Пухов не сомневался, что главе финансово-промышленной группы «ДроvoseK» приходилось принимать участие в бандитских разборках. Но, по всей видимости, не приходилось в столь внезапных, мгновенных и жестоких. Дровосек находился в сложном психологическом состоянии, известном как «постшоковая нирвана бизнесмена», когда радость чудесного избавления от смерти сильно омрачается видом пролитой крови и трупов, то есть самой смерти. Вернее, даже не столько видом (Пухов, кстати, был вынужден признать, что в кабинете Дровосека в пансионате «Озеро» этот вид был ужасен), сколько кинжальным осознанием того, что за этой кровью, этими трупами неизбежно последуют новая кровь, новые трупы. Потому что эта кровь, эти трупы – да, избавление от смерти, но ни в коем случае не решение проблемы. В эти мгновения у бизнесменов возможны настоящие всплески отчаянья, суицидных рефлексов. Майору Пухову были известны случаи, когда люди выбрасывались из окон, хотя, казалось бы, самое неприятное (во всяком случае в этот день и час) уже позади.

Пухов отметил, что бледный, в испарине, как вишневым вареньем с косточками испачканный кровью и мозгами, Дровосек в общем-то держится молодцом. У майора еще было время, чтобы, используя подавленное состояние шефа, задать ему несколько вопросов, но оно стремительно убывало.

Собственно, во всей этой, пока складывающейся для майора крайне удачно, ситуации, два момента его сильно настораживали, ответы же хотелось получить на четыре вопроса.

Его настораживало неожиданное (сказочное) обретение могущественного союзника, почти невозможное (как выигрыш в рулетку на зеро), внезапное совпадение его и Дровосека намерений в отношении генерала Сака, вернее, того разбойничьего скорпионьего питомника, в который отчасти и благодаря усилиям генерала Сака была превращена так называемая Республика Гулистан – перманентно воюющее государство, то съеживающееся под ударами российских войск до периметра защищаемых туманами и лавинами гор, то (во время мирных переговоров) расползающееся по полям и равнинам Кавказа чуть ли не до границ Ставропольского края. Насторожило Пухова и совершенно неожиданно возникшее на его пейджере сообщение, что директор Федерального центра по борьбе с терроризмом просит майора в отставке срочно связаться с ним по указанному номеру, а также вдруг переданная на пейджер информация о времени вылета из подмосковного Чкаловска очередного борта на Бердянск. Выходило, что желание майора Пухова нанести визит генералу Саку совпадало не только с желанием одного из богатейших людей России – Дровосека, но и – государства (в данный момент в лице Федерального центра по борьбе с терроризмом), которому Пухов когда-то исправно служил, но которое последние несколько лет не вспоминало про верного майора.

Пухов не верил в подобные совпадения.

Если же говорить о четырех вопросах, которые начальник службы безопасности хотел задать главе крупнейшей в России финансово-промышленной группы «ДроvoseK», то Пухов руководствовался здесь не столько стремлением узнать не сильно интересующие его последние тайны из жизни шефа (в случае необходимости это сделать было не трудно), сколько желанием сэкономить время.

Майору хотелось знать: как избавляется от трупов Дровосек (его люди)? Судя по тому, что труп куратора Черноземья Тукало до сих пор не был найден, они использовали достаточно эффективную технологию, обладали в этой области неплохим «ноу-хау».

Майора интересовало: что конкретно требовали от Дровосека братья Хуциевы? Естественно, они требовали деньги. И, естественно, деньги, на которые, как им представлялось, они имели все (или некоторые) права. Пухова интересовало, сколь велика гулийская составляющая в общем исчислении капитала Дровосека и насколько чувствительной длящего финансовой империи явилась бы потеря этой составляющей?

Наконец, Пухов был не прочь задать шефу личный вопрос – о Лене Пак: свободная она девушка или как?

И вопрос для Пухова не очень приятный (он не любил без крайней на то необходимости вмешиваться в чужие отношения), но обязательный, потому что от ответа на него зависело главное – то, что дает преимущество в жестокой игре на выживание. А именно о гарантиях первичного (как дыхание) сохранения тайны в ближнем кругу Дровосека. Это было совершенно необходимым условием для нанесения первого удара. Вопрос о Ремере.

И Пухов его задал.

– Позови Ремера, – Дровосек уже вполне овладел собой и в данный момент пытался шагнуть к бару, чтобы налить себе выпить. Однако сделать это было непросто, потому что на его пути лежал, обратив к потолку то, что еще недавно было лицом (наглым и самодовольным, нехорошим лицом), свежий труп. – Он в курсе.

Пухов выглянул в приемную.

Ремера не было.

Распорядившись по рации никого не впускать и не выпускать из корпуса Дровосека, запретив охранникам подниматься сюда самим, Пухов бросил рацию Дровосеку, чтобы тот подтвердил и разъяснил, сам же выскочил в коридор.

Коридор был пуст, но он уловил гаснущую тень недавнего движения возле одной из дверей. Это была дверь в женский туалет. Двигаясь в ее направлении, майор рассеянно размышлял, есть у Ремера пистолет или нет?

Вытащив из бумажника металлическую шпильку, Пухов на всякий случай заблокировал замок на двери в туалет, сам же неслышно вошел в соседний – мужской, открыл окно и, пройдя пару метров по почти отсутствующему карнизу, как сверло электродрели – головой вперед, – ввинтился в небольшое помещение в грохоте разбитого стекла и холоде ворвавшегося внутрь снежного ветра. Он нашел Ремера, сидящего на полу в кабинке, крест-накрест обхватившего голову руками, как будто его прилепившиеся к голове руки могли послужить препятствием для пули, вздумай кто прострелить Ремеру голову. Пистолета у него не было. Майор встряхнул помощника главы крупнейшей в России финансово-промышленной группы за шиворот, заметил, что убегать, не предупредив начальство, нехорошо, после чего повел его, припадающего на ослабевшие ноги, в кабинет Дровосека.

Ремер решительно не нравился майору Пухову. Дровосеку не следовало приближать к себе такого труса.

Майор вспомнил давние (и вечные) споры ребят из своего (и других – аналогичных) подразделения: существуют ли в природе честные и верные трусы? Теоретически выходило, что да, существуют, если никто не предлагает им денег и сильно не пугает. Но в жизни так получалось редко. Честный и верный трус был чем-то вроде оставленного без присмотра поперек людной улицы витринного стекла. Сколько продержится, пока кто-нибудь не расколошматит к чертовой матери?

Пухов не сомневался: Ремер никогда не простит его за то, что он понял его сущность.

Дровосек окончательно овладел собой. Он даже оттащил за ноги трупы к стене, освободив пространство вокруг круглого стеклянного столика, на котором уже стояла бутылка виски и три толстых коротких стакана-обрубка.

– Помянем грешников, – глаза у Дровосека блестели, и Пухову не составило труда догадаться, что за спасение собственной души шеф уже выпил. – А потом прикинем куда их, сердешных?

Майор почувствовал внезапные угрызения совести. Он работал у Дровосека всего ничего, а уже дважды предал своего шефа. Конечно, можно было утешаться тем, что это были, так сказать, неумышленные, точнее некорыстные предательства. Некорыстные предательства, между тем, склонность к которым обнаруживают многие люди, являлись, по мнению генерала Толстого, не только неоспоримым свидетельством существования ада, но и неким приуготовлением душ к этому аду. Ибо у некорыстно предавшего страдает в первую очередь именно душа, а не ум или воля. В сущности, ведь и Иуда предал Христа не за тридцать сребреников, хоть и немалую по тем временам, но отнюдь не решающую всех проблем сумму. Майор Пухов овладел в Германии (а потом и в Москве) девушкой Дровосека. А теперь подвел шефа под меч генерала Сактаганова. Если у генерала Сака доставало сил противостоять в Гулистане всей российской армии, то что для него показательная (и, по его мнению, абсолютно заслуженная) казнь главы крупнейшей в России финансово-промышленной группы?

Пухов прекрасно знал с самого начала, что братья Хуциевы не собирались убивать Дровосека. Иначе пистолеты у них не были бы на предохранителях, и не сидели бы они беспечно в кабинете, не оставив в тылу человека, то есть не прикрыв собственные, как выражаются американцы, задницы.

…Майор вдруг вспомнил вечер негритянского юмора в Лос-Анджелесе, на который однажды занесла его судьба. Он хотел затеряться в бескрайнем разбросанном городе, но затерялся как-то странно: единственный белый в огромном зале среди негров. Негритянский юмор был своеобразен. «Джо, – обратился с эстрады один негр к другому, – у твоей матери была такая большая задница, что когда она предстала пред очами Господа, он сказал ей: «Подвинься, Салли, твоя задница застилает мне вид на Землю!»

Майор подумал, что грубость американского английского во многом проистекает от его межрасовой универсальности. «Если бы на русском, – подумал Пухов, – разговаривали еще и негры, латины и китайцы – это был бы совсем другой русский».

Но на рурском (кстати, удивительно лаконично, точно и по-своему образно) разговаривали гулийцы, в их числе генерал Сак, под меч которого путем неумышленного, некорыстного предательства, то есть старым и нечестным как мир путем майор Пухов подвел главу финансово-промышленной группы «ДроvoseK».

Впрочем, Пухов недолго раскаивался. Он почувствовал себя, что называется, в форме. Майор чувствовал себя в форме, когда окружающая жизнь внутри намеченного им пространственно-временного круга (в данном случае достаточно обширного) – возможные решения, действия, моральные и прочие обоснования вовлеченных в круг людей – как бы растворялись в его воле. Воля майора Пухова была тем воздухом, которым они дышали. Люди превращались в пластилин, и майор был способен вылепить из этого пластилина все что угодно.

Генерал Толстой вослед великому Декарту любил повторять, что всякая сильная воля – это, в сущности, наказание (бич) для человечества, потому что воля неизбежно побеждает ум. Воля сильнее ума. Трагедия юли, по мнению генерала, заключалась в том, что конечным смыслом ее развития являлась подмена собою ума, стремление избавиться от ума, а если не избавиться, то заставить его плясать под свою дудку. Революции, восстания, войны и прочие общественно-политические катаклизмы генерал объяснял неконтролируемым – раковым – ростом клеток воли, оформляющихся (это единственная форма взаимодействия воли и ума) в почти всегда злокачественные опухоли-идеологии. Генерал Толстой однажды заметил майору Пухову, что истина заключается во взаимоуничтожении ума и воли. После этого человечество наконец-то обретет ту самую золотую середину, которая в незапамятные времена называлась золотым веком. «Да только где взять такой ум и такую волю, – помнится, опечалился генерал Толстой, – чтобы в результате их столкновения родилось золото, а не пепел?»

– Полагаю, не открою вам большой тайны, – Дровосек помянул покойных братьев Хуциевых полным стаканом виски, как если бы они были самыми близкими и дорогими ему людьми, – если сообщу, что наша фирма располагает возможностями так похоронить славных гулийцев, что их не найдет никто и никогда.

Пухов в этом не сомневался «Как вора Тукало», – подумал он.

– Не думаю, что это хорошее решение, – спокойно возразил майор, уставясь на Ремера, не притронувшегося к виски. – А ну-ка, выпил… твою мать! – рявкнул Пухов, и Ремер, расплескивая содержимое, поднес стакан ко рту, чуть не захлебнулся виски. – Ему надо расслабиться, он в шоке, – пододвинул ногой кресло майор. – Присядьте! – Он проделал все это автоматически. Испытывая волю близкого доверенного лица Дровосека, он тем самым опосредованно подчинял себе волю самого Дровосека, который в данный момент с интересом смотрел на упавшего в кресло помощника, но не пенял Пухову за грубость. – Их будут искать. За ними придут к нам. Их следует немедленно, я подчеркиваю, шеф, немедленно отправить… да хотя бы в Лондон или в Париж. Чтобы их нашли там в лесу и желательно с документами, свидетельствующими, что они предали генерала Сака, что они хотели скрыться. Они застрелены своеобразно. Это надо использовать. Пусть раскручивают вариант мести. В Лондоне, кстати, живет один армянин, у которого вот этот, – кивнул на распростертое тело на ковре. Пухов, – изнасиловал сестру. Необходимо ввести консерванты, – продолжил он, потому что драгоценное время уходило, – чтобы трупы были свежими. Они должны улететь в Европу не позднее сегодняшнего вечера.

– Это будет стоить… – покачал головой Дровосек.

– Дешевле, чем если за нас возьмется генерал Сак, – возразил Пухов. – Хотя, конечно, решать вам.

– Мне нравится этот вариант, – подал петушиный какой-то от пережитого страха голос Ремер, – но у нас самолет летает только в Цюрих. Мы можем сегодня вечером уйти военным коридором. Шестиместный «Дуглас», мы всегда садимся на дозаправку в Кракове.

– А чем, собственно, плох Цюрих? – поинтересовался Дровосек.

– Ничем, – пожал плечами Пухов, – кроме того, что полиция будет устанавливать их личности и проверять въездные визы.

– А в Лондоне или Париже не будет? – усмехнулся Дровосек.

– Что вам за дело до Лондона или Парижа? – Пухов подумал, что лучше бы Дровосеку больше не пить. – Если у вас коридор до Цюриха и ваши деньги, как я понимаю, в Цюрихе.

– Да, лучше не рисковать, – согласился Дровосек.

Бутылка на столике была почти пуста. Некоторое время глава финансово-промышленной группы смотрел на нее невидящим взглядом. Пухов подумал, что ему, должно быть, видятся миллиарды нелегально вывозимых и ввозимых в Россию долларов. Хотя, конечно, Дровосеку не было нужды возить наличные доллары на самолете. Деньги переправляются иными – компьютерными – путями.

«Что же тогда он возит на самолете?» – подумал Пухов. – Коридор не есть наше частное предприятие, – вздохнул Дровосек. – Мы только лишь в доле. Свяжись с людьми, – повернулся к Ремеру, – организуй транспортировку груза в Лондон. Благодарю вас за то, что спасли мне жизнь, майор, – может быть, Пухову показалось, но как будто тонкая усмешка тронула губы Дровосека, – а также за дельные советы. Полагаю, что со всем остальным мы справимся сами.

– Полагаю, что нет, – резко возразил Пухов. Он вдруг вспомнил слова генерала Толстого, что жизнь человека постоянно делится на «до» и «после» потери. «Какой именно потери?» – уточнил у генерала Пухов. «Это философская категория, – объяснил генерал. – Иногда она выражается в конкретном и осязаемом, иногда нет. Но человечек знает, знает про свою потерю. В сущности, жизнь есть сплошной подъем, а может, сплошной спуск по лестнице потерь. И есть, наконец, главная потеря, – подвел итог генерал, – до которой человек был один, а после – другой». «Что означает, другой?» – поинтересовался Пухов. «Не знаю, – пожал плечами генерал, – наверное, ему больше нечего терять. Люди после потери, способны на самые неожиданные вещи».

Майор Пухов подумал, что генерал был прав насчет главной потери. Сегодня утром он узнал про смерть матери, но не стал другим. Он стал другим после других смертей много лет назад в пустыне на границе Афганистана и Пакистана.

Капитан Сергеев, старший лейтенант Борисов, сержант Арцеулов…

Борисов – лучший из известных Пухову снайпер – умер легко. Он лежал на песке лицом вниз. С развороченным черепом, без сознания, но живой. Мозг выпирал из костяных проломов как серая в красной паутине губка. Мозг был мертв, а сердце все еще билось. Смерть была для него избавлением. Арцеулов – водитель, корректировщик огня, контактный (голыми руками) убийца, подрывник – находился в болевом шоке. У него была до локтя оторвана правая рука и прострелены обе ноги. Пухова искренне удивил промелькнувший в его глазах ужас. Тогда Пухов подумал, что это неподконтрольный страх смерти. Сейчас он понимал, что Арцеулов перед смертью узнал его. Стало быть, причина ужаса была иная. Капитан Сергеев был всего лишь контужен. Он сидел на песке к Пухову лицом. «Ты не поверишь, – громко, как все контуженные, прокричал капитан, – но я, как только это увидел, сразу понял, что ты это сделаешь». Это были его последние слова. Он неестественно долго оставался в сидячем положении, и Пухову пришлось сделать контрольный выстрел. Он подошел ближе. Капитан сидел на песке, прислонившись к черному, гладкому как зеркало камню. Пухов, помнится, подумал, что это не иначе как метеорит. Камень был гораздо симпатичнее на вид главного – священного для мусульман – черного камня в Мекке. Его удивило, что рядом с камнем лежал не пустой еще пистолет. У контуженного, частично потерявшего координацию движений Сергеева, естественно, не было шансов, но по крайней мере он мог попытаться… Пухов свято верил в закон сохранения энергии. В конечном итоге главная потеря означала для человека ликвидацию частицы самого себя (собственной души). Майора сильно занимал вопрос: что, в соответствии с законом сохранения энергии, приходит взамен ликвидированного (утраченного) на освободившееся место? «Пепел, сынок, – объяснил ему генерал Толстой, – я называю это – живой пепел. Есть пепел, который стучит в сердце, а есть, который стучит, в душу. Второго в природе много больше, сынок…»

– Вы что-то сказали? – лицо Дровосека было темно и непроницаемо, каким и должно было быть лицо человека, распоряжающегося жизнями и миллиардами.

Пухов подумал, что открытая генералом Толстым матрица отношений воли и ума вполне переносима на отношения денег и закона. «Большие деньги всегда безбожны и беззаконны, – подумал майор, – во все века деньги, как воля на ум, ведут наступление на закон. Конечная их цель – Подменить закон собою. Но только вернется ли золотой век, – засомневался майор, – от взаимоуничтожения (взаимозачета) денег и закона?»

– Мне бы хотелось продолжить разговор наедине, – Пухов как большую куклу или манекен поднял за плечи Ремера из кресла, толкнул в сторону двери. – Я не собираюсь никого шантажировать, набивать себе цену, вообще, не собираюсь долго говорить. Я хочу сделать вам, господин Дровосек, одно – его можно рассматривать и как коммерческое – предложение.

– И вкачайте им прямо сейчас через наш шланг-шприц в желудки какого-нибудь чисто английского напитка, – сказал Дровосек. – Я не говорю о такой мелочевке, как разные там лондонские прибамбасы у них в карманах, вроде позавчерашних использованных билетов на подземку. Хотя, вряд ли они бы стали ездить там на подземке…

– Деньги? – спросил Ремер.

– Я понимаю, – усмехнулся Дровосек, – мстящий за сестру армянин вряд ли бы стал шарить по карманам…

– Но лондонские бомжи… – покачал головой Ремер, – вся эта сволочь, промышляющая на помойках вдоль Темзы…

– Перевод, – посоветовал Пухов, – миллионов двенадцать, не меньше, в Лондон на имя господина Хуциева; через самый грязный банк со страховкой и отзывом суммы в случае невостребования в течение суток. Как только Хуциевы будут на месте – деньги должны уйти обратно.

– Логично, – прошептал Дровосек. – У меня такое чувство, майор, что происшедшее не застало вас врасплох. Ваш дар предвидения вызывает у меня искреннее восхищение…

– Это всего лишь моя работа, шеф, – ответил Пухов. – Когда-то она, не скрою, доставляла мне большое удовольствие, сейчас я действую, скорее, по инерции. Если вы испытываете временные финансовые затруднения, я могу одолжить вам требуемую сумму.

Майор Пухов не собирался этого говорить. Фраза произнеслась сама собой, и это насторожило майора. Он вспомнил, как в добрую минуту в баньке на Лубянке на том самом как бы несуществующем этаже-музее генерал Толстой, всласть намахавшийся веничком, заметил вскользь, что момент присутствия дьявола, так сказать, свидетельство его заинтересованности в происходящем обнаруживается не по запаху серы или ядовитым клубам дыма, а по немотивированно возникающей в разговоре теме денег. Речь идет совершенно о других вещах – и вдруг откуда-то деньги. «А знаешь почему? – хитро сощурился с полка генерал. – Потому что хозяин всех денег – он! Это его'тер-ритория, людишки, в особенности, богатенькие людишки, на ней сугубо временно. Вот почему, – издевательски закончил генерал, – я стараюсь как можно реже повышать зарплату сотрудникам. Будь моя воля – я бы им вообще не платил!»

– Пока еще я не беру взаймы у начальников собственной службы безопасности, – сказал Дровосек. – Хотя, не скрою, мне льстит, что у меня работают столь состоятельные люди, – повернулся к Ремеру. – Проведи платеж через владивостокский Океан-банк. У хозяина как раз подходящая фамилия… Кутуб-заде, да? А возвращение – только через Центральный с соблюдением всех формальностей. У нас мало времени. – Ремер вышел. – Хоть вы и богаты, как Крез, майор, – шеф пригласил Пухова присесть в черное кожаное кресло перед стеклянным столиком, – я тем не менее почему-то уверен, что ваше коммерческое предложение не связано с деньгами.

Майор Пухов подумал, что всю историю его отношений с генералом Толстым можно уподобить долгому качанию на качелях между двумя мыслями: генерал гениален – генерал безумен. Как всякий гениальный безумец или безумный гений, генерал Толстой много и с пафосом говорил на отвлекающие темы – о судьбе России, несчастьях, свалившихся на русский народ, и мимоходом и вскользь – о главном. Поначалу майор по наивности полагал, что главное – это деньги. Потом – что власть. Но и власть интересовала генерала только как средство реализации неких целей. Генерал почитал за благо жесткую консолидированную власть, у которой доставало сил и средств на проведение специальных операций в масштабах страны. Нынешнюю российскую власть генерал Толстой как бы не замечал. Она не могла ни серьезно ему помешать, ни сколько-нибудь существенно помочь.

Пухов однажды спросил его, а как быть с известным тезисом о том, что всякая власть от Бога? «Сердцу Господа милы постепенность и несуетность, – ответил генерал Толстой. – Сей тезис уместен только в отношении наследственных монархий. Потому-то, кстати, они и были повсеместно ликвидированы. Но он совершенно неуместен в моменты роения, как сейчас в России. Неужели тебя не удивляет, майор, что на многих старинных гравюрах дьявол изображался в виде кошмарного насекомого. А ад – это же классический муравейник, точнее – не будем оскорблять этих симпатичных созданий – антимуравейник». «И все же не понимаю, чем, собственно, плох момент роения? – помнится, не согласился Пухов. – В обществе утверждаются новые идеалы, к власти приходят новые люди, наконец, из ничего возникают огромные состояния…» «Насекомые, – перебил генерал, – самые жестокие твари, из всех живущих на земле. Есть мнение, – он понизил голос, как будто был членом Политбюро, в то время как Пухов – всего лишь членом ЦК, передавал же ему генерал Толстой неофициальную точку зрения Генерального секретаря, – что их создал… вовсе и не Бог! Ладно пчелы, но… пауки, истязающие животных оводы? В момент роения, майор, общество существует по законам преисподней, то есть вне жалости, милосердия и первичной совестливости, свойственных теплокровным млекопитающим. Ведь так? Затянувшийся момент роения, майор, это уже не временный, так сказать, прорыв некоей силы, это – приуготовление человечества к чему-то совсем новому, неожиданному, но неоднократно предсказанному». «Вы имеете в виду… Антихриста?» – Пухов в ужасе вспомнил его же, генерала Толстого, слова, что умные люди в глубокой старости обычно свихиваются на Боге и дьяволе, простые же (генерал употребил средневековый термин – «простецы») – на еде и дерьме. Генерал Толстой, как гениальный человек, свихнулся не на Боге и дьяволе, а на Антихристе, не на еде и дерьме, а на («…изблюю тебя из уст своих…», вспомнил Пухов Библию) блевотине, и не в старости, а гораздо раньше, хотя ни майор Пухов, ни другие знавшие генерала люди не представляли, сколько ему лет. Он был всегда. И при этом его как бы не было. Как загадочного этажа-музея с банькой на Лубянке.

– Учитывая специфику товара, с которым вам приходится иметь дело, майор, – сказал Дровосек, – я полагаю, что ваше коммерческое предложение – это чья-то жизнь и чья-то смерть.

– Ваша, ваша жизнь, господин Дровосек, – Пухов разговаривал с главой крупнейшей в России финансово-промышленной группы, но почему-то думал о генерале Толстом, вдруг давшем ему вольную, когда Пухов не только о ней не просил, но был готов работать на генерала даром. «Это мой крест, – вздохнул, прощаясь с ним у дверей кабинета, генерал Толстой, – я отпускаю людей в моменты, когда они мне нужнее всего». Необъяснимые и нелогичные поступки и действия генерала, столь удивлявшие и огорчавшие майора в последние месяцы их совместной работы, вдруг выстроились перед мысленным взором Пухова в прямую (и кратчайшую из всех возможных) линию к совершенно бредовой цели. «О Боже, – ужаснулся майор, – он действительно в это верит!»

– А чья смерть? – услышал майор Пухов голос Дровосека.

– Генерала Сака, – автоматически и без малейшего выражения произнес он. – Генерала Сака – президента и главнокомандующего вооруженными силами Республики Гулистан, которому, как я понимаю, вы немного задолжали. Или я ошибаюсь, господин Дровосек?

– Круто, – чуть слышно произнес Дровосек. – Это звучит круто.

– Визит братьев Хуциевых в Лондон – всего лишь отсрочка платежа, – сказал Пухов. – Генерал Сак придет к вам. И вы это знаете.

– Я все время думаю, майор, – посмотрел в окно, где не было ничего, кроме возобновившейся метели, Дровосек, – зачем вы у меня работаете? Кто вас послал? И… не вижу в России такого человека.

– Иной раз, господин Дровосек, – бросил быстрый взгляд на часы Пухов, – монета встает на ребро, а подстреленная птица падает не вниз, а вверх. Вы еще услышите в новостях про рейд гулийских террористов на станицу Отрадную. Они все время говорят про пожилую женщину, которая не расслышала приказа террористов следовать за ними и была расстреляна на крыльце своего дома. Эта женщина – моя мать, господин Дровосек. Она глухонемая. Как видите, наши намерения в отношении генерала Сака совпадают.

– Значит, вы это сделали…

– Ни в коем случае, – перебил шефа Пухов. – Поверьте, я неплохо знаю этих людей. Один из них на моих глазах выстрелил совершенно невиновному человеку в лицо. У меня не было другого выхода. Вернее, был. Но тогда на их месте сейчас лежали бы вы и Ремер.

– Вы верите в такие совпадения, майор? – покачал головой Дровосек.

«Если бы Бог сел с дьяволом играть в карты, – ни к селу ни к городу вспомнил Пухов слова генерала Толстого, – Бог бы, вне всяких сомнений, проиграл. Вот почему Бог никогда не садится играть в карты с дьяволом».

– Это уже не имеет значения, господин Дровосек. Боюсь, у нас просто нет иного выхода. Сколько вы задолжали генералу Саку?

– Все, – развел руками Дровосек, – я задолжал ему все, что у меня есть и даже больше.

– Вы должны ему все, что Центробанк списал по так называемым гулийским авизовкам? Но ведь… – замолчал майор.

– Договаривайте, – усмехнулся Дровосек. – Вы ведь хотели сказать, что в этом случае и смерть генерала Сака для меня всего лишь очередная отсрочка?

– Он требует отдать долг?

– Часть долга и очень срочно, – ответил Дровосек. – Но этой части достаточно, чтобы компания рухнула. Они были очень настойчивы, майор.

– Пусть рухнет, – сказал Пухов. – Вы-то, надо думать, не рухнете.

– Что такое финансово-промышленная группа «ДроvoseK»? – спросил Дровосек и после паузы продолжил: – Когда говорят об историческом выборе России, то обычно говорят о демократии. Когда говорят о демократии в России, то говорят о рыночной экономике. Когда говорят о рыночной экономике, то в первую очередь говорят о частном капитале. Когда говорят о частном капитале, то сразу же вспоминают обо мне, майор, о моей финансово-промышленной группе. Таким образом, исторический выбор России – это я, Дровосек. ФПГ «ДроvoseK» – витрина российских реформ, витрина российского рынка. Это сорок миллионов вкладчиков, майор. Если компания рухнет, у нынешнего президента нет ни малейших шансов на очередное переизбрание. Конец компании, майор, это конец правящего режима, пересмотр исторического выбора России. Меня уже предупредили. Вы не назвали цену, майор… Вы не из тех, кто работает даром. Допускаю, что вы не нуждаетесь в деньгах. Чем я должен с вами расплатиться? Неужели… – дико захохотав, Дровосек откинулся в кресло. Он был совершенно пьян.

H

Едва Илларионов, притворив за собой балконную дверь, с опаской вцепился в гибкую лестницу, вертолет рванулся в ночное небо, как если бы Илларионов был схватившей крючок с червяком рыбой, а вертолет удилищем.

Еще несколько мгновений назад он сидел в теплом кресле в любимом коридоре и если и думал о Чем-то, то о горячей ванне, постели и плавно переводящем в сон детективе, но никак не о холодном осеннем небе и вертолете. Мелькнула мысль, что ют так, наверное (в крайнем отчаянье), отрывается от тела душа в случае неожиданной кончины.

Илларионову было смертельно одиноко в ночном небе над (внизу и справа) обитом медью шпилем МИДа на Смоленской площади. По шпилю, как по колпаку шута бубенчики, бежали красные огоньки. Квадратную верхушку здания как столб подпирал могучий зеленый луч, в сужающемся конусе которого встревоженно летали вороны, но может и предсказанные злокозненные апокалипсические птицы с красными глазами и железными клювами.

Очертания вертолета наверху не угадывались. Вероятно, он был штучно изготовлен по новейшей технологии и был неразличим не только для локаторов, но и для глазастых людишек, над головами которых пролетал с неясными целями.

Илларионов подумал, что если крестный вознамерился с ним покончить, то казнь обещает быть весьма поучительной и многоуровневой в смысле ассоциаций. Тут и Икар, возомнивший, что может не только летать подобно птице, но и долететь до самого солнца. И самонадеянный Фаэтон, раздолбавший колесницу Гелиоса. И, наконец, падший (в переносном, а в случае с Илларионовым и в самом что ни на есть прямом смысле) ангел. Единственно, огорчился раскачивающийся в холодном небе маятником Илларионов, он может не успеть выстроить адекватный своему положению ассоциативный ряд. «Если я маятник, – подумал он, – а судьба – часы-ходики, то самое время меня вздернуть, как гирьку, вверх».

В этот момент лестница и впрямь плавно устремилась вверх. Илларионов понял, что пилот включил лебедку. Он сам не заметил, как плавно втянулся в открытый люк, который мгновенно под ним закрылся, спрятав небо в створках железных пластин, так что Илларионов оказался хоть и в кромешной тьме, хоть и в полусогнутом, как пейзан перед сеньором, положении, но как бы на твердом полу. Он пополз вперед и вскоре уткнулся носом в дверь, ведущую – куда же еще? – в кабину.

Илларионов нащупал ручку. Дверь легко подалась, он шагнул внутрь и… ему показалось, что ожидаемое падение наконец-то свершилось – под ноги и навстречу ему, как злые разноцветные осы, бросились огни простирающегося внизу города. Илларионову еще не доводил ось летать в вертолете, кабина которого была прозрачна до такой степени, что казалось, нет никакой кабины, а есть странно отвердевший, принявший форму эллипса (капли) участок неба.

Победив удивление, Илларионов разглядел штурвал, электронное мигание приборов на новомодной какой-то – вогнуто-выгнутой – панели управления, и, наконец, генерала Толстого в кресле пилота. Имелось и свободное кресло. Машина, стало быть, была двухместной. Илларионов с облегчением поместился в свободное кресло, не в силах оторвать взгляд от плывущего в огнях сквозь ночь, как рыба в чешуе сквозь воду, города.

Илларионов обратил внимание, что небо над Москвой слоисто. Оно как бы являлось безлюдным продолжением города. Определенно можно было вести речь о некоей архитектуре неба, которое в нагромождении облаков, преломлении света и теней выстроило над настоящим городом воздушную пародию города, небесный, так сказать, антигород. Даже обязательная для всякого уважающего себя города реклама наличествовала в небесном антигороде. Над поразительно прямоугольным и темным, как стеклянный небоскреб, в котором отключили свет, облаком висел сорвавшийся с якоря аэростат с фосфоресцирующими буквами: «Финансово-промышленная группа «ДроvoseK».

Илларионов не мог не обратить внимания, сколь неприкаян и грустен в кресле пилота (Илларионов до сих пор не знал, что ему, оказывается, не составляет сложности управлять сверхсовременным вертолетом) генерал Толстой. В шлеме с наушниками, в теплой кожаной куртке с пугающей эмблемой «U.S. Air Force» крестный выглядел едва ли не более одиноким, чем – совсем недавно – раскачивающийся в небе подобно маятнику крестник. Это была ни с чем не сравнимая печаль пророка, утомившегося от собственного знания. Не знающая исхода печаль человека, которого невозможно обмануть, но от которого, тем не менее, сокрыта истина, как сокрыта от дальтоника замаскированная посреди белой страницы в красных и зеленых кружочках цифра «6» или «9». Печаль Кассандры, отчаявшейся кого-то в чем-то убедить, взявшейся самостоятельно уничтожить деревянного, нашпигованного воинами, как спелый арбуз семечками, коня.

– Который час, сынок? – полюбопытствовал генерал Толстой.

– Без семи двенадцать, – Илларионов удивился, что в столь совершенной машине нет такого простого приспособления, как часы.

– Часы – символ протестантской цивилизации, – вздохнул генерал Толстой. – Странно, что ни одно из западных государств не вынесло изображение часов на государственный флаг или герб.

– Наверное, они не знают, какое должно быть время на часах, – предположил Илларионов.

– Без семи минут двенадцать, какое же еще? – как о чем-то непреложном, раз и навсегда решенном (о чем глупо спорить) заявил генерал Толстой.

– Почему? – тем не менее уточнил Илларионов. Вертолет никуда не летел, бесшумно покачивался над городом. Илларионову показалось, что он слышит свист ветра, обтекающего каплевидное тело вертолета. Он подумал о функциональном предназначении этой машины – штурмовик, разведчик, поисковый? Но так ни на чем и не остановился.

– Потому что двенадцать – это конец, исход, п…дец, ведь так, сынок? – охотно объяснил генерал Толстой, – а семь – Божье число. Бог из последних сил держит стрелки, но, похоже, силы его оставляют.

– Неужели отпустит стрелки? – Илларионов подумал, что ради того чтобы узнать о близком конце света, вне всяких сомнений, стоило взлететь среди ночи на вертолете над городом.

– В средние века, сынок, – доверительно склонился к нему генерал Толстой, – меня бы сожгли на костре.

Илларионов вежливо промолчал, не решившись озвучить мысль, что, может статься, это было бы не самое плохое решение средневековых людей.

– Тебе известна наивысшая точка – Джомолунгма, Пик коммунизма – грусти, сынок? Выше которой смертному человеку подняться не дано?

– Выше которой только орлы? – предположил Илларионов.

– Орлы? Причем тут орлы? Кого ты имеешь в виду? – с подозрением посмотрел на него генерал Толстой.

– Вы полагаете, Пик коммунизма грусти существует?

– Боюсь, что да, – генерал коснулся штурвала и выправил положение вертолета в пространстве относительно некоего, одному ему известного ориентира. Быть может, той самой наивысшей точки – Пика коммунизма – грусти, сомнение в существовании которой выразил Илларионов. – Суть заключается в математическом доказательстве того, что категория истины есть категория отсутствующая. Грубо говоря, в основе политики, искусства, науки и прочих занятий человечества лежит нечто не имеющее места быть, то есть вакуум, пустота. Или – что угодно.

Илларионов более не сомневался: генерал Толстой просто-напросто издевается над ним! «Кто дал ему этот вертолет? – ужаснулся Илларионов. – Кто позволил ему летать над Москвой? Полеты над Москвой запрещены распоряжением Правительства Российской Федерации от 19 апреля 1998 года за номером ПН-406/8917!»

– В условиях математически доказанного отсутствия истины, – продолжил генерал Толстой, – в разряд чисто умозрительных мнимых величин переходят такие понятия, как долг, служение, идеалы. В особенности, идеалы… – добавил задумчиво. – Который, говоришь, час?

– Без двух двенадцать, – Илларионову уже не казалась дикой мысль, что генерал Толстой вытащил его сюда с балкона только потому, что оставил дома часы.

– Да, конечно, внутри человека есть нечто отзывающееся, реагирующее на истину, так сказать, изначально встроенный прибор с заводской гарантией – душа, – продолжил генерал. – Но знания, сынок, особенно приобретенные без меры, в отягчающих объемах сначала дезориентируют, потом выводят из строя этот тонкий прибор. Если верно, что человек на девяносто процентов состоит из влаги, то они выпаривают живую душу, оставляя в сухом остатке гремучую черную соль… А может, пепел. Душа, сынок, – генерал Толстой смотрел уже не Илларионова. Куда-то вбок, по касательной над городом летел его взгляд, – была дана человеку, чтобы ориентироваться в мире простых понятий. Возделывать сад, пасти коз, воспитывать детей, смотреть в окно, как петух топчет курицу, и советоваться с Господом. Так на кой черт надо было все усложнять? На кой черт понадобились деньги? Эти добрые люди были правы, когда сжигали на костре Джордано Бруно и вразумляли Галилея. Но они проиграли, сынок. Причем не по своей воле… Ага! – буквально влип в прозрачную плоскость кабины генерал Толстой.

Два неоновых луча – зеленый и сиреневый – вдруг стремительно скрестились в некоей точке внизу. От их скрещения родился третий – ослепительно белый – луч, который на мгновение перечеркнул небо, как учитель лист тетради с неверным решением задачи. Вдоль луча, как горсть шелухи от семечек, стремительно пронеслись какие-то… птицы? Нет, пожалуй, не птицы. У тварей были слишком длинные крылья и летели они не по-птичьи – легко и осмысленно, а тупо и безжалостно, как посланные судьбой дротик или копье. Илларионова неприятно удивило, что вершина странного луча уперлась прямо в крышу его дома. «Куда подевались эти твари? – подумал он. – Неужели сели… на мой балкон? Боже мой, я же не закрыл дверь!»

– Что это? – спросил Илларионов.

– Трагедия новейшей истории, Сынок, – повернулся к нему генерал Толстой, – заключается в том, что истина заменена предначертанием. А что такое предначертание? – сам у себя спросил и сам же себе ответил генерал Толстой: – Предначертание – это, в сущности, схема, чертеж, под который приходится подгонять живую жизнь. Всякое творчество по живой жизни, всякое реформаторство, сынок, можно уподобить ваянию!.. не по мрамору, а по кровоточащему, сопротивляющемуся, воющему от боли и ненависти мясу! Ты не поверишь, сынок, но это была саранча. Хотя я и сам не верю…

– Саранча? Зимой? Не может быть.

– В отсутствие истины – еще как может, – вздохнул генерал Толстой.

– Если я вас правильно понял, товарищ генерал, – Илларионов более не сомневался, что лучи и саранча – это какой-то хитрый оптический обман (генерал Толстой, как известно, был большим мастером таких обманов), – вы огорчены тем, что для вас открыто предначертание сущего, но скрыта истина, то есть смысл происходящего?

– Истина хотя бы в том, – ответил генерал, – что русские не любят деньги и собственность, не желают жить по законам денежно-собственнических отношений, но вся Россия сейчас сходит с ума из-за денег и собственности. Или в том, что японцам по складу их души более всего в жизни ненавистна техника. Но они заваливают своей техникой весь мир.

– И что же из этого следует? – Мысль показалась Илларионову интересной, но спорной. Поди разберись, ненавистна японцам техника или нет? Что же касается русских, то Илларионов лично знал многих, готовых ради денег и собственности на все.

– Всего лишь то, сынок, что тезис «пусть расцветают сто цветов» оказался в современном мире несостоятельным, – вздохнул генерал Толстой. – В настоящее время мы в России имеем дело с денежно-собственнической псевдоцивилизацией. Энергия псевдоцивилизации оказалась сильнее воли отдельно взятых посвященных, скажем так, людей. Всякая же псевдоцивилизация, псевдокультура, как тебе известно из книг, есть преддверие эры Антихриста. Кстати, – генерал Толстой посмотрел вниз, но след белого луча давно истаял в рекламном небе, – как и ночная зимняя саранча.

«Не хотелось бы, – подумал Илларионов, – чтобы эта саранча в данный момент отогревалась у меня дома…»

– И я, и твой отец, – взял штурвал на себя генерал Толстой, и вертолет плавно устремился вверх, – как могли и даже сверх того служили государству. Но согласись, какой смысл служить государству, когда оно превратилось в основной инструмент псевдоцивилизации? Что представляет из себя сегодня наше государство? Наше государство, – с величайшим отвращением произнес генерал Толстой, – это машина по переводу денег за границу и наделению собственностью разной сволочи, которая эту самую собственность сжирает как саранча. Я умываю руки! – он поднял руки над штурвалом, и получилось, что генерал как будто решил сдаться невидимому, но определенно находящемуся в небе противнику.

– Куда мы летим? – поинтересовался Илларионов, потому что внизу показались темная и извилистая под железными мостами Москва-река, Воробьевы горы, дома приемов и служебные особняки членов правительства.

– Я хочу подать рапорт, сынок, – в глазах крестного (или это только показалось Илларионову?) сверкнули слезы. – Мне пора на заслуженный отдых. Я хочу, чтобы ты заступил на мое место…

Илларионов и раньше знал, что его крестный любит покуражиться. Но нынешний его кураж был сродни знаменитому сталинскому: «Вы должны были жаловаться на меня в ЦК!», сказанному, кажется, Туполеву, которого после пяти лет отсидки в телогрейке доставили в Кремль.

– На чье имя вы будете писать рапорт? – спросил Илларионов. – Кто ваш непосредственный начальник? Директор ДФБ? Президент?

– Президент? – удивился генерал Толстой. – Да-да, в России сейчас правит президент…

Илларионов вспомнил последние слова умирающей гадалки Руби. Собственно, он знал, зачем генерал Толстой выдернул его из теплой квартиры в холодное небо, но не знал, к чему эти бредни о рапорте и пенсии. В нынешней России не существовало человека, которому генерал Толстой мог бы подать рапорт, вообще не существовало человека, который мог бы принять относительно генерала любое – не важно какое – решение.

– Говорят, что он еще жив, – добавил Илларионов, – и хочет досрочно переизбраться сразу на два срока. Чтобы больше не отвлекаться, не беспокоиться по таким пустякам.

Генерал Толстой заложил крутой вираж. Они прошли над высотным зданием университета в опасной близости от шпиля. Сидящие внизу на стилобате чугунные фигуры с книгами были освещены желтыми прожекторами, и казалось, страшные мужчина и женщина с прямыми спинами читают ночью книгу судьбы.

– Ты мой самый любимый ученик, – смахнул слезу генерал Толстой, – но у тебя есть один-единственный недостаток: ты непочтителен к старшим.

– Просто я ценю ваше время, товарищ генерал, – возразил Илларионов.

– Как ты думаешь, сынок, – задумчиво посмотрел вниз на определенно превышающий дозволенную скорость «мерседес-600», который буквально брали в клещи два не озаботившихся включить фары джипа, генерал Толстой, – что предопределило конец западной цивилизации?

– Конец? – усомнился Илларионов.

«Мерседес» в результате хитрого маневра с вылетом на проезжую часть почти ушел от джипов, но люди в джипах решили не искушать судьбу. Сразу две пунктирные огненные линии ушли в темный салон «мерседеса». Он ткнулся бампером в гранитную тумбу набережной, потом, как гимнаст на руки на перекладине, встал на фары и, проломив секцию ограды, ушел метров с пятнадцати, не меньше, вниз, в воду. Илларионов еще сильнее засомневался в близком конце западной цивилизации, когда увидел, что «мерседес» продолжает светить фарами и в воде, выявляя на дне какие-то бревна и завязанные в узлы металлоконструкции. Илларионов подумал, что вряд ли цивилизация, производящая столь совершенные механизмы, сдастся без боя.

– Конец, – повторил генерал Толстой. – Возникновение псевдоцивилизаций – верный признак конца основной цивилизации. Это метастазы. Вы – молодые – как-то невнимательно читаете Священное Писание. Никто же не говорит о царстве Люцифера или республике Бафомета. Люди, скажем так, в основной своей массе психологически не готовы славить огнедышащую сволочь, которая пришла, чтобы сжить их со свету. Речь идет о вполне интеллигентном парне, который даже внешне будет напоминать Христа. И речи его на первый взгляд будут звучать логично и убедительно. Я думаю, он будет говорить о праве наций на самоопределение, бичевать пороки власть имущих и провозглашать примат прав отдельной личности над правами организованных сообществ людей, то есть государства. Я бы так определил понятие псевдоцивилизации, сынок: внешняя копия с не поддающимся осмыслению внутренним содержанием – преддверие скорых потрясений.

Илларионов подумал, что определение – хоть сейчас огненными буквами на страницы черной книги, которую (в двух экземплярах) читали на стилобате перед университетом чугунные мужчина и женщина со страшными лицами и прямыми спинами.

– Сказано же, – продолжил генерал Толстой: – «И погубит их душа мертвая, механическая, коей дерзнут они подменить Божий промысел, то есть душу живую, богоданную».

– Где сказано? – удивился Илларионов.

– Ох уж эти древние рукописи, – покачал круглой лысой головой генерал Толстой, – чем ближе к оглавлению, тем проще с ними работать. В их пророчествах есть одна странная закономерность. Они наполняются смыслом по мере невозможности что-либо изменить. Эти древние письмена, сынок, расшифровываются исключительно при помощи тех самых новейших технологий, которые, как явствует из расшифрованных пророчеств, способствуют погибели мира. Сказано, сынок, сказано…

Илларионов взглянул на часы на руке. Одна минута первого. Это было совершенно невозможно! Не могли же они облететь всю Москву, обсудить проблемы мироздания за… три минуты?

– Компьютер, сынок, – сказал генерал Толстой, – есть альфа и омега конца цивилизации. Я понимаю, что рискую показаться дремучим ретроградом и врагом прогресса, но компьютер, сынок, это и есть покушение на человеческую душу в том виде, в каком замыслил ее Господь, замена ее некоей суммой скверных, разрушительных знаний, создание мертвого, механического аналога души. Компьютер – это медленная или быстрая смерть души. Всемирная компьютерная сеть Интернет имеет все шансы превратиться в отстойник вселенского зла. Эта электронная вершина горы Брокен, куда, как тебе известно, слеталась на шабаш вся нечисть мира. Но они слетались туда всего раз в год, то есть арендовали гору только на одну ночь. Интернет будет принадлежать им целиком и полностью. Мне, естественно, можно возразить: по Интернету, мол, как по венам течет живая и светлая кровь знаний. Да, отвечу я, но эта кровь заражена СПИДом! Интернет открыт злу, сынок, равно как и всем низменным, извращенным инстинктам. Никто, сынок, ни генеральный секретарь ООН, ни папа римский, ни президент Соединенных Штатов Америки, не в силах контролировать входящие туда и исходящие оттуда потоки информации. Попавшему туда поначалу кажется, что он попал в райский мир знаний, но на самом деле он попал в страну Антихриста! Как только создание всемирной компьютерной сети будет завершено, как только в нее будет вовлечена большая часть человечества – настанет его эра. Он уже сейчас – нематериально – живет в компьютерных сетях. Но, я полагаю, не так уж долго осталось ждать и его материального воплощения. Я пытался этому помешать. Но каждый раз обстоятельства оказывались сильнее меня, сынок. Один раз я потерял друга – твоего отца, – горько вздохнул генерал Толстой, – другой – семьдесят семь миллионов долларов. Я знаю, что не в деньгах счастье, но… – вдруг замолчал. – Я остался без ста рублей и ста друзей…

Илларионов прекрасно знал, что его начальник никогда не говорит ничего лишнего. Особенно когда делает вид, что жалеет о сказанном. Цифра семьдесят семь миллионов возникла не случайно. Илларионов подумал, что лично для него, полковника-отставника, это очень значительная сумма. Но в то же время сумма ничтожна, если речь идет о попытке предотвратить рождение (воплощение, материализацию?) Антихриста.

– Что остается делать нам – скромным контрразведчикам – в сложившейся ситуации? – отечески посмотрел на Илларионова генерал Толстой. – Только читать древние рукописи. И скорбеть… Ты, конечно, можешь послать меня куда подальше, сынок, но его появление предсказано.

– Боже мой, неужели вы верите в эту галиматью? – ужаснулся Илларионов.

– Я бы не верил, сынок, – развел руками крестный, – если бы там речь не шла о том, чему я сам был свидетелем. Видишь ли, сынок, его путь прослежен, начиная с шестого колена. Это страшные страницы – их можно расшифровать только с помощью самого современного компьютера, но смысл этих древних текстов меняется в зависимости от сегодняшних обстоятельств! Более того, – понизил голос, как будто приготовился сказать что-то крайне вынужденное и неприличное, – от изменений политической обстановки… Я выдаю тебе последнюю государственную тайну России, сынок. Чего ее хранить, раз государство превратилось в инструмент уничтожения государства? Иногда мне кажется, – продолжил генерал Толстой, – что основная цель этих страниц не столько предупредить о нем, сколько защитить его! То есть увести охотников по ложному следу. Я действительно хочу на пенсию, – потер пальцами виски. – Хотя, сынок, у нас есть еще в запасе лет… тридцать относительно спокойной жизни. Не обязательно в России. Мне так хочется приобрести остров где-нибудь в Полинезии, естественно, подальше от атолла Муруроа, где эти подонки-французы взрывают ядерные бомбы. Я бы позаботился, чтобы ненужные люди меня не беспокоили, открыл бы на острове школу пророков… Потом бы передал ее тебе, сынок… Тридцать лет, конечно, не Бог весть какой срок, но… как там у Пушкина? На свете счастья нет, но есть покой и воля. Тридцать лет покоя и воли… – мечтательно покачал головой генерал Толстой.

– Сколько вам будет через тридцать лет? – не выдержал Илларионов. – Сто двадцать?

– Я знаю, о чем ты думаешь, сынок, – погрозил ему пальцем крестный.

– Я готов хоть сейчас на остров, – решил не продолжать скользкой (опасной) темы Илларионов. – Как говорится, не выходя из вертолета.

Он подумал, что если и впрямь уподобить душу компьютеру, то слова: «Я знаю, о чем ты думаешь» всегда таят в себе опасность. На жестком диске души было много разных файлов и далеко не всеми из них следовало гордиться.

– Ты думаешь, отчего бы мне не заняться более приличествующими вещами, такими, к примеру, как поиски философского камня, определение формулы эликсира вечной юности, выращиванием в колбе гомункулуса? – спросил генерал Толстой. – Все это было и ушло, исчезло. Все сущее, сынок, уходит исчезая и исчезает уходя…

– Полагаю, это для вас пройденный этап, – уважительно заметил Илларионов. – Принимая за доказательство ваш возраст, физическую форму, а также понесенные финансовые потери.

– Я вынужден констатировать, сынок, – рассмеялся генерал Толстой, – что мне не удается задурить тебе голову. Это еще один довод в пользу того, что ты должен занять мое место.

– Предпочел бы составить вам компанию на острове в школе пророков, – не согласился Илларионов.

– Я не могу бросить страну, сынок, – тихо произнес генерал Толстой, – пока не исчерпаю всех своих и чужих, – бросил быстрый взгляд на Илларионова, – возможностей спасти ее. Благо страны для меня превыше всего. Я не могу, как твой отец, сойти с дистанции.

– Категория блага темна и многопартийна, генерал, – возразил Илларионов. – Но прежде чем вы поставите передо мной задачу, так сказать, исчерпаете мои возможности, я бы хотел знать, хотя бы в общих чертах, конечную цель.

– Я научу тебя видеть сквозь стены, – словно не расслышал его крестный, – гипнотизировать с помощью стеклянного паука, приколотого к галстуку, предсказывать ближайшее будущее по положению луны относительно средней звезды на кремлевской башне, определять верность или неверность женщины по левой стороне листа фикуса, научу гадать по кошачьему глазу, по…

– Картам Руби, – подсказал Илларионов, – картам мертвых. – Он посмотрел вперед, и инстинктивно выставил руку. Прямо на лобовое стекло кабины неудержимо наплывал огромный аэростат с фосфоресцирующей надписью: «Финансово-промышленная группа «ДроvoseK».

Но генерал Толстой бросил вертолет вниз как пикирующий бомбардировщик, а над самыми крышами в тонких шипах и белых лилиях спутниковых телевизионных антенн плавно вывел машину из пике. Крыша была так близко, что Илларионов заметил полыхнувшие у трубы многочисленные кошачьи глаза. Сейчас гадать по ним было просто – кошки были насмерть перепуганы.

– Мы вступаем в область еще более темную и многопартийную, чем понятие блага, – устало произнес генерал Толстой. – Зачем тебе туда, сынок? Человек должен жить в единственном – своем – мире. Проникнув в смежные миры, ты можешь приобрести власть или богатство, но тамошние приобретения здесь оказываются для тебя бесполезными, потому что нарушается основной принцип мироздания – принцип подобия. Добытые там дары превращаются здесь в свою противоположность, а попросту говоря, в страдание. Смертным людям, сынок, не дано понять эту тоску. Она сильнее времени, сильнее пространства, не говоря об обычных человеческих чувствах. Мы – самые несчастные существа во Вселенной, сынок. Граница между мирами, сынок, есть граница превращения нечто в ничто. Я могу жить еще хоть десять тысяч лет, но я ничто во всех мирах, потому что однажды я имел несчастье перейти границу.

– Я бы этого не сказал, – Илларионов посмотрел на генерала Толстого и сам испытал ужас, сравнимый с ужасом кошек на крыше у трубы, когда на них спикировал вертолет. У крестного вдруг ввалились глаза, круглая лысая голова как-то съежилась или усохла. Илларионову показалось, что он смотрит в пустые глазницы мертвеца, точнее не человека. Ему захотелось перекреститься. Он едва удержал рвущуюся ко лбу руку.

– Крестись, крестись, сынок, иногда это помогает, – философски заметил вернувший себе прежний облик генерал Толстой. – Кстати, тебе пригодились подарки, которые я дарил тебе в детстве?

– Зеркало, медный жук и бабочка? Нет. Разве только зеркало. Один раз.

– Вот видишь, – опечалился генерал Толстой, – а ведь эти вещицы суть отражение той власти, которая, как ты полагаешь, что-то значит. Теперь ты понимаешь, сынок, сколь иллюзорно мое могущество…

– Где мой отец? – задал Илларионов совершенно неуместный для присутствовавшего на отцовских похоронах сына вопрос.

– Боюсь, что не смогу ответить на твой вопрос, – пожал плечами генерал Толстой. – Там, где он сейчас – там нет логики, там не действуют привычные для нас законы. Я даже не знаю, помнит ли он тебя?

– О чем он плакал тогда? – перед мысленным взором Илларионова-младшего пронесся рассекающий пространство и время черный ворон со стекающей кровавой слезой. – О чем лил кровавые слезы, когда был вороном?

– О чем может лить слезы ворон, сынок? – усмехнулся крестный. – Или о том, что клевал падаль, или – что пил живую кровь. Но скорее всего – что запивал падаль живой кровью.

– Я… увижу его? – Илларионов-младший, впрочем, не был уверен в точном соответствии глагола «увижу» предполагаемому действию.

– Обещаю, сынок, – проникновенно и искренне, как и положено при обмане, произнес генерал Толстой. – Я знаю, тебя беспокоит «Технология-36». Я расскажу тебе про нее, сынок, хоть и не думаю, что это доставит тебе удовольствие. Я отвечу на любые твои вопросы. Это твое последнее задание, сынок. Потом ты примешь решение. Если захочешь – займешь мое место, я проведу решение через коллегию, подготовлю соответствующий указ президента. Или купишь себе остров в Полинезии, сам откроешь школу пророков и будешь жить там в свое удовольствие.

Ядам тебе столько денег, сколько ты пожелаешь. Это даже не задание, сынок. У меня уже нет морального права тебе приказывать. Я всего лишь прошу тебя, сынок, помочь России. Я не могу оставить эту страну, пока существует хоть малейший шанс… Ты ведь знаешь, зачем я поднял тебя в небо, что мне от тебя нужно?

– Выборы, – сказал Илларионов. – Гадалка Руби сказала про выборы. Но почему вы так уверены, что они состоятся?

– Не имеет значения, состоятся они или не состоятся! – генералу Толстому, похоже, надоело играть роль доброго дяди, ласкового мудреца, волшебника из страны Оз. – Пусть эта плоскость реальности тебя не волнует. Отдай мне выборы, сынок.

– Вы хотите сказать, что не знаете результатов предстоящих выборов? – тихо спросил Илларионов. – Вам не известен результат этих сраных выборов? Гадалка Руби сказала, что…

– Мне известен результат сраных выборов, – еще тише ответил генерал Толстой. Илларионову не раз приходилось наблюдать приступы управляемого генеральского бешенства. – Я знаю, что сказала гадалка Руби. Я не сказал, что мне хотелось бы узнать результаты выборов, полковник Илларионов! – в прозрачной вертолетной кабине голос генерала гремел, как голос пророка в храме или сержанта на плацу. – Мне нужны сами выборы! Мне нужны все возможные и невозможные варианты их окончательного исхода! Ваша задача заключается не в том, чтобы сообщить мне, кто победит, а кто проиграет – это мне и без вас известно, а в том, чтобы предоставить мне возможность самому решить, кто победит, а кто проиграет. Я ясно излагаю свои мысли, полковник?

– Вы хотите подменить на этом отрезке истории России Господа Бога? Я вас правильно понял, товарищ генерал? – Илларионов посмотрел вниз. Вертолет висел на Сивцевым Вражком. Длинный, извилистый переулок был тих и непроницаем, как мистическая река народного волеизъявления. Но рядом ярко и нагло, как фальсификация, светил огнями пьяный Арбат.

– С одна тысяча девятьсот сорок девятого года, – ответил генерал Толстой, – мир управляется по законам киберпространства, то есть беззаконно. Сразу во все стороны, задом наперед и в темноте. Путь человечества более не освещается светом праведных душ. Я хочу вернуть Божий промысел на рельсы линейности, сынок. И ты мне в этой поможешь.

– А если нет?

– До сих пор у нас речь шла о прянике, – генерал Толстой плавно повел вертолет вниз. – Мне бы не хотелось говорить о кнуте, сынок. Единственно могу сказать: это не смерть, это гораздо хуже.

– «Технология-36»? – спросил Илларионов.

– Ты вынуждаешь меня цитировать Достоевского, – рассмеялся генерал Толстой, без малейшего смущения посадил вертолет прямо во дворе дома Илларионова. – С умным человеком и поговорить приятно… Я не ставлю жестких сроков, сынок, но, сам понимаешь, затягивать смысла нет. – Нажал кнопку на пульте, и прозрачная полость кабины со стороны Илларионова плавно раздвинулась. В теплую кабину ворвался холодный ветер.

– Мне будут нужны те древние рукописи, – сказал, покидая кабину, Илларионов.

– Я знаю, сынок, – ответил генерал. – Всю свою жизнь я только тем и занимаюсь, что меняю прошлое на будущее. Ты их получишь.

И когда Илларионов удалился на несколько шагов:

– Сынок! Ты ничего не хочешь сказать своему старому крестному?

– Только одно, товарищ генерал, – остановился Илларионов. – Надеюсь, вы знаете, что делаете.

– Хорошо сказано, сынок! – одобрил генерал Толстой. – Помни про саранчу.

Над вертолетом почти бесшумно закрутился винт. Генерал Толстой погрозил кулаком слишком близко приблизившимся к машине бомжам. Бомжи, однако, не сильно держались за жизнь, а потому проявляли в своем движении настойчивость зомби. Возможно, мысль подставить пропащую голову под рубящий винт казалась им не лишенной смысла. Генералу Толстому пришлось поторопиться со взлетом.

Когда вертолет оторвался от земли, Илларионов, наконец, понял, что именно он напоминает: саранчу!

…Через мгновение вертолет был высоко над Москвой в слоистом рекламном небе. Пролетая мимо неприкаянного аэростата с фосфоресцирующей надписью: «Финансово-промышленная группа «ДpovoseK», генерал Толстой снял с пульта телефонную трубку, набрал номер.

Номер ответил не сразу.

– Мельхиоровая, – сказал генерал в трубку, – я лечу к тебе на крыльях любви. Можешь встретить меня на крыше. Я сейчас над Красной Пресней.