорогого (за государственные, естественно, деньги) фокусного исследования пока от него ускользала.
– Они перетекают друг в друга, как вонючая вода, – продолжил между тем генерал Толстой, – отравляя тело и душу страны. Никакая армия, никакая госбезопасность не в силах их остановить. Их может остановить только третья, не менее страшная и разрушительная сила – госпожа Нищета. А нищета, как вам известно, полковник Илларионов, есть мать диктатуры. Ведь так, сынок? Но это уже второе действие. Нищета, полковник, не может быть либеральной, демократической или неавторитарной. Твои экономисты-социологи копались свиными рылами в теплых кучах прелых листьев, но не услышали гудящий в кронах ветер. Посмотри на меня, полковник, и ты услышишь этот ветер… – Глаза генерала Толстого вдруг как бы проникли в самую душу Илларионова, и тот запоздало понял, что старая шпана успела нацепить на глаза гипнотические контактные линзы. Они не то чтобы погружали в сон, не то чтобы заставляли терять самоконтроль, но – максимально сосредоточиваться в ответах на поставленные вопросы. Внутри каждого (заранее обдуманного) ответа как бы открывались пустоты (лакуны), которые немедленно заполнялись новыми, неизвестно откуда взявшимися мыслями.
– Что за бездарное название, сынок, «Союз нищих»?
– Легион обездоленных, – самое удивительное, Илларионов действительно вдруг услышал гудящий над Лубянкой ветер. Глухо гудящий ветер несбывшихся надежд, тщеты, отчаянья и медленно разгорающегося гнева «малых сих». Железный ветер прожитой и проживаемой жизни народа, вдруг начинаемых осознаваться как попусту прожитые и неправильно проживаемые.
– Чего ты тут понаписал? – продолжил между тем генерал Толстой. – Какие парламентские выборы? Какое пикетирование банков? Легион обездоленных возникает из ничего, как вода превращается в лед, и берет власть в течение недели. Иначе на кой черт он нужен!
– Марш голодающих, – услышал удивленный Илларионов собственный голос. – Начинают бабы с детьми. Они выходят одновременно из Иванова, Перми, Твери и Рязани и идут как лавина на Москву. К ним присоединяются промышленные рабочие, колхозники, но главное, воинские части. Они со всех концов вливаются в Москву, блокируют Кремль. Остальное – дело техники.
– Кто во главе движения?
– Желательно, чтобы это был очень богатый человек, – ответил Илларионов, – с сильными психическими отклонениями. Это должна быть полумифическая личность в легендах и слухах, как рыба в чешуе. Он должен называться не генеральный секретарь, не председатель, не лидер, а… царь! Царь нищих! После переворота с ним должно случиться какое-нибудь чудо, вроде вознесения в небеса на круглом хлебе или блюде с пловом, в результате которого он исчезнет навсегда!
– Ну вот, – довольно рассмеялся генерал Толстой. Илларионов не успел заметить, когда он избавился от гипнотических контактных линз. – А то, написали тут… Согласись, я прав, ведь так, сынок?
Илларионова приятно удивил царящий в управлении дух благодушия и свободы. На генерала Толстого наговаривали, когда утверждали, что его люди не знают друг друга. Знали. Вот только о работе между собой почти не разговаривали.
В управлении (когда Андропов стал Генеральным секретарем ЦК КПСС, оно разрослось, разделилось на отделы, один из которых и возглавил Илларионов) было много тайн. Илларионов довольно быстро раскрыл первую: народ здесь… ничего не делал!
Генерал Толстой большую часть времени проводил в заставленной металлическими стеллажами с папками (а позже столами с компьютерами) архивной комнате. Илларионов удостоился чести попасть в святая святых не сразу. Примерно полгода новый начальник изнурял его аналитическими исследованиями. То на тему: смогут ли деньги превратиться в доминанту общественного сознания в России. То – о цене на имущество в России в момент цивилизационного кризиса отношений в обществе.
В тот год Брежневу вручили пятую золотую звезду. Просиживающий штаны на партийных и профсоюзных собраниях, с томлением ожидавший (очередь двигалась медленно) загранкомандировки, Илларионов не вполне понимал, какое, собственно, отношение к действительности имеют его аналитические изыскания. Что с того, что он, можно сказать, научно доказал, что деньги никогда, ни при каких обстоятельствах – ну хоть умри! – не превратятся в России в доминанту общественного сознания; цены же на имущество в России в момент цивилизационного кризиса в общественных отношениях будут предельно низки – народ как во сне будет разбазаривать имущество, отдавать его задарма разным мерзавцам, потому что не будет до конца уверен, что это происходит наяву. Вот сейчас прокричит петух, и…
Илларионов, рискуя быть изгнанным из очереди на загранкомандировку, честно поведал об этом генералу Толстому.
– Ты же сам знаешь, что скоро нам придется испытать это на своей шкуре, – шеф ласково обнял Илларионова за плечи, подвел к окну.
Немалый кусок площади перед зданием противоестественно опустел. Но вот перед подъездом стремительно притормозила черная «Чайка». Из подъезда прямо в нее шагнул полный человек в плаще и в шляпе. Это был первый заместитель Андропова – Цвигун. И тут же кусок площади вновь ожил. Из подземного перехода выпростались цыганки в цветных платках, широких, метуших площадь юбках. Илларионов знал (хотя кто не знал?), что Брежнев плох. Но Илларионов знал (что мало кто знал), как хорош (в смысле здоровья) Андропов. Природа как будто отмерила этому отнюдь не афиширующему, скорее, напротив, сознательно скрывающему истинное состояние своего здоровья человеку жить два века.
Илларионов не вполне понимал, о чем говорит генерал Толстой.
– То, что деньги ни при каких обстоятельствах не превратятся в России в доминанту общественного сознания, – объяснил тот, – свидетельствует как минимум о трех вещах. Денежная система новой России будет периодически и систематически разрушаться, в нее как бы инсталлируются, – когда генерал хотел, он говорил как средней руки социолог, – неизбывные печаль, хаос и отчаянье, переживаемые народом. Из этого следует, что наш рубль на какое-то время будет замещен иностранной валютой, я думаю, это будет доллар. Но деньги – это часть сознания. Доллары – чужие деньги. Стало быть, сынок, нам предстоит стать свидетелями довольно интересного опыта по пересадке сознания. Полагаю, что ты, как и я, можешь с легкостью предсказать его результат…
Илларионов подумал, что шеф сошел с ума. Иначе чем было объяснить его частые – якобы с научными целями – поездки по сумасшедшим домам страны? «Убогий, – утверждал генерал, – значит – у Бога. Этим несчастным открыты пути Провидения». Он возвращался из поездок переполненным идеями и планами.
Однажды генерал доверительно сообщил Илларионову, что большинство сумасшедших относит крах страны на период 1989—1992 года.
В другой раз (Илларионов как раз докладывал о предполагаемой цене на имущество) – о новом повороте (как будто Илларионов был в курсе старого) в истории с распространяемой по городам и весям благой (или неблагой) вестью о явлении в Сибири глухонемого Предтечи Христа, а может, Антихриста. Не было на сей счет стопроцентной ясности. Генералу Толстому наконец-то удалось раскопать в архиве Колпашевского (Томской области) райотдела КГБ документы двадцатишестилетней давности. К глухонемому пророку, как выяснилось, прибилась некая – редкой красоты – медсестра. Когда его поздней ночью пришли вязать, он ушел через прореху в крыше, странно совпав с атмосферным, иногда имеющим место в этих краях в августе, свечением над крышей. Глухонемая столетняя бабка, которой принадлежал дом, естественно, не дала никаких показаний. Медсестру хотели было притянуть за нарушение паспортного режима, но она оказалась беременной, пришлось отпустить. Видимо, медсестра тронулась умом. До встречи с пророком она была совершенно нормальной. А тут вдруг стала вести себя как самая настоящая глухонемая. Следы ее затерялись. «Я полагаю, – задумчиво проговорил генерал Толстой, – эта дамочка явилась родоначальницей весьма любопытной разновидности сектантства. Они сознательно уходят от слов, от человеческой речи. Им кажется, что в любых произнесенных словах изначально, как азот в воздухе, содержится ложь. Боюсь, они не бесконечно не правы».
Илларионов молча выслушал генеральский бред, а потом полюбопытствовал – каковы все-таки сверхзадача и практическое значение проведенного им аналитического исследования о цене на имущество в России в момент цивилизационного кризиса общественных отношений?
– Сверхзадача исследования заключалась в научном установлении обстоятельства, что деньги не превратятся в доминанту… и так далее, – объяснил генерал Толстой. – Но часть людей неизбежно вступит во владение как бы сделавшимся ничейным имуществом и получит деньги. В результате они перестанут быть частью народа, отпадут от него, как сухая, но тяжелая внутри от золота ветвь. Эти люди будут говорить на русском языке, но не будут иметь ни малейшего отношения к душе России, как не имеет отношения к ее душе тот же доллар. Таким образом, – продолжил генерал, – или народ исторгнет из себя этих людей, изблюет их из уст своих и явит миру некую новую – безденежную – цивилизацию, или же новые люди сломают хребет народу, и на территории России возникнет опять-таки новая страна. В ней будут говорить по-русски, но это уже будет не Россия. Как современная Греция не есть Древняя Греция, а нынешние итальянцы – римляне. Практический же, прикладной результат твоего аналитического исследования можно сформулировать так: нам следует немедленно начать прикапливать доллары, пока доллар официально идет за шестьдесят семь копеек, а неофициально – за три с полтиной; заранее наметить материальную – я не имею в виду тайны бытия, мы владеем ими, как говорится, по определению – собственность, которой мы тоже должны будем завладеть. Необходимо прямо с сегодняшнего дня начать работать по этой собственности. Расставить своих людей, помочь им средствами и так далее. Чтобы в назначенный час быть, так сказать, во всеоружии. Если конечно, – странно закончил генерал Толстой, – нам не придется употребить собранные доллары на другие цели.
Тогда-то Илларионов и был впервые приглашен в знаменитую архивную комнату, где были собраны труды известных и неизвестных, анонимных и не скрывающих себя авторов, опубликованные и неопубликованные, написанные от руки и напечатанные типографским способом, доступные прочтению и зашифрованные, но все без исключения посвященные будущему России. Самый ранний из этих трудов датировался одна тысяча сто вторым годом от Рождества Христова и был исполнен на необычной – с каким-то металлическим отливом – бересте. Генерал Толстой показал Илларионову стеклянную страницу, отлитую в Пензе крепостным крестьянином двести лет назад. Тот предупреждал о долженствующей произойти в 1995 году ужасной войне в Южной Африке между племенами тутси (сквозь ноздри которых можно увидеть их внутренности) и хулу (головы которых напоминают задницу носорога). Увидел Илларионов и датированное тысяча девятьсот тринадцатым годом письмо некоего Сабита Хуснутдинова, отправленное дочери Наиле из Уфы в Париж, в котором представитель татарской интеллигенции сообщал дочери о предстоящей в 1941 году русско-германской войне, а заодно указывал точную дату взятия немцами Парижа – 14 июня 1940 года.
Илларионов подумал, что все в этом пророчестве хорошо, за исключением малости: Сабит Хуснутдинов почему-то «просмотрел» куда более близкую по времени (до нее оставался год) первую мировую войну, начавшуюся в августе 1914-го.
– Каждый уважающий себя балаган, – усмехнулся генерал Толстой, – имеет комнату смеха. Я называю свою – комната будущего.
Илларионов посмотрел на убегающие вдаль стеллажи. Конец комнаты терялся в тусклом металлическом свечении, в игре теней, одним словом, не угадывался, казался бесконечным как, вероятно, и будущее России.
Генерал Толстой снял со стеллажа металлическую коробку, поместил в нее сочинения Илларионова.
– Всякое знание, как известно, наркотик, – вздохнул, сожалея, генерал. – Знание будущего – это ЛСД, галлюциген, царь наркотиков. Построение собственной концепции будущего, сынок, признак половой зрелости ума. Как там у Маяковского? Калека срывается в клекоте и куда-то там ползет… Ведь так, сынок?
– Эти спортсмены, – кивнул Илларионов на железные коробки, в которых хранились рукописи, книги, плакаты, иконы, стекло, папирусы, глиняные таблички,; берестяные грамоты, восковые пластинки, магнитофонные ленты, перфокарты, рентгеновские снимки, микрочипы и Бог знает что еще, – можно сказать, добежали до финиша. Вы здесь, товарищ генерал, вроде как судья. Кто-нибудь донес эстафету?
– Иные еще бегут, – генерал Толстой с тревожным ожиданием посмотрел вглубь комнаты, как если бы и впрямь находился в сумерках на стадионе, а по большому кругу в сгустившихся тенях бежали невидимые бегуны. – Но, к сожалению, тенденции очевидны. Всякое оформленное в виде теории ли, партийной программы, философского труда, полемического эссе, буллы, публицистической статьи или футурологического триллера предсказание, как правило, оказывается ошибочным, ложным. И дело вовсе не в том, что авторы недостаточно умны или образованны. Большинство из них – умнейшие люди своего времени. Дело в гордыне. Каждый текст, сынок, как бы взвешивается в небесах на аптекарских весах. И если обнаруживается хотя бы миллионная доля грамма гордыни – текст не засчитывается. Фальстарт. Ну а кто из нас, писателей и философов, – весело рассмеялся, как ушедший от бабушки, дедушки и волка колобок, генерал Толстой, – берется за перо без мыслишки прославиться? Это все пустые, безмедальные бегуны, сынок, – укоризненно покачал головой, обведя взглядом железные стеллажи. – Умным людям не дано провидеть будущее.
– Кому же тогда дано? – поинтересовался Илларионов.
– Во всяком случае не тем, кто стремится о нем возвестить, – ответил генерал Толстой. – Я бы уподобил будущее колодцу без дна. В него можно заглянуть. Можно даже услышать некое эхо, как, к примеру, его услышали крепостной стеклодув из Пензы или образованный татарин из Уфы. Но никому из желающих об этом возвестить, поймать будущее за штаны, установить его как, так сказать, научную истину не дано узнать, что там плещется – и плещется ли вообще? – в бездонной глубине слепого колодца. В этот колодец можно только кануть и пропасть, исчезнуть, превратиться в частицу праха… будущего. Будущее – товар, не подлежащий выносу из колодца. Все это, – обвел пухлой рукой стеллажи генерал Толстой, – или случайно услышанное случайными людьми случайное эхо, или же подробное описание стен колодца без малейшего понятия, что там внутри. Мир устроен так, сынок, что любое знание о будущем изначально ошибочно и ложно.
– Согласен, – сказал Илларионов, – но как быть с теми, кому положено знать будущее по долгу службы?
– Им известны правила игры, – ответил генерал. – Они возделывают свое поле и собирают… – замялся, – поверь мне, довольно скудный урожай, не сбивая цену на товар, не нарушая границ, не сочиняя трактатов, а главное, не стремясь прославиться. Их ведет по жизни не гордыня, сынок, а тяжкий крест. Они скользят по своему крестному пути, как состав по рельсам. Не завидуй им, сынок. Они крайне редко умирают своей смертью. Не советую, полковник, – дружески взял Илларионова за локоть, повел по направлению к двери, – оставаться последним у одра умирающей гадалки. Особенно, если тебя не приглашали на скромный праздник чужой смерти…
Илларионов-младший полюбопытствовал у отца в один из его приездов в Москву (отец в те годы был приписан к посольству СССР в Новой Зеландии в качестве военно-морского атташе), почему генералу Толстому дана такая воля?
В гражданском костюме, в лаковых темно-вишневых ботинках на доброй подошве, в шерстяном кепи отец походил на пожилого состоятельного английского туриста. Они встретились у входа в Политехнический музей, но вместо музея отправились ужинать в «Националь». Илларионову-младшему претил этот пошлый – в стиле вульгарного ампира – ресторан с решительно ничего не говорящим названием. У отца же с «Националем» были связаны какие-то приятные воспоминания, относящиеся, как понял Илларионов-младший, к началу пятидесятых годов.
В зале для иностранцев они уселись за накрахмаленную, такую белую, что тарелки в ней как будто тонули или растворялись, скатерть. Отец распорядился подать закуски и сухое красное вино.
– Видишь ли, – с удовольствием отпил из бокала, когда официант удалился, – на первый взгляд, генерал Толстой в госбезопасности – примерно то же самое, что Лысенко в биологии. Но не тот Лысенко, который боролся против Вейсмана и Моргана – генерал Толстой не настолько глуп, – а Лысенко, которому действительно удалось бы вывести сорт ветвистой пшеницы урожайностью в двести центнеров с гектара. Генерал Толстой – уже не какой-то там реальный функционер, которого можно вызвать на ковер, исключить из партии, понизить в звании, он – фантом, дух, домовой, леший, демон, одним словом, та мистическая точка, сквозь которую уходит в никуда, вернее, в иные измерения энергия угасающей, обреченной системы. Уходящая энергия делает его бесконечно сильным. Наивысшего могущества он достигнет в момент окончательного краха. Но его трагедия в том, что он не понимает природы своей силы. Можно привести пример из астрономии: звезда – «красный гигант» – прежде чем взорваться сжимается в «белый карлик». Я бы советовал тебе держаться от него подальше.
Илларионову-младшему не понравилось, что это было произнесено как-то походя, между салатами в преддверии блюда под названием «бризоль» и запотевшей «Столичной».
– А что же ты, – спросил он, – не помогаешь товарищу спасать вскормившую вас систему?
– Как бы тебе объяснить, – не обиделся отец, – есть генералы от наступления и генералы от отступления. Таланты первых проявляются, когда армии идут вперед. Таланты вторых, когда – откатываются. Впрочем, – разлил по рюмкам водку, – решай сам. Я в твои годы уже ходил в комбригах. Отступление – это, в общем-то, родовые схватки новой цивилизации. Некоторым умельцам удается проскользнуть в утробу, по-новой ворваться в мир на плечах младенца. Толстой собрал в своем управлении людей, которым, как он полагает, в силу их природных или приобретенных способностей, или по каким-то иным причинам, поверь мне, такие причины имеют место быть, по силам решать задачи глобального масштаба. И, что очень для него важно, без малейшего участия со стороны государства, вообще без всякой помощи извне. Грубо говоря, тебе, к примеру, семнадцатого августа одна тысяча девятьсот девяносто какого-то года может быть предложено сделать так, чтобы доллар к первому сентября этого же года перестал быть ведущей мировой валютой. Все. Остальное – твои проблемы.
– Это безумие, – чокнулся с отцом Илларионов-младший, – но такая вера в безграничные возможности человеческого разума достойна того, чтобы за нее выпить. За генерала Толстого – человека Нового Возрождения!
– Ты как никогда близок к истине, сын, – улыбнулся Илларионов-старший. – Когда заходит речь о титанах Возрождения, я всегда вспоминаю золотого мальчика Леонардо да Винчи. Для какого-то празднества у очередного своего герцога ему пришлось выкрасить мальчика золотой краской, вручить ему лук и стрелы, чтобы он изображал резвящегося Купидона. Но по окончании празднества великий Леонардо забыл смыть с него золотую краску, а может, еще не успел придумать соответствующего растворителя. Одним словом, золотой мальчик умер в страшных мучениях. Все капилляры и поры на его коже были зацементированы золотой краской. Дай-то Бог, чтобы я ошибался, но сдается мне, все вы в этом управлении – золотые мальчики и девочки – специалисты одноразового применения. Не обольщайся насчет его дружбы. Он бережет тебя для звездного часа, который назначит тебе лично.
Илларионову-младшему припомнилась мысль ныне почти забытого римского философа Семпрония Флакка, который заметил, что закаты империй угадываются, когда посреди незыблемости, мощи и изобилия присутствует нечто необъяснимо странное. Илларионов-младший ощутил это странное в пустом зале ресторана «Националь» за столом, застланным белоснежной накрахмаленной скатертью, заставленным мельхиоровыми салатницами, соусницами, салфетницами у огромного черного окна, сквозь которое были видны сюрреалистические в желтой (цвет предательства и измены) подсветке кремлевские башни под ярко-алыми, как некогда увиденная то ли во сне, то ли наяву на щеке огромного черного ворона капля крови, пятиконечными звездами. Странность заключалась хотя бы в том, что они вдвоем сидели в огромном зале (почему больше никого нет, где остальные посетители?) и говорили о близком конце государства, в то время когда его подводные лодки несли боевое дежурство в устье Миссисипи, а его спутники фотографировали президента другого государства, справляющего нужду на поросшем ивами берегу ручья во время ловли форели на уик-энде в штате Вайоминг. Илларионов-младший своими глазами видел эту фотографию. Он осознал окончательную и бесповоротную правоту забытого (как всякого истинного пророка) Семпрония Флакка в день (уже правил Черненко), когда в герметично запертом с вечера храме Василия Блаженного поутру обнаружили неизвестно как туда пробравшегося под километрами асфальта упитанного энергичного барсука.
Генерал Толстой пригласил Илларионова-младшего полюбоваться на помешенного в клетку и доставленного к нему в кабинет толстого хулигана. Барсук вел себя победительно, если не сказать, нагло, посматривая сквозь прутья на генерала Толстого и Илларионова-младшего с каким-то даже превосходством.
Поднимаясь к шефу, Илларионов-младший уже знал, что смертельно больной, ничем не интересующийся генсек Черненко не только затребовал к себе в ЦКБ полный отчет об этом происшествии, но и распорядился засекретить информацию.
– Что вы с ним собираетесь делать? – поинтересовался Илларионов-младший, с детства относившийся ко всем без исключения животным с сочувствием за все те мучения, которые они (в смысле другие, вообще животные) принимали от людей.
Генерал между тем проводил над барсуком какие-то странные эксперименты. Он свернул трубочкой рубль и сунул прямо в нос барсуку. Тот презрительно отвернулся и чихнул. Тогда генерал достал из кармана бумажку в один доллар, свернул трубочку, но даже не успел просунуть внутрь, так стремительно барсук сожрал доллар.
– Не прокормишь, – уважительно заметил Илларионов-младший.
Генерал Толстой вызвал помощника.
– Отвезите в ЦКБ, покажите Константину Устиновичу, а потом…
– В лес, – подсказал Илларионов-младший.
– А вот мы сейчас посмотрим, в лес или на псарню. Дай-ка монетку!
Илларионов отыскал у себя юбилейный рубль с Лениным.
– Решка – отпустим, орел – на псарню, – ловко, как если бы частенько этим занимался, подбросил вверх монету генерал, смачно поймал, стиснул в кулаке. Пригласил к кулаку помощника и Илларионова. – Решка. Повезло поросенку, – с некоторым даже разочарованием проговорил генерал Толстой.
Может быть, это только показалось Илларионову, но в глазах пожирающего американские доллары и брезгующего советскими рублями барсука определенно промелькнуло облегчение.
Помощник пригласил двух прапорщиков с носилками. Они поставили на носилки клетку, унесли барсука, который на прощание сильно омрачил воздух в кабинете генерала.
– Значит, все-таки в храме, – вздохнул он, когда помощник прикрыл за собой дверь. – Жаль. Я надеялся, что он будет в Кремле…
– Какая разница, в Кремле или в храме? – удивился Илларионов. – В Кремле что… сожрет звезды? В храме – кресты?
– Рубль металлический, кстати, береги, – посоветовал генерал. – По пять долларов за железный будут давать. А бумажные деньги, если есть, трать, сынок, не стесняйся.
– Вы хотите сказать, что это знамение? – осведомился Илларионов.
– Да ну, какое там знамение, – махнул рукой генерал Толстой, – готовый сценарий! Это же новый хозяин России! Храм Христа Спасителя восстановит – спасибо, но наворует, нажрет, нагадит… Выше головы. Хорь-то посмышленее будет барсука. Хорь – охотник – двадцать девять километров до курятника покрывает. А барсук жрет все, что вокруг. Где барсук сел, там народу помельче – землеройкам, кротам, ежам – делать нечего. После барсука – выжженная земля. А после выжженной земли что? – спросил у Илларионова генерал Толстой и сам же ответил: – Красное знамя! Но не сразу, – добавил задумчиво, – ох, не сразу… И… не красное…
Уже тогда Илларионов-младший догадывался, что отошедший отдел отец, превратившийся в Окленде в пожилого респектабельного джентльмена, мягко говоря, упрощает генерала Толстого, сравнивая его с Трофимом Денисовичем Лысенко. Сомнения генерала проистекали не из-за борьбы за ту или иную – правильную или неправильную – истину, идею. Сомнения генерала проистекали из-за того, что он (как в случае определения судьбы барсука) держал в своих руках сразу оба конца веревки – обе истины, оба решения, оба исхода и мучился не тем, как склонить чашу весов судьбы в пользу одного-единственного, по его мнению, правильного исхода, а – какой исход выбрать. Сомнения генерала можно было уподобить сомнениям Господа во дни творения.
Осознав это, Илларионов-младший забыл про предостережения коротающего дни в Новой Зеландии отца и растворился в воле Демиурга…
Хотя ему казалось странным, что генерал Толстой принимал решения, советуясь с подброшенной в воздух и смачно пойманной в ладонь монетой.
Так было в августе девяносто первого, когда Илларионов-младший и генерал Толстой смотрели из окна кабинета на огибающую железного Феликса колонну танков и бэтээров. Помнится, колонна вдруг дернулась и замерла.
– Ты будешь долго смеяться, – сказал генерал Толстой, – но они остановились на красный свет перед светофором.
– В таком случае нам надо отсюда сматываться, – пожал плечами Илларионов, – и чем быстрее, тем лучше.
Генерал медленно подошел к письменному столу, достал новейшее высокочастотное устройство, из тех, которыми пользовались выходящие в открытый космос космонавты. Переговоры по этому устройству было невозможно ни запеленговать, ни подслушать.
– Подними дуло, – сказал генерал в устройство, – я хочу посмотреть, где ты.
Один из стоящих на площади Дзержинского танков поднял вверх дуло, как пустое древко без знамени.
– Жди команды, – генерал отключил устройство, опустил руку в карман брюк. Сегодня он почему-то был в форме. Лампас на штанине зашевелился, как змея, проглотившая кулак-лягушку. Генерал Толстой извлек из кармана… пятак. – Решка, полковник, – сказал он, – и они разгонят этих вонючек у Белого дома к чертовой бабушке. Пара залпов зажигательными по вестибюлям – и… – подбросил в воздух монету. – Увы, полковник, – честно предъявил Илларионову орла. – Орел…~– задумчиво посмотрел на пятак. – Ладно, пусть будет орел. Только это не орел, сынок, а барсук. Барсука им надо в герб, а не орла, ведь так? – включил переговорное устройство. – Отбой! Пусть идет как идет. Предоставь это дело судьбе. Ну что, – посмотрел на Илларионова, – займемся эвакуацией комнаты смеха?
…Когда люди нового председателя комитета, взломав дверь, ворвались внутрь личного архива генерала Толстого, их взору предстали голые стены и чистые, смотрящие во внутренний двор окна.
– Как вам удалось так быстро вывезти? – спросил Илларионов-младший у шефа, когда мимолетный председатель покинул комитет, успев, правда, поменять его название и передать американцам кое-какие документы.
– Они отозвали его, – усмехнулся генерал Толстой, – им было нужно будущее, а он принес им на блюдечке гнилых посольских жучков… Кто тебе сказал, что я вывез? С Лубянки ничего и никогда не вывозят.
А в октябре девяносто третьего Белому дому повезло не так, как в августе девяносто первого.
Илларионов до сих пор помнил неурочное тепло, душно согревшее столицу, устлавшие набережную Москвы-реки желтые листья, торгующие круглые сутки спиртным ларьки с безвольно повисшими над ними в отсутствие ветра трехцветными флагами, дух угрюмого ожидания и покорности, витавший над расположившейся на набережной Москвы-реки перед Белым домом толпой. Толпа, как во все времена, хотела хлеба и зрелищ. Применительно к такой стране как Россия – водки и зрелищ. И получала просимое. Ларечники отдавали простому люду дрянную водяру касимовского разлива почти даром. Люди посложнее приспосабливали под столы гранитные столбики ограждения набережной и, опершись на парапет, как на стоячую трибуну знаменитого византийского стадиона в Константинополе, на котором, как известно, частенько решалась судьба государства, пробавлялись более изысканными напитками и закусками. К импровизированным кафе как тени подбирались утратившие человеческий облик бомжи, которым новые люди без сожаления отдавали недопитые бутылки. А напротив – через мост – во всю мощь, как Рим во времена Нерона, полыхало огромное, странной архитектуры, уже и не белое, а черно-белое, как негатив фотографии, от копоти здание.
Илларионов и генерал Толстой оказались на набережной поздним вечером, когда над Москвой-рекой, над горящим зданием встала огромная желтая, как исполняющая желания одной из противоборствующих сторон лампа Аладдина, луна. Отражение пламени ложилось на воду, и казалось, под водой горит не избегнувший, стало быть, судьбы град-Китеж. Генерал Толстой велел шоферу притормозить.
– Это не оригинальный проект, – недовольно произнес генерал, глядя на горящее здание. – В середине тридцатых по нему собирались строить представительство Аэрофлота. Они, – кивнул на Белый дом, – скопировали, но сделали хуже. По центру, по кресту между окнами должен был быть пропеллер…
– Не думаю, что это повод для того, чтобы стрелять по дому из танков, – заметил Илларионов.
– Но и восстание – не восстание, если его можно задавить тремя танками, ведь так, сынок? – возразил шеф. – Почему эти парни сидят там как кроты и ждут, когда их выкурят наружу? Впрочем, – добавил задумчиво, – можно, конечно, переменить масть. Есть в загашнике одна десантная часть. Они здесь рядом. У них тактическое ядерное оружие и все что положено. Да только нужны ли нам эти матерящиеся чудачки? – посмотрел на горящее здание. – Что для них Россия?
– А для этих? – кивнул на стоящие, на мосту танки Илларионов.
Генерал Толстой достал из машины побитый, не генеральский какой-то «дипломат», распахнул крышку. Внутри «дипломата» скрывался компьютер, точнее некий переносной электронный КП.
– В сущности, – вздохнул генерал, – нет более рутинного и неблагодарного занятия, нежели решение судеб мира. Видишь эту кнопку, полковник? Нажми ее три раза с перерывом в одну и две секунды. Через час ребята поменяют власть. Я могу отойти, чтобы не смущать тебя во время принятия исторического решения, – генерал Толстой и впрямь шагнул в сторону.
Дрожащий палец Илларионова завис над кнопкой. Он был уверен, что шеф не обманывает. Несколько раз он почти нажимал, но в последнее мгновение убирал палец.
– Ну что? – обернулся генерал. – А… понимаю, – порылся в кармане, протянул Илларионову неожиданно тяжелую и большую монету.
«Klement Gottwald, Tricet let Komunisticke strany Ceskoslovenska» – с трудом разобрал Илларионов. Стало быть, почившему в один месяц со Сталиным вождю чехословацких коммунистов, как было сообщено в освободившейся после «бархатной революции» от оков цензуры чехословацкой печати – алкоголику и сифилитику, – предстояло определить судьбу России.
– Давай, сынок, – подбодрил шеф. – Орел – старая власть, решка – новая. Потом будешь внукам рассказывать.
– Нет. Решка – старая, орел – новая, – подбросил монету в воздух Илларионов, поймал, разжал кулак. – Решка.
– Сынок, – положил ему руку на плечо генерал Толстой, – ты можешь изменить решение.
– Зачем? – пожал плечами Илларионов, смутно ощущая, что все это уже было. С ним или не с ним, но было.
…Много раз впоследствии он вспоминал этот эпизод. Чем больше проходило времени с октября девяносто третьего, тем очевиднее ему становилось, что он совершил ошибку. Ошибку, используя классификацию генерала Толстого, не уровня X, Y или Z, а – вмещавшую в себя весь алфавит, ошибку альфа и омега…
Точно так же и сейчас, сидя у себя дома на Сивцевом Вражке в длинном неосвещенном коридоре в раскритикованном отцом черном кожаном кресле, Илларионов-младший (в этом коридоре ему всегда хорошо думалось) был вынужден признать, что совершил не меньшую ошибку, приблизившись несколько часов назад к приколотой к двери театра имени Вахтангова, как бабочка «Dermaleipa juno Dalman» к стенке стеклянного прямоугольника, гадалке Руби.
Он совершил ошибку X, когда вместо того, чтобы мгновенно утянуть умирающую гадалку Руби под колоннаду, попытался оказать ей первую помощь, пережав наощупь пронзенную артерию. Уходящий сквозь толпу как сквозь тополиный пух исполнитель в струящемся кожаном пальто и невесомой, как бы парящей над его головой песцовой шапке вдруг оглянулся и в упор посмотрел на Илларионова.
Илларионов был готов поклясться, что ему знаком этот как стрела летящий и безошибочно настигающий взгляд. В следующее мгновение как будто птица промелькнула под колоннадой. Илларионов вскочил, естественно, ничего не увидел, но понял, что его сфотографировали, причем в наихудшей – подходящей для обвинения в умышленном убийстве – позиции. Тем не менее, он опять склонился над гадалкой, уже пытаясь через точку истечения энергии на шее замедлить кровообращение и тем самым снять нагрузку с разрывающегося сердца, и ужаснулся ее последним словам. Это был классический вариант ошибки Y.
Не зажигая света, вытянув ноги, он ожидал у себя в коридоре продолжения – стадии Z. Он был уверен, что ему достаточно просто сидеть и ничего не делать, чтобы совершить эту непоправимую ошибку. Потому что не Илларионов совершал ошибку. Ошибка совершала Илларионова.
Долго ждать не пришлось.
Телефон вдруг как будто взорвался звонками, путая известные ему мелодии и вплетая в них что-то грозное, доисторическое, библейское, сродни ударам кимвал, которые, как уверял генерал Толстой, сводили с ума, вводили в религиозный и сексуальный экстаз оборванные толпы искателей истины.
– Это я, сынок, – услышал он спокойный и уверенный голос бывшего шефа.
До Илларионова не сразу дошло, что он даже не успел ответить на звонок, снять трубку. Голос звучал так близко, как если бы генерал принял облик телефона и разговаривал с Илларионовым, глядя на него глазами-кнопками.
– Пришел твой звездный час, полковник. Я за тобой. Посмотри в Окно.
Илларионов, взяв трубку с собой, проследовал в комнату, осторожно выглянул из-за портьеры.
Прямо напротив его окон в ночном арбатском воздухе, как НЛО, висел, мигая единственным синим огоньком, легкий, почти неслышный вертолет, непривычной своей формой напомнивший Илларионову все ту же «Dermaleipa juno Dalman».
– Накинь что-нибудь, сынок, и выходи на балкон. Сейчас я спущу тебе лестницу.