Проситель

Козлов Юрий

Часть третья

Homo change

 

 

18

Мехмед вознамерился надменно, как султан подданного, встретить загадочного Исфараилова на ажурной, из черного лакового кирпича лестнице, ведущей в дом. Сам дом был геометрически (гениально) прост, как гараж, ангар или античный храм, однако изгибистая лестница в мавританском стиле, украшенные прихотливым орнаментом колонны веранды-патио указывали на приверженность его обитателей (точнее, единственного обитателя) восточным архитектурным традициям. При том что сей обитатель являлся, безусловно, человеком западной (протестантской) цивилизации, о чем свидетельствовала строгая и суперфункциональная конфигурация дома.

Исфараилом, как припоминал Мехмед, в старинных арабских сказках звался джинн, расстраивающий планы купцов и полководцев. Он действовал посредством соблазна: полководцам предлагал победу «малой кровью на чужой территории», купцам — сверхвысокий доход при максимальном уменьшении риска. Исполнение обещаний при этом отнюдь не являлось для Исфараила самоцелью. Он был всего лишь пусть важной, но шестеренкой в реализации планов неизмеримо более могущественных сил, над природой которых можно было размышлять долго, а можно не размышлять вовсе. Эти планы менялись, естественно, без консультаций с исполнителями. Короче говоря, Исфараил являлся посланцем, технологом, мастером по шеф-монтажу не им принятых решений.

Таким образом, Мехмед изначально располагал достаточными сведениями, чтобы ощутить (ведь именно ощущение дает толчок к познанию) стиль Исфараилова. Стиль же в понимании Мехмеда являлся не чем иным, как внешним (порой обманчивым) проявлением сущности. Еще не видя вживую Исфараилова, Мехмед думал о том, что в нем, по всей видимости, имеет место смешение классических (добро и зло) стилей, а может, утверждение нового (третьего), суть которого можно приблизительно сформулировать так: не все, что не зло, — добро; не все, что не добро, — зло.

Новый (третий) стиль безмерно раздвигал рамки бытия, расширял (если уподобить бытие виртуальной реальности, а человеческую жизнь — отдельно взятому файлу) эти самые файлы до размеров (отсутствия размеров) бесконечности (Интернета). В открывшихся вселенских безднах отныне, похоже, пребывала немалая часть человечества. Мехмед подумал, что бремя отсутствия (если допустить, что Вселенная бесконечна) цели — это, наверное, последнее (перед концом света?) испытание человечества. Отдельный человек был слишком ничтожен, чтобы искать цель вовне себя, а именно во Вселенной, которая была превыше (первичнее) любой человеческой цели.

Если же человек искал цель в себе, то всякий раз это оказывалась какая-то не такая цель.

Скажем, конец света. Выходило, что человек как бы заранее (изначально) знал, что иного за все свои проделки недостоин, и, соответственно, снимал с себя ответственность за этот самый «свет», с нетерпением ожидая его «конца».

Поэтому именно она (не такая цель) определяла стиль существа, в данный момент обозначившего себя фамилией Исфараилов.

Мехмед вдруг задумался о величии Христа, открывшего в смертном человеке бессмертную душу. Воистину это было открытие, изменившее мир. Хотя, конечно, в смысле реальных (экспериментально установленных) доказательств оно было сродни загадочной (а на исходе двадцатого века еще и оспариваемой) теории относительности. Один Бог знал, есть ли у человека душа, равно и как именно течет (если течет) время в глубинах Вселенной.

Мехмед подумал, что не худо бы ему на склоне лет обратиться в христианство, чтобы по возможности спасти от расчленения на атомы (аннигиляции) собственную бессмертную душу. Вот только в какое именно христианство: в православие, католичество, протестантизм, а может… в баптизм? Мехмед не знал.

Как человек восточный, то есть (в западном понимании) тяготеющий к деспотизму, Мехмед (естественно, чисто умозрительно) симпатизировал католичеству. Это была четкая, организационно и иерархически отстроенная конфессия, как бриллиантовой короной увенчанная тезисом о непогрешимости папы.

С другой же стороны, Мехмеду хотелось, чтобы вопрос о его персональной вере как можно дольше оставался открытым. Приняв (любую) веру, Мехмед как бы выстраивал вокруг себя некую пусть условную, но стену, закрывающую изрядную часть горизонта, которая в иные моменты представлялась ему мертвым черным вакуумом, а в иные — опять же вакуумом, но живым, и не просто живым, но еще и бесконечно (разнопланово) вместительным. Внутри этого вакуума (а может, и не вакуума) на правах составной части находилось и то, что было принято считать земной жизнью, миром Божиим.

Принять веру для Мехмеда означало окончательно определить, что есть Бог и что есть все (остальное или, точнее, оставшееся), что не есть Бог. Если же допустить (а Мехмед был склонен допустить), что Бог — все, то все предстояло (как пирог) урезать, усечь. Отъять, отгрызть от него значительный сегмент. Предстояло определить, куда отнести, кому отдать отсеченный от всего (Мехмед подозревал, что весьма сочный и сладкий) сегмент пирога.

Какое-то ему здесь виделось неразрешимое (фундаментальное) противоречие. Он вспоминал о древних языческих верованиях, в которых не было разделения на «божественное» и «остальное».

Подвиг Христа, следовательно, по Мехмеду, заключался в попытке приведения «божественного» и «остального» к подобию, к единому, так сказать, знаменателю. Но «остальное», как ни кощунственно было об этом помыслить, представлялось шире «божественного». К исходу двадцатого века (это было совершенно очевидно Мехмеду) «остальное» налилось таким неподъемным природным и электронным (телевизионно-компьютерным) свинцом, что задним числом или явочным порядком тянуло, уравнивало, подверстывало и переверстывало под себя «божественное». Мир смещался в до- (пост-) христианские времена, и Мехмед доподлинно не знал, хорошо это или плохо.

Иногда он ловил себя на том, что готов принять мир целиком (без разделения на добро и зло) и совершенно не готов делить мир на «божественное» и «остальное». Это было все равно что попытаться разделить имеющиеся у него деньги на честные и нечестные. Честные и нечестные деньги, смешиваясь на счетах, превращались в цифры. Цифры же не могли быть честными или нечестными. Цифры могли быть только цифрами.

Но ведь и мир Божий, вдруг подумал Мехмед, в сущности, тоже цифры. Что останется после Страшного суда, кроме двух чисел: числа праведников и числа грешников? Наверное, догадался Мехмед, останется некий математически выверенный закон. Вот только, убей Бог, непонятно было, кому и что докажет этот закон, если под существованием Homo sapiens, как в свое время под существованием динозавров, будет подведена черта. Впрочем, Мехмед отдавал себе отчет, что он не в состоянии во всей полноте постичь мысль Божию. Математический реализм представал столь же неуловимым, как все прочие реализмы: социалистический, магический, мистический и так далее.

Как бы там ни было, пока Мехмед был свободен от веры, взгляд его летел в любые пределы, не встречая преград. С одной стороны, это упрощало, а с другой — усложняло предстоящий поединок (Мехмед не сомневался, что предстоит поединок) с существом, выходящим из синего «вольво» у бронированных ворот коттеджного поселка.

Если конечная цель благоприятствовала исполнению того или иного конкретного обещания — Исфараил его исполнял, если нет — не исполнял. Это был в высшей степени равнодушный, чуждый человеческих (как и положено использующему их в своих интересах) страстей джинн. Он напоминал торговца наркотиками, ведущего, в отличие от своих «подопечных», здоровый, спортивный образ жизни. Бегает по утрам, «качается» в гимнастическом зале. Под кожей у Исфараила, если верить сказкам, вместо костей и мышц был волшебный, не тающий на любой жаре лед, против которого были бессильны копья, стрелы и, надо думать, пули. При этом Исфараил, являющийся людям, как правило, в образе молодого удачливого купца или молодого же удачливого военачальника (применительно к России последних дней двадцатого века — полевого командира), не считался кровожадным существом. Он всегда оставлял человеку выбор: подчиниться или умереть.

Исфараил, таким образом, не числился стопроцентным исчадием ада. Как и положено пограничному (между светом и тьмой) демону, он обитал в надземном поднебесье — в кристаллизующемся ледяными иглами горном тумане, в снежных влагалищах ущелий.

Теперь Мехмед знал, почему однажды в шорохе опавших осенних соцветий под ногами ему услышалось слово: «Кавказ».

Исфараилов летал где хотел. Домом же его был Кавказ.

Мехмед вдруг подумал, что встречи с людьми (к женщинам, с которыми он поддерживал неделовые связи, это не относилось) уже давно не доставляют ему удовольствия. Даже с бывшим российским премьером (нынешним вице-президентом, а может, кем-то еще, Мехмед не успевал следить за извивами его служебной карьеры) он предпочел бы решить дело заочно. Скажем, путем обмена посланиями по электронной почте. Вот только с президентом — «сыном ястреба» — встреча с глазу на глаз пока еще была желательна. В отличие от встречи с Исфараиловым, которая, как догадался Мехмед, была предопределена свыше (слева, справа, сниже?).

Причем у Мехмеда не было ощущения, что тут замешаны цифры. Нечто более существенное. О душе Мехмеда, точнее, по душу, еще точнее, по то, что от нее осталось, Мехмеда приехал человек по фамилии Исфараилов.

У которого не было души.

Как, по всей видимости, не было ее и у «сына ястреба», для которого (Мехмед в этом не сомневался) давние и недавние дела (преступления) являлись не чем иным, как цифрами. В результате такой-то операции «пропало без вести» (в документах госбезопасности конца сороковых использовалась именно эта формулировка) столько-то человек. Такого-то числа на такой-то номерной счет в таком-то банке поступило столько-то миллионов. Это сейчас. Впрочем, то был уже не столько документ с подписями и печатями (как в конце сороковых) для истории, сколько бесстрастный цифровой код (чертеж, скелет) некоего экономического мероприятия — допустим, инвестиционного конкурса, взятия чего-нибудь в аренду, подписания соглашения о каком-нибудь строительстве и т. д., - информационное сообщение для посвященных: для отправителя денег, владельца счета, доверенного банкира.

На смену одним цифрам пришли другие.

Вот только составители уравнений остались прежние.

Такая мелочь, как пропавшие без вести люди, по-прежнему их не интересовала.

То есть, конечно, интересовала, но лишь в том случае, если вместе с людьми без вести пропадали цифры. Люди, случалось, устраивали засады на дорогах цифр, уводили прекрасных пленниц в неизвестном направлении. Впрочем, кто занимался этим, знал, на что шел и, как правило, не заживался на свете. Убить человека и остаться безнаказанным было довольно легко. Гораздо труднее было увести значительную сумму (цифру) и остаться в живых. Это удавалось крайне редко.

И в основном в России.

Россия в настоящее время была настоящим инкубатором, фабрикой по производству миллионеров. Но Мехмед не сомневался в действенности уравнения на все времена: «цифра минус жизнь», не верил, что не должен пострадать тот, кто берет, как утверждали новоявленные российские миллионеры, ничье.

Просто это было отсроченное во времени наказание.

В мире не было ничего ничьего. Овеществленный труд (дома, заводы, котельные, линии электропередачи, ядерные реакторы и т. д.) был напрямую связан с миром, существование которого наука отрицала, — с миром мертвых, ибо человечество на девяносто девять процентов жило трудом мертвых. Именно мертвые, таким образом, отслеживали справедливость, которая осуществлялась в неожиданных, но в общем-то предсказуемых вариантах: наказывались не только те, кто хапнул, но и те, кто по недомыслию, безволию или из корысти отдал (не свою) собственность в ущерб многим, что-то при этом, естественно, поимев. Мнимая неуязвимость сохранялась лишь за, так сказать, апостолами нового уклада (приватизации), но исключительно потому, что в отношении них у мира, который современная наука отрицала, были особые (Мехмед не сомневался, что масштабные и интересные) задумки.

Он был склонен думать, что некоторая отсрочка исполнения приговора связана с разным качеством и скоростью времени в мире, где жили люди, и в мире, которого, если верить современной науке, не было вовсе. Приговор приводился в исполнение, когда времена пересекались в некоей «точке истины». Тогда-то человечество (или отдельно взятый человек) насильственно и неотвратимо приводилось к справедливости, которая, похоже, одна и невидимо правила миром.

Цифровая душа, совершенно неожиданно подумал Мехмед, вот суть и смысл превращений конца тысячелетия. Душа, каждое движение которой можно уподобить распечатке цифрового изображения с экрана телевизора, дисплея компьютера, цветной фотографии. В этой душе нет тайны, ибо ее можно разложить (расчленить) на миллионы крохотных цифр, передать через факс, модем, электронную почту и т. д. Основной (последний?) конфликт современности увиделся Мехмеду так: Бог против цифр. Невыразимая в физических символах (божественная) субстанция, из которой состояла душа (ее движения улавливали специальные датчики, установленные у непогребенного тела), подменялась цифрами. Можно было не объяснять, что в первом случае за душой стоял Господь Бог, во втором… понятно (точнее, непонятно) кто. Божественная ткань души являлась истинным чудом, «вещью в себе», точнее, «вещью в Боге» и, соответственно, управлялась посредством Божьей воли, в то время как цифровая душа подчинялась математическим законам, существовала по законам математического реализма и, следовательно, была управляема посредством определенных комбинаций внутри считываемого цифрового изображения. Божественная тайна — жизнь души, таким образом, подменялась арифметическими действиями. Чтобы управлять цифрами, отнюдь не нужно было быть Богом. Следовало всего лишь знать законы цифр (математического реализма). Цифры, подумал Мехмед, размножаются посредством жесткого экранного облучения. Чем больше в мире цифр, тем меньше Бога. Не Бог, а цифра, таким образом, становилась в конце тысячелетия единицей измерения и постижения сущего.

А может, все было не так и Мехмед городил огород на ровном месте? Давно ведь известно, что примерно две трети из всех живущих на земле людей являются явными (или тайными, на уровне подсознания) противниками технического прогресса. Сумасшествие же возможно на почве как безоговорочного принятия чего-либо (того же технического прогресса), так и безоговорочного его (технического прогресса) отрицания. Мехмед подумал, что в принципе к безумию ведет любая идея, любая мысль, если очень долго о них думать.

Он вдруг ощутил бессмысленность предстоящей (если, конечно, она состоится) встречи с «сыном ястреба», тщету своих надежд заставить его что-то понять и в чем-то (в убийстве людей в деревне Лати — в остальном Мехмед был ему не судья), быть может, раскаяться перед уходом из жизни. Это было все равно что явиться, допустим, резать свинью не в резиновом фартуке и с топором — как положено, а в костюме тореадора с гвоздикой в петлице, с изысканным старинным клинком дамасской стали, да еще и махать перед ее рылом расшитой жемчугом музейной мулетой. Свинья, конечно, умрет, но вряд ли оценит спектакль, равно как и осмыслит факт, что принимает смерть за некую давнюю вину.

Какую такую вину?

Мехмед почувствовал острую ненависть к стране под названием когда-то СССР, а теперь Россия, внутри которой пропадали без вести целые народы. Ведь не по своей воле истреблял на советско-турецкой границе людей «сын ястреба».

Слово «геополитика» вызывало у Мехмеда противоречивые чувства.

Да, вне всяких сомнений, в мире на данный момент осталась одна-единственная сильная страна. Естественно, что в этой стране жили самые богатые люди. Им казалось совершенно естественным, что денежные реки (как обычные реки в океаны) должны впадать в главную, основную страну, то есть в их карманы, столь же просторные и глубокие, как те самые океаны.

Однако же иной раз денежные реки пытались течь куда-то не туда.

Тогда самая сильная страна всей своей (военной, финансовой, технической и прочей) мощью корректировала ситуацию, выправляла (прочищала) русло заблудшей денежной реки.

Такая геополитика была понятна и даже близка (он был хоть и натурализованным, но все же гражданином США) Мехмеду.

Но он не понимал той, другой геополитики — когда надо было убивать несчастных родителей и родственников Мехмеда.

Зачем?

Чтобы сейчас на месте деревни Лати плескалась вода полупроточного водохранилища недействующей гидроэлектростанции? Прекрасно, конечно, что там жирует форель и вода на закате становится красной, но в чем и перед кем провинились некогда жившие там люди?

Что вообще останется от советской цивилизации?

Во время своих путешествий по миру Мехмед довольно часто натыкался на ее следы: кладбище военной техники в ущелье под Кандагаром; чуть ли не во всю длину острова, в бахроме цветов сквозь швы в бетонных блоках взлетно-посадочную полосу в крохотном государстве в Карибском море; прямоугольные кирпичные корпуса брошенного горно-обогатительного комбината посреди саванны в Эфиопии; наведенные в небо опутанные лианами уши станции спутникового слежения в джунглях Никарагуа.

Две вещи наполняли его душу «все возрастающим» (по Иммануилу Канту) «изумлением»: размах (Мехмед привык считать) произведенных затрат и быстрота, с какой все пришло в стопроцентный (невозвратный) упадок. Он мог бы сравнить разбросанные по миру приметы советской цивилизации с гробницами египетских фараонов или с храмами индейцев майя, если бы не знал наверняка, что те сооружения функционально использовались в течение многих столетий, советские же — от силы двадцать-тридцать лет, а то и вообще не использовались по причине незавершенности.

Было совершенно очевидно, что деньги играли тут исключительно вспомогательную (прикладную) роль, и этот факт наполнял душу Мехмеда уже не изумлением, но ужасом, как все сверхъестественное, чему нет логического объяснения.

Воистину советская цивилизация не являлась цивилизацией цифр, чисел, денег. Деньги, на которые в другой цивилизации можно было купить все, что угодно, на которые молились, ради которых убивали, здесь представали грубой военной техникой, бетоном, арматурой. На них никто не молился, их поистине презирали, оставляя бетон гнить в саванне, арматуру ржаветь во влажной сельве, военную технику — без счета и вместе с персоналом — гореть, а потом рассыпаться в пыль в ущельях, в пустынях, в лесах и на льдинах. Что-то, что было сильнее денег, заставляло биться (и еще как!) сердце этой цивилизации. Только вот что именно, Мехмед не мог ответить и сейчас, хотя большую (не сказать, правда, что лучшую) часть жизни прожил именно внутри советской цивилизации.

«Может быть, поэтому, — подумал он, — они и истребили мой народ?»

Вот только кто они — эти «они»?

Деревню Лати, к примеру, вырезали не коренные русские, приехавшие из Вологды или из Сибири, а соседи-грузины (среди них, впрочем, как выяснилось позже из документов, были два аджарца, армянин, абхазец и даже… якут со стопроцентно русской фамилией Иннокентьев). Да и во главе страны стоял тогда грузино-осетин, объявивший себя русским. Выходило, что «интернационал» одних малых народов вырезал другой народ во имя… чего?

Неужели во имя советской империи?

Или русской цивилизации?

Но можно ли ставить знак равенства между советской империей и русской цивилизацией?

Мехмед в этом сомневался. Советская империя не являлась (во всяком случае, на сто процентов) русской цивилизацией.

И не сказать чтобы эта империя была бесконечно чужда и враждебна населявшим ее малым народам. Они (если не уничтожались) как минимум получали возможность обучаться и пользоваться бесплатной медицинской помощью. Просто одним везло больше, другим меньше, третьим, к примеру туркам-лахетинцам, не везло совсем.

Геополитика, подумал Мехмед, растирает в пыль малые народы, однако же эта пыль оседает в легких больших народов, и они начинают харкать кровью.

Мехмед знал по собственному опыту, что в принципе возмещается все и всем, вот только иной раз больше, чем «все», и не тем «всем». Примерно так, как сейчас возмещалось ненавидимой Мехмедом России за пропавших без вести турок-лахетинцев, за полупроточное водохранилище с форелью на месте деревни, где когда-то жил Мехмед.

Мехмед подумал, что вопрос открытой мести сообщает жизни едва ли не большую свежесть, нежели вопрос открытой веры.

Воистину «открытие» — как средневековым лекарем вен — вечных вопросов, хотя бы четырех из них: денег, веры, мести и любви — это была привилегия второй половины.

Так же как и нежелание встречаться с людьми.

Иной раз, впрочем, Мехмеду казалось, что он присутствует при истечении смысла (крови) из вен этих самых вечных вопросов, в результате чего они превращаются в подобие кошерного мяса. Иногда же казалось, что смыслу вовек не истечь, как не истечь, скажем, пронизанному метеоритной пылью вакууму из Вселенной, потому что этот самый вакуум и есть Вселенная.

…Мехмед вспомнил, как вместе с бывшим тамошним первым секретарем райкома КПСС был в прошлом году в забытом богом углу в Нахичевани. Речь шла о пропадавшей (построенной, естественно, в советское время) фабрике, на которой когда-то делали аккумуляторы для грузовиков. Бывший первый секретарь, превратившийся в преуспевающего иранского бизнесмена азербайджанского происхождения, предлагал Мехмеду на паях переоборудовать фабрику да и наладить выпуск этих самых аккумуляторов, благо технология их производства проста и неизменна. Аккумуляторы, по его мнению, неплохо пошли бы не только по Кавказу, но и по северному Ирану, восточной Турции, то есть по всем бесчисленным горам и долинам между Черным и Каспийским морями, где снабжение в основном осуществлялось посредством грузовых автоперевозок.

Если бы кто-нибудь рассказал, Мехмед бы не поверил, но он сам был свидетелем, как люди бросались целовать руки бывшему первому секретарю райкома, где бы тот ни появился: в местной администрации, в доме культуры, на товарной станции, в городском парке — там росли желтые, хлопками, похожими на выстрелы, распускающиеся ночные цветы. Находившиеся в парке люди каким-то образом узнавали секретаря райкома, несмотря на сумерки и десятилетнее почти его отсутствие.

Как раз начиналась избирательная кампания, и все были уверены, что бывший руководитель собирается баллотироваться в президенты Нахичевани. «Где вы были раньше? Почему забыли про нас?» — истерически кричали, целуя ему руки, местные жители.

Они пробыли в Нахичевани несколько дней, и с каждым днем бывший первый секретарь райкома КПСС становился все значительнее и задумчивее. Кем он был в Иране, где человеческая (в особенности пришлая) жизнь не представлялась слишком уж большой ценностью? Всего лишь богатым иммигрантом с подозрительным прошлым. В любой момент (таких примеров было множество) он мог попасть под народный исламский суд, сгинуть, кануть, пропасть. То есть, в сущности, был никем.

Кем он мог стать в Нахичевани?

Всем.

— Как сладко дудук поет… — смахнул он слезу в ресторане, где местные предприниматели и бандиты давали в его честь ужин с причудливо фаршированным (свежей, паюсной, сетчатой, редчайшей золотой и какой-то еще) икрой осетром в просторном серебряном корытце, с полубыком и бесчисленными куропатками на вертеле, с шашлыком из так называемого «белого мяса» (бараньих яиц), со старыми (из круглых глиняных сосудов) винами, с музыкой и танцами местных гурий в тюрбанах и платьях золотого шитья. — Если уеду, — продолжил бывший первый секретарь, отпив из хрустальной пиалы темного, как ночь, и сладкого, как грех, вина, — в лучшем случае мне светят аккумуляторы, за которые, может статься, армяне оторвут… — откусил «белого мяса», — мне яйца. если останусь… мне светит… Нахичевань со всеми потрохами. Разве живой солнечный свет не предпочтительнее искусственного, аккумуляторного? — Мехмед догадался, что он проговаривает грядущий тост. — Солнце — вот истинное золото моей родной Нахичевани!

Он знал, что говорил.

По ночам из-за дороговизны электроэнергии и армянской блокады Нахичевань погружалась во тьму. Около бывшего первого секретаря райкома крутился какой-то полутурок-полуфранцуз из фирмы, изготовляющей зеркальные солнечные батареи. Одна такая электростанция уже действовала в горах. Ее зеркала напоминали Мехмеду крылья стрекозы. По замыслу фирмача, вся Нахичевань должна была превратиться в огромный, аккумулирующий энергию солнечный зайчик, летящую к независимости и богатству зеркальную стрекозу.

— Ты же иранский гражданин, — усмехнулся Мехмед.

— Какое это имеет значение, — махнул рукой бывший секретарь райкома и добавил после паузы: — Тебе меня не понять. Ты не знаешь, что такое любовь народа…

— Любовь народа важнее денег? — спросил Мехмед.

— Любовь народа выше денег, — уточнил бывший первый секретарь, — а деньги растворены в любви народа, как серебро в растворе, золото в солнце. Просто для извлечения серебра из раствора, золота из солнца, для превращения их в слитки потребна особенная технология.

— Дай знать, если будешь выставляться в президенты, — сказал Мехмед, восхитившись, насколько точно тот сформулировал суть дела, — я поддержу тебя… материально. Уложишься в миллион?

— Не бери в голову, дорогой, наша дружба выше денег! — рассмеялся приятель.

Мехмед понял, что все финансовые вопросы тот уже решил.

Но, видно, не судьба была бывшему первому секретарю райкома стать президентом Нахичевани, превратить ее в солнечно-зеркальную, летящую к независимости стрекозу. В разгар (опережающе) триумфальной избирательной кампании он погиб в результате несчастного случая на охоте. Летевшая в сердце вепря литая пуля-турбина, срикошетив об опору бездействующей по причине армянской блокады ЛЭП, вернулась в сердце кандидата в президенты.

Так сообщили газеты.

Хотя в действительности, конечно же, было не так.

Но это было настолько всем очевидно, что даже не обсуждалось.

Нахичевань погрузилась в траур.

Узнав о несчастье, Мехмед подумал, что любовь народа, конечно, как и истинная дружба, выше денег, но ниже смерти, которую всегда следует иметь в виду, когда вычерчиваешь маршрут к деньгам сквозь любовь народа. Воистину тут была потребна особенная технология, управлять которой могли лишь отдельные виртуозы. В ее основе лежало умение четко контролировать эйфорию от ощущения народной любви (то есть предчувствие большой власти), головокружение от грядущих больших денег. Излишки следовало заземлять посредством чувства самосохранения (страха потерять жизнь). Несостоявшийся президент Нахичевани нарушил технику безопасности.

Мехмед подумал, что внезапная любовь народа к бывшему первому секретарю райкома КПСС зиждилась на фантомной памяти о том, что советская империя давала жить (и неплохо!) «малым сим». Но ведь при этом других «малых», к примеру турок-лахетинцев, она беспощадно истребляла.

Где логика?

Она была, логика, и Мехмед, что называется, чувствовал ее кожей. Кожей, которую с него не содрали, но вполне могли содрать.

Эту логику, как открылось Мехмеду, не дано было постичь на «первой половине» жизни, когда глаза застят женские задницы и большие деньги. Только на второй, когда сквозь женские задницы и банковские счета перед глазами, как переводная картинка, проступает грядущее небытие, смерть.

Логика была универсальна, то есть применима ко всему на свете. Сам Мехмед являлся приверженцем этой логики, частенько жертвуя реальными малыми деньгами во имя предполагаемых больших денег, вполне живыми, но находящимися не в том месте и не в то время предприятиями во имя сохранения (создания) предприятий больших, где ковалось (или предполагалось, что будет коваться) благосостояние консорциума.

Большие (порой скверного качества) числа побеждали числа малые (порой превосходного качества). Вот что это была за логика.

Конечная правота больших чисел.

До поры.

Поры, когда малые числа побеждают большие. Но это уже революция. Всякая же, в том числе цифровая, революция, как известно, является (видимой) финальной стадией (невидимой) титанической подготовительной (ее можно сравнить с работой мышей внутри сырной головы) деятельности, в результате которой большие числа, внешне оставаясь большими, лишаются своего внутреннего содержания, то есть превращаются в колоссов на глиняные ногах. Их не спасает накопленная ранее, в том числе и ядерная, оружейная мощь. Мощь превращается в ничто, когда ее оставляет дух. Таким образом, Мехмед вполне допускал, что истинная мощь — это дух, а дух — это, как известно, Бог. Большие числа переставали быть таковыми, когда их оставлял Бог.

Но всегда ли Бог по собственной воле выходил (как из надоевшего собрания) из больших чисел?

Мехмеду были известны конкретные люди, отменно владевшие технологиями дезинтеграции больших чисел. Получалось, что эти люди сильнее Бога?

В самом деле, зачем было Богу так внезапно и резко разрушать Советский Союз, делать столь многих «малых сих» несчастными и нищими? Почему нельзя было задействовать более щадящий вариант?

Что-то тут было не так.

Мехмед кожей (которую с него не содрали, но вполне могли содрать) чувствовал, что бродит вокруг (вблизи) некой простой и ясной мысли, которая, как компьютерный пароль, может открыть ему доступ к системе (программе), управляющей действительностью. Чтобы Мехмед утвердил внутри нее свой персональный файл. То есть превратился из того, кем управляют, в того, кто управляет.

Он почти хватал ее за хвост, но она (мысль-пароль), как полуночная птица Рум из древней арабской сказки, улетала к своим птенцам-звездам, оставляя Мехмеда безутешным, как только может быть безутешен человек, державший истину за хвост, да не удержавший, почти было хапнувший миллион (рублей, долларов, марок, рупий и т. д.), да в последний момент упустивший.

В революции необязательно участвовать, но прозевать готовящуюся революцию — преступно. Революционные процессы (в разных стадиях) как болезни подтачивали практически все имеющиеся на сегодняшний день (в том числе и самые сильные) группы больших чисел. Процесс сохранения и приумножения денег впрямую зависел от замедления и ускорения революционных процессов. Наибольший куш срывал тот, кто угадывал (чем раньше, тем лучше) день и час цифровой революции. Будущее, таким образом, является товаром, высокопроцентным депозитом, в который умные люди охотно и с колоссальной для себя выгодой вкладывают отнюдь не последние средства. Глупые же (подавляющее большинство) не вкладывают, а потому теряют все.

…Однажды Мехмед спросил у Джерри Ли Когана (он имел в виду тогда еще не рухнувший СССР и США), какая из этих стран Рим, а какая Карфаген?

— Я много думал об этом, турок, — ответил Джерри Ли Коган, — но не смог прийти к однозначному выводу.

— Почему?.. — удивился Мехмед, едва сдержавшись. чтобы не добавить: «иудей».

— Мне кажется, — задумчиво произнес Джерри Ли Коган, — мы имеем дело с неким цивилизационным искривлением смысла, а может, с изменением сущности, уравнением, в которое затесалась цифра-урод, цифра-джокер, цифра-антицифра, которая меньше семи, но больше шести, однако при этом не шесть и не семь…

— Может быть, шесть с половиной? — перебил шефа Мехмед.

— Нет, турок, — странно посмотрел на него Джерри Ли Коган, — я имею в виду полноценную десятичную цифру. Назови ее «шемь», а хочешь — «сешь».

— Но тогда получается, что цифр не десять, а… одиннадцать? — удивился Мехмед. — Стало быть, наша действительность — ложная?

— Ты плохо, невнимательно читал Библию и Коран, турок, — покачал головой Джерри Ли Коган. — Талмуд и Каббалу, подозреваю, ты не читал вовсе. Там говорится про эту цифру. У нее много названий: «Свобода», «Бог», «Судьба», «Вечность». Некоторые… — понизил голос шеф, как будто сообщал Мехмеду номер тайного счета президента США или премьер-министра России, — убеждены, что эта цифра управляет миром.

— Не знаю, — пожал плечами Мехмед. — Я давно понял, что мир движется к гибели. Какая разница, каким именно путем? Поговорим лучше о Риме и Карфагене.

— Но лично мне по душе, — словно не расслышал его Джерри Ли Коган, — самое древнее имя этой цифры, которое переводится с санскрита как «бесчисленная третья сущность». Когда она вступает в дело, как в случае Рима и Карфагена, линейный результат — победа одной армии, поражение другой, утверждение новой общественно-экономической формации, исчезновение старой и так далее — перестает быть таковым. Да, Рим в свое время победил Карфаген, но лишь затем, чтобы человечество через две с лишним тысячи лет окончательно и бесповоротно превратилось в Карфаген, то есть, по сути дела, вернулось туда, откуда ушло, а точнее, даже в гораздо более скверную исходную точку. Тогдашний Карфаген, как известно, был воплощением всепродающей и всепокупающей сущности денег. Деньги — все, остальное — ничто, по такому принципу жили эти ребята. Рим уже тогда славился чеканной латынью, законами, административно-территориальным правом, воинским искусством и доблестью. Однако же, разрушив Карфаген, Рим запустил себе в кровь вирус денег как сущности всего и в конечном итоге стал еще продажнее и циничнее Карфагена. Чем сильны современные США? Ядерным оружием, Интернетом, долларом. Да, они победили СССР, но тоже, по всей видимости, запустили в свою кровь некий опасный вирус. Что это за вирус, если, конечно, отвлечься от таких лежащих на поверхности вещей, как Гулаг, коллективизация, индустриализация и новая историческая общность людей — советский народ? Никто не знает, — развел руками Джерри Ли Коган. — Антицифра. «Шемь», а может, «сешь». От Карфагена после Третьей пунической войны не осталось ничего. Чего нельзя сказать про СССР. Ведь если допустить, что от него осталось почти все, а именно Россия в том виде и с такими порядками, как сейчас, то выходит, что в интересах человечества… немедленно ликвидировать этот зловонный гнусный остаток, ликвидировать до того, как внутри него окончательно сформируется страшный вирус. Рим запоздал с Третьей пунической войной и потому погиб, утянув за собой всю тогдашнюю цивилизацию. Мы же только-только выиграли у России Первую пуническую. Вторую и Третью следует провести немедленно и ударно! — разрубил рукой воздух Джерри Ли Коган. — Современная Россия — нечто неизмеримо более скверное, нежели Карфаген в моменты своего наивысшего разврата. Это как бы наглядная демонстрация того, во что может превратиться современная цивилизация, так сказать, ее гниющий — в одну восьмую часть тела — член. Чтобы цивилизация сохранилась, его необходимо или ампутировать, или вылечить. Чтобы вылечить, надо много денег. Слишком много. Столько в мире нет. Значит, что? Ампутировать. Ты согласен со мной, турок?

— Но ведь каким-то образом это государство существует вот уже почти десять лет, — возразил Мехмед, — и, если верить нашим газетам, там вот-вот начнется бурный экономический рост.

— И об этом я думал, турок, — вздохнул Джерри Ли Коган. — Внешне современная Россия и впрямь похожа на государство, но это обман. Если уподобить государство человеку, у которого под кожей скелет и внутренние органы, то есть: история, традиции, национальные особенности, идеология, наконец, основополагающая, так сказать, устраивающая большинство населения доктрина существования, то под кожей государства России — омерзительная, живущая своей жизнью, подвижная арматура, напоминающая сплетение глистов или червей: интересы преступных сообществ людей, делающих в России деньги. Они определяют внутреннее содержание этого странного государства. Грубо говоря, нынешняя российская власть — это слепленный из глины Голем, запрограммированный на выкачивание из своей пока еще живой плоти денег. Как только станет невозможно превращать плоть и кровь в деньги, червячно-глистная арматура потеряет упругость, и Голем рухнет.

— И что будет? — спросил Мехмед.

— Полагаю, что конец света, — спокойно, как о давно «взвешенном и исчисленном», возвестил Джерри Ли Коган. — Хотя определить с уверенностью его форму и содержание, то есть стиль, затруднительно и почти что невозможно, потому что речь идет о «бесчисленной третьей сущности», о «шемь» или «сешь».

Мехмед с грустью подумал, что, в отличие от Джерри Ли Когана, не относится к числу счастливых провидцев. Если бы не Джерри Ли Коган, он бы ничего не поимел с развала СССР или поимел бы в тысячу раз меньше. Но с еще большей грустью Мехмед думал, что и сейчас, на второй половине, ему, хоть умри, не дано предугадать очередное (после развала СССР) судьбоносное смещение в жизни человечества. Хотя не сказать, что он не пытался. Казалось бы, нет ни малейшего сомнения, что вот-вот что-то случится, а поди ж ты, угадай, идя по мощеной дороге, какой именно камень провалится под ногой. Китай захватит Тайвань? Новая европейская валюта — евро — похоронит доллар? СПИД выкосит Африку? Цунами смоет к чертям собачьим Калифорнию? Германия встанет на рельсы социализма? Возникнет новая всемирная религия? Мехмед терялся в догадках, в то время как Джерри Ли Коган, оказывается, знал наверняка. Единственно, непонятно было: почему опять Россия? разве одной и той же стране, одному и тому же народу выпадает два раза кряду «зеро»?

Но, видимо, в том-то и заключалась гениальность Джерри Ли Когана, чтобы вновь поставить на «зеро», поставить в тот самый момент, когда прочие игроки поставили на что угодно, но только не на «зеро».

— Я понимаю, — сказал Мехмед, — но… почему? Вы сами говорили, что объяснение — ничто, если оно не проникает в суть явления. В чем суть явления?

— Она в том, — мгновенно ответил Джерри Ли Коган, — что как любая отдельно взятая жизнь, так и жизнь страны в целом, в том числе ее правительства или духовной элиты, не может состоять из чего-либо одного: войны, любви, ненависти, борьбы с космополитизмом, в особенности же денег. Потребно еще что-то. Это может быть стремление расширить свои границы, утвердить в обществе социальную справедливость, дать каждому взрослому гражданину автомобиль или выстроить для каждой семьи отдельный коттедж. Грубо говоря, турок, в жизни есть много чего помимо денег. Любой народ на девяносто процентов состоит из библейских «малых сих», о которых власть предержащим надлежит заботиться. Как? Да очень просто: организовать жизнь таким образом, чтобы человек мог спокойно родиться, учиться, работать, приобрести кое-какую необходимую собственность, родить детей, выйти на пенсию да и умереть с миром в душе и с ощущением, что не зря коптил небушко. Вроде бы это чепуха, турок, но на этом стоит человеческая цивилизация. В России же предпринимается попытка создать химически очищенную цивилизацию денежного типа, а в ней «малым сим», то есть народу, населению, биомассе, быдлу — назови их как хочешь, места нет. В результате деньги превращаются в собственную противоположность, а именно начинают отрицать сами себя. Из средства преодоления нищеты и двигателя экономики они превращаются в генератор этой самой нищеты, в могилу экономики, вообще в могилу. Вот в чем опасность, турок! Бог, — поднял вверх длинный и, как показалось изумленному Мехмеду, змеисто искривленный, на манер графического символа доллара США, палец Джерри Ли Коган, — не прощает подобных уродств.

Мехмед подумал, что, по всей видимости, шеф прав. Божье наказание не знало ограничений во времени и пространстве. Бог наказывал возлюбивших войну ассирийцев, возлюбивших блуд вавилонян, предавшихся золотому тельцу иудеев, проникшихся гордыней римлян и (за разные прегрешения) прочие — без счету — народы. Но точно так же он наказывал и… остальные, мирные и добродетельные народы, отмеряя им по неким недоступным пониманию простых смертных меркам. Некоторые народы Господь сливал с другими, какие-то снимал с насиженного места да и перебрасывал за тысячи километров, кому-то трансформировал сущность, как изменял пол, кого-то и вовсе сводил с лица земли, как, к примеру, несчастных турок-лахетинцев.

Мехмеду пришла в голову какая-то совсем крамольная мысль, что гнев Божий тоже (как деньги в России) отрицает сам себя, то есть является собственной противоположностью, с равной яростью карая виноватых и… не очень. И в то же время, подумал Мехмед, геометрическая прогрессия, причем в отрыве от времени и пространства, свойственна Божьему гневу, так что вполне вероятно, что именно за страдания турок-лахетинцев держит сейчас ответ русский народ, хотя девяносто девять процентов русских вообще понятия не имеют о каких-то давным-давно исчезнувших с лица земли турках-лахетинцах.

Мехмед понимал, что Джерри Ли Коган выступает в данный момент как, так сказать, ученый-теоретик. Одно дело словесно обосновать возможность термоядерной реакции, другое — произвести необходимые расчеты, третье — сконструировать, четвертое — запустить реактор.

Принцип работы которого неведом, поскольку одновременно является отрицанием этого самого принципа.

— Все так, — согласился Мехмед, — но из схемы выпадает явление со стопроцентно непроникаемой, непроницаемой сутью. Это Бог, Тот Самый, Который не прощает России денежного уродства. («И турок-лахетинцев», — чуть было не добавил он.)

— Ты хочешь сказать, — надменно уточнил Джерри Ли Коган, — что любое уравнение с поправкой на Божью волю принципиально неисчислимо, точнее, невычисляемо?

— Именно это я и хочу сказать, — подтвердил Мехмед, — неисчислимо и невычисляемо. Если, конечно, «бесчисленная третья сущность», «шемь» или «сешь» и Бог не одно и то же.

— Что ж, — рассмеялся Джерри Ли Коган, — в таком случае, чтобы прийти к чему-то, нам остается смешная малость — определить, что есть Бог.

…Поджидая на мавританском крыльце своего подмосковного дома Исфараилова, Мехмед ясно вспомнил, что тот давний разговор с шефом происходил ночью, в офисе на одном из последних этажей небоскреба, только не в Нью-Йорке, а в сухом, прокаленном Далласе, окантованном узким светящимся, неисчезаемым (как деньги в истории человечества) закатным и одновременно рассветным (закат здесь в это время года при ясной погоде плавно переходил в рассвет) кольцом, как если бы славный, вознесшийся к небу стеклянными призмами, пирамидами, кубами и параллелепипедами город — столица штата Техас — был Сатурном.

Джерри Ли Коган был в строгом черном костюме, белой сорочке и в каком-то странном, определенно не вписывающемся в образ перламутровом галстуке. Мехмед долго не мог понять, кого напоминает ему Джерри Ли Коган — худой, с тщательным пробором на седой голове, величественно-замедленный и осанистый, пока наконец не догадался: похоронных дел мастера, встречающего клиентов у витрины с выставленными для обозрения и выбора гробами. Вот только непонятно было, кого, собственно, он собрался хоронить.

Для того чтобы похоронить Мехмеда, ему не было нужды надевать перламутровый галстук — символ смерти у одного из — кажется, Енохова — колен народа Израилева. «Может, он хоронит… Бога? — явилась Мехмеду совсем дикая мысль. — Но тогда почему именно здесь, сегодня, и… при чем здесь я?»

— Успеем до рассвета? — поинтересовался Мехмед, хотя логичнее было бы: «…до конца света?»

Впрочем, с другой стороны, конец света представлялся не столько ответом на вопрос, сколько закрытием темы. Как если бы человека с пророческим сновидческим даром уложили спать, чтобы он во сне что-то узнал и по пробуждении рассказал, а он возьми да помри во сне.

Нет слов, общаться с первым вице-президентом консорциума было великой честью, но частично (в смысле понимания прав человека) Мехмед уже успел превратиться в американца.

Время было позднее.

И хотя Мехмед был в этом мире один как перст, у него была его личная (частная) жизнь, над которой Джерри Ли Коган не имел власти.

На одиннадцать утра Мехмед пригласил во французский ресторан на ланч даму из отдела обеспечения правительственных программ — кажется, так он назывался.

Обеспечение, как правило, заключалось в стремительном расходовании выделенных правительством США средств — допустим, на обучение туземцев компьютерной грамоте, или на внедрение на предприятии (где-нибудь в нижнем течении реки Нигер) прогрессивных форм бухгалтерского учета, или, как поведала Мехмеду дама, на совсем экзотическое мероприятие по преобразованию колхозов в Нижегородской губернии в систему хуторских фермерских хозяйств, в результате чего (смеялась дама) с товарным сельским хозяйством в этой самой губернии было оперативно и надолго, если не навсегда, точнее, до очередной коллективизации, покончено.

По заведенному порядку шестьдесят процентов выделенных денег шло на зарплату и командировки (летали исключительно бизнес-классом, жили в лучших гостиницах) правительственных чиновников, тридцать доставалось неправительственной организации (в данном случае консорциуму), принимающей участие в программе, оставшиеся десять — на взятки и подарки туземному начальству.

 

19

Мехмед давно (как только перебрался на вторую половину) обратил внимание, что иногда жизнь перестает подчиняться законам естественного (привычного для человека) течения времени. Начинает как взбесившийся конь скакать не на четырех копытах и прямо, но на двух и вокруг своей (коня) оси, как выскочившая из берегов река течь сразу во все стороны. Время же при этом останавливается, влепляется, как муха в смолу (по прошествии веков — янтарь), в не ощутимую человеком (как рентгеновское излучение) бесконечность, «зависает» подобно картинке на компьютерном дисплее.

Так было и сейчас.

Едва ли с момента, как Зоя попросила его по телефону встретиться с человеком по фамилии Исфараилов, минуло полчаса, однако же Мехмед в эти полчаса успел прожить сразу много жизней, кое-что (по мелочи) уяснить — он и словом еще не перемолвился с неведомым Исфараиловым, но уже знал, о чем пойдет разговор, — и в то же время (по-крупному) «выпасть» из действительности, утратить (глубинное) понимание хода вещей.

Мехмед не знал, как выразить это ощущение в словах. Даже не столько выразить, сколько определить, к какому именно типу времени отнести данную встречу.

Потому что внутри обыденного (которое на часах) времени скрывалось бесчисленное множество других, а вместе они, по всей видимости, образовывали то, что одни люди называли Божьим промыслом, другие — бесконечностью, третьи — вечностью, четвертые (к ним причислял себя и Мехмед) — судьбой, то есть той самой волей, которая (по аналогии с ничто, которое «ничтожит», «волит») все решает и которую не переспорить.

В известном смысле это примиряло с мирозданием. Человек, выходит, что-то собой представлял, чего-то стоил, если за ним ходила по пятам судьба. Иногда Мехмед думал: а что, интересно, происходит с человеком, от которого судьба отступается? Но при здравом размышлении приходил к выводу, что такого быть не может. Это было все равно как если бы вдруг исчезло земное притяжение. Мир бы поплыл… к чертям собачьим. Но если земное притяжение прикрепляло человека (и все сущее) к матери-земле, то судьба прикрепляла… к чему? К Богу, бесконечности, вечности?

Совершенно точно прикрепляла к смерти, как эстафетную палочку передавала ей человека с рук на руки.

А после смерти, подумал Мехмед, если допустить, что человек обретает некую иную, допустим энергетическую, форму существования, что замещает ему судьбу? Или, совсем какая-то дикая мысль посетила Мехмеда, пройдя через Страшный суд и соответствующим образом перестроившись (реструктуризировавшись), энергетический человек сам становится судьбой, то есть прикрепляется к нормальному (земному) человеку? В таком случае мироздание приобретало законченный смысл. Единственно, трудно было понять: почему человечество так медленно меняется к лучшему, если конечно не меняется к худшему?

Вероятно, не всякий (в особенности тот, носителем которого являлась судьба) опыт усваивался человечеством. В плане передачи (непередачи) опыта судьба напоминала смерть.

Многие вопросы, успокоил себя Мехмед, старше человека, соответственно, и отвечать на них должен тот (те), кто старше человека. Вот только не понятно было, кому (перед кем) отвечать. Вероятно, тому (перед теми), кто в свою очередь старше их, подумал Мехмед. Иерархия бесконечности, таким образом, была сродни иерархии артели, холдинга, концерна, да, собственно, любой структурированной организации. Порядок есть везде, с неожиданным удовлетворением подумал Мехмед, иначе все давно бы рухнуло. Просто не всем (и не всегда) удается осмыслить этот порядок.

Он давно привык не беспокоиться по поводу своих слишком уж долгих и на первый взгляд бесплодных размышлений о чем-либо. Скажем, о средней цене на молибден в будущем году; о белье: какое, интересно — кружевное, трикотажное, шелковое? — носят (если, конечно, носят) женщины-телохранители, в частности Зоя; о завещании (кому достанутся его миллиарды?) Джерри Ли Когана; о кукурузной (зачем она ему?) плантации Халилыча в Аргентине; о странной привычке предполагаемого делового партнера писателя-фантаста Руслана Берендеева шляться по оптовым продовольственным ярмаркам. Теоретически Мехмед мог понять человека, шляющегося по публичным домам, опиумным притонам, разным злачным местам, где демонстрируют патологические сексуальные шоу, дерутся до полусмерти, грязно играют на каких-то диких тотализаторах, но совершенно не мог — без видимой цели слоняющегося по оптовым продовольственным ярмаркам. Берендеев как будто издевался над жизнью, здравым смыслом, иерархией бесконечности, и это раздражало и тревожило Мехмеда. Как иметь дело с таким человеком? Пусть даже он предлагает выгодное дело. Только может ли предложить нормальное дело человек, слоняющийся по оптовым продовольственным ярмаркам?

Мехмед сомневался.

От подобного человека могло прийти либо сверхвыгодное, либо сверхпровальное дело.

Мехмед не верил писателю-фантасту Руслану Берендееву, однако просчитывающий (ответственный за бизнес) сектор сознания сигнализировал: проект может принести прибыль покруче операции с уральским заводом. И — уже как будто из параллельного мира, из сна, из… рая? — текла, крепла, кристаллизовалась уверенность: если выгорит и там и там, Мехмед превратится в…

В нечто большее, чем Джерри Ли Коган.

Это была в высшей степени опасная уверенность, и сектор сознания, ответственный за физическое существование, сигнализировал: два этих проекта сродни двум сблизившимся раскаленным плитам, над (между?) которыми жизнь Мехмеда, как плевок, превратится в пар, в ничто.

Но кто, что могло помешать Мехмеду мечтать?

Он подумал, что если бы какой-нибудь исследователь взялся описывать его жизнь, у него ничего бы не получилось. Иные миллионные дела можно было уместить в несколько слов: узнал — проверил — купил — перепродал — заработал (очень часто без ожидаемого «убил»); иные же его (как сейчас) совершенно необязательные размышления, если их, используя компьютерный термин, «разархивировать», заняли бы многие тысячи страниц, но никоим образом не приблизили бы гипотетического исследователя к пониманию сути Мехмеда.

Суть была где-то там.

Точнее, там же, где и судьба.

Мехмед не знал где.

И в то же время они были здесь и сейчас. Мехмед чувствовал это кожей, которую с него не успели содрать много лет назад в деревне Лати на советско-турецкой границе. Хотя еще мгновение назад их (сути и судьбы) здесь не было.

Мехмед подумал, что излюбленное (по жизни, как говорили сейчас в России) занятие человека — убегать от своей сути (судьбы), слоняться (по оптовым продовольственным ярмаркам?), излюбленное же занятие судьбы (сути) — идти за человеком, как охотник за зверем, и рано или поздно настигать.

Зачем?

Чтобы воссоедиться с человеком, внести, так сказать, в вопрос окончательную ясность. Получалось, что суть-судьба воистину сродни смерти. В том смысле, что невозможно было установить опытным путем, бесконечность или, напротив, окончательную (за которую для него пути нет) конечность обретает воссоединенный с сутью человек.

Сейчас Мехмед уже мог ясно (мысленно) сформулировать: для чего, с какой целью к нему пришел человек по фамилии Исфараилов? Он пришел к нему с целью вручить — отдать, навязать, всучить, вбить как гвоздь, вогнать как нож, влепить как пулю? — ему его суть. Наложенным платежом, заказным письмом, под расписку, с контрольным выстрелом и так далее.

Уж кому-кому, а Мехмеду было доподлинно известно, что иногда воссоединяющаяся с человеком суть имеет обыкновение отливаться в пулю. Однако он льстил себя надеждой, что хоть его суть и не может оказаться сложнее смерти, вполне может — сложнее банальной пули. Впрочем, Мехмеду было известно немало случаев, когда завершающая точка-пуля ставилась посреди весьма причудливых, обещающих «текстов», которые, казалось бы, еще продолжать и продолжать. И почему-то не ставилась, когда, казалось бы, скверный, непристойный «текст» следовало решительно и гневно (проткнув пером бумагу) закончить.

Гарантий, таким образом, не было никаких ни от чего. Как в случае с золотыми часами — вечным двигателем, которые шли без механического завода под стеклянным колпаком на черном алмазном мраморе в офисе Джерри Ли Когана, но могли в любой момент остановиться без видимых причин.

Самое удивительное, Мехмед действительно не знал, что в письме. Он подумал, что, пожалуй, гипотетическому исследователю незачем «разархивировать» его размышления по поводу трусов (а может, их отсутствия) у Зои; бесконечности, от лица которой с ним говорил Джерри Ли Коган; кукурузной плантации Халилыча на берегу Ориноко; прогулок по оптовым продовольственным ярмаркам человека по фамилии Берендеев. Исследователю вполне достанет предстоящей беседы Мехмеда с Исфараиловым.

Это показалось Мехмеду несправедливым. Его личность (по крайней мере, так ему представлялось) была слишком многогранна, чтобы вместиться в какой-то единственный поступок, какое-то единственное решение. А там, вспомнилась Мехмеду первая в истории советской литературы ода Сталину, сочиненная поэтом Борисом Пастернаком, за каменной стеной, живет не человек — поступок ростом с шар земной. Мехмеду хотелось, чтобы это было про него. Но это было не про него. Когда-то про Сталина. Сейчас, возможно, про Джерри Ли Когана.

Ему стало грустно, как и всегда, когда речь шла о капиталах, многократно превосходящих его собственные, о вещах, повлиять на которые Мехмед не мог, как бы ни хотел. Поступок, живший в коттеджном поселке за бетонной стеной, был ростом… с Мехмеда, и только с Мехмеда, то есть значительно меньше земного шара, а также Сталина и Джерри Ли Когана.

— Прошу вас, проходите, — приветливо пригласил Исфараилова в дом Мехмед. — Я сегодня один, а значит, и повар, и бармен, и секретарь, и горничная в одном лице. Что предпочитаете пить в это время суток, любезный?

Мехмед с неудовольствием отметил, что почему-то думает на английском, а потом переводит на русский. Получалось как-то суетливо, нескладно, а главное, нелепо. Разве можно, находясь в России, если, конечно, ты не последний кретин, спрашивать: «Что предпочитаете пить в это время суток?» Понятие алкоголя в России не было дифференцировано, диверсифицировано, «бытовизировано» до такой степени, чтобы человек мог легко, естественно, а главное, искренне ответить, что он предпочитает пить в это время суток. Алкоголь и народ существовали в России слитно. Задавать подобный вопрос было столь же нелепо, как «каким воздухом предпочитаете дышать в это время суток?».

Мехмед с грустью подумал, что стареет. Недавно одна молодая (до тридцати) дама (Мехмед стоял вместе с ней под душем) заметила, что для своих шестидесяти без малого лет он выглядит великолепно. «Как мальчик» — так она сказала. Мехмед, помнится, обрадовался, подбоченился, втянул живот, заиграл мускулатурой, попытался что-то такое полуакробатическое в скользкой пене у кафельной стены предпринять, а после, хватив неразбавленного (зачем?) виски, еще косо как-то и прыгнул с вышки в бассейн, больно ударившись о воду плечом.

Спустя какое-то время дама ушла.

Мехмед, ощущая боль в пояснице (зачем поднимал даму в душе?), в плече (зачем прыгал с вышки?), в хлопающем по ногам намокшем купальном халате потащился в раздевалку.

Там было зеркало.

Увидев свое отражение, Мехмед понял, что в отдельные (как правило, короткие) периоды времени можно (независимо от возраста) выглядеть очень даже неплохо, однако обмануть время невозможно. Дама назвала его мальчиком, но он был далеко не мальчиком. В шестьдесят лет можно иметь относительно гладкую кожу и густые, хоть и седые волосы. Но как быть с остальным? Невидимые внутренние органы — сердце, печень, почки, селезенка и так далее — старели точно так же, как и органы видимые. Они являлись сообщающимися сосудами. Пожалуй, лучше, усмехнулся про себя Мехмед, иметь крепкое, здоровое сердце и — черт с ней! — мятую, изборожденную морщинами физиономию. Главное же, изнашивался мозг. Именно там, в известкующихся, питающих мозг кровью сосудах пролегала главная магистраль старения, на которую человек въезжал в детской коляске и с которой скатывался в катафалке (если богат), гораздо чаще — в простом похоронном автобусе, а иногда и в совсем простом полиэтиленовом мешке. Глядя на себя в зеркале — морщинистого, сутулого, с петушиными какими-то, желтыми, вывернутыми ногами, синими коленями, выступившей на лице малиновой сеточкой капилляров, — Мехмед понял, что игры со старостью смешны и неприличны. Старость неизменно (иногда для виду поддавшись) выигрывает.

Но редкому (в особенности богатому) человеку (не говоря, естественно, о женщинах) дано с достоинством проигрывать этот game. Эликсир молодости в ряду приоритетов алхимии значился вторым после философского камня, то есть денег. На третьем месте, как известно, стояло создание гомункулуса, и Мехмед прежде не понимал, зачем богатому, вечно юному человеку еще и гомункулус. Понял ближе к старости: насильственно вернувшемуся в юность не с кем общаться. Сверстники — в гробу или на пути к гробу. Новые сверстники не интересны, потому что они, в сущности, из другого мира. Собеседником вне возраста, вне времени, вне страстей и пристрастий, следовательно, являлся этот самый бережно выращиваемый в реторте гомункулус, единственный, как выяснялось, возможный товарищ для омолодившегося старца. Товарищ, возникший из ничего, стремящийся… куда? Мехмед вспомнил, что век гомункулуса шестьсот лет, но очень хрупок этот век. Достаточно ему хотя бы раз в полнолуние не отведать свежих персиков, и… Мехмед подумал, что гораздо сподручнее размещать гомункулусов в компьютерах. Там, в Интернете, они смогут удовлетворить свою бесконечную страсть к знаниям.

— Кажется, есть такая русская частушка… — улыбнулся Исфараилов. — «Я и лошадь, я и бык, я и баба, и мужик»… Но это не про вас, Мехмед-ага.

— Что вы имеете в виду? — внимательно посмотрел на Исфараилова Мехмед, испугавшись, не про гомункулуса ли случаем эта русская частушка?

— Не про вас и не про себя, — уточнил Исфараилов, — но про русский народ. Я имею в виду знаменитое розановское «вечно бабье» в загадочной славянской душе. Русский народ — баба, Мехмед-ага, хотя некоторые его представители и ходят в штанах. Только ведь, — добавил после паузы, — баба, ходящая в штанах, — это хуже, нежели просто баба. Сдается мне, тут имеет место куда более сложное, нежели просто физиологическое, превращение.

— Немного текилы? — Мехмед подумал, что Исфараилову, по всей видимости, придется по душе этот огненный — мужской! — напиток. Хотя Мехмеду были известны и женщины — большие любительницы текилы.

— Не откажусь. — Исфараилов с интересом оглядел огромный, обшитый деревом холл, служивший Мехмеду всем, за исключением кабинета и спальни. — Но самое скверное и позорное сегодня на просторах бывшего СССР — это русская власть.

Аккуратно повесив плащ на вешалку, Исфараилов остался в черной, кожаной, с малиновой атласной спиной жилетке. Мехмед обратил внимание на его остроносые (у Мехмеда были точно такие же, но другого цвета) ботинки. В лондонском «Orimi Wood» он заплатил за них тысячу долларов. Самое удивительное в этих ботинках заключалось в том, что невозможно было понять, почему они стоят тысячу долларов. Мехмед подумал, что одно из преимуществ, сообщаемых деньгами их обладателю, заключается в предоставлении возможности презирать нормы формальной логики и этики. Причем презрение имело два (но, может, и больше) измерения. Одни — как Мехмед и, стало быть, Исфараилов — покупали ботинки за тысячу долларов. Другие — как Берендеев — слонялись по грязным оптовым продовольственным ярмаркам и… ничего не покупали.

— Я много думал над причинами упадка России, — задумчиво посмотрел в окно на дальнюю линию леса Исфараилов, как если бы именно там, в смешении прозрачного осеннего воздуха, ярких листьев и темной, запаханной под озимые, земли, прочитывались эти самые причины. — Мне кажется, что Россия… потеряла пол, как… сумасшедший теряет разум. Мужчины в России перестали быть мужчинами, а женщины женщинами в классическом смысле слова. Они сбиваются в какую-то странную биомассу, которая уже не живет по старым — человеческим — законам, но еще не живет по новым — не знаю каким — законам. Ведь, в сущности, разделение людей по полам и есть тот самый цемент, который скрепляет то, что мы называем зданием человеческой цивилизации, который не дает ей рассыпаться, превратиться в дерьмо. Пол побуждает человека создавать семью и воспроизводить себе подобных, то есть перманентно генерировать и регенерировать государство и общество. Так называемая национальная идея тоже, в сущности, имеет половое измерение. Она в том, что мужское и женское начала смешиваются во времени и пространстве, в толковании сущего, сформулированного определенным — русским или китайским, да каким угодно, — но единым для них и, следовательно, их детей языком. Здесь обретают конкретный смысл: воля к жизни, мужество, связанное с необходимостью защитить дом и очаг, материнская жертвенность, наконец, труд во имя достойной жизни для себя и близких. Стоит только сместить, смазать, затушевать границу между полами, и нация превращается в биомассу. Как сейчас русские. Я, конечно, отдаю себе отчет, что это невозможно, что это против Бога и природы, но… эти люди, — продолжил Исфараилов, — которые делают вид, что управляют Россией, волей-неволей олицетворяют собой новую — бесполую, а может, внеполовую — сущность русского народа. Я видел статистику: русские сейчас вымирают быстрее всех других народов. И это естественно, потому что бесполым не дано размножаться. Им ни к чему государство, дом, семья, работа и даже… один для всех язык. Они лишены возможности здраво и точно оценивать ситуацию, поэтому им не дано осознать, насколько омерзительна и ничтожна власть, которую они безропотно терпят, насколько она невозможна для нормальных, сохранивших пол, а следовательно, и волю к жизни народов. В особенности же для мужчин, оставшихся, в отличие от русских, мужчинами.

— Которые, конечно же, живут на Кавказе, где же еще? — скорее не спросил, а подумал вслух Мехмед.

Кавказ вдруг увиделся ему в виде фрагмента географического (он видел такой, имитирующий в миниатюре земной шар — материки, климатические зоны, океаны и острова, — в Австралии под Сиднеем) парка. Искусственную снежную (соляную) вершину рукотворного Эльбруса победительно попирал ботинками ценой в тысячу долларов человек в черной, кожаной, с атласной малиновой спиной жилетке.

«День и ночь», — Мехмед вдруг догадался, что именно символизирует собой жилетка Исфараилова. Единственно, она символизировала какую-то слишком уж непроглядную — беззвездную — ночь и угасающий (столь насыщенные малиновые закаты Мехмед наблюдал поздней осенью на Цейлоне) день. Местные жители почему-то боялись этих закатов, запирались в своих домах. Мехмед же подолгу гулял вдоль океана, а иногда даже и плавал в теплой густой малиновой воде. Помнится, в закатной этой воде его охватывало чувство удивительного, бесконечного покоя. Ему казалось, что именно так должен себя чувствовать нерожденный ребенок в материнской (если, конечно, мать относится к беременности серьезно) утробе. И еще ему казалось, что когда-нибудь он вернется… не в материнскую утробу, нет, но в этот покой, причем вернется каким-то излишне умудренным, и… вода там будет другого цвета.

Странные мысли время от времени посещали Мехмеда.

Исфараилов, таким образом, был джинном концентрированных страстей, порожденных большой печалью. Джинном воздушных замков, выстраиваемых в закатном небе и странным образом опускающихся на грешную и кровавую землю. Джинном мятущегося темного воздуха, заступающего на место божественно сияющего звездного небосвода.

«Мертвым не дано видеть звезды», вспомнил Мехмед странную фразу, выгравированную на рукоятке приобретенного им по случаю старинного клинка дамасской стали. Продавец, естественно, уверял, что этим клинком рубил головы неверным сам пророк Ваххаб, Мехмед же никак не мог взять в толк: для чего на другой стороне рукоятки выпукло изображен фрагмент звездного неба, а именно редкое и большую часть года скрытое космическими туманностями созвездие, которое древние египтяне называли Глазом Сета? Не дано видеть, помнится, подумал Мехмед, сжимая в ладони рукоятку, но ведь можно… ощущать. У него возникла какая-то совсем дурная мысль, что этот клинок весьма пригодится ему… где? И (не менее дурная, но горестная) мысль, что там, где он мог бы весьма ему пригодиться, Мехмед… окажется без клинка. Разжав руку, он обнаружил, что отпечатавшееся на ладони созвездие некоторое время присутствовало на коже в режиме исчезающего тиснения. Мехмед, к немалой радости выдававшего себя за антиквара, знатока древности продавца, заплатил за клинок не торгуясь.

Он не сомневался, что одной ногой (одним глазом?) Исфараилов здесь и сейчас, другой ногой (глазом) — там, где не дано видеть звезды.

Мир расплывался, распадался, делился прямо на глазах (под ногами?). Безумие, бесстрастно (как будто думал не о себе) констатировал Мехмед, это составленная из воздушных прутьев (клинков?) клетка без ключа. Мехмед был мастером по составлению таких клеток и заключению в них себя самого. Ему стоило немалых трудов разогнуть еще не успевшие затвердеть прутья (клинки?), вырваться (вернуться) в обычный мир.

— Только разве там еще функционирует русская власть? — Мехмед подумал, что едва ли на всем Кавказе наберется и сотня человек в ботинках за тысячу долларов. Однако же судьбу Кавказа (и только ли его?) решали именно они.

Мехмед вернулся к мысли, что если человеческую жизнь уподобить реке, то внутри этой реки сразу много течений. И далеко не всегда то, которое у всех на виду, главное.

К примеру, Мехмеду и в голову не могло прийти, что отправной точкой в решении его дела (а Мехмед не сомневался, что Исфараилов пришел именно за этим) послужит достаточно спорный императив о «вечно бабьем» в славянской (русской) душе (власти), который Исфараилов довел до логического абсолюта, вообще отказав русским в праве на пол. Вечная жизнь, таким образом, протекала над любыми системами причинно-следственных связей, как над затонувшими кораблями, то есть была беззаконна, или (как Бог или сознание) творила сама себя как хотела и из чего хотела. Точно так же над формальными логикой и этикой (другими затонувшими кораблями) «протекали» большие деньги. Отсутствие законов, следовательно, представало единственным законом реки-жизни. У Мехмеда возникло противоречивое ощущение кристальной ясности, как если бы он смотрел на мир вниз с горной — кавказской? — вершины и одновременно из темной комнаты, где он ловил мифическую черную кошку, твердо зная, что ее там нет.

Ясность внутри тьмы.

Тьма внутри ясности.

Это называлось предвидением.

Мехмед ясно увидел себя внутри тьмы. Но эта тьма не была смертью. Он подумал, что это не предвидение, а бред, точнее, «бредвидение».

Он подумал, что, пожалуй, не сумеет быстро и ловко (как, вне всяких сомнений, сделал бы это раньше) пристрелить Исфараилова. Почему-то Мехмед был уверен, что тот выбьет ногой пистолет из его рук, а затем кистью наотмашь вобьет ему в глотку бережно сохраняемые зубы.

Многие годы Мехмед вообще не задумывался о немощи и смерти. Жизнь сидела в нем плотно, сочно, как вбитый по самую шляпку в свежую древесину гвоздь. Нынче же гвоздь не то чтобы расшатался, но как бы обветшал, точнее, изменил внутреннюю структуру, сделался хрупким и ломким, как хрусталь. Мехмед почти физически ощущал, как легко (вздумай кто) вытащить из него хрустальный гвоздь даже без помощи приличествующих случаю инструментов.

Жизнь в теле Мехмеда можно было уподобить зубам в его деснах. У Мехмеда были (для его возраста) превосходные зубы, однако же он определенно ощущал непрочность, какую-то исходность их пребывания во рту. Зубы пока держались, но как осенние листья на дереве в канун последнего (для листьев) порыва ветра.

Таким образом, свести разговор с Исфараиловым к ответу на один-единственный вопрос возможным не представлялось. Протяженность тех или иных процессов, независимо от воли участвующих в них людишек, определелялась вечностью. Человеку было отказано в праве вершить, что должно закончиться, а что — продолжиться и как быстро закончиться, как долго продолжиться. Единственно, над чем был относительно властен человек, — над собственной жизнью, но и тут в решающие моменты вечность могла запросто лишить его тех самых извлекающих гвоздь подручных инструментов.

— Русская власть на Кавказе, — ослепительно улыбнулся (белоснежные его зубы сидели в деснах не в пример крепче, нежели у Мехмеда) Исфараилов, — сейчас представляет из себя нонсенс и abcence. Открою вам тайну, Мехмед-ага: еще больший нонсенс и abcence она представляет из себя в России.

— Как мне к вам обращаться? — поинтересовался Мехмед. Его не удивляло, что Исфараилов (и не один только Исфараилов) ругает Россию. Удивляло, что Исфараилов (и не один только Исфараилов) не соотносит ненависть к России с тем, что исключительно благодаря океанической (в смысле неисчерпаемости) доброте и океаническому же терпению народа этой страны ходит в ботинках за тысячу долларов. Честным трудом на горячо любимом Исфараиловым, почти уже и независимом Кавказе заработать тысячу долларов на ботинки возможным не представлялось.

Мехмед подумал, что на Кавказе (и не на одном только Кавказе) сформировалась особая форма ненависти к России. Жить за ее счет и одновременно списывать со счета, сживать со света. Это была непродуктивная, главное же, сугубо конечная во времени политика.

— Зовите меня Али, — ответил Исфараилов.

— Откуда вы родом, Али? — поинтересовался Мехмед. — Живы ли ваши родители?

— Мой отец был лезгин, — ответил Исфараилов. — В девяносто первом его убили азербайджанцы. Мать я не помню. Отец говорил, что она из Белуджистана. Они переселились в СССР в сорок шестом из западной Персии. Мне был год, когда она прикоснулась к упавшему на виноградник оборвавшемуся во время грозы проводу ЛЭП. Отец говорил, что она обязательно бы разглядела провод, если бы не сумерки, — странно улыбнулся Исфараилов. — Я нашел людей, которые убили отца, — продолжил он. Мехмед подумал, что его рассказ, хоть и прыгает через десятилетия, по-своему не лишен логики. — Перед смертью они сообщили мне, что отец как раз совершал вечерний намаз, когда они ворвались в дом. Единственное, что он успел, — выхватить нож, ранить одного. Так что, можно сказать, меня осиротили сумерки… Где-то я читал, Мехмед-ага, — выдержал долгую паузу Исфараилов, — что в сумерках в мужчинах просыпается тоска, а в женщинах подозрительность. Это бесполое, жестокое время суток. Что такое сумерки, Мехмед-ага, после того как закат скручивается в спирали и исчезает? Чем отличаются люди сумерек от людей заката?

— Сиреневая крепость, трещина между мирами, вторая половина Божьего мира, синий рог, утраченное золото, предбанник вечности, — вздохнул Мехмед (человек заката), с печалью глядя на читающего мысли джинна (человека сумерек), явившегося к нему в облике ненавидящего Россию полулезгина-полубелуджа Али Исфараилова.

У них были схожие судьбы, и это еще раз уверило Мехмеда в том, что люди сумерек (джинны), по всей видимости, создаются из людей заката, как некогда Ева — из Адамова ребра или сами сумерки — из оставляемого солнцем воздуха.

Больше всего на свете Мехмеду хотелось спросить у Исфараилова: «Что вам от меня надо?» Но вместо этого он произнес:

— Русская власть, да что там власть, вся Россия сейчас погрузилась в глубочайшие сумерки. То, что сейчас переживают русские, можно назвать отчаянием. Отчаяние же, как свидетельствует Коран, делает людей сильнее. Еще текилы, Али?

— Не откажусь. Не всех людей. И совершенно точно отчаяние не делает сильнее русских, — уточнил Исфараилов. — Отчаяние, равно как и измена, как не знающая исхода печаль по совершенству, как социальная революция или контрреволюция, делает сильнее отдельных мужчин и женщин, но не бесполую биомассу.

— Возможно, — не стал спорить Мехмед, хоть и не очень понял насчет социальной революции и контрреволюции. Отдельных мужчин и женщин в периоды социальных революций и контрреволюций расстреливали пачками (откуда, кстати, эта странная метафора?), так что они при всем желании не успевали сделаться ни сильнее, ни слабее. — Их следует пожалеть. Они пошли не тем путем. Но если бы они пошли тем путем, где были бы мы с тобой («В конце концов, он мне в сыновья годится, — подумал Мехмед, — почему я должен с ним на «вы»?"), Али?

— Существуют только два пути. — опустившись в черное кожаное кресло, Исфараилов как бы (черная жилетка, черные брюки) растворился в нем. И лишь высокий стакан с текилой светился, поймав солнечный луч, в его руках как золотой (не утраченный в сумерках) слиток. Воистину этот джинн был не чужд страсти к оптическим и, надо думать, иным эффектам. — Путь силы, путь исполнения желаний, — продолжил Исфараилов. — И путь трусости, путь ничтожества и в конечном итоге исчезновения. Сдается мне, что превращение в биомассу — начало, а может, и конец этого пути.

— Два пути — слишком мало, — возразил Мехмед, имея в виду скорее себя, а не Россию. Путей было множество. Они стремились во все стороны, как… клинки.

— Согласен, Мехмед-ага, бесполое не имеет шансов выжить. Но лишь в условиях сохранения существующей технологии размножения! А ну как она изменится?

— Не думаю, что это случится на нашем веку, Али. — Мехмед как бы свой век продлил, а Исфараилова — сократил. Ему начинал нравиться этот джинн. Чем-то странные его фантазии напоминали Мехмеду идеи, с помощью которых вот уже десять лет реформировалась Россия.

— Утрата пола, — сказал Исфараилов, — помимо всего прочего, означает утрату смысла существования, готовность принять любое зло, смириться перед любым уродством. Бесполым людям нечего защищать, им не к чему стремиться. Я много размышлял: где именно проходит та последняя граница, переступив которую человек окончательно и бесповоротно превращается в оно, в нечто, в категорию вне добра и зла, в существо иного мира? И в конце концов я определил эту границу вдоль линии пола. Грубо говоря, понятия «пол» и «справедливость» взаимообусловлены. Вне пола справедливости попросту не существует. Утрачивая пол, человек утрачивает божественную сущность, Мехмед-ага, смещается в мир, о котором никто из нас, нормальных людей, ничего не знает. Боюсь, что там нет ни политики, ни экономики, ни любви, ни… — понизил голос, — денег.

— В другой мир… — повторил Мехмед. Ему нравилось разговаривать с Исфараиловым. Превыше всего Мехмед ценил в жизни необычное, странное, открывающее внутри одних понятий другие. Вот только не всегда было понятно, становится ли он умнее от постижения других понятий, применим ли его неожиданный новый опыт к обыденной жизни.

Зачем вообще с ним это происходит?

…До сих пор Мехмед не мог забыть — ему было тогда лет семь или восемь, — как стоял на пороге заброшенного дома на берегу реки, не решаясь ни войти внутрь, ни уйти прочь. Когда-то в этом доме жил одинокий глухонемой пастух, который, как считалось, сошел с ума и исчез. Быть может, бросился в эту самую быструю реку и она унесла его вниз к водопаду, а может, ушел в горы, вырыл пещеру, завалил вход и умер там, во влажной земляной тьме, как состарившийся горный козел, хотя, надо думать, редкий горный козел умирал естественной смертью. В густых горных лесах водились особые, прыгающие по камням, перелетающие через пропасти (крылатые?) волки, которые иной раз спускались в долины, где паслись коровы и овцы.

Дом пастуха стоял в некотором отдалении от деревни Лати. Когда он исчез, не пропала ни одна скотина, из чего можно было сделать вывод, что пастух исчез, пригнав стадо в деревню, то есть в сумерках. Случалось, в пустой дом заглядывали, особенно дети, но ничего не брали, потому что никто наверняка не знал, жив пастух или умер.

Собственно, Мехмед и не собирался заходить в дом. Дверь вдруг сама приглашающе приоткрылась. Мехмед помнил, что над печью висел тусклый медный ковш, в котором пастух грел воду. Когда в печи горел огонь, медный ковш ловил вырывающиеся сквозь заслонку сполохи и как бы пульсировал в такт заключенному в печи огню.

Ковш и сейчас висел над холодной закопченной печью, но… какой-то видоизмененный, напоминающий остроносую овальную каплю, готовую вот-вот соскользнуть с деревянного черенка, растечься на земляном полу медной лужицей.

Озадаченный, Мехмед приблизился к приоткрытой двери и замер: все предметы внутри дома претерпели превращения — изменили привычную форму. Более того, они, не таясь, продолжали менять ее под изумленным взглядом Мехмеда. Проникающие в дом сквозь изношенную крышу солнечные лучи не опускались, как им положено, отвесно, но свивались в живые змеиные кольца. Колченогий стол провис, как если бы столешница превратилась в набитое овечье брюхо, прислоненные к стене грабли и вилы, преломляясь, проваливались в стену, как если бы стена была не только мягкая, но еще и прозрачная, при том что она сохраняла прежние цвет и форму.

Мехмед вдруг почувствовал, что не в силах оторвать взгляд от открывшегося в глубине дома мира. Воздух возле двери медленно закручивался в мягкую стеклянную воронку.

Неведомая (нестрашная, но какая-то необычная, в смысле доставляющая Мехмеду совершенно неизведанные ощущения) сила исподволь, как барана на невидимой веревке, подтягивала Мехмеда к двери, по ходу дела загадочно (в смысле, что он не понимал, что именно с ним происходит) его изменяя. И он почти шагнул через пластилиново принявший его подошвы порог, но вдруг с изумлением увидел, что оказавшаяся внутри дома его рука тоже изменила форму — сделалась мозаичной, орнаментальной, красно-сине-серебристой, изгибистой, как взлетевшая над водой жирующая рыба. Какой-то совершенно невероятный подъем испытал Мехмед, каждой клеточкой тела предчувствуя превращение и одновременно (опять же каждой клеточкой) темный ужас от соприкосновения с неведомым миром.

Много лет спустя в Луксоре, осматривая древнеегипетский храм, Мехмед увидел на полуоблупившейся фреске изображение испуганно отпрянувшего (это было передано удивительно точно) человека с точно такой же — разноцветной, точечно-рыбьей — рукой, которую тот точно так же, как некогда Мехмед в дом пастуха, просунул в некую сферу, за которой начинался другой мир. Буквально иссверливая фреску взглядом, Мехмед пытался определить пол угодившего в пикантную ситуацию древнего человека. Но не сумел. Человек, по обычаю древних египтян, был в фартучного типа набедренной повязке. Под повязкой было пугающе плоско. Отсутствовала и ясность относительно груди. Она могла быть молодой девичьей, но и тренированной, атлетической — мужской.

Мехмед не поленился, поинтересовался у экскурсовода:

— Что это за человечек? Куда он лезет?

— Заглядывает в мир мертвых и богов, — заученно ответила экскурсовод — вышедшая двадцать лет назад замуж за богатого араба русская баба, не вполне мирно сосуществующая, как она поведала Мехмеду, в одном доме с двумя очередными — молодыми — женами.

Приведение мертвых и богов к единому знаменателю озадачило Мехмеда. Могли ли боги избрать воротами в свой мир жалкую хижину пропавшего без вести сумасшедшего пастуха? Но потом Мехмед рассудил, что богам виднее.

— А что там, в мире мертвых и богов? — спросил он у Тамары (так звали гида).

— Кто ж знает? — отозвалась она с неожиданной живой тоской.

У Мехмеда мелькнула мысль, что ни в одном древнем предании, ни в одной системе мифов такие категории, как моногамия и супружеская верность, не являлись добродетелью богов, и Тамара, как гид (а она водила экскурсии не только по храмам, но и по Каирскому историческому музею), не могла этого не знать. Точно так же, как, выходя замуж за араба, не могла не знать, что тот вправе привести в дом молодых жен. Потом Мехмеду показалось, что он ослышался, она сказала не «мир мертвых и богов», а «мир мертвых богов». Но уточнять у Тамары Мехмед не стал. Мир мертвых и богов обещал человеку по крайней мере… изменение пола. Мир мертвых богов не обещал ему решительно ничего, за исключением… изменения пола?

А лет десять назад, прогуливаясь по горному, состоящему из сплошного ребристого, словно из застывших волн, камня плато в Чили, Мехмед вдруг услышал позади себя странное потрескивание, как если бы кто-то шел следом, наступая на сухие сучья, чего никак быть не могло, потому что не было сухих сучьев на каменном, бесплодном плато.

Оглянувшись, Мехмед увидел медленно плывущую на уровне его глаз шаровую молнию. Она была пронзительного сиреневого, как сверхконцентрированные сумерки, цвета и, как голова… альбиноса, точнее, электроальбиноса, обрамлена редкими шевелящимися белоснежными волосами-молниями. Именно они-то, как выяснилось, и потрескивали, насыщая озоном бесконечно чистый и свежий горный воздух.

Примерно в трех шагах от Мехмеда сиреневый шар притормозил. Внутри него произошла трансформация: шар вытянулся в подобие вращающегося веретена размером с человека. Светящийся алый абрис образовался по периметру мелькающего веретена. Мехмеду показалось, что прямо напротив него разверзается трепещущее иррациональное электронное влагалище — праматерь компьютерного цифрового сущего, — сквозь которое он (блудный сын) некогда прошел, дабы материализоваться в виде белкового программного продукта (soft ware), и куда он (блудный дед) должен вернуться, дабы распасться на атомы-цифры, повториться (или не повториться) в иной цифровой комбинации.

Как загипнотизированный стоял Мехмед перед потрескивающим, посверкивающим бело-синеволосым, с ярко-алыми губами (цвета государственного российского флага) цифровым влагалищем, готовым вместить его вместе с душой и той самой единственной, в сущности, тайной, которую человеку не дано разгадать при жизни и которую он, следовательно, уносит в могилу (в урну с прахом), — тайной смерти.

Мехмеду вдруг показалось, что он постиг эту тайну: смерть есть не что иное, как превращение души в цифру (цифровой код). С помощью цифрового кода можно воссоздать все, что угодно (и даже больше), за исключением… души. Компьютер ловил, схватывал, воспроизводил, совершенствовал и структурировал любое понятие (комбинацию понятий), за исключением… души, которая оказывалась выше, точнее, вне любых технологий. «Ноу-хау» (hard ware) по использованию души принадлежало Господу Богу, и именно с этим-то и не могла смириться компьютерная (цифровая) цивилизация, одновременно подменяющая, копирующая и пародирующая Господа.

Это было невероятно, но внутри внешних губ иррационального влагалища Мехмед определенно разглядел и (более темные) полуоткрытые, насыщенные внутренние. Таким образом, как бы готовой (интересно, к какого рода?) любви предстала очередная (цифровая) разновидность вечности. И даже обнаружила некое подобие юмора, явившись Мехмеду в столь неожиданном образе.

Впрочем, Мехмед неизвестно как догадался, что смерти как таковой внутри электронного влагалища нет, как, впрочем, нет и жизни в привычном человеческом понимании. Мехмед не знал, что там, опять, как в детстве, испытывая неодолимое желание проникнуть туда и одновременно ужас, заставляющий остаться здесь, в этом мире.

Тогда, на каменном плато в Чили, ему показалось, что жизнь, в сущности, прожита, вряд ли она сможет его чем-то сильно обрадовать (за исключением приобретения новых денег) и чем-то сильно огорчить (за исключением утраты денег). Мехмед уже почти было перерубил канат ужаса-якоря, шагнул внутрь светящегося влагалища, которое, вне всяких сомнений, превратило бы его в бегущий по стенкам ток, струящийся сквозь воздух пучок частиц, летящий в цифровом небе журавлиный цифровой же клин, если бы пролетавшая над головой (вне всяких сомнений, реальная) птица (Мехмед даже не успел заметить — чайка или ворона?) не уронила шершавую бело-слизистую с серыми комками каплю точно ему на переносицу, на то самое место, где (если верить оккультистам) скрывается третий глаз, произрастает знаменитый невидимый рог.

Мехмед в бешенстве задрал голову — птицы и след простыл.

Что-то, однако, произошло, пока он, матерясь, вытирал платком лицо. Похоже, не чайка, не ворона, а огромный обожравшийся (и долго сдерживавший нужду) кондор пролетал над плато. С отвращением выбросив насквозь пропитавшийся отвратительной слизисто-комкастой влагой платок, Мехмед думал уже исключительно о том, как побыстрее убраться с каменного плато, но никак не о том, чтобы добровольно раствориться в электронном влагалище, хотя, надо думать, во влагалищном (цифровом) мире подобные птичьи проказы были невозможны или (хотелось в это верить) сурово пресекались.

— …В другой мир… — повторил Мехмед. — Существуют ли там деньги, Али? И если существуют, что они там значат?

Не было более действенного способа «заземлить» джинна, превратить его из философствующего убийцы в убийцу заурядного, нежели внести ясность в этот вопрос вопросов.

Поначалу Мехмед не придал значения «птичьему казусу», но потом с какой-то пугающей ясностью даже не припомнил, а как бы задним числом осознал, что упавшая из разверзшейся птичьей клоаки ему на переносицу шершавая капля странным образом навела его на мысли о платеже, который должен был именно в этот день поступить из Индии на его номерной счет в одном оффшорном банке. Тогда, помнится, случайно пролетевшая, как та самая птица, но без прицельного пометометания, мысль показалась ему несвоевременной и необязательной, однако по прошествии времени он понял, что это не так.

Мехмед не хотел себе в этом признаваться, но в сравнении с ожидаемым — не больно-то, кстати, и крупным — платежом возможность познать другой мир предстала (в подсознании, не иначе, потому что в ответственнейший момент познания мироздания Мехмед об этом совершенно точно не думал) неконкурентоспособной. Мехмед знал, что есть деньги в его мире, и отказывался сменить его на другой до того, как узнает наверняка, что там вместо денег.

Если, конечно, когда-нибудь узнает.

«Отдай все, — вдруг услышал Мехмед голос, хотя и он, и Али Исфараилов в данный момент молчали, — и ты будешь жить вечно!»

Некоторое время Мехмед изумленно молчал, пока до него не дошло, что неизвестно кем произнесенная фраза была произнесена… по-армянски. «Почему Господь говорит со мной по-армянски? — удивился Мехмед. — Неужели я должен отдать все, что у меня есть… армянам?» В принципе Мехмед не возражал отдать даже и армянам, если бы доподлинно не знал, что его «все» (в особенности если он отдаст армянам) достанется не самым, скажем так, достойным и справедливым представителям этого, вне всяких сомнений, дружного и трудолюбивого народа.

— Не знаю, Мехмед-ага, что там значат деньги, — развел руками Исфараилов, — да ведь и речь, собственно, не об этом. Не стоит все сводить к деньгам.

Мехмед обратил внимание, что у Исфараилова черные птичьи глаза. Воистину сегодня его — в воспоминаниях и наяву (по жестяному карнизу, гремя лапами, ходила ворона и рассматривала сквозь стекло сверкающую на солнце латунную пепельницу) — преследовали проклятые птицы. «Надо убрать пепельницу с подоконника», — подумал Мехмед.

Отличительной особенностью птичьих глаз была невозможность предугадать по их выражению дальнейшее поведение птиц. Хотя, надо думать, редкие люди (за исключением разве что орнитологов) тратили время на то, чтобы неотрывно смотреть с намерением что-то в них прочитать в птичьи глаза. Подобные визуальные контакты с птицами вообще представлялись затруднительными.

Хотя, охотясь, Мехмед снимал с небес и ветвей самых разных птиц, включая таких экзотических, как нигерийский панциронос (его мясо напоминало по вкусу вымоченный в бруснике свиной окорок), и ему неоднократно случалось наблюдать, как сумеречно синеют в преддверии смерти их глаза. Мехмед иной раз думал, что удел птиц — растворяться в пограничных сумерках, сообщая им одновременно небесную крылатую стремительность и строгую же (как угасающий птичий взгляд) неподвижность. Во всяком случае, Мехмед, охотясь на птиц в сумерках, частенько ощущал себя безбилетным пассажиром, эдаким Нильсом на бесконечном птичьем крыле, в которое превращался подлунный мир. Neverending и everlasting напоминание о смерти — вот то единственное, что можно было прочитать (расшифровать) в птичьем взгляде.

— Я здесь для того, чтобы защитить, — продолжил Исфараилов, — точнее, продлить существование того самого мира, в котором нам с вами живется хоть и тревожно, но комфортно, потому что это наш мир, Мехмед-ага!

— Защитить? — Мехмед обратил внимание что его стакан пуст и что бутылка с вином стоит в баре вплотную к шкатулке, внутри которой под тонкими пластинами жевательного табака покоится никелированная семизарядная «беретта». — От кого? От чего? Кто угрожает нашему, как ты изволил выразиться, Али, миру?

— От вас, — улыбнулся Исфараилов. — Вы угрожаете, Мехмед-ага.

— Али, — откинул крышку шкатулки Мехмед, как бы раздумывая, брать ему пластинку жевательного табака или не брать, — мы знакомы с тобой от силы полчаса. Я никогда не видел тебя раньше, ничего о тебе не слышал, понятия не имею, чем ты занимаешься. Как я могу угрожать… нашему миру? Если, конечно, я тебя правильно понял и под «нашим миром» ты понимаешь вот это… — рука Мехмеда широко обвела заставленный дорогой мебелью холл, ведущую на второй этаж лестницу, не забыв огромное окно, открывающее вид на коттеджный поселок, дальний лес и стоящие у входа в дом лимузины. Вот только ворону, поразительно долго не улетающую с жестяного карниза, Мехмед не хотел включать в «наш мир» — она вошла в него помимо его желания. — Неужели я похож на сумасшедшего, Али?

— Вы возомнили себя богом, Мехмед-ага, вознамерились одномоментно изменить мир в соответствии со своими представлениями, не озаботившись соотнести их с уже, так сказать, имеющими место быть. Грубо говоря, Мехмед-ага, вы решили изобразить нечто на ватмане, на котором уже давно рисуют, можно сказать, дорисовывают некую, скажем так, батальную сцену…

— Невидимыми миру красками, — усмехнулся Мехмед, — иначе я бы заметил.

— Мехмед-ага, — мягко возразил Исфараилов, — мир только на первый взгляд велик и необъятен. Стоит только появиться большому бесхозному куску, как на него сразу распахивается множество зубастых пастей. Поверьте, Мехмед-ага, это пока не ваш конкурс, хотя ваш проект, безусловно, достоин восхищения, учитывая масштабность ожидаемого результата и скромность — поверьте, я не хочу вас обидеть — ваших возможностей. Ваша ошибка, Мехмед-ага, носит онтологический характер. Вы отличаетесь от бога уже хотя бы тем, что бог творил, когда земля была свободна от людей. Вы же, Мехмед-ага, пытаетесь творить в тесном, а главное, разрезанном и поделенном, как пирог, секторе бытия, а именно в мире торговли металлами. Намеченные вами цели внушают уважение, однако вольно или невольно, скорее, впрочем, вольно, вы затрагиваете интересы людей, которые не любят, когда кто-то встает у них на пути. Я уже открыл вам тайну, Мехмед-ага, они тоже творят и в данный момент. И их, скажем так, материальный, финансовый, одним словом, творческий потенциал многократно, неизмеримо превосходит ваш. Собственно, отчасти именно поэтому я в курсе ваших планов, тогда как вы понятия не имеете, кто я такой. Вот почему я здесь, у вас, Мехмед-ага, а не наоборот. Обычно люди, интересы которых вы затронули, достаточно эффективно убирают все препятствия со своего пути. Но ваш случай, Мехмед-ага, особенный.

— Почему? — поинтересовался Мехмед.

— Видите ли, Мехмед-ага, понаблюдав за вами некоторое время, мы пришли к выводу, что… у вас может получиться. Вы находитесь во власти того самого священного безумства храбрых, которому, как известно, поем мы песни. Беда в том, Мехмед-ага, что мир все еще не структурирован как надлежит, в нем все еще есть место для импровизаций, поэтому отважный одиночка вроде вас при определенном стечении обстоятельств кое-чего может и добиться. Не в плане продвижения собственного проекта — в плане создания помех на пути уже осуществляющегося чужого, куда более масштабного проекта. Вы быстро постигаете суть вещей, вы определенно отмечены вниманием вечности, Мехмед-ага, ваша жизнь слишком ценна, чтобы вот так взять вас да и пристрелить, зарезать или задушить, как обычного человека. Можно сказать, Мехмед-ага, вы сейчас под защитой вечности — а кому охота ссориться с вечностью? Но вечность, Мехмед-ага, ветрена, как сто б…й, ее защита, простите за каламбур, не вечна, ей, увы, плевать на ваши чувства, она преследует собственные цели, вы для нее — объект, но никак не субъект. Смертный человек совершает весьма распространенную ошибку, Мехмед-ага, когда, пусть даже у него имеются к тому основания, полагает себя избранником вечности, претендует на режим наибольшего благоприятствования в торговле с ней. Вечность всегда играет в одни-единственные ворота, а именно в те, куда собирается забить мяч. Эти ворота, Мехмед-ага, могут быть где угодно: в центре поля, в вашем сознании, да хоть… на крыше в городе Сан-Франциско или на Останкинской оптовой продовольственной ярмарке в Москве. Вечности изначально неведомы такие понятия, как верность или даже элементарная товарищеская корректность. Товарищество вечности и смертного человека — это товарищество даже не волка и ягненка, а… петли и шеи. Игры с вечностью — преддверие смерти, но никак не новой жизни, вот в чем дело, Мехмед-ага, — вздохнул Исфараилов. — А вы зачем-то втянулись в эти игры, — с сожалением посмотрел на Мехмеда.

— Нельзя ли конкретней, уважаемый? — Поставив на стеклянную столешницу две бутылки — с текилой и красным вином, Мехмед опустился в кресло напротив Исфараилова. Разговор из просто интересного превращался в сугубо деловой.

Мехмед ощутил натяжение темной (отвечающей за деньги) струны в душе. Он умел неплохо контролировать собственные чувства. И только эта темная струна существовала внутри его сознания автономно, обнаруживала себя сама, не просто диктовала Мехмеду свою волю, но как бы растворяла в себе его душу. Когда речь заходила о деньгах, в особенности больших, Мехмед как бы временно превращался в человека без души, отпускал душу на волю (струны?), а может, она сама оставляла его, не спрашивая. Как знаменитый скрипач Паганини, он мог исполнить на единственной струне в кромешной, бездушной тьме самую сложную импровизацию.

Вот и сейчас струна оживала, самонастраивалась, непостижимым образом перепрограммируя сознание Мехмеда, как если бы в отсутствие души его сознание было компьютером, который можно (независимо от воли Мехмеда) загружать самыми разными программами.

Мехмед чувствовал (он никогда в этом не ошибался!), что так называемое отступное может превзойти то, от чего Мехмед отступается. Ему казалось, он стоит перед увешанной подарками новогодней елкой, с которой невидимая рука — не рынка, нет! — может достать ему все, что он попросит.

— Я хочу, чтобы наш план стал вашим планом, Мехмед-ага, — улыбнулся Исфараилов.

— Не возражаю, — улыбнулся в ответ Мехмед, — но ведь в данный момент, как я понял, я мешаю? Каким образом? Кому?

— Сложный вопрос, Мехмед-ага. — Взгляд Исфараилова, как птица (опять птица!), облетел обшитые деревом стены, с сожалением вернулся на толстое стекло журнального столика.

Мехмед не мог определить, чего (уважения или сожаления) больше в его взгляде. Чего в нем совершенно точно не было, так это ненависти.

Мехмед вдруг подумал, что мир денег, в сущности, мир бесстрастный и бесполый, в нем невозможны божественно окрашенные переживания и чувства. Да, мир денег беспощаден к человеку, перемалывает не только отдельные судьбы, но целые страны и народы, но не потому, что он воплощенное зло, а потому, что потребляемая им энергия есть жизнь во всех формах и видах. Он существует до тех пор, пока превращает ее в ничто. Деньги, подумал Мехмед, вот то знаменитое «ничто, которое ничтожит». Чтобы раздобыть электроэнергию, ничтожатся реки; выплавить металлы — рудные горы и долины; древесину — леса и так далее — до озоновых дыр, ядерных зим, ртутных озер, то есть до окончательного исчезновения жизни. Больше денег — меньше жизни. Абсолютные деньги — абсолютная смерть.

Странно, но неожиданное это открытие отнюдь не преисполнило Мехмеда отвращением к деньгам. Напротив, ему хотелось больше, больше! «К сожалению, неоспоримый факт существования Бога, — с привычной грустью подумал Мехмед, — никоим образом не отвращает человека от стремления нарушать его волю, а я не лучше и не хуже других людей… Хотя кто знает, в чем его воля?» — таковы были обычно в преддверии временного отлета души последние (одушевленные) мысли Мехмеда.

Да, внутри себя мир денег был бесплоден, как те самые иррациональные сумерки между мирами, в которых сосредоточены вся мудрость жизни и одновременно… ничто. Где можно увидеть и понять все, что угодно, но невозможно применить знания об увиденном и понятом. В мир денег, как в сумерки — трещину между мирами — даже и в житейском плане лучше было не соваться. Лучше было жить на зарплату. Кто же сунулся — пропал. Взять хотя бы Мехмеда. Он перетрахал сотни баб на всех континентах, за исключением Антарктиды, но не создал семьи, не воспитал детей. Всю сознательную жизнь он был один как перст, а значит, по большому счету — бесполым. Кто принесет цветы на его могилу? Кто вспомнит о нем хотя бы через год после его смерти? Сумерки обессмыслили, кастрировали его жизнь.

В бесполом мире денег, подумал Мехмед, нет страстей, но есть законы, которые нельзя нарушать. За страсть и силу тут принимается неотвратимость, с какой караются нарушители. Но это всего лишь логика математических действий, неотвратимость поглощения малых чисел большими. При том что самые большие умопомрачительные состояния возникают именно в результате нарушения всех мыслимых законов приумножения денег, безумных атак одиночек (Исфараилов прав!) на неприступно укрепленные города больших чисел.

Мир денег был бесконечно плох, но… Мехмед намеревался оставаться в нем как можно дольше, а в идеале — вечно. Процесс приумножения денег был сильнее естественной биологической усталости, сильнее старости и, как в глубине души надеялся Мехмед, сильнее самой смерти.

— Тем не менее я попробую ответить… — донесся до него голос Исфараилова. — Что представляет из себя современная Россия, Мехмед-ага? — спросил тот. И сам же ответил: — Как выразился один писатель, территорию скорби. Советского Союза давно нет, историческая Россия сократилась едва ли не на треть, но всем очевидно, что ей не сохранить целостность даже в нынешних ублюдочных границах. Россию следует преобразовать, чтобы спасти ее несчастные народы от неминуемой гибели. Вы не возражаете мне, Мехмед-ага, из чего я делаю вывод, что вы согласны с моими рассуждениями.

— Готов подписаться под каждым словом, Али… — Мысль, что никто не придет на его могилу, исполнила сердце Мехмеда ожесточением. Мир денег показался ему справедливее и честнее мира людей. По крайней мере, в data base (базе данных) этого мира изначально отсутствовала категория счастья. «Но ведь и я не частый гость на чужих могилах, — успокоился Мехмед, — меня оплачут золотые пластиковые карты, осиротевшие доли в акционерных капиталах, номера персональных счетов. Вот мои истинные дети. Единственно, — мысленно усмехнулся Мехмед, — недолго им ходить без родительского присмотра. Новый папа покажет им кузькину мать!»

— Способны ли спасти Россию сами русские? — Исфараилов произнес это с таким презрением, что у Мехмеда должны были немедленно отпасть все сомнения: русские не способны спасти Россию. Впрочем, Мехмед и сам не обольщался относительно этого. — Скажу больше, — понизил голос Исфараилов, как будто выдавал Мехмеду страшную тайну. Так, впрочем, оно и оказалось. — Русские — народ, осмысленно и бесповоротно избравший смерть! Они терпят нынешнюю власть не потому, что у них нет сил ее свергнуть, а потому, что не видят в мире силы, способной уничтожать их с еще большей эффективностью! Миллион голов в год — это только начало!

— Но если такая сила есть, — предположил Мехмед, — что мешает русским привести ее к власти… ну хотя бы на следующих президентских выборах?

— Президентские выборы хороши, если происходят вовремя, — ответил Исфараилов. — Но иногда просто нет времени их ждать. К тому же, Мехмед-ага, президентские выборы — это долгое вонючее телевизионное варево на огне денег. Деньги же, как вам прекрасно известно, помимо того что отлично горят, еще и в некотором смысле инерционны. Они, видите ли, сообщают их обладателям иллюзию неких прав, то есть, в сущности своей, виртуально демократичны. Все говорят: «невидимая рука рынка», но никто почему-то не говорит: «железная рука денег». Вокруг денег, Мехмед-ага, крутятся разные людишки со своими поганенькими интересами, тянут, куда не следует, невидимые ручонки, как тараканы, марают циферблат истории, так что уже и не разглядеть, который час. Вот что такое свободные выборы. Деньги хороши везде, Мехмед-ага, но только не там, где надо круто изменить вектор движения, повернуть цивилизацию от смерти к жизни. Я говорю о позитивной силе, способной скрепить железным обручем рассыхающуюся бочку российской государственности, вдохнуть в усталое, измученное тело гермафродита волевой импульс, ввести мужской гормон, о силе, готовой принять на себя ответственность за территории, некогда занятые предками исчезающих сейчас русских.

— Что же это за сила? — удивился Мехмед. — Где она скрывается?

— В горах между Черным и Каспийским морями, — ответил Исфараилов. — Это Кавказ. Применительно же к России — Северный Кавказ. Земля, откуда мы с вами родом, Мехмед-ага.

— Неужели я каким-то образом мешаю этой могучей силе? — удивился Мехмед. — Мешаю Кавказу затянуть под каменное одеяло бабью славянскую душу?

Он не сомневался, что Али Исфараилов безумен. Как, впрочем, и в том, что в основе любого материализовавшегося футурологического построения лежит безумие, которое (в случае неуспеха) таковым и остается (как, скажем, взятие писателем Д'Аннунцио с товарищами города Триеста в 1920 году), в случае же успеха (захват большевиками власти в России в 1917 году) провозглашается гениальным, лежащим в плоскости исторической непреложности деянием.

Чтобы вновь вернуться в исходное состояние (безумие) по прошествии некоторого времени.

Мехмед не сомневался, что рано или поздно безумными предприятиями будут объявлены и война Соединенных Штатов Америки за независимость, и принятие Декларации прав человека, и учреждение Федеральной резервной системы, и придание доллару статуса мировой валюты. И самое удивительное — у Мехмеда было подозрение, что произойдет это еще при его жизни.

«Северный Кавказ… Почему бы и нет?» — подумал Мехмед.

Сейчас Северный Кавказ был нищ, наг и вооружен. На этой земле при тяжком труде могло прокормиться от силы три миллиона человек. Но в данный момент там проживало около тринадцати. Мать-Россия выкормила изобильной белой грудью клыкастого, шерстистого волка. Чтобы выжить, народам Кавказа следовало или в бесконечной череде местных войн ужаться до естественного — как в XVII веке — числа, или же вцепиться клыками в истощенные сосцы, чтобы насытиться уже не обезжиренным молочком, но мясом, которого (при разумном подходе и соответствующих пищевых технологиях) могло хватить надолго.

— Трагедия в том, что одни народы слишком немногочисленны, чтобы идти путем осмысленного величия, — словно не расслышал его Исфараилов, — в то время как другие слишком велики, чтобы жить малыми, частными идеями. Россия никогда не превратится в большой Люксембург, Мехмед-ага, а Чечня — в Соединенные Штаты Америки. Нельзя нарушать связь между численностью народа и идеями, которыми он живет. Стоит только адаптировать большой народ к идее мелкой, частной, скажем жить как… на Западе, а народ небольшой — к идее масштабной, скажем распространиться от моря до моря, как начинаются странные, необратимые вещи, а именно разнонаправленное вырождение, самоуничтожение этих народов. Во власти ошибочных идей, Мехмед-ага, народы разлагаются, отравляют вокруг атмосферу. Другим нечем дышать. Я склоняюсь к тому, что демократизируемая невидимой рукой рынка Россия сейчас — полудышащий, смердящий великан посреди большой дороги, с которого снимают последнюю одежду. Кавказ же — карлик с ножом, который, конечно, может всадить великану в глотку нож, да только сам же и утонет в хлынувшей крови.

— Россия не раз на протяжении своей истории оказывалась в подобном положении, — заметил Мехмед. — А потом как-то поднималась, топтала слоновыми ногами карликов и не карликов, которые снимали с нее последнюю одежду, примеривались перерезать ей глотку.

— Согласен, — кивнул головой Исфараилов, — но, как говорится, лимит на неожиданности исчерпан. Загадочная славянская душа приказала долго жить. Россия или останется лежать на большой дороге, или поднимется, но… — замолчал.

— Понятно, без «но» никак, — усмехнулся Мехмед. Он догадывался, что это за «но». Но — опять «но»! — ошибся.

— С другой головой, — закончил мысль Исфараилов, — а именно с кавказской, точнее, с северокавказской. Россия слишком велика, чтобы просто ее грабить. В ней, несмотря ни на что, слишком много людей, чтобы мы могли всех перерезать. Рыба, как известно, гниет с головы. Голова любого государства — власть. Российская власть не просто сгнила, но уже почти отвалилась, висит на волоске. В принципе ничего не надо делать, Мехмед-ага, всего лишь… переставить рыбе голову. Это единственный шанс поднять из грязи тело русского народа. Тем более что голова будет не вполне чужая. В смысле не русская, но российская. Так уже было при Сталине. Вот в чем суть совместного российско-кавказского проекта, Мехмед-ага, который я имею честь вам представить. Он одинаково спасителен и благотворен как для России, так и для Кавказа.

— Ислам… — задумчиво произнес Мехмед, глядя в окно на не желающую улетать с жестяного карниза ворону. Наверное, подумал Мехмед, она сопровождает его — посмотрел на Исфараилова. Где-то он читал, птицы семейства врановых — превосходные проводники (полупроводники?) между мирами. Но разве может внутри одного мира, подумал Мехмед, составиться план переустройства другого мира? Это в корне меняло картину мироздания. Мехмед подумал, что, пожалуй, пора выводить деньги с российского фондового рынка. Он ни секунды не сомневался, что новый (кавказский?) правитель России перво-наперво объявит страну полным и окончательным банкротом. Затем — даже и не девальвирует рубль, а проведет полномасштабную денежную реформу, покончит с так называемой (через обменники) конвертируемостью. Ну а потом, конечно же, объявит состоявшуюся приватизацию незаконной. Вот только, подумал Мехмед, отдали под приватизацию пусть дурную, плохо доящуюся, бельмастую, но живую корову, обратно же получат обглоданный скелет под стриженой шкуркой. Ну да ничего, усмехнулся про себя, великому русскому народу не привыкать начинать с нуля, создавать все из ничего.

— Ислам, — подтвердил Исфараилов, — не сразу, не сегодня, но обязательно. Что такое крохотная, сидящая в каменистом углу Европы, на штыках Босния, когда открывается пространство от Польши до Японии? Россия созрела для ислама, Мехмед-ага, хоть она этого еще не понимает. Я лично убедился в этом в Афганистане, где обратил в ислам не одну сотню русских пленных. Странное дело, Мехмед-ага, даже вернувшись в Россию, они оставались в нашей вере. Почему? Они соскучились по определенности на все случаи жизни, силе и ясности. С помощью ислама Россия встанет на ноги. Зачем-то же она завоевала в девятнадцатом веке Кавказ? Полагаю, что именно за этим. У вас превосходная текила, Мехмед-ага. если не ошибаюсь, на юге Штатов ее называют золотой, а в Мексике почему-то… мочой койота. Ничего не поделаешь, — пожал плечами, — разные цивилизации — разная эстетика. Хотя… мне трудно представить себе человека, по доброй воле отведавшего… мочи койота… Но очевидно, такие люди есть. Мне кажется… — понизил голос, — моча койота — вещь очень ценная, но… не здесь, не в нашем мире или, скажем так, не повсеместно в нашем мире. Это будет великая исламская реконкиста двадцать первого века, Мехмед-ага! — воскликнул Исфараилов, и Мехмед подумал, что, пожалуй, он слишком увлекся… «мочой койота», то есть золотой текилой. — Если, конечно, вы нам не помешаете.

— Но ведь… — Мехмеду показалось, что Али Исфараилов втянул его в высшей степени странную дискуссию, в которой он, Мехмед, ищет не столько высшую логику, сколько интересуется… гадкими какими-то, неуместными подробностями, как если бы на его глазах, скажем, собирались перерезать горло человеку, а он вместо того, чтобы возвысить голос в защиту жертвы, заявить убийцам, что не божеское это дело — казнить без суда и следствия, взялся бы расспрашивать их, не обделается ли случаем несчастный, пока, значит, его будут кромсать ножами. — Если допустить, что Россия баба… или не баба, а… бесполое существо, — стыдясь себя, продолжил Мехмед, — тогда речь должна идти не о голове, а о другом органе.

— Вы правы, операция по пересадке пола должна быть комплексной. Просто я, как нейрохирург, исхожу из того, что половые сексуальные импульсы контролируются сознанием. Сознание — это мозг. Мозг — это голова. А голова — это я!

— Али, ты, надеюсь, не подозреваешь, что этой самой посылающей сексуальные импульсы головой хочу стать я? — спросил Мехмед.

— Вы хотите обидеть будущего российского президента, Мехмед-ага… — глаза Исфараилова сделались печальными, как глаза влекомого на бойню быка. — а там и… бог даст, царя. — Только Исфараилов в данном случае был не быком, а директором бойни. Его печаль, таким образом, была качественно иного уровня. Это была пародия на печаль Господа, создавшего людей смертными, и, что было еще печальнее, несправедливо и зачастую неестественно смертными. Хотя, в отличие от Исфараилова, Господь прошел крестный путь и, следовательно, знал, что собой представляет неестественная, несправедливая смерть. Да, Господь забирал, но и даровал земную жизнь. Исфараилов — только забирал. — Тем самым вы нарушаете наши планы по преобразованию России, Мехмед-ага. особо хочу подчеркнуть: бескровные и благородные планы.

— Незнание невидимого закона не освобождает от ответственности за его нарушение — кажется, так это звучит? — усмехнулся Мехмед. — Как сильно я нарушил невидимый закон, Али?

— Мехмед-ага, — с огорчением, как на по какой-то причине не осознающего свое положение быка, посмотрел на него Исфараилов, — мне кажется, вы не вполне отдаете себе отчет, о чем, собственно, идет речь. Речь же идет сразу о двух статьях невидимого УК. Вы вознамерились одновременно перейти дорогу как вполне конкретным — из плоти и крови — людям, так и… природе вещей, да, именно так, Мехмед-ага, природе вещей. Посему более серьезная — вечность! — статья поглощает более легкую — заговор смертных людишек. Не мне вам объяснять, как караются преступления против вечности.

— Но разве законы природы и, стало быть, законы вечности дано нарушать? — удивился Мехмед. — Как, к примеру, можно нарушить закон земного притяжения или… — проследил взглядом, как Исфараилов бросает специальными щипцами в бокал с золотой (она же «моча койота») текилой кубик льда, — закон вытеснения твердым телом жидкости? Или, — усмехнулся, — основополагающий принцип вечности — принцип смерти? Я могу сколько угодно объявлять себя бессмертным, Али, но мой век взвешен, исчислен и найден достаточно легким, так?

— И да, и нет, — ответил Исфараилов. — дело в том, Мехмед-ага, что человек одновременно присутствует, не сознавая того, сразу во многих мирах, а потому находится под юрисдикцией сразу многих УК. Тезис о неотвратимости наказания, Мехмед-ага, вечен точно так же, как смерть. Вот только, — внимательно посмотрел на Мехмеда Исфараилов, — иногда наказание запаздывает.

— Но иногда, видимо, опережает? — выдержал взгляд джинна Мехмед.

Ему вдруг сделалось так холодно, как если бы он находился не у себя дома, а в рефрижераторе, точнее, в морге. Взгляд джинна был не то чтобы пуст, напротив, он был исполнен непроницаемой воли, сквозь которую не было пути обычным человеческим чувствам, будь то жалость, сострадание, да хотя бы простое сочувствие. Мехмед подумал, что между людьми существуют разные уровни взаимопонимания, в основе которых может лежать: национальный фактор (в особенности общая принадлежность к какому-нибудь небольшому — тут связь крепче — народу), политика (схожее видение будущего), религия (общая вера в того или иного Бога), наконец… любовь к деньгам и — крайне редкая форма единения — любовь к Богу.

Как-то отстраненно Мехмед подумал, что с джинном можно достигнуть взаимопонимания по всем позициям, за исключением единственной — любви к Богу. Если бы я искренне любил Бога, понял Мехмед, он бы не стал со мной разговаривать. Он бы или вообще ко мне не пришел, или бы… мгновенно убил. Наверняка хотя бы в одном из невидимых УК есть статья, карающая смертью за любовь к Богу.

Мехмед вдруг почувствовал, что холод отступил, какое-то светлое спокойствие как бы разлилось в воздухе. Бог, догадался Мехмед, обозначает свое присутствие не только когда человек идет к нему навстречу, но и когда… поворачивается к нему спиной, идет прочь.

Почему? Неужели он любит меня при любых обстоятельствах?

Мехмед подумал, что и сам в принципе готов полюбить Бога.

Но при этом совершенно не готов разлюбить деньги.

«Господи, — мысленно произнес Мехмед, имея в виду и печального Христа, и сидящего на скрещенных ногах круглолицего Будду, и невидимого, одетого в черную тучу Аллаха, и Магомета, пророка его, и даже… грозного ветхозаветного, с огненной бородой и посохом Яхве, — я люблю тебя, и я люблю… деньги. Разведи эти стрелки!» — но, еще не договорив, уже знал, что Бог, как говорится, по определению не разводит эти стрелки. Дает деньги — да, отнимает — да, но стрелки не разводит. Развести их может только сам Мехмед.

В следующее мгновение Мехмед услышал шум, его обдало гарью и жарким воздухом, как будто и впрямь он стоял, ворочая стрелку, между колеями, по которым неслись поезда.

В следующее мгновение Мехмед неожиданно обнаружил удивительное сходство между холлом, где он в данный момент беседовал с Исфараиловым, и… салон-вагоном, в каких иногда имеют обыкновение путешествовать очень богатые или обладающие очень большой властью люди. Мехмед еще тешил себя надеждой, что это не его выбор, что он всего лишь подчиняется… (кому?), что это Бог (кто же еще?) велел ему сделаться еще богаче, чтобы, значит, потом добрыми делами (построит мечеть!)… и так далее… Но уже темное ощущение гибельной прелести богооставленности подхватило, приняло, понесло Мехмеда, и самой последней (перед тем как все происшедшее — происшедшее ли? — предстанет не имеющим места быть, кратким обмороком, головным спазмом и т. д.) его мыслью было: то, что подхватило, приняло, понесло Мехмеда, во всех отношениях равносильно, равнозначно, сопоставимо с тем, что только что его (или он сам его) оставило (оставил).

— Что такое окружающий нас мир, Мехмед-ага? — Исфараилов тоже обратил внимание на буквально сверлящую их взглядом сквозь стекло ворону на карнизе. — Всего лишь сумма человеческих о нем представлений. Можно ли изменить мир? Да, если изменить хотя бы одно-единственное слагаемое в этой сумме. Вы, Мехмед-ага, вольно или невольно пытаетесь его изменить.

Мехмед вдруг предположил, что вряд ли в мире существует сила, способная изменить представления (что она прекрасна) вороны о сверкающей на солнце латунной пепельнице. Однако же овладеть пепельницей вороне мешало стекло.

— Именно так, Мехмед-ага, — подтвердил читающий его мысли (хотя в данном случае тут особенной проницательности не требовалось) джинн, — мы вынуждены вас остановить, потому что в противном случае вы, как эта самая ворона, разобьете стекло, утащите латунную пепельницу, но при этом оставите дом на разграбление ворам. Я понимаю, Мехмед-ага, что завод на Урале для вас очень важен, но ведь, в сущности, это та же латунная пепельница… А речь между тем идет о трехэтажном каменном доме с большим участком. Вы получите ее. Позже. Из наших рук.

— Что тебе, Али, в нынешнем российском вице-президенте? — спросил Мехмед. — Они меняются каждые полгода и… ничего не решают. Какая разница, кто сидит в главном кресле страны, которой уже почти и нет, Али? Отдай мне завод сейчас!

— Дело не столько в нем, Мехмед-ага, сколько в тех начинаниях, которые он должен довести до конца. Страна приуготовляется к новой форме правления, к смене вероисповедания. Через самодержавие — к Аллаху! Как звучит! Ради этого стоит жить, Мехмед-ага! Вы же стремитесь во что бы то ни стало удовлетворить свой материальный интерес и тем самым нарушаете ход событий, порядок вещей.

— Али, неужели тебе ведом порядок вещей в этом мире? — почтительно поинтересовался Мехмед.

— На вверенном мне временном отрезке он в том, — ответил Исфараилов, — что новый президент уйдет только после того, как против центральной власти восстанут и фактически отпадут Дальний Восток и Сибирь, окончательно встанет МПС, в третий раз за этот год рухнет рубль и толпа будет круглосуточно стоять у Кремля.

— А дальше? — спросил Мехмед.

— Дальше будет разыграна довольно простая комбинация — я бы не хотел, Мехмед-ага, ради вашего собственного спокойствия посвящать вас в детали, — в результате которой в Кремль сядет человек с Кавказа. сначала это будет чеченец, который в два месяца наведет в России порядок, ну а потом состоятся президентские выборы, и президентом России совершенно легально станет мусульманин, который для начала восстановит в стране монархию. Возможно, через пару десятилетий он вновь сделает Россию великой державой — я имею в виду великой исламской державой.

— Мне всегда казалось, — заметил Мехмед, — что первым от России должен отпасть Кавказ.

— Он и отпадет, — подтвердил Исфараилов, — чтобы потом навечно припасть, возглавить. Кавказ, Мехмед-ага, станет для России чем-то вроде пса-пастуха в большой отаре. Я знаю, что предприятие, которое вы хотите заполучить, будет приносить вам миллиард ежегодно. Но тронуть вице-президента сейчас, Мехмед-ага, все равно что выдернуть плиту из основания недостроенной пирамиды. Вполне возможно, что она устоит. Но может и не устоять. Нам нельзя рисковать.

— Нам? — удивился Мехмед.

— Нам, — посмотрел ему в глаза Исфараилов, — если, конечно, вы заинтересованы в сохранении мира, где ваш ежегодный миллиард долларов будет хоть что-то значить.

— Ты полагаешь, Али, что этот мир существует благодаря бывшему премьер-министру России? — спросил Мехмед.

— Стоит только его убрать, а он будет убран на следующий же день, как подпишет разрешение на приватизацию завода, который вам нужен, об этом позаботятся, Мехмед-ага, и вы прекрасно знаете, кто именно, — назвал фамилию, исполнявшую в нынешней России функции отмычки к очень сложным — экономическим и политическим — замкам, — заменить его на очередное никому не известное ничтожество, как почти немедленно в стране начнется хаос, в котором, как арматура в серной кислоте, растворятся все наши каркасы. Россию, Мехмед-ага, можно склонить под ислам в момент наивысшего, точнее, наинизшего, так, наверное, следует говорить, упадка. Когда для подавляющего большинства русских единственными поочередно согревающими душу формулами будут сначала: «Чем хуже, тем лучше», потом: «Хоть какая, но власть», потом: «Порядок любой ценой». К этому времени, Мехмед-ага, они до того насладятся интеллектуальным и прочим убожеством своих правителей, что, поверьте, ислам покажется им едва ли не наилучшим выходом из сложившейся ситуации. Однако же для этого необходимо сохранять в них иллюзию существования государства, правительства, армии, рубля, реформируемой экономики и так далее. Эта грань очень тонка, Мехмед-ага, почти неощутима, страна должна пройти по ней с закрытыми глазами, как канатоходец по струне. В случае же если она сорвется в хаос, в войну всех против всех, начнет неконтролируемо делиться и соединяться, к власти рано или поздно придут несистемные люди, которыми мы не сможем управлять. Какое-то время, Мехмед-ага, управлять людьми, хлебнувшими кровавой вольницы, практически невозможно. К тому же они придут к власти на волне пробужденных ими в массах враждебных по отношению к нам инстинктов. Кавказ будет выдавлен из пор России, как гной, вымыт, как красный перец из глаз, выблеван, как несвежий сациви. Эти люди придут к власти в результате победы над нами, то есть фактически в результате нашего полного физического истребления. Вы хотите, чтобы мы своими трупами вымостили им дорогу? Где кавказский патриотизм, Мехмед-ага? Я понимаю, миллиард в год — это, конечно, деньги, но далеко не все деньги, Мехмед-ага, это ничтожная часть тех денег, которые мы будем скоро иметь в России.

— Неужели бесполая Россия способна к таким подвигам? — усмехнулся Мехмед.

— В руках олицетворяющих самые темные человеческие инстинкты людей Россия превратится в Голем — бездушное, слепое к боли тело, которое разрушит тот самый мир, Мехмед-ага, где нам с вами так комфортно существовать. Где мы с вами с каждым годом становимся богаче, где к нашим услугам — все, от нас же требуется единственная малость — не колебать треножник, дающий нам тепло и свет.

— Каким же образом несчастная Россия может разрушить наш мир, Али? — Мехмед вспомнил, что о России-Големе с ним уже говорил Джерри Ли Коган.

Это было невероятно, но, произнося обычные в общем-то слова, Мехмед явственно услышал гул, который к концу фразы превратился в чудовищный миллионоротый рев и смолк вместе с последним его словом. Мехмед ощутил, как качнулась земля (пол) под ногами, словно особняк из красного кирпича с черной мавританской лестницей превратился на мгновение в корабль. Мехмед подумал, что чего-то в этой России он не понимает. Но чувствует как пусть и не русский, но человек, значительную (лучшую в смысле возраста) часть своей жизни прострадавший вместе (внутри) с этой самой Россией. Какое-то наличествовало в пронесшемся и внезапно смолкшем реве вековое отчаяние, и Мехмед не мог уяснить, то ли это было сдавленное, спрессованное в брикет отчаяние русского народа, то ли тех, кто пытался прогнозировать и соответственно строить собственное будущее вместе (внутри) с Россией. А может, некое общее, универсальное отчаяние, сопровождающее Божий промысл в отношении России?

— Плохие люди, которые придут к власти, сломают сложившуюся систему экономических отношений. Между тем эта система, Мехмед-ага, есть основа нашего с вами благосостояния. В мире нет другой такой страны, из которой ежедневно и, подчеркиваю, совершенно официально, через торги на так называемых валютных биржах от Калининграда до Владивостока, уходило бы по сто миллионов долларов. В том числе и на наши с вами счета, Мехмед-ага. Потому-то они и не платят зарплату своему народу. Им просто нечем платить. Россия, Мехмед-ага, не мне вам это объяснять, последний донор так называемого западного мира, нашего с вами мира, хотя по крови мы с вами… наверное, тюрки, да, Мехмед-ага, граждане восточного горно-пустынного мира? Отечество нам — Коран, верблюд, нефтяной фонтан и… автомат Калашникова. Выпади завтра Россия из сложившейся экономической системы — рухнет половина мировых финансовых организаций. И что совсем плохо, Мехмед-ага, Россия не лучшим образом повлияет на оставшийся мир, который может перестать повиноваться, подчиняться обязательным для него экономическим законам. Хотя, — добавил задумчиво, — с ядерным оружием — а двадцать первый век, Мехмед-ага, будет веком повсеместного, как сейчас автомат Калашникова, распространения ядерного оружия — этот мир в любом случае выйдет из подчинения. Но, — закончил почти весело, — лишь до той поры, пока не будет изобретено новое, более крутое, нежели ядерное, оружие. А оно уже изобретено, Мехмед-ага, и, к сожалению, а может, к счастью, — нашему с вами счастью — в западном мире. Генно-биологическое оружие, Мехмед-ага, расчистит авгиевы конюшни, в которые превратилось человечество.

— Вы хотите, чтобы Россия продолжала быть донором западной цивилизации, и при этом хотите превратить ее в исламскую страну? — спросил Мехмед, пропустив мимо ушей футурологический прогноз Исфараилова. Он имел большие шансы сбыться, этот прогноз, и поэтому нечего было о нем говорить. Так человеку доподлинно известно, что он рано или поздно умрет, однако далеко не всем нравится в деталях обсуждать предстоящую смерть.

— Да, Мехмед-ага, — вздохнул Исфараилов, — это единственный путь. Видите ли, — добавил после паузы, — в мире нет универсальных ценностей, в особенности для людей, определяющих судьбы мира. Да и не только для них. К примеру, Мехмед-ага, их нет для вас, нет для меня. Наверное, нескромно так утверждать, но на определенном этапе умный человек начинает — быть может, обманчиво — полагать таковой ценностью единственно себя. Хорошо, если у него достает ума не навязывать вновь открытую ценность миру. Но это, впрочем, на микроуровне. На макроуровне, то есть на уровне, определяющем судьбы человечества, ситуация не столь однозначна. Можно ли считать универсальной ценностью, скажем, коммунизм или либерализм? Наверное, да, но, видимо, ценность той или иной идеи, Мехмед-ага, измеряется готовностью людей отдать за нее жизнь. В таком случае оказывается, что коммунизм на исходе двадцатого века не ценность, никто не захотел за него умирать. Как, впрочем, и за либерализм, хотя на рынке идей либерализм котируется выше, потому что под него пока еще выделяются средства. Впрочем, кому нужны жалкие человеческие жизни? — В это было трудно поверить, но золотая, она же «моча койота» текила в поставленной Мехмедом на стеклянную столешницу бутылке… не убывала, а… определенно прибывала, хотя Исфараилов (Мехмед был готов поклясться!) наливал ее в стакан и пил большими глотками. — Я открыл, пусть это не покажется вам самонадеянным, Мехмед-ага, самую точную и правильную единицу измерения тех или иных идей. Это не готовность человека отдать за идею свою жизнь — кому нужна его дрянная жизнь? — но готовность отнять — впрямую или посредством неких обдуманных действий — жизнь у, так сказать, субъекта, носителя идеи противоположной, у того, кто самим своим существованием пассивно или активно противостоит его идее. Воля к действию плюс готовность отнять чужую жизнь — вот универсальная единица измерения идей. Мне удалось, Мехмед-ага, определить одну такую динамичную, с очень высоким потенциалом идею… Что нам остается? Сначала оседлать, а потом возглавить.

— Вера в Аллаха? — предположил Мехмед. — Великого и всемогущего?

— Ненависть к России, — ответил Исфараилов, — стремление во что бы то ни стало уничтожить ее, стереть в пыль. Через ненависть к России — к вере в Аллаха, Мехмед-ага, таков наш путь. Пока ты ненавидишь Россию, сражаешься с ней, в этом мире, нашем с вами мире, Мехмед-ага, нам будет позволено все!

— А дальше? — спросил Мехмед.

— А дальше, Мехмед-ага, всеобщий и окончательный переход к Аллаху. Человечество, Мехмед-ага, как и так называемая Вселенная, — субъект Аллаха. Но это случится не завтра и, боюсь, даже не послезавтра.

— Но ведь если представить себе, что всякий тоталитарный режим — диктатура, фашизм и так далее — это воплощение мужского начала, то получается, что демократия — женского? — спросил Мехмед. — Если допустить, что для истинной, то есть доведенной до логического абсолюта, демократии немыслимы никакие ограничения — как можно ограничивать свободу? — то в их числе оказываются и ограничения, проистекающие из половой принадлежности. Разве демократично, Али, препятствовать женщине, если она хочет быть мужчиной, и наоборот? Выходит, что логически законченная демократия в идеале как раз и есть общество свободных бесполых существ. Так что, может статься, Али, Россия, не труп, лежащий поперек прогресса, а, так сказать, обогнавший всех соперников бегун? Допускаю, что нашему с тобой — западному — миру было за что ее ненавидеть, когда она строила коммунизм. Но за что им, то есть нам, ее ненавидеть сейчас?

— Видимо, за вечно длящуюся незавершенность, — ответил Исфараилов. — Она должна исчезнуть, чтобы перестать показывать другим, что их ждет. Ведь если вдуматься, Мехмед-ага, — поднял на Мехмеда непроницаемый черный взгляд, — пола нет ни в раю, ни в аду.

«А ты? — чуть было не спросил Мехмед. — Какого ты сам пола, Али?» Но вместо этого только усмехнулся:

— Откуда там пол? Если рай в небесах, а ад внутри подземного огня? Там — ни пола, ни стен.

Мехмед вдруг понял, что именно он видит, но не может понять, описать, подобрать слова и так далее в глазах Али. Непроницаемое ничто (или нечто) в его взгляде являлось субстанцией, растворяющей человеческое сознание, то есть, если применить провозглашенный Джерри Ли Коганом принцип подобия, растворяющей Бога субстанцией. Ада и рая нет, понял Мехмед, тело растворяется в земле, а сознание… Мехмед вдруг почувствовал, как близок, неправдоподобно близок он к смерти и одновременно к разгадке главной тайны…

— Таким образом, Мехмед-ага, — завершил в высшей степени спорную мысль Исфараилов, — Россия, в сущности, достигла совершенства, предела. Она одновременно в раю и в аду, Мехмед-ага. У нее нет пола, то есть она не плодится и не размножается, а лишь поддерживает собственное существование, то есть как бы находится в некоем монастыре. Она лишилась сознания, вы совершенно правы, Мехмед-ага, ей не за что зацепиться, она скользит по ледяному склону в ничто. В сущности, нынешняя Россия завершила свой путь в истории, Мехмед-ага, и мы с вами должны позаботиться о том, чтобы она завершила его достойно. Ну а потом начала бы новый путь — путь субъекта Аллаха.

— Что вы хотите мне предложить, Али?

— Вы отказываетесь от своих планов относительно завода на Урале, — сказал Исфараилов, — мы же в свою очередь гарантируем вам этот завод плюс к этому выполняем любое ваше желание по ликвидации любого — хоть президента России, или США, или… еще какого-нибудь президента, а может, и не президента — человека.

Мехмед почувствовал странное головокружение, как будто он одновременно взлетал вверх и проваливался вниз. Вероятно, это было состояние, в котором пребывала несчастная Россия, находящаяся, как выяснил Али Исфараилов, одновременно в аду и в раю. Впрочем, теряя сознание, Мехмед, как ни странно, оставался в сознании. Перед его глазами, как караван верблюдов по песку пустыни, потянулись лица людей: Джерри Ли Когана, президента Имеретии, президента России и… почему-то какое-то малознакомое лицо.

«Берендеев, его фамилия Берендеев», — вспомнил Мехмед.

В следующее мгновение темная, все на свете просчитывающая сила, как ветер осенний лист, взметнула Мехмеда ввысь. Но не в небесную, а в непонятную отчетливую высь, откуда и Джерри Ли Коган, и многие другие известные Мехмеду уважаемые люди, не говоря об Александере Мешке и Халиле Халиловиче Халилове, показались крохотными, как рассыпанная на кухонном полу крупа. А люди, жившие некогда в деревне Лати на советско-турецкой границе, вообще превратились в воздух, в ничто. Сознание Мехмеда уподобилось компьютеру, по которому, как волны по поверхности воды, побежали цифры. Лица возникали и тонули посреди экрана, пока наконец на экране не осталась одна-единственная бесконечно длинная из-за прицепленных к ней, как вагоны к локомотиву (опять поезд!), нулей цифра и одно-единственное лицо.

Берендеева.

Это было невероятно, но компьютер свидетельствовал, что в этом случае (проект Берендеева плюс завод на Урале) Мехмед становился…

Он с трудом перевел дух. Достанет ли у цифры сил потянуть за собой такое количество нулей-вагонов?

Он больше жизни ненавидел страну под названием Россия.

Больше жизни ему хотелось… денег.

Мехмед как будто забыл, что их у него столько, что не истратить до самой смерти. Это было ни с чем не сравнимое ощущение, как если бы Мехмеду вдруг открылся во всей своей непреложности смысл жизни и он ради этого самого смысла был бы готов послать… саму жизнь.

Как бы отстраненно, как бы не имея в виду себя, Мехмед подумал, что, пожалуй, деньги первичны, а пол вторичен.

— Берендеев, — произнес Мехмед. — Я хочу, чтобы вы убрали человека по фамилии Берендеев. Я скажу, когда и как.

— Вот номер, — положил на стол бумажку Исфараилов. — Девять цифр. Звоните по спутниковому через линию «Air Space», она не прослушивается и не пишется. Запомните, а потом сожгите бумажку. По этому номеру вы свяжетесь со специалистом, который выполнит ваше задание. Естественно, все расходы за наш счет, Мехмед-ага. Вам нечего беспокоиться, это очень хороший специалист. Он все исполнит в лучшем виде. Я рад за вас. Вы сделали единственно возможный правильный выбор.

 

20

Об одиночестве Господа думал писатель-фантаст Руслан Берендеев ранним осенним утром, глядя с балкона своего жилища на двадцать четвертом этаже на напоминающий сверху синюю цифру девять Останкинский пруд, на витиевато-резную красно-коричневую церковь с как бы дымящимися, а может, наэлектризованными (вставшими дыбом) тоже синими, но в золотых звездах куполами, на многорукие деревья, отпускающие на воздушную волю (пенсию?) неисчислимые рати состарившихся работников-листьев.

Его преследовала странная мысль, что все (причем «все» было значительно шире, нежели конкретная жизнь конкретного человека, в частности писателя-фантаста Руслана Берендеева) может быть завершено в любой момент. Выходило, что (в принципе) в мире не могло быть ничего не завершенного. Незавершенность, открылось Берендееву, есть высшая и последняя стадия завершенности. Раз все может быть завершено в любой момент, значит, оно того достойно, точнее, к тому приговорено. Следовательно, нечего рвать жилы (и душу) в стремлении что-то сделать, успеть, закончить. Скажем, «раз и навсегда» выяснить (с близкими или не очень) людьми отношения. То есть прийти хоть к какой-то определенности (завершенности) хоть в чем-то. Чему назначено, то придет к определенности (завершенности) само собой. Никакой определенности (завершенности) в мире, следовательно, нет и быть не может. Тем более смешон человек, пытающийся инсталлировать внутрь незавершенности всеобщей (Вселенная) завершенность частную (конкретная личность), взыскующий определенности (завершенности) там, где ее не может быть, как говорится, по определению (завершению).

Осенний воздух был чист и прозрачен как кристалл. Этому, надо думать, немало способствовал сразивший столицу России промышленный кризис. Большинство предприятий, как свидетельствовали газеты, не работало, однако жизнь странным образом продолжалась. Люди перемещались в пространстве, что-то покупали в магазинах и ларьках, общественный транспорт функционировал, количество дворников на улицах так даже несколько увеличилось.

Вот и сейчас они, как было очевидно сверху Берендееву, занимались совершенно бессмысленной работой: противодействуя ветру, перегоняли метлами сухие летучие батальоны листьев с асфальта на газон. Ветер же в свою очередь возвращал их с газона на асфальт, доукомплектовывая лиственные батальоны до штатного расписания полков, а то и дивизий.

Дворники — почти не отличающиеся друг от друга мужчины и женщины либо с ярко выраженными славянскими (почти что былинными), но ухудшенными неправедной жизнью чертами, либо с лицами без малейших национальных признаков, как бы наскоро вылепленными из некоего красно-коричневого (коммуно-фашистского, как писали в газетах) первичного праматериала без последующей обработки и шлифовки, — не вызывали доверия у писателя-фантаста Руслана Берендеева.

Доброзвероподобные (это была странная, но, увы, точная характеристика) лица дворников заставляли его детально вспоминать (заново проживать) кошмарный случай, когда при свете дня и честном народе вблизи Божьего храма бомж расстреливал его из пистолета и он лишь чудом остался жив.

В каждом дворнике и бомже мужского пола писателю-фантасту Руслану Берендееву виделся с той поры страшный — в черном пальто и разностекольных очках — народный какой-то киллер. Причем, странное дело, время шло, а некогда испытанный Берендеевым ужас не слабел. Ибо не смягчался, не амортизировался пониманием, а следовательно… не прощением, нет, но по крайней мере установлением причинно-следственной связи и (ничего не поделаешь, таково свойство установленной причинно-следственной связи) смирением перед беззаконием бытия.

По-прежнему ни малейшего представления не имел писатель-фантаст Руслан Берендеев, за что хотел его застрелить жуткий бомж.

И что, собственно, ему сейчас, спустя несколько лет, до безмерно расплодившихся в Москве дворников?

Хотя на этот вопрос ответ был.

На социальной лестнице дворники стояли выше бомжей, но ветер деградации дул в строго заданном направлении: дворник мог легко стать бомжем, бомж дворником — почти никогда. В том смысле, что поистине титаническую волю, самоорганизацию, не говоря о восстановлении доверия в глазах общества, следовало проявить бомжу, чтобы сделаться дворником. Дворнику же, чтобы сделаться бомжем, надо было всего ничего: начать пить, безобразить, тащить из дома вещи, запускать на свою жилплощадь разных ушлых «кавказской национальности» людей, не ходить на работу, не платить за свет и т. д. То есть, в сущности, ничего, а точнее, нечто очень даже поначалу (до потери жилплощади и, следовательно, права на жизнь) приятное. Нечего и говорить, что дворники весьма активно пополняли ряды бомжей, в то время как бомжи ряды дворников — в редчайших случаях.

«Таким образом, опасаясь дворников, я опасаюсь грядущих бомжей, — порадовался утренней кристальности мысли Берендеев. — Вполне возможно, что стрелявший в меня бомж еще совсем недавно был дворником». Может быть, именно гнев (как у Ахиллеса, Пелеева сына), что он превратился из дворника в бомжа, и подвигнул его к расстрелу случайного прохожего, каким в силу обстоятельств оказался писатель-фантаст Руслан Берендеев? Нечто веселящее душу, таким образом, заключалось в доведении случайной, но беспокоящей мысли до логического абсолюта. Хотя достижение абсолюта ничего не гарантировало и ни от чего не защищало, потому что логический абсолют был всего лишь суррогатом причинно-следственной связи. Гениальное предположение, что все в мире одновременно: незавершено, завершено — причем может быть завершено в любой момент, — не подлежало практическому использованию, а следовательно, было бесполезно.

Столица России, как выяснилось на исходе ХХ века, могла прекрасно существовать без промышленности, трудом одних лишь дворников.

Страна напоминала человека с «отключенными» внутренними органами.

Вопреки всем мыслимым законам биологии человек этот ходил, пил водочку, смотрел по вечерам телевизор, размышлял о необратимости реформ и даже время от времени участвовал в выборах, голосуя остановившимся сердцем. Особенно же повадлив был «отключенный» человек до похорон. Причем чем сильнее презирал его убиенный (в редчайшем случае умерший собственной смертью) депутат, министр, политик, лидер общественного движения, тележурналист и т. д., тем с большим (индуистским каким-то) размахом проходили его похороны. Огромная обобранная страна погружалась в искренний траур. Чтобы на следующий день забыть об убиенном, как будто его никогда не было.

То была новая, точнее, старая форма существования, предшествующая окончательному исчезновению (замене) биологического вида. Иногда в целях маскировки, чтобы с виду было не так тревожно, это называли экономической (политической, налоговой, военной, образовательной и т. д.) реформой, изменением социально-общественной доминанты, конфедерализацией, а то и (чтобы стремительно — как в трубе унитаза — исчезающий вид проникся значением собственной миссии) историческим выбором.

Живой труп.

Мертвый жилец.

«Трупой жив» — под таким названием спектакль, вспомнил Берендеев, шел в московских театрах в начале девяностых. Некоторое время он тупо размышлял, что такое «Трупой» — имя, фамилия? Потом подумал, что вполне сгодилось бы и: «Тупой жив». Это было (в особенности для России) название на все времена.

Писатель-фантаст Руслан Берендеев вместе с видом летел в трубу унитаза, но в то же самое время как бы и парил над этим самым унитазом в вонючем, влажном облаке, одновременно наблюдая исход вида и ясно (насколько это возможно в данной позиции) осознавая собственное над видом избранническо-свидетельское парение.

Он не мог однозначно ответить на вопрос: доволен или нет своей нынешней — внутри и над унитазом — жизнью?

Это была новая жизнь, в которой пропорции физического и умственного были не то чтобы нарушены, но смещены.

Существование вне греха и добродетели, как бы уходящее, проваливающееся, ускользающее в прореху между добром и злом.

Особенный мир, в котором на первый взгляд присутствовало все, что положено, за исключением метрической системы, масштаба, единиц и мер, с помощью которых можно было бы измерить, исчислить те или иные его параметры. Грубо говоря, невозможно было установить, какая здесь температура воздуха, сколько градусов водка, какое напряжение используется в электрических сетях, сколько яблок или огурцов насыпают на килограмм. И вообще, закусывают ли здесь водку яблоками или огурцами? Главное же: почему и за что здесь убивают?

Единственное, что оставалось прежним, — деньги, но и деньги в «обезмасштабленном» мире доставляли не радость (хотя поначалу вроде бы радость), но острую внепричинную тоску, природу которой Берендеев пока не мог определить, какое-то отвращение к действительности. Они не столько украшали жизнь (внутри доставляемых деньгами благ отчетливо просматривалась библейская мерзость душевного запустения, помноженная на массовое какое-то — в особенности в отношении денег как части бытия — бескультурье), сколько приближали смерть: от обжорства, пьянства, инсульта, инфаркта, неизбывного отчаяния, наконец, почти что неотвратимого пришествия киллера.

Пожалуй, киллер был единственной постоянной величиной в обезмасштабленном мире.

Берендеев много размышлял о неустанно преследовавшей его острой внепричинной тоске.

И мысли его не отливались в твердые сущности, как не отливается в твердые сущности все, что прямо или косвенно связано с (в особенности с неправедными) деньгами, ибо, как известно, форма и содержание — категории, к деньгам (в особенности к приобретенным в результате так называемого первоначального накопления) не применимые, поскольку деньги (в особенности «первичные») как раз и есть то, что неустанно размывает, разрушает всякую форму и любое содержание.

Иногда писателю-фантасту Руслану Берендееву казалось, что природа острой внепричинной тоски заключалась не в деньгах как данности, но внутри человека, «схватившего» дозу исходящего от них излучения. То есть первопричиной, конечно, являлись деньги — источник радиации, следствием же — мутация сущности облученного человека. Мутируя, сущность комбинировала во времени и в пространстве, «смешивала краски» на картине мира, причудливо сочетала вещи несочетаемые.

Но было и нечто общее во многих измененных сущностях и мирах.

Берендеев подозревал, что именно здесь, в предполагаемом общем, бьют (в том числе и по голове) невидимые ключи, превращающиеся впоследствии в полноводные, смывающие на своем пути все реки. Странные это были ключи: как бы одновременно из воды и огня или из земли и неба, из любви и ненависти, из трусости и геройства. На связке Берендеева пока болталось только два, но он подозревал, что их может быть много больше.

Первый: вечно убывающая, но и вечно же неиссякающая иллюзия приумножающего деньги человека, что, занимаясь этим делом, он остается не чуждым неким общечеловеческим добродетелям — скажем, искренней вере в Иисуса Христа, Аллаха или Будду — и одновременно точное и ясное — беспощадное — понимание, что это не так.

Второй: ощущение необъяснимой связанности с миром денег (естественно, на уровне личностной интерпретации этого самого мира: кто-то суетился с жалкими депозитишками в обманных коммерческих банках, а кто-то, присосавшись к нефтяной или газовой государственной трубе, делал по миллиону в день, хотя сути дела это не меняло) и одновременно понимание, что это скверно, и одно(точнее, уже двувременно) понимание, что разорвать эту непонятную, неизвестно как возникшую, объявшую человека до дна души связь сможет только смерть.

Или социальная революция.

Или атомная война.

Может статься, в дополнение к единице «киллер» в муках (если творчества, то чьего?) рождалась сверхновая — универсальная — единица измерения для всего сущего? Но она уже определенно не была привязана к таким устаревшим категориям, как добро и зло, грех и добродетель, правда и ложь, да, пожалуй (в отличие от единицы «киллер»), жизнь и смерть.

Берендееву, впрочем, было не отделаться от ощущения, что это не человечеству отпускался шанс осмыслить, измерить и тем самым подчинить своей воле безмасштабное сверхновое нечто, а само сверхновое нечто измеряет нечто человечеством, как линейкой, причем в режиме ликвидации линейки, как если бы ее, пластмассовую, опускали в разливочную форму (совали как градусник), дабы измерить температуру расплавленного металла. Не для того, конечно, чтобы действительно измерить, но чтобы посмотреть, как быстро растворится в раскаленной подмышке (в американском варианте — в раскаленном рту или в раскаленной заднице) несчастная, объявленная градусником линейка.

Выходило, чтобы измерить (при этом неважно, субъектом или объектом измерения служило человечество) сверхновое нечто, человечеству надлежало убыть, исчезнуть, перестать существовать. Что в общем-то не представлялось кощунственным, поскольку у Берендеева не было ни малейших сомнений, что задумывалось человечество для одного, вытворяло же в данный момент, надо думать, дико гневя задумавшего, совершенно другое. То есть если уподобить человечество компьютеру, оно произвело внутри себя перестройку: не только перестало слушаться команд программиста, исполнять то, ради чего было задумано, но и определенно восстало против этого самого программиста. Не веря в скорое его пришествие с антивирусными дискетами, взялось сплошь и рядом посылать его… Превратилось из homo sapiens в homo change, коему прежние законы — тьфу! Стало быть, именно homo change предстояло (посредством собственной шкуры?) измерить загадочное нечто. А может, homo change как раз и являлся этим самым нечто и, следовательно, измерить ему предстояло… самого себя?

Писатель-фантаст Руслан Берендеев попытался поставить себя на место даже не программиста (это было бы в высшей степени кощунственно), но рядового дисциплинированного пользователя. Что бы он стал делать даже не с компьютером (это слишком сложно), а, допустим, с телевизором, который вместо того, чтобы показывать разные программы, взялся бы свирепо поливать все вокруг (естественно, без малейшего подозрения на возможный пожар) пеной, как огнетушитель?

Как минимум выключить из сети, отсоединить от источника питания, энергии.

Что в данный момент и проделывал Господь с человечеством, поскольку сам покуда являлся источником питания и энергией.

Вот только монополистом, эдаким РАО «Единая энергетическая система» (не России, но человеческой цивилизации), Господь более не являлся. Там и здесь возникали альтернативные источники энергии совершенно неведомого, точнее, ведомого, но весьма многообразного, а поэтому трудно определяемого происхождения. Ведь обмануть человека, как некогда заметил великий Пушкин, не трудно, он сам обманываться рад. Подобное многообразие дезориентировало благонамеренных граждан, мешало им проявлять душевную стойкость, так как стойкость можно проявлять против чего-то конкретного, но не сразу против всего, за вычетом, естественно, практически непросчитываемого Божьего промысла.

Владелец (владельцы?) альтернативных источников энергии стремился разъять и приватизировать Господа и дух его, то есть разъединить источник энергии и, так сказать, линию электропередачи. В таком случае Божий промысл имел все шансы превратиться в нечто локализованное и интернированное, в «вещь в себе», как заключенный Временным правительством под стражу последний российский император. По линии же электропередачи заскользила бы альтернативная, то есть (без-, анти-, вне-) божественная энергия. У Господа, следовательно, оставалось два пути: сражаться и победить, пронзить энергетическим копьем «альтернативщиков», как некогда Георгий Победоносец — вредоносного змея, или разом, пока еще рука Господа лежала на рубильнике, отключить энергию, погрузив человечество во тьму.

Пока что, похоже, Господь раздумывал.

Берендеев знал над чем.

Господь думал о немногих праведниках среди многих неправедников, на коих совместно должна была пасть вторая великая тьма египетская.

Ожидание Господнего решения и, как следствие, устранение от решения личного — что его ничтожная воля в сравнении с волей Всемогущего? — быстро и незаметно впиталось в плоть и кровь писателя-фантаста Руслана Берендеева, сделалось той самой осью, вокруг которой, как прежде вокруг любви к Дарье, вокруг семьи и творчества, вокруг недовольства советской действительностью и стремления комфортного внутри нее существования, вращалась, как планета, его сущность. И было это нехорошее, нечестивое ожидание, как если бы, веруя в карающую мудрость Господа, Берендеев ожидал проявления этой самой карающей мудрости не в строгости, посте и молитве, но пиршествуя в некоем похабном Вавилоне, на роль которого нынче могли претендовать едва ли не все города земли.

Не последней в этом списке значилась и Москва.

«Вот и еще денек отпиршествовал, а Божьего наказания все нет», — думал с чугунной башкой, чугунным треблом, но с облегченными с помощью очередной блудницы чреслами тяжело отходящий ко сну писатель-фантаст Руслан Берендеев. То есть, конечно, он думал не так грубо и примитивно, а очень даже художественно и трагично. Главное же — отстраненно, как если бы это кто-то другой пиршествовал и неправедно облегчал чресла. Но сути дела это не меняло. Нечто важное, если не сказать — определяющее отсутствовало в новой сущности Берендеева. Оно не восполнялось ни деньгами, которых отныне у него было в избытке, ни сверхизбыточной же свободой, ни суперсверхизбыточным одиночеством.

Если смотреть на деньги как на власть — а как еще на них смотреть? — то Берендеев (на макетном, лабораторном, сугубо земном уровне) в данный момент обладал тем, чем обладал Господь в канун сотворения мира. Однако же мертвы и пусты были труды и дни Берендеева. Господь создал мир для людей, рыб и тварей. Господь отдал в урок людям на растерзание возлюбленного сына, то есть, в сущности, самого себя. Берендеев тоже создал мир. Но для себя. Охотясь и рыболовствуя в компании себе подобных, он истребил немало тварей и рыб. В урок же на растерзание отдал не самого себя, но многих малых и немалых сих, имевших смелость доверить деньги «Сет-банку», вести дела с возглавляемой Нестором Рыбоконем финансово-промышленной группой, где писателю-фантасту Руслану Берендееву с некоторых пор принадлежало двадцать процентов акций.

Господь знал, что люди несовершенны. И понуждал их к добродетели. Берендеев тоже знал, что люди несовершенны. Но, искушая их давать деньги в рост «Сет-банку», понуждал к еще большей недобродетели. Человек, понуждающий других к недобродетели, как известно, недобродетелен в геометрической прогрессии.

Писателя-фантаста Руслана Берендеева изумил какой-то библейской своей простотой путь из финансового ничтожества в богатство.

Люди отдавали под проценты деньги в «Сет-банк». «Сет-банк» отдавал под еще большие проценты эти деньги другим банкам, торговым — закупающим «ножки Буша», «сверхлегкое» (сверхвредное) масло, прожигающий утробу спирт и прочую мерзость — организациям, но главным образом государству, которое выплачивало по своим займам (ГКО) самый высокий, можно сказать, фантастический процент. Разница между процентом, который банк платил гражданам и который ему платило государство, собственно, и составляла доход банка.

И был этот доход огромен, неучитываем и непрогляден, ибо взбаламученной, лохматой — в водорослях и головастиках — воде можно было уподобить рынок ГКО, где кормилось, пухло, жирело разного рода отродье, составляющее отныне экономическую честь и славу государства российского. Их лица можно было показывать по ТВ лишь не более мгновения и в смещенном ракурсе: слишком уж нехороши, как если бы впитали в себя худшее из доступного (и даже сверх) человеку, были эти люди, с некоторых пор заседавшие в инкрустированных залах с очередным бессмертным, точнее, неуничтожимым президентом.

Писатель-фантаст Руслан Берендеев не был одним из них. Но он был похож на них, как похож, допустим, крохотный крокодильчик на огромного аллигатора.

Игра с ГКО была в высшей степени странным для государства занятием. Как если бы донор сдавал свою кровь, брал равноценную чужую, но платил за нее гораздо дороже, нежели выручал за свою. Некая тайна заключалась в очевидном самоуничтожении государства. Тайна денег, тайна «невидимой», по Адаму Смиту, руки рынка, которая качала и качала из изнемогающего от дистрофии государства кровь, потому что любые иные способы раздобывания денег предполагали, что эта самая невидимая рука должна трудиться.

Рука трудиться не хотела.

Она уподобилась вампиру.

Созданные Господом, чтобы трудиться, пальцы превратились в острые как бритва зубы. Обескровленное государство существовало в режиме бреда, предсмертного облегченного забытья: за тяжелыми дубовыми столами заседало правительство, неустанно принимались какие-то «антикризисные», «стабилизационные» программы, вымаливались очередные кредиты, бессмертный, точнее, как нечистая сила, не уничтожимый традиционными (с помощью киллеров и т. д.) способами очередной президент величественно расхаживал по мраморным полам и коврам, куда-то летал, принимал зарубежных гостей, находясь в больнице, снимал и назначал чиновников.

Но душа уже отлетела от тела государства.

В настоящий момент она, подобно НЛО, висела над пространной его территорией, с изумлением вникая в происходящее. Ибо, как известно, покуда душа в теле, она слепа, точнее, близорука. То есть не всегда видит перспективу за пределами вверенной ей плоти. Отдельные участки государственного тела, некоторые второстепенные внутренние органы, впрочем, еще обнаруживали видимость жизни, подпитываясь от альтернативных — в данном случае от энергии распада — источников. В целом же государство было мертво, то есть душе-, точнее, богооставленно.

Или же… не мертво? Точнее, мертво по божеским, христианским канонам. По канонам же иным (государство-change) — еще как живо!

Главным нервом жизни homo change в государстве-change было угадать, когда именно рухнет пирамида государственных долговых обязательств, чтобы успеть вытащить с рынка ценных бумаг капиталы, в идеале прихватив с собой и прибыль. В том, что она рухнет, сомнений ни у кого не было. Более того, отношение к этому было даже спокойное, поскольку большинство игроков давно приумножили вложенные средства в десятки раз и сейчас, как в казино, лишь лениво доигрывали, дивясь долготерпению (и кредитоспособности!) крупье.

Писателю-фантасту Руслану Берендееву открылось, что тайна жизни после смерти заключается в том, что это жизнь без, вне Бога. Вечность против Бога — таким увиделся писателю-фантасту Руслану Берендееву основной, точнее, первый в ряду основных сущностный конфликт бытия. Выходило, что там, где заканчивал(ся) Бог, как, к примеру, в современной России, Вечность только начинала(сь). Жизнь, точнее, не жизнь, а что-то (не вполне жизнь, но и не полностью смерть) продолжалось, но без души, без Бога.

Альтернативные источники энергии, таким образом, представали самыми что ни на есть перспективными. Прикоснувшегося к ним можно было уподобить средневековому крестоносцу, овладевшему автоматом Калашникова, тогда как сарацины (или против кого там был крестовый поход?) вооружены традиционным для эпохи оружием. Бог, вдруг подумал Берендеев, вылетел из рукава Вечности, как классическая русская литература — из рукава гоголевской «Шинели».

Но не захотел возвращаться (влетать) обратно.

В сущности, Бог расколол вечность, выгородил внутри нее некую территорию, обнес «берлинской стеной», объявив помещенным туда людям, что за стеной ничего нет.

Но было.

Берендеев отстраненно, как будто не о себе (он уже смирился, что думает о себе как о постороннем, но… бесконечно любимом существе), подумал, что неизбывная его мерзость в том, что он хочет быть своим внутри мира Божьего и… внутри мира Вечности — мира альтернативной энергии. Жить в Берлине Восточном и пользоваться благами социализма, но иметь пропуск в Берлин Западный, чтобы, значит, пользоваться благами общества потребления. Верить в Бога и… в Вечность. Прожить жизнь при Боге и… проскользнуть в Вечность, где… опять жизнь, бесконечная череда жизней.

Это было так — и не так.

У писателя-фантаста Руслана Берендеева был выбор.

Но… как-то нечисто, не окончательно, не стопроцентно выбрал, а… с остаточным, так сказать, подключением к альтернативному источнику энергии. Как бы вступил в брак по расчету, не порвав при этом с прежними б…ми. Знал, что это отчасти и из-за игры с государственными ценными бумагами половина населения страны бедствует, голодает, бастует, не получая зарплаты, но греб и греб деньги на этой самой игре, вполне искренне жалея народ и ругая правительство.

И в то же время не только по расчету был брак писателя-фантаста Руслана Берендеева с Богом, но и по любви.

На какую только был способен писатель-фантаст Руслан Берендеев.

Он пренебрег билетом на корабль победителей (людей-change), хоть и был этот корабль «Летучим голландцем» (в смысле, что унес бы хрен знает куда, но совершенно точно — из России), остался на разбиваемом волнами плоту обреченных (то есть в России). Так что в высшей степени глупо было ему на что-то надеяться.

Но он надеялся.

Хотел получить что-то от Бога, которому как бы сохранил верность, и… от Вечности, которая… была вне категорий верности и предательства, потому что включала в себя сразу все понятия в неразделенном, так сказать, досмысловом виде и которую, стало быть, невозможно было предать, потому что ей независимо ни от чего принадлежало все, в том числе и то, что (теоретически) можно было предать, и то, ради чего совершалось предательство.

Писатель-фантаст Руслан Берендеев более ни секунды не сомневался: совмещение (сожительство, сосуществование) в душе Бога и Вечности возможно лишь в миг предсмертного (переходного) состояния души. Другое дело, что Вечности по силам растянуть этот миг, сделать его, в сущности, бесконечным. Однако же на протяжении данного мига-вечности душа ни жива ни мертва. То есть уже потеряна или еще не найдена для Бога, но еще не интегрирована в Вечность. Именно в таком состоянии — потерянной неинтегрированности или неинтегрированной потерянности — пребывала нынче Россия. Следовательно, бесконечно ошибались те, кто со дня на день, потрясая выкладками с убийственными цифрами (падение производства, конец сельского хозяйства, вырождение, алкоголизация, наркотизация населения и т. д.), ожидал конца. Предконечный миг мог тянуться бесконечно, точнее, вечно.

Приблизиться к пониманию этого можно было только в измененном (change) состоянии сознания. Линейное (классическое) сознание упиралось лбом в реальность, отказываясь в нее верить. Линейное — экономическое, социальное, гео- и просто политическое — сознание томилось в так называемой «камере очевидности»: далее так продолжаться не может!

Если (условно) принять революцию, допустим, за цифру «шесть», а подлежащие умножению цифры — социальные, экономические, политические и т. п. реалии в стране, где должна случиться революция, — за «два» и «три», то «два» и «три» имелись в наличии давным-давно, однако же, умножаясь, они по какой-то причине давали не шесть, а… непонятно что, точнее, вообще ничего не давали.

А если еще точнее — давали ноль!

Носителя линейного сознания можно было уподобить хозяйке, которая поставила на огонь кастрюлю с водой, нарезала туда овощей и мяса, чтобы, значит, сварить суп, и с изумлением наблюдает, что время идет, пора обедать, кастрюля на огне, вода же в ней не только не кипит, но… превращается в лед!

Берендеев много думал об измененном состоянии сознания, приоткрывающем дверь в Вечность. Фокус был в том, что, приоткрывая дверь в Вечность, сознание само превращалось в частицу Вечности и уже, стало быть, не могло служить инструментом постижения Вечности. Познавать Вечность при помощи измененного сознания было все равно что познавать воду при помощи… воды или ртуть при помощи ртути. Из воды невозможно было изготовить электронный микроскоп, чтобы рассмотреть через него молекулу воды, из ртути — компьютер, чтобы определить ее химический состав и атомную структуру. Измененное сознание, таким образом, превращалось (растворялось) в Вечность(и), но никак не в независимого и непредвзятого ее исследователя — Пифагора, Менделеева или Эйнштейна.

И все же писатель-фантаст Руслан Берендеев пытался задержаться на невозможной точке раздвоения сознания, когда оно, растворяясь в Вечности, еще сохраняет способность мыслить линейно, когда оно, сгорая, распадаясь, аннигилируясь, превращаясь во что-то иное, как бы сигнализирует себе прежнему, уже почти что фантомному, что сгорает, растворяется, аннигилируется, превращается во что-то иное. Суть пребывания в этой точке (в режиме прощания) заключалась в использовании новых (Вечности) свойств для воздействия на старый линейный (Божий) мир.

«В сущности, — размышлял, рассматривая из окна утреннюю столицу, синюю девятку Останкинского пруда, прошивающий осеннюю рощу, как игла пеструю ткань, трамвай, Берендеев, — Господь, в верности которому я подписался, не должен меня осудить, поскольку сам, превращая на иудейской свадьбе воду в вино, насыщая несколькими хлебами и рыбами многих и многих, проделывал нечто подобное».

Как-то неожиданно Берендееву открылось, что не первый, ох, не первый он из пытающихся синтезировать линейное состояние сознания и измененное. Несть числа им в длинной, как вечность, и короткой, как миг, истории человечества, но нехорош был каждого из них конец.

И непременным условием нехорошего конца, так сказать, его альфой и омегой было намерение каждого из синтезаторов избегнуть конца. Ни у кого не получалось — у меня получится! Чем-то это напоминало отношение простых (не продвинутых в вопросах Бога и Вечности) людей к смерти. Каждый доподлинно знал, что смертен. Но намеревался каким-то образом если и не избежать, то как бы (с помощью некоего чуда: колдовства, инопланетян, научно-технического прогресса и т. д.) получить отсрочку, а то и вечную жизнь. Смертные людишки без малейших на то оснований вели себя как бессмертные боги. Большего абсурда нельзя было вообразить. Однако же это наглядно свидетельствовало о наличии в человечестве и, стало быть, в отдельном человеке некоего лишнего, незадействованного гена — гена бессмертия. Ведь Бог создал человека по образу и подобию своему. Вот только не по полному разряду. За вычетом бессмертия. Но с памятью о нем. Фантом бессмертия кружил людям голову до такой степени, что некоторые из них кончали жизнь самоубийством.

Этим непростым осенним утром писатель-фантаст Руслан Берендеев наконец-то понял, как устроен мир. Мир был устроен гениально продуманно и просто, как огурец или помидор, а именно по принципу раздваивающегося змеиного языка, каждая половинка которого в свою очередь снова раздваивалась — и так бесконечно. Правда, не вполне ясно было в этом случае: что тогда собственно змея, если мир — всего лишь ее бесконечно раздваивающийся язык? Неужто змея — древо и, стало быть, символ мироздания? Но это уже не имело значения.

У раздвоения было имя — выбор.

Можно было пойти по одной половине языка, а можно было по другой.

Именно выбор, а не «звездное небо над головой» и «моральный закон» был единственным, и последним, свидетельством, что в своем путешествии на край сознания человек все еще находится на территории Божьего мира. Выбор был последним убежищем для синтезатора Бога и Вечности, как патриотизм — для негодяя.

Ибо где была одна лишь (в смысле без Бога) Вечность, там выбор отсутствовал. Там змеиный раздваивающийся язык превращался… неизвестно во что. Или — во что угодно.

Берендеев двигался по раздваивающемуся языку как вниз по лестнице, ведущей вверх, или вверх по лестнице, ведущей вниз, но точнее — куда-то по лестнице, ведущей в никуда. Как только ощущение «никуда» усиливалось, а возможность выбора представлялась не имеющей места быть, Берендеев догадывался, что приблизился к Вечности почти вплотную. Он останавливался, не решаясь ее преодолеть, перед разделяющей миры, точнее, мироздания стеной. Эта стена состояла из особенного песка и особенного цемента (бетона), а именно: из «все» и «ничего». Причем пропорции менялись в зависимости от личности приблизившегося к стене, а потому не с кем (да и незачем) было говорить о ней.

И — отступал в Божий мир.

Пока, впрочем, писатель-фантаст Руслан Берендеев еще выбирал, остаться в Божьем мире или уйти в Вечность, выбирал между разовым использованием силы Вечности в каком-нибудь одном конкретном земном деле — скажем, в приумножении имеющихся у него денег — и искушением использовать эту силу постоянно. Выбор держал его над стремниной, где переплелись видимые струи Божьего мира и невидимые — Вечности.

Но промедление не могло длиться вечно. Момент выбора был конечен. Вечность определенно пересиливала.

Берендеев понимал это, но длил и длил мгновение, потому что ему вдруг открылся смысл главной фразы из «Фауста». Воистину единственным (в смысле абсолютным, самодостаточным) прекрасным мгновением было мгновение ясности между линейным и измененным сознанием, когда как бы на горном хребте стоит человек, созерцая в невозможном великолепии сразу два мира по обе стороны хребта. Именно это мгновение хотел, но не смог остановить Фауст. А теперь, стало быть, Берендеев. А еще раньше (и, вне всяких сомнений, позже) многие иные господа-товарищи.

Большинство из которых в конечном итоге остановленное мгновение погубило.

Писатель-фантаст Руслан Берендеев склонялся к мысли, что оно погубило их потому, что было слишком прекрасным для простых смертных. Но тогда чье это было мгновение? Кто должен был им наслаждаться? Как ни крути, выходило, что обнаглевшие, останавливающие мгновение смертные влезали в компетенцию Господа, грубо говоря, нарушали некогда установленное разграничение сфер полномочий. И тем нестерпимее для Господа были данные нарушения, что побуждались к ним простые смертные… (кем? чем?)

Берендеев более не сомневался, что дьявол, ад и прочее — всего лишь одна из бесчисленных вариаций Вечности.

В то же самое время он знал, точнее, чувствовал (знания как таковые теряли смысл при приближении к Вечности, становились ненужными, точнее, лишними, как, допустим, легкие в открытом космосе: чувство же, исполняющее функцию знания, как бы отрывалось от человеческой сущности, от адаптированного к Божьему миру сегмента сознания), что в действительности хребет (граница) между Богом и Вечностью — не хребет (граница), но пропасть, воздух, темная клубящаяся пустота. Однако кто-то (что-то) удерживал его на несуществующем хребте, раскидывая пред его глазами невозможное великолепие обоих миров.

Кто?

Что?

Берендеев знал, что это мог сделать один лишь Господь Бог.

И Вечность.

Писатель-фантаст Руслан Берендеев никоим образом не обольщался насчет собственной значимости для Бога и Вечности. Если бесконечно упростить ситуацию (изобразить звездное небо на листке бумаги), то иной раз не Бог, не Вечность, а даже и простой смертный для каких-то своих внезапных нужд — скажем, почесать спину или отбиться от обнаружившего недоброжелательство пса — хватает с земли первое, что попадается под руку. Кто-то (что-то) просто использовал Берендеева в целях, постичь которые ему было не дано. Чтобы без сожалений выбросить, как только отпадет в нем (в средстве) надобность. Вечность, подумал Берендеев, хороша тем, что вмещает в себя все. Вечность — тот самый Ксанф, которому некогда было предписано выпить море. Берендеев знал (чувствовал), что там, куда он по своей (не по своей) воле внедрился, такие категории, как благодарность или милосердие, органически отсутствуют, как, допустим, отсутствует воздух в черном космическом вакууме (дался ему этот проклятый вакуум!), вода внутри огня, добродетель в аду.

Следовательно, он был обречен. Единственный шанс вынудить пользователей к милосердию, следовательно, заключался в постижении того, что было бесконечно над, под, вне понимания писателя-фантаста Руслана Берендеева, то есть того, чего он постичь не мог, как говорится, по определению. Единственный шанс спастись заключался в растворении в среде, где он был не просто чужим, но и чужеродным. Единственный шанс спастись заключался в приобщении к иной (без участия сознания) форме познания действительности, если, конечно, то, что предстояло познавать, можно было назвать действительностью. Быть может, в молекулярной или электронной форме. А может, в какой-нибудь кристаллической или… газовой. Берендееву — если, конечно, он еще будет сознавать себя как писателя-фантаста Руслана Берендеева — предстояло исчезнуть, утратить свойства, по которым он мог быть вычислен в каждом из миров.

И библейски изблеван из уст этих самых миров.

Что, быть может, было предпочтительнее (в смысле менее мучительно), нежели существовать в виде кристалла или… газа.

Впрочем, пока что это были рассуждения без всяких практических доказательств. Убедиться в их правильности было так же сложно, как, скажем, в теории относительности Эйнштейна.

В общем-то Берендеев, как всякий сверхбыстро (то есть неправедно и подло) разбогатевший в России человек, проигрывал варианты собственного (с деньгами) исчезновения. В Божьем мире — а Россия хоть и с оговорками, но пока еще являлась его (одной восьмой?) частью — в принципе исчезнуть можно было, растворившись в вечно заправляемом, вечно кипящем, вечно прокисающем и без сожаления же вечно выплескиваемом кухаркой на помойку вонючем борще, какой представляло собой человечество. Вылезти (выпариться) где-нибудь кристаллом соли, охвостьем сельдерея, кусочком гадкой оранжевой разваренной морковки, с новым именем, новым паспортом, в новой стране. Человеком без прошлого и без будущего. Или с плохим прошлым, плохим будущим. Название поварской операции внутри борща, когда сначала следовало раствориться, а затем выпариться, было: «эми (имми)грация в ничтожество».

В Божьем мире у писателя-фантаста Руслана Берендеева были неплохие шансы на успех, ибо ему была ведома единица измерения данного мира — человек. И не просто человек, а человек ничтожный, точнее, ничтожнейший, так сказать, homo nihil. В добровольном, следовательно, самоприведении к ничтожеству, осознанном выплеске на помойку, тупом и унылом, пусть и при деньгах, прозябании где-нибудь в Чили или в Судане заключалось спасение.

Куда труднее было определить ту единую и неделимую единицу, из которой состояла Вечность. Ведь у Вечности не было формы, сущности, смысла и энергетики. Но что-то тем не менее, перманентно (революционно или, напротив, консервативно) изменяя форму, сущность, смысл и энергетику, все же являлось материалом, из которого конструировалась Вечность, было для Вечности примерно тем же, чем клетка для органического существа.

Писатель-фантаст Руслан Берендеев был уверен, что никогда не определит, что это такое, но вдруг с подозрительной, игривой какой-то легкостью пришел к совершенно дикому выводу, что единицей вечности является… клип. Не какой-то, естественно, конкретный, так сказать, пра- или первоклип, но магический принцип структуризации любых сущностей по методу клипа. Клип, как известно, может длиться вечно, может закончиться не начавшись, может незаметно перетечь из одного в другой, из другого в третий или тысячный. Из прошлого в будущее. Из космоса в морскую бездну. Из рая в преисподнюю. Из «альфы», минуя или не минуя все прочие буквы, в «омегу». Из одного «я» в другое, третье, стотысячное «я» или «мы». Из одного (допустим, металлическая сахарница на столе) состояния в другое (допустим, деление атома, то есть взрыв). Из биологической (органической) энергетики в энергетику неорганическую, будь то энергетика астрала, шаровой молнии, компьютерной линии, протона, нейтрона, нейтрино, Вселенной. Из энергетики обыденной человеческой жизни в энергетику девятого и сорокового дня. И так далее.

Так сказать, отсюда — и в Вечность.

Вода на огне в этом клипе элементарно могла превратиться в… вечный (по Хаусхофферу) лед, в соль, в золото, в водку, в богохульствующую на гнилом пне ворону, в ангела с огненными копытами, черта с белоснежными крыльями — одним словом, во что угодно… Беззаконие, точнее, тайна беззакония — такова была природа клипа.

Берендеев вдруг понял, что именно под этим знаменем бездушная, точнее, пере(раз)ложившая человеческую душу на клип(ы) Вечность ведет наступление на отступающий, съеживающийся, как шагреневая кожа, остаточно одушевленный Божий мир. В сущности, Вечность была давно — задолго до изобретения телевизора и компьютера — ползуче интегрирована в Божий мир.

Посредством клипа.

И какая-то совершенно необязательная, по всей видимости, имеющая отношение к нему прежнему мысль посетила писателя-фантаста Руслана Берендеева: что тем и обусловлен в России — «самой читающей стране мира» — конец литературы, что всякая естественная литература предполагает некую композицию из нехитрых в общем-то, логически завершенных (как человеческая жизнь) действий: рождение, взросление, обретение себя, любовь, борьба за справедливость, смерть. И действия эти миллионократно повторяемы, а потому бесконечно скучны, пресны и в конечном счете отторгаемы нынешним коллективным, организованным по принципу клипа сознанием-бессознанием.

Пока еще, впрочем, это новое коллективное читательское сознание-бессознание цеплялось за наиболее дикие, жестокие (остаточные, как разложение трупа) проявления действия: превосходящее меру насилие, убийства, разного рода патологии и т. д. Но скоро, по расчетам Берендеева, и эти действия должны были пресытить пока еще глотающих детективы читателей. Литературе, точнее, тому, что с помощью букв воспроизводилось на постранично разрезанной, под обложкой бумаге, предстояло превратиться в… клип.

Берендеев вдруг в ужасе ощутил, что, так сказать, линейными художественными средствами, к примеру, невозможно описать его сегодняшнее утро. То есть можно его описать так: «Вот уже пятнадцать минут писатель-фантаст Руслан Берендеев стоит на балконе, смотрит вниз и вдаль». Однако же описать его утро подобным образом означало… не описать ничего. «Неужели, — скорее констатировал, нежели испугался, Берендеев, — я сам, моя жизнь, мои мысли, чувства, моя страна, мой… Бог… превратились в клип? И следовательно, уже не могут являться предметом исследования для нормальной (естественной) литературы, но только для… клипа?»

Ему открылось, что клип в Божьем мире вечен точно так же, как сон. «Пусть в меня бросит камень тот, — подумал писатель-фантаст Руслан Берендеев, — кто считает, что сон не есть клип, а клип не есть сон». Ночная сторона существования человечества была давно и основательно заключена, как драгоценный камень в оправу, в клип. Но получалось, что Вечности этого уже было мало. Она не довольствовалась ночной половиной, претендовала на то, чтобы покрыть клипом, как сном, как пестрым расползающимся и самосшивающимся, живущим своей жизнью одеялом, дневную (якобы осмысленную и одушевленную) сторону жизни человечества. Грубо говоря, сформулировал Берендеев, как будто получил от кого-то (чего-то) подсказку, Вечность более не намерена размениваться на мелочи, играть, как кошка с мышкой, с отдельными представителями рода человеческого. Ее задача, так сказать, программа-максимум: превратить в клип… все сущее, сам Божий мир!

При этом за Вечностью определенно наблюдалось «преимущество принятого решения». Берендеев сам некогда открыл эту психо-философско-поведенческую категорию, чем немало гордился. Вечность окончательно и бесповоротно стояла на том, чтобы уничтожить (реформировать) Божий мир, а потому действовала последовательно и четко. Господь Бог же, похоже, пока еще не принял судьбоносного решения противостоять Вечности всеми имеющимися в его распоряжении средствами, а потому был слаб, как бывает слабым все, что вне (не суть важно, правильного или нет) решения. Вне решения нет воли. Вне воли нет действия. Вне действия нет… ничего… за исключением разве что мысли и, быть может, благого намерения, которое напоминало хитрый и бесконечно длинный (по нему можно было идти в никуда всю жизнь) мостик между мужеством и трусостью, верой и безверием, поступком и бездействием, Богом и Вечностью, добром и злом. Таким образом, намерение, сделал вывод писатель-фантаст Руслан Берендеев, есть не что иное, как действие без действия, воля без воли, вера без веры, трусливое мужество и мужественная трусость, «зро» (в смысле «злое добро») и «дло» (в смысле «доброе зло»), то есть первый шаг в сторону от Божьего мира к Вечности, от души — к клипу.

Под универсальное определение намерения, следовательно, попадала… Вечность, которая не нуждалась ни в одной из вышеперечисленных категорий, как не нуждается в зонте рыба. Хотя данное сравнение было не вполне точным. Рыбу трудно отождествить с водой, тогда как Вечность может быть рыбой, водой, зонтом — чем угодно.

Порознь и одновременно всем вместе.

Вот только чьим «чем угодно»?

И если допустить, что в «что угодно» составной частью наряду с рыбой, водой и зонтом входит мысль, то о чем?

Берендеев понял, что клип не только единица измерения, но и единица постижения Вечности. «Пусть в меня бросит камень тот, — подумал писатель-фантаст Руслан Берендеев, — кто считает, что мысль не есть клип, а клип не есть мысль».

Как ни крути, а выходило, что спастись, уцелеть в «слепой зоне», в трещине (на хребте) между Богом и Вечностью, писателю-фантасту Руслану Берендееву можно было только посредством превращения в ничтожество, ведущее растительную жизнь где-нибудь в Чили или в Судане (в Божьем мире), и… растворения в клипе (в Вечности).

«О Боже!» — содрогнулся Берендеев, как иглой пронзенный ошибочной мыслью, что он разгадал тайну жизни. Величайшая неразгаданная сия за семью печатями тайна, оказывается, заключалась в том, что… «Пусть в меня бросит камень тот, — подумал писатель-фантаст Руслан Берендеев, — кто считает, что клип не есть человеческая жизнь, а человеческая жизнь не есть клип, точнее, некая конфигурация дополняющих, развивающих, противоречащих, уничтожающих друг друга клипов».

Не чем иным, как разновидностью клипмейкерства были и «гороховые», как писали в сталинские годы, законы наследственности Менделя («австрийского монаха и мракобеса»), открытый Дарвином естественный отбор, так называемая генная инженерия, против которой не больно-то и решительно возвысил голос папа римский. Вечность, Берендеев более ни секунды в этом не сомневался, воссоздавала (клонировала) в ущерб воле Господа сущее, постепенно вытесняя из воссоздаваемой био- и прочей массы мысль Господню, промысл Божий, Божье попечение, то есть… бессмертную человеческую душу. Мутанты Вечности были невосприимчивы к Божьему присутствию, как невосприимчивы к живописи Вермеера и операм Верди шакалы и крокодилы. Ухудшенная, точнее, реорганизованная Вечностью на свой лад, биомасса ретранслировала законы (беззаконие) Вечности в Божий, точнее, перестающий быть таковым мир. Вечность давно и успешно клонировала человека. Человек в свою очередь (пока не столь успешно) клонировал скотину. В сущности, подумал Берендеев, человек со дня своего сотворения безобразничает и партизанит в тылу у Господа, можно сказать, изначально, со времен Адама и Евы, Каина и Авеля выступает в роли «пятой колонны» Вечности.

Он вдруг вспомнил своего друга и компаньона, некогда (иногда Берендееву казалось, что тысячу лет назад, иногда — что только что) впустившего его в мир денег, переместившего из клипа, где бедность, социальный протест, дешевая водка, красные флаги, орущие перекошенными ртами толпы, какие-то дочеловеческого вида лидеры с мегафонами в кузовах грузовиков, как несъедобные грибы, в клип, где высокие и широкие кожаные кресла, пространство для вытянутых ног в самолетных салонах бизнес-класса, джипы и «вольво» с молчаливыми, аккуратно подстриженными водителями, коньяк «Хеннесси» в хрустальных емкостях (без гарантии, впрочем, что приносящий его официант в эту самую емкость по пути не наплюет), офисы с обязательным «евроремонтом», компьютерами и стандартной мебелью, чистенькие (по крайней мере, снаружи) белоблузные девушки с лакированными ногтями, длинными ногами и как бы заледеневшими в виду пролетающего (в прямом и переносном смысле) мимо богатства лицами у компьютеров и кофеварочных агрегатов, наличные (рубли, доллары, дорожные чеки) в бумажнике, на веере разноцветных пластиковых карт, а также в сейфе, тайный(е) семизначный(е) номер(а) счета(ов) в надежном зарубежном банке, с которого никто, никогда, ни при каких обстоятельствах… и… литые пули в переносицу в любой точке маршрута следования джипа или «вольво».

Находиться во втором клипе было куда опаснее, нежели в первом, но не столько писатель-фантаст Руслан Берендеев, сколько неведомый (ведомый?) клипмейкер решал, где (в каком клипе) ему находиться.

В сущности, схема была проста, как жизнь. Ничто не происходило с человеком стопроцентно против его воли, точнее, обезволенной (клонированной?) разновидности воли, а именно намерения. Человек хотел (намеревался, мечтал, ему снилось, тайно вожделел и т. д.), Вечность исполняла. Вот только не всегда буквально, в срок и почти никогда — в верной пропорции. Девушка, допустим, хотела любви, мечтала о встрече на солнечном пляже с прекрасным (богатым) принцем, а встречалась ночью в парке с маньяком, который насиловал ее, душил, отрезал палец с копеечным колечком. Кто-то очень хотел разбогатеть, но вдруг, разбирая после похорон отца старье, обнаруживал коробку из-под ботинок, битком набитую… советскими дензнаками, не представляющими в данный момент решительно никакой ценности. Вечность, как крупнокалиберная артиллерия, стреляла не по целям, но по площадям. Из своего прекрасного далека Вечность не могла разглядеть в прицел отдельного человека с его смехотворными стремлениями. Если, конечно, человек сам, как доктор Фауст, не лез на рожон. Но как бы там ни было, именно «обнуленная» воля (намерение) конкретного человека являлась исходным материалом, так сказать, art-ware — художественно-смысловым наполнением того или иного клипа, которым, собственно, и являлась человеческая жизнь.

В общем-то писатель-фантаст Руслан Берендеев неплохо относился к Нестору Рыбоконю — председателю Совета директоров «Сет-банка», главе могущественной финансово-промышленной Сет-группы, одному из «олигархов», как сейчас называли в России этих в одночасье разбогатевших, но не плативших налогов людей (иногда их еще называли «опорой правящего режима», «гарантами необратимости экономических реформ», «капитанами российского бизнеса», «верхушкой среднего класса» и т. д.); в другой же своей ипостаси — вора, мошенника, проходимца, криминально-мафиозного подонка, ограбившего полстраны, каждый раз таинственным образом (что еще раз наглядно свидетельствовало, что правительство с этой мразью заодно) ускользающего от неизбежной расплаты. Поразительно, но на Нестора Рыбоконя до сих пор не было совершено ни единого покушения, ни разу не «наезжала» на него и власть, подобно капризному вымогателю, немотивированно (то есть вне зависимости от «отстегнутого» ей) преследовавшая посредством налоговой полиции, МВД, ФСБ, таможни, пожарной охраны, санэпидстанций, экспертов по экологии, каких-то новоявленных специалистов по безопасности компьютерных сетей и т. д. практически всех сколько-нибудь заметных (обнаруживших себя) предпринимателей.

Хотя кому-кому, а писателю-фантасту Руслану Берендееву было доподлинно известно, почему никто не преследовал Нестора Рыбоконя — эдакого мирного научного (бывшего доцента) толстяка в старомодных кругленьких «блюдечках-очках», любителя потолковать о неведомом «православном капитализме», о несправедливой приватизации, итоги которой следует пересмотреть, о грядущем величии России и почему-то о «цивилизации Шелкового Пути», призванной определить судьбу человечества в ХХI веке.

Берендеев понял (как тварь, пред которой смирился Всемогущий) основную мысль Господа — финансиста поневоле. Так называемым инвестиционным, производственным, трудовым деньгам была дарована магическая сила творения. Господь всеми силами поддерживал производство и ненавидел процентные «деньги в себе».

«Как же я раньше не догадался! — подумал писатель-фантаст Руслан Берендеев. — Производство (труд) — это Бог, проценты (деньги из ничего) — это Вечность!»

И еще он ни к селу ни к городу подумал, что Россия — все еще одна восьмая часть суши, в ней много ресурсов и, следовательно, много денег. Никто и никогда уже не выпустит ее из финансового круга (оборота), куда она влипла, как муха в паутину, причем в худшую — процентную — ее часть.

Финансовый мир, догадался писатель-фантаст Руслан Берендеев, есть не что иное, как единство и борьба противоположностей — инвестиционных и процентных денег. В России пока что определенно одолевали процентные. Муха еще шевелилась, но процентный паук высасывал из нее последние силы. Берендеев вознес молитву Господу, чтобы Он перебросил несчастную Россию в другой сектор паутины, ибо не было иной способной сделать это силы.

Теперь Берендеев знал, с чем пойдет к Нестору Рыбоконю.

Дело оставалось за малым: реорганизовать имевшиеся в распоряжении того финансовые ресурсы в соответствии со схемой-чертежом, увиденной писателем-фантастом Русланом Берендеевым в сиреневом вечернем московском небе. То есть Рыбоконь должен был разделить безумие Берендеева, приняв к исполнению схему, увиденную Берендеевым в… небе, когда он брел, сжимая в кармане кошмарного плаща пропавшего без вести бизнесмена золотую статуэтку крылатого осла, по улицам сжигаемой солнцем Москвы. Впрочем, по причине позднего вечера уже не сжигаемой, а удушаемой сиреневой небом-подушкой с желтой пуговицей Луны в углу. Вычерченный в небе малиновый абрис неуничтожимого финансового круга, таким образом, явился на исходе ХХ века писателю-фантасту Руслану Берендееву в виде неопалимой купины, огненного столба, белого облака и т. д., то есть в виде Божественного Откровения.

И это было странно. Впору было наряду со «смирением Господа перед тварью» говорить о «смирении Господа перед деньгами» (долларом, маркой, фунтом, франком и т. д.).

— Дело в том, — ответил Рыбоконь, когда Берендеев однажды вроде бы в шутку, но на самом деле всерьез поинтересовался у него, почему он до сих пор жив, — что я не взял у власти, у государства ни единой копейки. Можно сказать, что я с ними просто не встречаюсь.

— Вот как? — удивился Берендеев. — Откуда же тогда у тебя появились первичные деньги?

— Деньги, — весело рассмеялся Нестор Рыбоконь, — я, а теперь и ты, стало быть, мы, Руслан, берем исключительно и только у… народа. Народ отдает нам свои деньги. Народ же в нашем государстве во все века и при всех правителях беззащитен перед финансовым произволом и… неподзащитен перед законом. Власть в лучшем случае не защищает, а зачастую отнимает саму жизнь человека — так почему она должна заботиться о его имуществе? Вот почему, Руслан, мы неприкасаемы и неуязвимы! Мои первичные деньги были просты, как жизнь: я собрал деньги на три месяца под проценты, которые тогда казались очень большими. Но инфляция при этом опережала самые смелые проценты. На собранные деньги я взял ликвидный товар, продал его и тут же взял новый. Мне хватило, чтобы приобрести капитал и расплатиться по процентам, то есть запустить машину: меньшую часть денег — на выплату процентов, основную — на приобретение ликвидного, неподвластного инфляции товара и немедленную его продажу.

— Ты полагаешь, это будет длиться вечно? — спросил Берендеев.

— Нет, — ответил Рыбоконь, — точнее, я не знаю, как долго это будет длиться. Зато я знаю другое: ничем другим ни я, ни ты в этой жизни заниматься не сможем. Так что для нас и, следовательно, для народа это будет длиться до тех пор, пока мы этим занимаемся, то есть до тех пор, пока мы живы.

…Писатель-фантаст Руслан Берендеев зачем-то вспомнил этот разговор ранним утром осеннего дня, когда ему предстояло принять важное решение.

Берендеев по-своему любил Нестора Рыбоконя. Не как конкретного человека с достоинствами и недостатками (Берендеев в общем-то понятия не имел, что он за человек), но как любит (не может не любить, какой бы несправедливой, горькой она ни была) человек свою судьбу, ибо она-то и есть единственный, окончательный, безвариантный вариант (выбор), который, за вычетом рефлексии — «бессмысленной и беспощадной» игры с Вечностью, — остается человеку.

С той поры как писатель-фантаст Руслан Берендеев познакомился с банкиром Нестором Рыбоконем, ему открылась неизвестная ранее — главная (а потому невидимая) — общность людей: не по имущественному положению (один богат, другой беден), не по отношению к власти, социальной справедливости, политике, национальному вопросу, культуре, той или иной идеологии, женщинам, спиртным напиткам и прочему — но по отношению к… Вечности, то есть к тому, чего не существовало и что, не существуя, определяло — Берендеев более в этом не сомневался — судьбы людей.

Невидимые единомышленники, толкаясь, бродили по свету, не узнавая друг друга. Тем ценнее был каждый состоявшийся случай узнавания.

Получалось, что единственное, что воистину объединяло людей, представало… несуществующим, иллюзорным, не имеющим места (и права) быть. Один человек мог любить Сталина и ненавидеть Ельцина, другой — наоборот, но при этом они (даже не отдавая себе отчета) могли одинаково понимать жизнь и смерть, Бога и Вечность — одним словом, то запредельное, что ожидает (или нет) каждого. Именно это (теоретически) объединяло их поверх сиюминутных жизненных реалий, которые в сравнении с единственным и истинным представали какой-то смехотворной (хотя, впрочем, некоторые отдавали за них жизнь) чепухой. Берендееву открылось, что в принципе любое разделение людей — политическое, экономическое, идеологическое, имущественное и т. д. — несущественно в сравнении с основным: их отношением к запредельному, несуществующему, иррациональному, то есть… к Вечности. Таким образом, существующее партийное — ведь, в сущности, даже религии были не чем иным, как разновидностью партийности — устройство мира представало ублюдочным, не проясняющим, но маскирующим суть вещей.

Берендеев подумал, что истинная самореализация художника (а он по-прежнему считал себя художником) — не в приходящей (партийной) земной славе, не в приближении к Господу, который, как ни горько это сознавать, давно прискучил человечеству, но в приближении к… Вечности. Эта самореализация не конвертировалась в хвалебные статьи в газетах, премии, приглашения на симпозиумы и предоставление разного рода почетных грантов. Эта самореализация перетекала, конвертировалась в молчание, в ничто, в смерть, в… Вечность, которая была… «живее всех живых».

В случае же обнаружения линейным массовым сознанием — в проклятия, в хулу, в отрицательный культ.

Впрочем, писателю-фантасту Руслану Берендееву пока что это не грозило. Вряд ли кому-нибудь удастся распознать Вечность в его произведении «Секс на Меркурии и ниже». В последний момент Берендеев поменял Юпитер на Меркурий, а «выше» на «ниже», чтобы автор случайно (или неслучайно) прилипшего к его повести названия не смог потом придраться. Вечность наличествовала не в данном (не вполне берендеевском) названии и не в данном (вполне берендеевском) тексте, но в аномалии, состоявшей в том, что он, писатель-фантаст, в мгновение ока превратился в финансиста и предпринимателя, автора фантастического, имеющего высокие шансы реализоваться проекта по передаче (продаже) остатков российской металлургической промышленности иностранному капиталу. Какой, спрашивается, изощренный ум мог разглядеть в этой патологии невидимую руку Вечности? Берендеев напоминал себе канатоходца, идущего по натянутой на огромной высоте струне с завязанными глазами и без страховки. Отчего-то вдруг пришел на ум Есенин: «Розу белую с черною жабой я хотел на земле повенчать…» Берендеев подумал, что в грядущих своих (хотя будут ли они?) произведениях он повенчает Бога и Вечность, выразит Вечную Божественность или Божественную Вечность. Единственное, подумал Берендеев, над чем не властен Господь, так это над летящей мыслью. Поэтому он иногда прощает останавливающих мгновение идиотов.

Вот только то, ради чего они его останавливают, а именно Вечность, их никогда не прощает.

Писатель-фантаст Руслан Берендеев не вполне понимал, что за дело Вечности до остатков российской черной и цветной металлургии. Почему они должны быть проданы человеку по имени Мехмед, представляющему другого, по имени Джерри Ли Коган, человека? Одновременно Берендеев понимал, что именно эта неясность удерживает его от форсированного проведения операции.

Берендеев хотел добиться от Вечности совершенно невозможного: конкретного ответа на конкретный вопрос.

При этом он знал, что Вечность никогда не отвечает ни на какие (в особенности же конкретные) вопросы.

Ответить Берендееву мог… один лишь Господь.

И Берендеев, не надеясь на ответ (очередное смирение Господа пред собой, то есть чем-то неизмеримо худшим, чем просто тварь), тем не менее ждал ответа, наглядно иллюстрируя изначальную человеческую подлость: в злобном угаре сжечь за собой все мыслимые и немыслимые мосты, но при этом надеяться, что Господь явит чудо милосердия — восстановит мост, по которому говнюк перебежит обратно.

Сотрудниками (подельниками?) по Вечности, следовательно, были писатель-фантаст Руслан Берендеев и банкир Нестор Рыбоконь.

Причем старшинство (первородство) здесь, в отличие от библейского, уступалось не за чечевичную похлебку, но — по воле Вечности. У Берендеева не было сомнений, что в настоящее время старшим по Вечности является он, младший по бизнесу партнер.

Похоже, Вечность в отношении людей знала два действия: стрелять не по целям, а по площадям и… расходовать этих самых людей в процессе, так сказать, использования. Тут Вечность поступала по принципу киллера, бросающего пистолет там, где стоял по совершении убийства. Хорошо, если просто бросала и человек каким-то образом выскальзывал. Гораздо чаще соприкоснувшийся с Вечностью человек оказывался как бы меченым, намагниченным. Нечего и говорить, что притягивал он к себе… смерть, отталкивал же от себя Божье попечение.

Берендеев чувствовал, что Нестор Рыбоконь выполнил некую, поставленную Вечностью цель и сейчас переживал момент меченого, намагниченного одиночества, которое хуже смерти. Это было одиночество не только Бого-, но и Вечнооставленности. Теоретически так мог ощущать себя метеорит, бесцельно крутящийся вокруг своей оси посреди космической — на миллионы световых лет вокруг — пустоты. Писатель-фантаст Руслан Берендеев не сомневался, что для соприкоснувшихся с Вечностью душ существует отдельный, не учтенный великим Данте космический круг ада — одиночества сознания, творящего себя в себе.

Но Вечность не принимала во внимание текущие и будущие человеческие страдания, играла по собственным правилам. Иной раз она бросала к ногам человека мир лишь для того, чтобы он в нужный день и час задействовал другого человека, после чего внимание Вечности целиком и полностью переключалось на того; прежний же избранник, оставленный Богом (позже, но может, и никогда) и Вечностью (раньше, но совершенно точно всегда), оказывался (даже и с миром у ног, Вечность, как правило, не мелочилась) представляющим интерес разве лишь для… смерти. Так медленно, но неотвратимо гаснет электрическая лампочка, когда слабеет напряжение в сети. Так угасал сейчас банкир Нестор Рыбоконь, впустивший писателя-фантаста Руслана Берендеева в мир, где тот должен был принять некое решение.

Берендееву было не отделаться от ощущения, что окончательно угаснуть Рыбоконю не позволяет лишь то обстоятельство, что он, Берендеев, еще не принял этого решения. У него не было оснований полагать, что по принятии и осуществлении решения Вечность обойдется с ним иначе, нежели с Рыбоконем.

Таким образом, и в Бого(Вечно)оставленности Берендеев и Рыбоконь были братьями.

Берендеев понимал, что двойной оставленности не миновать, и уже сейчас ощущал неизъяснимую сладость этого вечного (в смысле Вечности) угасания с Божьим (точнее, с богооставленным) миром у ног. Это и было тем самым прекрасным мгновением, остановить которое не удавалось еще никому. Но про которое каждый думал, что ему-то точно удастся.

Вечность, вдруг подумал писатель-фантаст Руслан Берендеев, торгует тем, что ей не принадлежит, а именно Божьим (пусть даже богооставленным) миром!

Берендееву было не отделаться от мысли, что вся его жизнь превратилась, в сущности, в испытание на верность Господу. Как раньше — на верность Дарье. Берендеев не считал данное сравнение кощунственным, поскольку, по его мнению, любое сильное (пусть даже и ошибочное) чувство все равно было от Бога.

Сначала Он судил ему любить Дарью. Потом Его. При этом бесконечно любимый (и, в отличие от Дарьи, не ревнуемый, но жалеемый, то есть любимый по-русски) Господь как бы выступал в роли находящейся в отъезде жены, Берендеев же — в роли не то чтобы неверного, но не твердого в верности мужа, размышляющего, можно ли считать супружеской изменой одну-единственную близость с другой дамой (Вечностью).

Как бы там ни было, Берендеев, играя с Вечностью, не был намерен перенимать ее правила, не собирался отступаться от гаснущего, как лампочка, Нестора Рыбоконя в надежде, что в этом случае ему, Берендееву, достанется больше.

Мир у ног был очередной (более высокой и сложной) — после денег — единицей измерения. Если (теоретически) деньгами можно было измерить все, миром у ног — только лишь остановленное (прекрасное) мгновение. В отличие от денег, мир у ног невозможно было приумножить или потерять. Если уж он давался, то навечно, пожизненно, пусть даже вечность, жизнь длились после этого одну-единственную секунду. Миры у ног, в отличие от денег, не пересекались, не конвертировались, не вкладывались во что-то и не приносили прибыль. Они были, так сказать, категориями сугубо индивидуального пользования. Берендееву, к примеру, не нужны были миры, лежащие у ног Рыбоконя, Мехмеда или Джерри Ли Когана. Ему попросту нечего было делать в их мирах, как, впрочем, и им в его. Если деньги являлись универсальной «мерой вещей» для подавляющего большинства людей, мир у ног являлся не имеющим измерения «мерилом» для конкретного сознания.

Мир творил деньги.

Сознание творило мир.

Таким образом, сознание было первично, мир вторичен, деньги третичны.

Берендеев подумал, что, помимо совместного — по воле Вечности — умножения денег, их с Нестором Рыбоконем объединяет совместное же движение в сторону несуществующего, говоря по-простому, воля к осуществлению невозможного. Ибо лежащий выше (третичных) денег (вторичный) мир у ног и был этим самым невозможным, творимым посредством (первичного) сознания.

Какое-то странное противоречие наличествовало в том, что только в осуществлении невозможного человек поднимался до Бога и Вечности. Как ни крути, а выходило, что единственной возможностью для смертного человека хотя бы на мгновение встать с ними вровень было… действовать так, как если бы их не было вовсе.

Осуществление (стремление) невозможного не только наполняло человеческую жизнь неким выходящим за пределы (рамки) этой самой жизни смыслом, но и как бы высвобождало из-под ига смерти, делало (на время, естественно) бессмертным, точнее, неуязвимым для смерти в классическом понимании, ибо теоретически осуществление невозможного находилось вне и над отдельно взятой человеческой жизнью, вне и над природой человека и, следовательно, вне и над смертью, которая неизменно отступала, как только сталкивалась с чем-то, что (хотя бы на время) было сильнее ее. Речь, таким образом, шла о некоей концентрации сил на отдельном (осуществление невозможного) направлении, красивом и в конечном итоге бессмысленном прорыве сознанием сплошного, как пелена осеннего дождя в средней полосе России, фронта смерти.

Увидеть (что?) и… умереть.

Иной раз писателю-фантасту Руслану Берендееву стучалась в голову мысль, что мир у ног, в сущности, есть не что иное, как укороченная (за счет необычного пейзажа, особенного течения времени и т. д.) дорога к смерти, но это уже не могло остановить его, ибо, пусть даже и укороченная, дорога представала важнее и желаннее собственно жизни.

У каждого был свой путь в мир у ног к осуществлению невозможного.

Из этих путей составлялись узоры Вечности.

Узоры Вечности были шрамами на лице Божьего мира.

При вышивании узоров Вечности линейное время, как капельки ртути из разбитого градусника, разливалось по клеточкам периодической таблицы, утрачивая свои родовые признаки. Что должно было произойти «до», происходило «после», что «после» — «до», а что-то, что непременно должно было произойти, не происходило вовсе. Точно так же, как происходило то, чего никак не должно было произойти.

Нестор Рыбоконь, к примеру, расклеил на бетонных столбах объявления: «Приди, и я излечу тебя от твоей болезни, потому что только я знаю, что это за болезнь, и только я смогу тебя излечить. Штучный доктор», ограбил с напарником (бесследно исчезнувшим бизнесменом) собственный банк, дабы раздобыть необходимые для приведения в действие финансовой схемы (круга) Берендеева деньги до того момента, как изнуренному нищетой и неверностью жены писателю-фантасту Руслану Берендееву явился в сиреневом вечернем московском небе малиновый абрис этого самого круга.

Единственное, что по прошествии времени занимало Берендеева в этой истории, это судьба напарника Рыбоконя, того самого без вести (если, конечно, не считать вестью выросший в шкафу гриб) пропавшего бизнесмена, чей просторный плащ — халат Штучного доктора — Рыбоконь заботливо набросил на плечи Берендеева. Вне всяких сомнений, Рыбоконь (ошибочно, как выяснилось) полагал, что мышиного цвета плащ — нечто вроде смирительной (в смысле смиряющей других по воле Рыбоконя) рубашки Вечности, раз и навсегда взявшей его, Нестора Рыбоконя, сторону. Что, надев плащ, Берендеев будет точно так же исполнять волю Рыбоконя, как предыдущий носитель плаща.

Но он ошибся, Нестор Рыбоконь, бывший преподаватель физики в «блюдечках-очках спасательных кругов». Плащ, долженствующий, как свинец на плечах, согнуть Берендеева перед Рыбоконем, напротив, вознес, вздул его над ним, как воздушный шар, поднимающий вверх, и одновременно парашют, опускающий Берендеева вниз, точнее, прямо на дурную голову Рыбоконя.

Рыбоконь взялся (посмел) решать за Вечность, а потому сам пошел в бесконечные ее отвалы вослед прежнему носителю плаща.

Решать за Вечность мог только идиот, потому что решала за Вечность только Вечность.

Берендеев подозревал, что не все так просто с якобы бесследным исчезновением этого (богатырского сложения, если верить плащу) человека, единственной памятью о котором остались плащ и… гриб в шкафу.

Конечно же, затевая операцию с продажей российской металлургии, он наладил регулярное получение информации (имелись такие возможности) об основных задействованных в операции личностях: о турке-лахетинце Мехмеде, злоумышляющем против президента суверенной Имеретии; о некоем Халиле Халиловиче Халилове (весьма состоятельном бизнесмене, только что под видом гуманитарного груза организовавшем доставку полевому командиру в Таджикистане — тот контролировал район, где находился крупнейший в бывшем Союзе, а следовательно. и в мире алюминиевый комбинат — ракетно-зенитного комплекса); а также об Александер Мешке — за этим, как ни странно, не водилось особенных грехов, если не считать за таковые очевидное намерение не далее как через месяц в очередной раз обрушить почти уже и не существующий российский фондовый рынок да скупить по дешевке акции российских энергетических компаний, чтобы затем, окончательно (в пыль) растерев девальвированный-передевальвированный рубль, рассчитаться с висящими на энергетических компаниях долгами и неплатежами и установить собственную цену на электричество.

Собственно, все трое, можно сказать, не представляли опасности для Берендеева. Теоретически (а точнее, тео-еретически) ему не составляло труда заставить их быть честными. О планах Мехмеда вполне мог быть проинформирован президент Имеретии, имеющий обыкновение упреждающе ликвидировать тех, кто в свою очередь собирался ликвидировать его. Российская ФСБ, обслуживающая в алюминиевой промышленности интересы отечественной мафии и частично существующая за счет этой мафии, узнав о проделках Халила Халиловича Халилова в Таджикистане, а также о его переговорах с талибами насчет того, чтобы возить с севера Афганистана глинозем на комбинат в Таджикистан, то есть выплавлять самый дешевый (дешевле российского) алюминий в мире, достала бы его из-под земли и, вероятнее всего, под землю бы и упрятала. Что же касается Мешка, то его инициативы на российском фондовом рынке вряд ли пришлись бы по сердцу нынешнему премьер-министру, из последних сил (точнее, с помощью уже почти что виртуальных, запредельных каких-то действий, вроде введения «энергорубля», равного одному киловатт-часу) удерживающему энергетику от неотвратимого краха, а какого-нибудь западного писателя, скажем Стивена Кинга, — от написания спустя восемьдесят с лишним лет после Уэллса публицистической книги «Россия во мгле-2». Премьер-министр, прекрасно понимающий, что сам погаснет вместе с последней российской «лампочкой Ильича», растворится во тьме кромешной вместе с последним «энергорублем», просто-напросто приказал бы в лучшем случае арестовать Мешка, в худшем — пристрелить как собаку, а может, даже посадить на электрический стул, на оплату работы которого он бы не пожалел последнего «энергорубля».

Как уяснил из их разговоров Берендеев, осуществляющий запись, точнее, особого рода импульсно-звуковое сканирование (поскольку помещения, где велись интересующие Берендеева разговоры были, как правило, защищены от прослушивания), через суперзасекреченный, обслуживающий лично президента разведывательный спутник (специалист из ФАПСИ брал по три тысячи долларов за страницу), симпатичные ребята Мехмед, Халил и Александер Мешок полагали, что он имеет какое-то отношение к убийству неких людей в Москве, Амстердаме и Лондоне, в результате чего к Нестору Рыбоконю якобы и привалили дурные деньги.

Выходило, что друг, товарищ и брат по Вечности Рыбоконь банально подставил Берендеева. Чудо, не иначе, спасло писателя-фантаста от неминуемой мести со стороны коллег и родственников убиенных (кем и за что?).

Берендеев, помнится, еще удивился: с чего это Рыбоконь вдруг попросил его, ничего, в сущности, не успевшего сделать, кроме как принести в клюве сомнительную идею финансового круга, съездить в Лондон и Амстердам? Идеи, как известно, в отличие от денег, носятся в воздухе. Берендеев, таким образом, принес Рыбоконю воздух. Тот же попросил его съездить в Лондон и Амстердам, не ограничивая себя в расходах. То есть, так сказать, вмиг насытил воздух Берендеева деньгами.

Там не было дел.

Или были, но они не требовали участия Берендеева.

В Лондоне он подал в департамент финансов ее Величества заявку на открытие филиала «Сет-банка» и целых десять дней ожидал «решения», которое, конечно же, оказалось отрицательным. Англичане, как выяснилось, ничего не знали о таком могучем финансовом учреждении, как российский, зарегистрированный в свободной экономической зоне — в Республике Ингушетии — «Сет-банк», и, соответственно, не горели желанием иметь у себя его филиал. В Амстердаме Берендеев приобрел акции какой-то малоизвестной чаеразвесочной компании на двенадцать, что ли, тысяч долларов.

Зачем?

Теперь Берендеев знал зачем.

Получалось, что нехорош, ох, нехорош был хозяин «Сет-банка» Нестор Рыбоконь. Идею финансового круга использовал, а автора подставил. Впрочем, Берендеев не обижался на своего партнера. Пожелай тот и впрямь его убить, Берендеев давно бы отправился по стопам человека, в чьем плаще он однажды шел по сжигаемым вечерним солнцем сиреневым улицам Москвы.

А может, мелькнула мысль, Рыбоконь не столько хотел его уничтожить, сколько хотел ясности: отдадут ли — Бог, Вечность, судьба, смерть и т. д. — Берендеева? В этом случае хозяин «Сет-банка» представал не подлецом, но мудрецом, эдаким алхимиком, препарирующим на лабораторном столе структуру бытия.

Впрочем, все это уже не имело значения.

Писатель-фантаст Руслан Берендеев не сомневался, что Вечности плевать на моральный облик Нестора Рыбоконя. По всей видимости, в наказание (слив, сброс в отвал, зачистка) Рыбоконю по линии Вечности был вмонтирован гнев Господа.

Наказание людей, догадался Берендеев, является тем направлением, на котором происходит весьма эффективное и согласованное сотрудничество Бога и Вечности. Хотя некая несправедливость увиделась писателю-фантасту Руслану Берендееву в механическом, напоминающем ленту конвейера процессе наказания изначально несовершенного, не по своей воле отягощенного первородным грехом человека. Это было все равно что разбивать бракованные (не горящие) лампочки вместо того, чтобы взять да исправить саму технологическую линию, на которой лампочки производятся. Мысль, что человек только затем и существует, чтобы быть наказанным (до рождения, при жизни и — по полной, с оттягом — на Страшном суде), показалась Берендееву не то чтобы примитивной, но недостойной, бросающей тень не столько на Господа, сколько на самого Берендеева, приверженного знаменитому «лезвию Оккама», то есть «умножающего сущности без необходимости».

Господь — неумножаемая и неделимая сущность, подумал писатель-фантаст Руслан Берендеев, сущность вне математических и прочих действий.

А еще он подумал, что где бы ни находился без вести пропавший бизнесмен, оставивший ему (в назидание?) просторнейший плащ-саван: живой — в Чили, на Канарах, в оазисах Иордании — или мертвый — в сырой (сухой) земле, в воде, в бетонном фундаменте и т. д., - мир, как верный пес, замер у его ног. Он получил то, к чему стремился. Просто в одном случае (Чили, Канары, Иордания) это был один мир, в другом (земля, вода, бетон) — другой. Но в любом случае он был у его ног. Пусть даже ноги бизнесмена превратились в кости, в пепел, в погремушку внутри бетона. Именно в этой точке — мир у ног как исполнение желаний — сходились Господь, Вечность и отдельно взятый человек.

Вот только результат всякий раз получался не в пользу человека.

Но Рыбоконь, похоже, этого не знал или не хотел знать. И, в отличие от Берендеева, ставящего на кон собственную жизнь, намеревался перехитрить Бога и Вечность, поставив на кон жизнь чужую. Должно быть, он казался себе алхимиком, почти что открывшим способ превращать свинец в золото, гениальным рулеточником, знающим, когда выпадает «зеро».

Но это было не так.

Иисус Христос для того и пожертвовал собой, чтобы отбить охоту у людей приносить другим богам кровавые жертвы.

Вечность предпочитала иметь дело с первичной материей — тем или иным сознанием — без посредников.

Поэтому Рыбоконь был обречен.

— Нестор, — помнится, поинтересовался Берендеев, узнав, что Рыбоконь «перекачал» на свои личные счета пятьдесят миллионов долларов, вырученные за импорт продовольствия (эти деньги должны были пойти на выплату процентов по самому массовому депозиту «Сет-банка» — «народному вкладу», но не пошли по причине очередного — какого по счету? — краха банковской системы, девальвации рубля, денежной реформы — на сей раз рубль намертво «привязали» к польскому злотому — и, естественно, смены правительства), — зачем тебе столько денег? Или ты думаешь, что доллар вечен?

Странно, но, становясь богаче, Рыбоконь не становился веселее и увереннее в себе. Похоже, он ясно осознавал неизбывную тщету мира у ног. Ведь, в сущности, исполнение желаний было не чем иным, как наивысшей точкой грусти. С нее неизбежно начиналось соскальзывание. Куда? Каждый добившийся исполнения желаний соскальзывал по сугубо личной траектории. «Надо подарить ему ящик водки «Грусть» или ящик бренди «Омбудсмен», — подумал Берендеев.

— Я хочу приобрести лоскуток туринской плащаницы, — ответил Рыбоконь, — все уже на мази, ребята устроят там пожар и, спасая бесценную реликвию, отхватят ножницами нужный кусочек. Я отправлю его в лабораторию в Цинциннати, чтобы они реконструировали ген Иисуса Христа, если, конечно, этот парень, чье изображение проявилось на плащанице, — Иисус Христос. Потом я попрошу их синтезировать два гена — его и мой — в один. Но это еще не все, — продолжил Рыбоконь, и у Берендеева возникло ощущение, что он над ним издевается. — Я также намерен завершить давнее свое исследование: почему ворон живет триста лет и три года? Мне доподлинно известно, что он живет так долго потому, что его желудок функционирует по принципу морозильной камеры: температура в нем опускается до минус семидесяти, вымораживая все без исключения бактерии из любой пищи, пусть даже это самая гнусная падаль. Людям всегда казалось, что жизнь — это свет и тепло, но, оказывается, жизнь — это вонючая ледяная тьма внутри желудка ворона. Я хочу вернуться в жизнь не просто новым Иисусом Христом, но… Иисусом Христом, который научит людей жить триста лет! Разве моя программа не стоит жалких пятидесяти миллионов долларов? — почти что весело рассмеялся Нестор Рыбоконь.

Берендеев подумал, что точка соскальзывания Рыбоконя стара как мир и имя этой точки — безумие.

— А… каким образом ты хочешь вернуться в жизнь? — помнится, поинтересовался он.

— Старым как мир, — внимательно посмотрел на него Рыбоконь. Берендеев понял, что он читает его мысли. Пусть читает, подумал Берендеев. И еще подумал, что мысль, вырванная из контекста, — это не ключ, как полагает читающий, но всего лишь бессмысленный (и быстро надоедающий) брелок. — Когда я почувствую, что время подходит, я… женюсь на подходящей девушке, которая после внеполового, так сказать, оплодотворения воспроизведет меня в новом виде.

— Как дева Мария… — задумчиво произнес Берендеев.

— Таким образом, — продолжил Рыбоконь, — у меня будет возможность воспитать себя самого — будущего. То есть я успею объяснить и рассказать себе — будущему — все, что посчитаю нужным.

«Свинец в золото, — подумал писатель-фантаст Руслан Берендеев, — золото — в вечную жизнь, точнее, в эликсир божественной молодости, и чтобы гомункулус был на посылках!» В сущности, алхимическая программа Рыбоконя представляла собой подобие того самого круга, с помощью которого он выбрался из финансовой ямы. «Впрочем, — спохватился Берендеев, — о гомункулусе, кажется, разговора не было. Но и без гомункулуса было никак. Кто, кроме гомункулуса, может дать смертному человеку совет, равно лежащий по ту сторону человеческого и божественного опыта? Боже мой! — ужаснулся писатель-фантаст Руслан Берендеев. — Неужели в случае Рыбоконя гомункулус — это… я?»

— Ну да, — заметил он, — ты — Бог-отец и Бог-сын в одном лице, истинный же Иисус — Святой Дух. Как я понимаю, ты выносишь его за скобки.

— Двоица — это ясность, определенность, — объяснил Рыбоконь. — Троица — уравнение, пуля со смещенным, отсутствующим, мистическим центром. Если хочешь знать, многие беды России проистекают из-за того, что она исповедует троицу — во всем: третий путь, третий Рим, третий глаз, третий пол — то есть стремится к чему-то такому, чего… нет.

Однако же сам он, подобно тому как соединял в едином алхимическом действии все три цели (золото, эликсир молодости, гомункулуса, хоть о нем и не было разговора), намеревался слить в едином экстазе опять-таки три главные сущности: себя (собственное сознание), Бога и Вечность.

Берендеев понял, что Нестора Рыбоконя губит не что иное. как мания величия. Человек, претендующий на равенство с Богом и Вечностью, неминуемо растирается этими жерновами в пыль, труху — в ничто. И не могут его спасти ни крылья, ни воронов желудок — морозильная камера. Разве что, подивился совершенно неожиданной мысли Берендеев, реторта, где… гомункулус?..

Мысленно он восхитился интуицией Нестора Рыбоконя, меняющего смертный мир у ног на крылатое бессмертие морозильной камеры.

Но он опоздал с обменом.

И похоже, знал об этом.

Иначе с чего ему быть таким грустным?

…Самое удивительное, что Берендеев, проживший за это время тысячу жизней, разгадавший все (или почти все) тайны бытия, дошедший в делении сущностей до атома, а в умножении — до Вселенной, все еще стоял на балконе, глядя на синюю девятку Останкинского пруда, на медленно ползущий сквозь осенние листья иглу-трамвай.

Вне всяких сомнений, время стояло.

Вне всяких сомнений, оно летело.

А может, стояло летя.

Или — летело стоя.

Кем был в этой жизни Руслан Берендеев?

В одной своей жизни он был безмерно богат, бесконечно уверен в себе, ездил то на джипе «тойота-лексус», то на «вольво-850», а иногда — на сине-сером, как компьютерный экран или застывший пепел, «рено», который держал на платной стоянке возле дома. Обедал в дорогих и, как правило, пустых ресторанах. Носил в кармане пиджака крохотный телефон, который вдруг начинал пищать, как голодный птенец. Встречался с разного рода людьми, договаривался с ними о разного рода вещах, которые на первый взгляд были темны и запутанны, на второй же — просты как те самые два пальца: как получить товар без предоплаты; как подвести его под таможенные льготы; как занизить в налоговых документах его стоимость; как реализовать его максимально быстро и по максимально возможной на данный момент цене; и, наконец, как поделить чистую прибыль. Главное же (ибо не существовало в реформируемой России иного способа сделаться богатым) — где, как, на каких условиях заполучить очередной кредит? Без и вне кредита любая экономическая (и не только) деятельность в реформируемой России представала бессмысленной, как… деньги при коммунизме.

В другой своей жизни Берендеев был похабно (то есть в высшей степени непристойно, но, увы, почти что закономерно для любящего мужчины) обманутым, выставленным из семьи мужем. За его спиной была изменница-жена и несчастные брошенные (им и ею) дочери. Он был стопроцентно несчастным человеком, потому что по-прежнему любил изменницу-жену, жалел дочерей, но жил отдельно; занимался не тем единственным, что приносило ему радость и душевный покой, — сочинением книг, — но позорным бизнесом. Более того, настолько освоился в гадком этом деле, что был почти что готов передать в руки иностранного капитала всю (точнее, то, что от нее осталось) российскую металлургию. Таким образом, любовь к жене, жалость к детям, сладкие муки творчества — все это выносилось за скобки его сущности. Жадность (если отбросить маскирующие одежды) являлась последним и окончательным стержнем, вокруг которого крутилась истинная его сущность.

Берендеев подумал, что Бог и Вечность дали ему по сущности. У Бога — он ничтожная гадкая вошь, которую Бог тем не менее жалеет и которой оставляет шанс покаяться. У Вечности же (то есть на территории, где нет души) он… любимый сын, которому она (пока?) позволяет почти что все. Таким образом, вновь умножил (разделил) выявленную сущность Берендеев, Вечность держит его… его собственной жадностью. В самом деле, зачем ему столько денег, почему он тратит жизнь на их приобретение?

Но чем тогда держит его Бог?

«О Господи!..» Берендеев ясно, как если бы все клиповые экраны погасли, увидел, что Бог, в сущности, его не держит, и ощутил себя в свободном (от всего, кроме жадности) падении. Но в то же самое мгновение понял, что Бог все еще держит его и что единственная нить, связывающая его и Господа, — это… безмерная и бесконечная любовь Господа к нему, смирение Господа перед тварью, которой, вне всяких сомнений, в нынешнем своем состоянии является писатель-фантаст Руслан Берендеев.

Бог — это душа, подумал Берендеев, но душа уже давно не определяет ход вещей. Коллективное сознание, воздействуя на Вечность, исполняет функции Бога. Бог отличается от Вечности тем, что (предположительно) исполняет лишь те желания, в основе которых лежит душа, тогда как Вечность исполняет практически все (!) желания человечества (больших групп людей), ретранслируемые на ее экраны посредством коллективного сознания-бессознания.

Теперь Берендеев совершенно точно знал, почему вдруг в одночасье развалился СССР. Точно так же, впрочем, как и знал, почему обречен нынешний российский режим.

Берендеев догадался, что, в сущности, Бог есть сплошная (концентрированная) душа, генерирующая в мир добро. Но… кому нужна эта душа? Единственное, догадался Берендеев, чем можно объяснить долготерпение Господа, все еще несущего людям не меч, но мир, — это тем, что Бог есть не только одна сплошная душа, но и… единственная и последняя в мире душа!

Каково, подумал Берендеев, Господу наблюдать за тем, что происходит… да хотя бы сейчас в России? Ничтожество существования государства обеспечивалась ничтожеством экономической жизни, основу которой составляла торговля полезными ископаемыми и дача денег в рост под проценты с обязательной последующей конфискацией капитала заемщика.

В это самое мгновение секундная стрелка на золотых часах Берендеева пошла как ей и положено по ходу.

…Солнце по-прежнему золотило по периметру синюю девятку пруда. Трамвай по-прежнему скользил по рельсам сквозь листья, как игла сквозь ветхую мешковину.

Какая-то, впрочем, насильственная структурированность пейзажа препятствовала писателю-фантасту Руслану Берендееву приблизиться к пониманию одиночества Господа. Сначала он не понимал, в чем, собственно, дело. Потом понял: листья летели строго на восток. Они выстраивались в воздухе в подобие длинных клиньев и исчезали в восточном сегменте неба, как если бы у неба были руки, а клинья-листья прибивали их к невидимому кресту. Небо кровоточило розовыми облаками.

Берендеев понял, что ему не дано постичь одиночество Господа.

Он вдруг догадался, почему, собственно, листья летят строго на восток. Потому что рубль в ближайшее время в очередной раз рухнет.

Почти автоматически он вытащил из кармана телефон, позвонил в управляющую компанию, распорядился немедленно перевести половину своих рублевых активов в китайский юань, чтобы «прицепиться» к любому мало-мальски выгодному инвестиционному проекту.

Ему вдруг открылось, что, подобно тому как вождь гуннов Аттила считал себя «бичом Божьим», он, писатель-фантаст Руслан Берендеев, вполне может считать себя «пружиной Вечности». Он почему-то вспомнил, что давным-давно переставшая существовать фирма «Бисси», где некогда работала его жена Дарья, занималась торговлей металлами. Он вспомнил свои горячечные — на грани бреда — проклятия, посылаемые Дарье, бесчисленные и бессмысленные мысленные разговоры с ней, когда он доказывал ей, что он (Берендееву было стыдно об этом вспоминать, но так было) лучше, умнее, а главное, удачливее (естественно, теоретически) ее работодателей, хозяев этой жалкой фирмочки.

Сбылось.

Берендеев был близок к тому, чтобы продать не тысчонку-другую тонн цветных металлов, как канувшая в Лету «Бисси», но всю российскую металлургическую промышленность!

Убей Бог, писатель-фантаст Руслан Берендеев не понимал, что такого особенного было в его (естественном для сходящего с ума от ревности мужа) стремлении доказать (чисто теоретически, то есть мысленно), что он, если вдруг возникнет необходимость, сможет торговать металлами лучше, чем пьяные ворюги из фирмы «Бисси»! «Клип, — как прежде не понимал, так вдруг сейчас понял Берендеев, — мой клип выиграл в лотерею Вечности! А что означает выигрыш в лотерею Вечности? Выигрыш в лотерею Вечности означает воплощение клипа в жизнь!»

Берендеев более ни мгновения не сомневался: намерение (решение) уничтожить клип — тоже клип.

Он набрал номер Нестора Рыбоконя.

— Нестор, — произнес в трубку Берендеев, — они согласны. Но есть одно смущающее меня обстоятельство. Да, Нестор, «лишний человек», вечный персонаж русской жизни. Ты говорил, что у тебя есть специалист, который решает эти вопросы. Пусть он мне позвонит. Я назову имя «лишнего человека». Как только он сделает работу, мы начинаем. Я думаю, все пройдет нормально.

— Хорошо, — ответил Рыбоконь, — но ему нужна предоплата. Как будем платить?

— Естественно, пополам, как еще? — удивился Берендеев.

— Если платим пополам, — рассмеялся Рыбоконь, — назови мне его имя. Вдруг я заплачу за… себя? Ну хотя бы половину имени.

— Коган, — сказал Берендеев. — Его зовут Джерри Ли Коган. впрочем, при рождении ему дали другое имя.

— Со специалистом можно связаться только раз, — продолжил Рыбоконь, — потом он действует самостоятельно. Отмена заказа возможна, но в этом случае деньги все равно должны быть выплачены полностью. Такие у него правила.

— Разумные правила, — согласился Берендеев.

— Он позвонит, — сказал Рыбоконь. — Но я не знаю, когда именно. У него сложная система связи — каждый раз новый номер. Но действует она весьма отлаженно.

…Он позвонил на следующий день вечером, когда Берендеев гулял с Сарой по смеркающемуся Ботаническому саду. Красные японские розы среди камней казались черными.

— Его зовут Руслан Иванович Берендеев, — произнес Берендеев прямо в светящиеся на мобильном телефоне цифры. — Сообщите реквизиты, куда перечислить деньги.

«Надо послезавтра вечером отвезти Сару обратно», — подумал Берендеев.

Деньги из Швейцарии на Кипр обычным порядком переводились в течение двух недель.

Но иногда получалось быстрее.

 

21

Берендееву было не привыкать жить с мыслью, что жить осталось всего ничего. Большей частью впрочем, (так уж устроен человек), все главенствовало над ничто. Все, как горячий воздух внутри монгольфьера, расширялось, вмещая в себя сущее вопреки времени и логике. Чем старше становился человек, тем меньше у него оставалось будущего, но тем больше появлялось планов. Ничто — как бы не существовало, а если и существовало, то не здесь, не сейчас и ни в коем случае не с писателем-фантастом Русланом Берендеевым, который, твердо зная, что умрет, собирался жить… вечно.

Впрочем, в настоящий момент (после перечисления на номерной счет специалиста оговоренного аванса) всякая двойственность в данном вопросе представлялась совершенно неуместной.

Последнее, что оставалось в этой жизни Берендееву, — достойно встретить ничто.

Единственно (в теоретическом, точнее, даже в метафизическом и историческом плане), было не вполне ясно: всякая ли смерть — момент воссоединения с Господом? И как (технически) осуществляется оно у пассивных (в смысле, что не сами наложили на себя руки) самоубийц, а также у невинно и винно (то есть не обязательно по пьянке) убиенных? Берендеев прикидывал, куда отнести себя. Получалось, что куда угодно и сразу всюду. Он одновременно был готов к естественной, так сказать, ненасильственной смерти, определенно был (пассивным) самоубийцей, при том что был (он все чаще думал о себе в прошедшем времени) отчасти невинно, но отчасти и винно убиенным. Получалось, что писатель-фантаст Руслан Берендеев был готов предстать пред очами Господа как бы держа в руке ромашку. Господу оставалось всего лишь выбрать лепесток «любит» или «не любит».

Конечно же, Берендееву было стыдно «грузить» Господа, надо полагать, не самым важным и неотложным для него выбором. Однако, помимо тезиса о смирении Господа перед тварью, Берендееву лег на сердце и тезис о (он не сомневался, что вынужденной) погруженности Господа в повседневные дела людей.

Однако же было нечто, что находилось за скобками смирения Господа перед тварью, а также вынужденной Его погруженности в повседневные дела конкретных людей. И было это нечто непрестанным (neverending) течением обыденной жизни, внутри которой, как позвоночник (тоже в некотором роде гриб; древние греки, впрочем, полагали, что позвоночник — это змея) внутри теплокровного тела, скрывалась отработанная технология принятия Господом тех или иных решений. Вот эта-то технология и не давала покоя писателю-фантасту Руслану Берендееву, ибо внутри нее он видел… тайну, лежащую в основе всего.

Технология, размышлял Берендеев, неизбежно возникает там, где большие числа. Каждый день, если верить статистике, на земле умирало несколько десятков миллионов человек. Следовательно, Господу приходилось оперировать внутри очень больших чисел. Но оперировать внутри больших чисел можно было, только вооружившись специфической технологией.

Прохаживаясь по осеннему Ботаническому саду, Берендеев иной раз додумывался до совершенно абсурдных вещей, вроде того, что Вечность и есть та самая технология (тайна), посредством которой Господь управляет сущим. Никому не дано постичь смысл и структуру Вечности, как не дано постичь структуру и смысл… гриба. «Неужели Вечность… гриб? — изумился Берендеев. — Неужели в основе технологии управления сущим лежит… гриб? Неужели третье тысячелетие — тысячелетие… Гриба, точнее, Грибога, а может, Богриба?» Берендеев подумал, что, определяя единицу измерения Вечности, перебрал все мыслимое и немыслимое, за исключением единственно правильного, а потому как бы невозможного, а именно… гриба. Единица Вечности — гриб! Не случайно же, подумал Берендеев, ядерный взрыв не просто до боли напоминает гриб, но и зовется в просторечии грибом. Определенно, язык (а язык, как известно, от Бога) опережал (указывал путь) человеческое(ому) сознание(ю).

В то же самое время он твердо знал, что Вечность являлась воинствующим отрицанием технологии как оргтермина. То есть антигрибом внутри гриба.

Писатель-фантаст Руслан Берендеев ощущал себя (точнее, свое сознание) летящим в пропасть, где нет не только дна, но вообще ничего нет, кроме этого самого летящего в пропасть сознания.

Он пытался вослед великому Гете (хотя бы мысленно) использовать оставшиеся ему осенние деньки как некий бонус (подарок) судьбы по завершении жизненного цикла. Однако же Гете, когда он принял это решение, было за восемьдесят, сочинения его составляли многие тома, имя его было известно всему просвещенному человечеству. Берендееву еще не было сорока пяти, последняя его (как, впрочем, и все предыдущие) книга — «Секс на Меркурии и ниже» — не принесла ему славы. В настоящее время вообще никому не было ни малейшего дела до писателя-фантаста Руслана Берендеева, за исключением узкого круга лиц, от которых он намеревался получить пяток (если наличными) или пару (если десятитысячными казначейскими сертификатами на предъявителя) чемоданов бумаг, именуемых «мерой вещей», «эквивалентом сущего» и так далее, в просторечии же — деньгами. Таким образом, делал вывод прогуливающийся по осеннему Ботаническому саду Берендеев, сравнение с Гете некорректно, как некорректно сравнение горы с мышью, а Вечности с грибом. Созерцание величественной горы (Вечности) преисполняет душу человека изумлением и благоговением, тогда как созерцание деяний мыши (гриба), допустим, в продуктовом ларе или в погребе, где хранится картошка, преисполняет эту же самую душу негодованием и отвращением.

Если великий Гете мог на исходе дней наслаждаться покоем и ощущением, что жизнь прожита не зря, Берендеев — сугубо виртуальным чувством, что теоретически мог бы сделаться одним из самых богатых людей в современной России, но не сделался. Более того, не сделался, можно сказать, под двойные гарантии. Если его не прикончит неведомый, но, как утверждал Рыбоконь, отменно знающий свое дело специалист (об этом свидетельствовало хотя бы то, что никто и никогда не видел его в лицо, даже по телефону он говорил каждый раз разным — то мужским, то женским, то старческим, а то и детским голосом), — этот специалист, по мнению Берендеева, должен был исполнить контракт до, а не после заключения сделки; впрочем, не сей счет не могло быть точной договоренности, ибо для этого пришлось бы посвящать специалиста в сложный, безумный, меняющийся по ходу дела, как сама жизнь, план Берендеева, — то (совершенно точно) прикончат Мехмед и его люди, которым Берендеев после принятия неожиданного решения о самоликвидации ни при каких обстоятельствах не собирался передавать схемы по приобретению контрольных пакетов акций, дискеты и документы по российской металлургии. Собственно, они должны были его прикончить и в случае, если он принесет обещанное, так что Берендеев тут ничем (если данное слово уместно) не рисковал.

Вообще-то можно было отменить (перенести) встречу с людьми Мехмеда и спокойно ждать, пока специалист выполнит свою работу. Однако Берендеев готовился к сделке, как если бы она непременно должна была состояться. Не далее как два дня назад Мехмед сообщил Берендееву, что на сбор денег потребуется некоторое время, слишком уж велика сумма. Он в очередной раз предложил провести ее через не отслеживаемую Интерполом банковскую спутниковую систему расчетов в режиме реального времени, то есть одновременно с передачей документов, но Берендеев в очередной раз отказался.

Роль следовало доиграть до конца. Хотя, если вдуматься, писатель-фантаст Руслан Берендеев играл в последние дни своей жизни сразу много ролей, и роль несостоявшегося миллиардера была отнюдь не самой главной.

Ему было даже интересно, что предпримут эти ребята, когда убедятся, что он пуст. Но ведь, с другой стороны, они должны были понимать, что ему нужны гарантии. Это была пьеса с нерегламентированным числом действий, но с предопределенным финалом.

В последнее время, впрочем, писателя-фантаста Руслана Берендеева беспокоила мысль: а что, если специалист захочет выполнить свою работу непосредственно во время его предполагаемой встречи с Мехмедом? Это «во время» представлялось чем-то вроде черного хода между жизнью и смертью. Смутные, неоформленные мысли об открывающихся «несистемных» перспективах во время «во время» занимали Берендеева. Всю свою жизнь он шел вослед за событиями. Сейчас у него появился шанс их опередить, выступить, так сказать, в роли скульптора бытия, пусть даже скульптура, которую он ваял, была… «Девушка с косой, — подумал писатель-фантаст Руслан Берендеев, — может, даже с двумя, точнее, с тремя: две на голове, одна — острейшая — в руках».

Девушка с тремя косами.

Причем по душу Берендеева была острейшая, которая в руках.

Таким образом, для того чтобы распорядиться временем «во время», ему была нужна дополнительная (лишняя) жизнь, а у него не было ощущения, что она у него есть. Девушка могла махнуть косой в любое мгновение. Одним словом, во всех отношениях Берендееву было далеко до великого Гете.

Получалось, что писатель-фантаст Руслан Берендеев совершает одновременно преступление и (само)наказание, причем (само)наказание за… несовершенное преступление (он ведь уже не собирался отдавать иностранцам российскую металлургию). Преступлением, надо полагать, было само его намерение сделать это. А может, если и не вся, то некая (Берендеев догадывался, какая именно) часть его жизни.

Впрочем, это было очередным умножением сущности без необходимости. Берендеев давно определил для себя неумножаемую и неделимую «сущность сущности»: он хотел доказать Господу, что русский человек еще хоть на что-то способен. И не его вина была, что этим «что-то» вышло (само)наказание за несовершенное (точнее, совершенное в мыслях) преступление. В Евангелии, помнится, утверждается, что тот, кто смотрит на женщину с вожделением, уже прелюбодействует с ней в сердце своем. В случае Берендеева получалось, что тот, кто смотрит на деньги с вожделением, уже не просто прелюбодействует с ними в сердце своем, но и достоин суровейшего наказания.

Однако же чем дальше, тем сильнее его удручала очевидная ненаказуемость мерзавцев, вознамерившихся скупить по дешевке российскую металлургическую промышленность. Тут почему-то евангельские законы относительно неправедных намерений (может статься, временно) не действовали. Писатель-фантаст Руслан Берендеев склонялся к мысли, что мерзавцы должны быть показательно (независимо от Евангелия) наказаны.

Но кем?

И как?

И хотя осенний мир вокруг был прекрасен и ничто (за исключением ожидаемого, но, естественно, неожиданного девушкиного взмаха косой) не могло помешать Берендееву наслаждаться последними осенними днями, его в равной степени томила как неспешность нанятого специалиста, так и ненаказуемость обирающих Россию мерзавцев.

В принципе, думая о минувшей (теперь уже точно) жизни, Берендеев ни о чем особенно не жалел. Его душа была (он долго подбирал слово, чтобы выразить это ощущение) не изничтожена, нет, но… растерта в живую, то есть не утратившую свойства переставшего существовать «целого», пыль. Почему-то подумалось о порошковой металлургии. Так и душа Берендеева, подобно изделию порошковой металлургии, в иные мгновения жизни приобретала вид и форму, но была при этом бесконечно легка, непрочна и… невосстановима. Если вещь (душа) из порошка ломалась, ее невозможно было ни склеить, ни спаять.

За редким исключением, люди (и писатель-фантаст Руслан Берендеев в их числе) не выдержали теста на наличие души.

Человеческие отношения, то есть именно то, что (для души) составляло сущность жизни, были именно тем, о чем Берендеев (уходя) сожалел меньше всего на свете. Едва ли имелся более точный критерий такого явления, как бездушность.

Воистину души многих знакомых Берендееву людей были затемнены, подернуты пеплом. Как была затемнена, подернута пеплом порошковая душа самого Берендеева. Порождало же (генерировало) тьму, пепел… сознание, определенно находившееся в состоянии необъявленной (объявленной?) войны с душой. Чем далее, тем более Берендеев укреплялся в мысли, что душа — от Бога, сознание — от Вечности. Мысль же была чем-то вроде разведчика, двойного агента, уже толком не соображающего, на какую сторону, собственно, он работает и где его истинное отечество.

У писателя-фантаста Руслана Берендеева, впрочем, в отличие от большинства людей, хватило воли хотя бы в последний момент смахнуть пепел (порошок?) с души. Душа предстала зеркалом, в котором он увидел отражение собственного сознания. Берендеев был вынужден признать, что душа и сознание «сотрудничают» по принципу «портрета Дориана Грея». Как ни крути, а выходило, что самыми точными «весами» в их споре выступала… смерть. Если в сознании скапливалось много «свинцовых мерзостей», они, как грузило, утягивали душу в преисподнюю. Если сознание было легким (добрым), у души (как у почтового голубя послание) доставало сил уносить его в небеса и выше.

Единственное, с чем было жаль расставаться писателю-фантасту Руслану Берендееву, — это с красотой раскинувшейся вокруг земли, которую он отныне обнаруживал практически повсеместно и в самых неожиданных проявлениях: в движении туч, в солнечной белизне на фоне этих самых туч высоких, с вкраплением зеркальных стекол домов, несмотря на многолетний кризис, все же возводившихся в Москве. Даже в буколически-урбанистических пейзажах, открывающихся с кольцевой автодороги, отныне видел неизбывную красоту земли писатель-фантаст Руслан Берендеев. На сиюминутную осеннюю благость природы накладывалась благость иных, когда-то виденных им мест. Таким образом, с красотой мира «вообще» не был готов расстаться Берендеев. Ее, уходящую эту красоту, а не остающееся человечество, полагал невосполнимой (вместе с собой) утратой.

Впрочем, утешал он себя, находящийся в утробе матери ребенок, должно быть, тоже созерцает вокруг себя невообразимую красоту, но… помнит ли он о ней, явившись в мир? Нет, он навсегда забывает о ней, как будто и не был никогда в утробе, не видел никакой красоты.

Берендеев имел представление о технологии данного «забытья». Однажды проснувшись среди ночи, он вдруг ощутил себя… вне собственного тела. Тело как бы существовало отдельно, и сознание Берендеева (точнее, не сознание, а сознание плюс душа, то есть та самая «очищенная» от бренного тела психоэнергетическая сущность, которая идет на Страшный суд) — отдельно. Сущность, как открылось в мгновение раздельного с телом существования Берендееву, была неизмеримо шире (подвижнее) заключенного в рамки вынужденных представлений сознания и вместительнее (в смысле оперативного реагирования на возникающие обстоятельства) привязанной к неразрешимым вопросам человеческого существования души. К земному опыту Берендеева как бы добавился какой-то иной (он не знал, какой именно) опыт. Сущность Берендеева легко охватывала старое (земное) и новое (какое?) сущее и при этом не испытывала ни малейшей тоски по оставляемому земному, включая красоту широко раскинувшихся лесов, полей и рек. И еще о ненаписанных произведениях никоим образом не сожалел писатель-фантаст Руслан Берендеев. Значит, и впрямь стопроцентно закончен был его жизненный (земной) круг. Хотя, естественно, не ему было решать, закончен или не закончен. Решать было девушке с косой, точнее, с тремя.

Выходило, что очередной круг бытия (если, конечно, данное слово здесь уместно) автоматически уничтожал (стирал?) память о круге предыдущем. Во всяком случае, эта память представала чем-то несущественным. Иначе человек всю жизнь скорбел бы по материнской утробе, а после смерти его душа оставалась бы безутешной и в девятый, и в сороковой, и во все прочие дни. Но во что тогда превращалась забывшая земную (человеческую) скорбь душа, если эта самая скорбь составляла ее суть? Какой такой напитывалась новой скорбью? Или скорбь была ее уделом только на земле? Писатель-фантаст Руслан Берендеев в этом сильно сомневался. Если душу и сознание ожидали неотвратимые превращения (метаморфозы), зачем был нужен Страшный суд? Неужто отдельные (плохие) сущности пускались, так сказать, в расход, то есть приговаривались к абсолютному небытию? Берендеев вдруг ощутил священный (панический) трепет очистившейся от земной скверны, воскресшей к новой жизни, преисполнившейся светлых сил души, приговариваемой на Страшном суде к абсолютному небытию. То был трепет попираемой невинности, неистовое моление о справедливости как о милости. Видимо, подумал Берендеев, схожие чувства испытывали загубленные этой душой в земной жизни другие души. Воистину не существовало наказания оптимальнее, нежели приговор к небытию в момент ослепительного, но, как оказывалось, конечного просветления приговариваемого. Вот только воспитательный (чтобы другим неповадно было) момент в подобном наказании отсутствовал, ибо не с кем было приговоренной к небытию душе поделиться страшным опытом. Как, впрочем, и опытом первой смерти. Неужели, подумал писатель-фантаст Руслан Берендеев, так называемый ад — не столько вечное страдание, сколько вечная смерть, точнее, бесконечная череда очистительных (в момент просветления) смертей?

Впрочем, откуда ему было знать, так это или не так?

Почему-то Берендеев никак не мог отделаться от мысли, что старое вино вливалось в новые мехи, которые мгновенно сообщали этому вину совершенно удивительные свойства — допустим… компьютерного файла или песни. Вот только непонятно было: если прежнюю сущность формировала прежняя реальность, то, стало быть, в новой сущности надо было начинать, так сказать, с чистого листа? Что же тогда (какой такой опыт, точнее, систему опытов) дозволялось (как восемь килограммов скарба спецпереселенцу) прихватить с собой сознанию? Этот вопрос тревожил Берендеева. Ему не хотелось входить в очередную (новую) сущность пищащим, ничего не знающим и не помнящим младенцем. Точнее, не младенцем, а… атомом, свечением, ультразвуком?

Но может, успокаивал себя Берендеев, все гораздо проще.

Или сложнее.

Невозможно было осмыслить то, что находилось вне понимания, как невозможно, к примеру, циркулем измерить энергию делящегося атома.

Впрочем, подумал писатель-фантаст Руслан Берендеев, у иных сей переход свершается опережающими (в смысле до наступления смерти) темпами. Скажем, у сумасшедших. Они как бы находятся в своем физическом теле (земной реальности), в то время как их сознание — где-то в другом месте, душа же, быть может, в третьем. Сумасшедшие определенно (хотя кто знает?) не сожалеют о прошлом, не беспокоятся о настоящем, не думают о будущем, в том числе и о Страшном суде.

Ощущение невыносимой завершенности бытия подвигало Берендеева на странные поступки — вроде прямого инвестирования средств в производство. Собственно, оно, это ощущение, оформилось у него давно. Наем специалиста был всего лишь логическим его завершением, точкой в конце неприлично затянувшегося предложения.

Его изумила скорость, с какой осуществлялись проекты. Это свидетельствовало о том, что «точки» (опять!) приложения средств были определены исключительно точно (воистину язык — от Бога!). И не вина писателя-фантаста Руслана Берендеева, что «точки» оказались, скажем так, неожиданными. Как если бы человек (страна) долго болел, но вот определенно начал выздоравливать, однако как-то странно: легкие у него вдруг превратились в жабры, глаза сместились на затылок, выросла третья нога. То есть получился новый человек, да и… человек ли? Естественно, окружающие (мировое сообщество) воспринимали его (страну) как опасного урода. Но разве не так некогда воспринимали величественные динозавры путающихся у них под ногами первых теплокровных млекопитающих? Откуда было гордым динозаврам знать, что будущее вот за этими ублюдками, а не за ними?

Во всех газетах, на всех «круглых столах» без устали повторяли одну и ту же фразу: «В России вкладывать деньги в производство бессмысленно, потому что невозможно получить прибыль».

Берендеев же вложил и получил. Причем прибыль росла, как… грибы (снова грибы!), как катящийся с горы снежный ком, и если бы Берендеев не стремился завершить на этом свете свои дела, у него имелись бы все шансы безмерно (опять!) разбогатеть. Хотя, естественно, не так ураганно, как в случае продажи отечественной металлургии людям Джерри Ли Когана. Писателю-фантасту Руслану Берендееву было известно, что судьба, если чего-то не может сделать сразу, обязательно заходит с другого конца, инерционно (а иногда очень даже решительно) стремится довести до конца начатое. Выходило, что судьбе было угодно видеть его богатым. Берендеев же предлагал судьбе увидеть себя мертвым. Как бы там ни было, теперь у него был шанс определить, чья фишка выше.

Если, конечно, успеет.

Хотя Берендеев читал, что момент собственной смерти человек осознает всегда, везде, при любых обстоятельствах, во всей полноте и даже сверх того, каким бы стремительным (в реальном времени, которое, как известно, далеко не абсолютно, Берендеев понял это под пулями бомжа) этот момент ни был.

Россия определенно переживала некий цивилизационный сдвиг. Эпоха финансового капитала должна была завершиться вместе с концом доллара как резервной валюты человечества. Умнейшие люди в самых разных странах не сомневались, что будущее за новым социальным (кто называл его биотехнологическим капитализмом, кто — генноинженерным социализмом) строем, где роль денег будут выполнять технологии управления и (если технологии по каким-то причинам откажут) непрямое (а может, и прямое) принуждение, то есть сила. Эти самые люди (пока еще было возможно) приобретали в теплых морях острова и рифы, вкладывали деньги в строительство неприступных убежищ, где можно было не без комфорта переждать грядущий мировой катаклизм. Одним словом, вели себя как боги, вознамерившиеся оставить грешную землю. Теоретически их можно было понять: территория, где пока еще удавалось ощущать себя полноценным богатым человеком, съеживалась, подобно шагреневой коже, с каждым годом.

Современная, запоздало и нехорошо (как идиот-пассажир, вместо поезда Москва — Сочи помещенный в ночи вокзальными мошенниками не просто в отцепленный, но еще и в горящий вагон) ввергнутая в капитализм, Россия определенно не относилась к этой территории. У граждан России не было ни малейших шансов ни сберечь, ни мало-мальски разумно распорядиться средствами. Пока еще (из последних сил) остающийся мировой валютой доллар то допускался к хождению, то запрещался. Курс евро был бесконечно завышен. Недвижимость (в особенности благоустроенная) в любой момент могла быть отобрана. Недавним президентским указом налоговой полиции было разрешено иметь танки, боевые самолеты, ей также были переданы… три, времен гражданской войны, бронепоезда, которые налоговики мгновенно реставрировали и модернизировали. Один грозно стоял под Москвой, два других отбили у не выплачивающих в срок налоги уральских и сибирских шахтеров и учителей охоту бастовать и перекрывать железные дороги. Под рублевые активы, как под днища линкоров, периодически подводились мины девальваций, замены денежных знаков, деноминаций и т. д.

Пока еще удавалось держать номерные счета в иностранных банках, но и здесь с некоторых пор возникли сложности. Счета, превышающие миллион долларов, подлежали немедленному переводу в российский Внешэкономбанк. К тому же мировой финансовый кризис подкосил даже самые надежные — швейцарские — банки. Обезумевшие разорившиеся вкладчики требовали (проводили через парламенты в виде законов) «прозрачности» банковской системы. Правительства многих европейских стран пошли на беспрецедентную меру, согласившись печатать деньги «под счета», то есть, в сущности, каждый банк мог рассчитывать точно на такую сумму наличных, какую требовали со своих счетов клиенты. Правительства в свою очередь отчуждали собственность и ликвидные активы кредитуемых «под счета» банков, то есть, в сущности, их национализировали. Банки — «становой хребет» мировой финансовой системы — доживали последние месяцы. При этом никто наверняка не знал, какая новая конструкция заменит сгнивший «становой хребет». А потому любой ценой стремились вырвать еще хоть что-то значащие бумажки. В банках постоянно шла «инвентаризация» счетов, смыслом которой было «заморозить», а то и арестовать деньги сомнительного происхождения. Чтобы немедленно перевести их в золото, в неожиданно наводнившие Европу и Америку южноафриканские сапфиры. А так как все без исключения российские деньги были сомнительного происхождения, их замораживали и арестовывали в первую очередь. К тому же между иностранными и российским правительствами были подписаны соглашения, в соответствии с которыми иностранная сторона имела четверть от возвращаемых в Россию вкладов, а потому поиск неправедных «русских» богачей велся в Европе с большим размахом и усердием. Берендеев не мог избавиться от впечатления, что вся Западная Европа существует в данный момент исключительно за счет отнятых у российских воров денег.

Берендеев недавно был в Милане. Из окна отеля он (с раннего утра до позднего вечера) наблюдал неиссякающую очередь в местный банк. Стояли не только за обесценивающимися европейскими деньгами, но и за золотыми монетами, странными, цвета сиреневых сумерек южноафриканскими сапфирами.

На всякий случай писатель-фантаст Руслан Берендеев записал на дочерей авторские права на проекты, в которые вложил деньги, но у него не было уверенности, что те сумеют всласть попользоваться этими правами. Мир разрушался быстрее, нежели составлялись (и уж тем более приводились в исполнение) человеческие планы.

Крупнейший в Италии миланский завод медицинского оборудования приобрел лицензию на производство вентестера — прибора, который вот уже несколько месяцев серийно выпускала в России компания «Сетмед». С помощью этого прибора можно было провести мгновенный тест сексуального партнера на венерические — включая СПИД, а также весь спектр африкано-китайско-латиноамериканских орально-анально-вагинальных вирусов — заболевания.

Слово «Сет» олицетворялось в России с фамилией Рыбоконь, поэтому именно Нестору Рыбоконю выпала честь называться «русским Генри Фордом». В газетах писали, что именно с вентестера началось возрождение русской науки и русской промышленности. Генри Форд в начале века посадил Америку на автомобиль, Нестор Рыбоконь же в конце века вставил каждой русской бабе в вагину вентестер. Крайне необходимый в условиях развала системы здравоохранения и дороговизны лекарств прибор не нуждался в рекламе. Фирма «Microsoft» предложила контракт на разработку специальной компьютерной программы, которая бы немедленно считывала и обрабатывала информацию вентестера, выдавая на дисплей в течение минуты (то есть еще до начала полового акта) полный отчет о состоянии моче-половой системы участников планируемого акта. Люди из «Microsoft» обещали сумасшедшие деньги, но настаивали на том, что без специального компьютерного обеспечения вентестер на извращенный и пресыщенный американский рынок не запустить. Было решено провести переговоры в ближайшее время в Сан-Франциско.

Однако (это явилось полнейшей неожиданностью) сверхзасекреченная (ФАПСИ) статистика свидетельствовала, что по мере распространения вентестера в России катастрофически (если, конечно, это слово еще сохраняло свое значение) начала снижаться… рождаемость. То есть люди отказывались воспроизводить себя в условиях ясности, чистоты и элементарного уважения к партнеру.

Почему?

Что-то тут было не так.

Получалось, что разработать и внедрить ту или иную технологию в жизнь гораздо проще, нежели просчитать итоговый результат. Берендеев не знал, почему задумывается одно, а получается нечто… даже не столько противоположное, сколько непредсказуемое, иное. Неужели рождаемость несказанно увеличилась бы, если бы они запустили в серию прибор, автоматически заражающий мужчин и женщин венерическими заболеваниями? Между задуманным и получившимся скрывался целый (неправильный) мир. Но именно там (внутри неправильного мира) скрывалась истина.

Писатель-фантаст Руслан Берендеев не мог понять, почему ему было так грустно в Милане.

И почему еще большая грусть охватывает его при одной мысли о Сан-Франциско.

«Это старость, — думал он, — досрочная виртуальная старость. Если большинству людей на нее отводятся многие годы, мне… всего ничего…»

Вторым (не менее удачным и практически уже окупившим себя) проектом оказалась антирекламная приставка к телевизору. В последнее время объем рекламы на российских каналах составлял примерно две трети от времени всего вещания. В момент, когда, разорвав фильм или какую-нибудь передачу, появлялась реклама, антирекламная приставка мягко «гасила» экран, тем самым «экономя» раздражение зрителя, избавляя его от необходимости яростно переключать каналы.

Первые антирекламные приставки заполняли паузы во время «притушения» экрана тихой классической музыкой. Берендеев и Рыбоконь, собственно, собирались этим ограничиться, в их планы не входило «душить» ТВ. Не будет ТВ, кому нужны приставки? Однако и с таким, казалось бы, элементарным и абсолютно (функционально) «прозрачным» проектом начались неожиданности.

В России к началу ХХI века были ликвидированы практически все научно-исследовательские институты и конструкторские бюро. Но еще были живы некогда работавшие в них специалисты, занимающиеся нынче кто извозом, кто мелкой розничной торговлей, кто побирушничеством и грабежом. Антирекламная приставка (она стоила относительно недорого), как декабристы Герцена, «разбудила» этих людей, сообщила невероятный толчок народному инженерному творчеству.

Фирма, где серийно изготавливалась антирекламная приставка, оказалась буквально завалена, несмотря на дороговизну почтовых услуг, различными (с подробнейшими чертежами и схемами) проектами по ее совершенствованию. Мешки с конвертами, бандероли со склепанными в домашних, не иначе, условиях усовершенствованными вариантами приставки складировали в специально арендованном спортивном зале. Казалось, что некогда передовая в смысле перспективных технологий страна (когда-то она называлась СССР) вдруг вышла из технологического ступора, начала (хотя бы на кустарном уровне) что-то изобретать. Вот только непонятно было, почему именно такая специфическая вещь, как антирекламная телевизионная приставка, стронула с места лавину народного инженерного творчества. Населяющий Россию народ, по данным ООН, считался самым «телевизионным» народом в мире. Социологические опросы свидетельствовали, что стремление смотреть телевизор было у народа сильнее, нежели желание не только участвовать в выборах, но и… заниматься сексом. Тем удивительнее и необъяснимее оказалась какая-то библейская ненависть к ТВ, «заархивированная» (а уже частично и «разархивированная») в присылаемых с мест проектах. Не менее удивительным было и то, что многочисленные (со всех концов России) «Кулибины» совершенно не требовали вознаграждения за свои изобретения. Из этого можно было сделать вывод, что на втором месте у народа по любви-ненависти (или по ненависти-любви) после власти идет именно телевидение. Выходило, что сильнее всего народ стремится уничтожить именно то, что сильнее всего любит, в то время как то, что ненавидит, готов терпеть едва ли не вечно.

Первые поступившие проекты, впрочем, были вполне безобидны. Вместо (помимо) музыкального «гашения» экрана народные инженеры предлагали запускать в антирекламные паузы кое-какие сюжеты: допустим, картинки природы или мини-фильмы о животных — то есть, в сущности, речь шла о некоем альтернативном (подкожном) ТВ внутри ТВ.

Руководители телеканалов поначалу не обратили должного внимания на антирекламные приставки. Но быстро спохватились. На Рыбоконя с Берендеевым посыпались судебные иски. Несколько раз на предприятиях, где производились антирекламные приставки, устраивались диверсии, однако загнать выпущенного джинна в бутылку оказалось невозможно.

Уже был испытан разработанный на базе антирекламной приставки модемный «логический фильтр» — «Лофи-I». Этот фильтр был способен в соответствии с заявленными политическими симпатиями и антипатиями пользователя (для чего задействовалась уникальная самообучающаяся и саморазвивающаяся компьютерная программа, тоже, кстати, чисто российское «ноу-хау») убирать звук и изображение в сюжетах, явная или скрытая (фильтр был умнее корреспондентов и продюсеров) суть которых (пусть даже нейтрально «упакованная» в специфические ТВ-технологии) противоречила убеждениям этого самого пользователя. Заканчивалась работа над «Лофи-II», которому было по силам, не убирая с экрана звук и изображение, корректировать картинку (вплоть до замены одних «говорящих голов» другими) в соответствии с оплаченными посредством приобретения фильтра политическими (а в перспективе философскими, художественными, сексуальными и т. д.) предпочтениями пользователя. Это уже было не «подкожное» ТВ внутри «большого» ТВ, но само «большое» ТВ превращалось в «подкожное» ТВ внутри нового бесконечного самообучающегося ТВ-сознания. Так простейшая разработка — антирекламная приставка, призванная всего лишь защитить несчастного зрителя от засилия дикой, надоедливой рекламы, — определенно создала предпосылки настоящей революции для электронных СМИ, итоги которой (как, собственно, и будущее самих электронных СМИ) предсказать было невозможно.

Третьим (в отличие от первых двух, не получившим огласки, но, пожалуй, наиболее успешным из всех) проектом стал так называемый проект «гипнотическая записка». Не изобретение, нет, скорее адаптированный с помощью новейших компьютерных технологий природный дар некоего цыганского барона, который тот до поры использовал в сугубо личных (естественно, корыстных) целях, обманывая доверчивых (да и недоверчивых тоже) граждан, имевших неосторожность встретиться с ним взглядами в поездах, на вокзалах, на оптовых рынках — одним словом, в местах, где цыганский барон ходил. Генетический этот дар был простым (и одновременно сложным), как мир. Глядя обманываемым людям в глаза, цыганский барон мог внушить им что угодно. Несмотря на это, он, однако, упорно внушал им одно и то же, а именно: чтобы они отдали ему свои деньги. Цыганского барона, таким образом, можно было уподобить бесконечно одаренному музыканту, который мог бесподобно играть на любых инструментах в самых престижных оркестрах мира, но вместо этого дудел над банкой с мелочью в игрушечную дудочку в подземном переходе.

Берендеев, гулявший по необъяснимой своей привычке по оптовой ярмарке, сам попался на его удочку, точнее, дудочку, ни с того ни с сего радостно согласившись на совершенно дикий, с точки зрения здравомыслящего человека, обмен: Берендеев с легким сердцем отдал цыгану купюру в двадцать долларов, а тот ему… в пятьдесят. Но в том-то и дело, что в момент совершения обмена писатель-фантаст Руслан Берендеев не был здравомыслящим человеком. В этом-то, собственно, и заключалась особенность взгляда цыганского барона.

Барон, однако (по независящим от него причинам), не сумел довести с Берендеевым дело до конца. Грузовичок у ларька, подав назад, задел штабель коробок с печеньем, которые и рухнули под ноги покупателям в перемешанную со снегом грязь. Как водится, раздался мат-перемат, торговавшая печеньем баба в опорках, взревев, бросилась на красномордого водилу, нарушив зрительный контакт между оттертым к ларькам цыганским бароном и Берендеевым, козлом перепрыгивающим через сыпавшиеся ему под ноги коробки. Берендеев, однако, успел во внезапной матерной толчее, перегарном дыхе убедиться, что пятидесятидолларовая бумажка по-прежнему лежит у него в кармане.

Целую неделю писатель-фантаст Руслан Берендеев пребывал в приятном спокойствии и неколебимой уверенности в крайней выгодности совершенного обмена. И только через семь дней (как потом выяснилось, если бы не грузовик, гипноз бы действовал по меньшей мере год, по истечении же года странный эпизод плавно и невозвратно, как временная татуировка, ушел бы из памяти Берендеева) он с запоздалым изумлением обнаружил, что вместо пятидесяти долларов цыган всучил ему… обертку от «сникерса».

Делом техники было разыскать цыгана, поместить его в клинику на исследование, чтобы в конечном счете сканировать на специальном суперсовременном микроцифровом компьютере радужную оболочку его глаз. Именно она-то, как выяснилось, и оказывала необъяснимое гипнотическое воздействие на человека. Но если цыгану приходилось работать с каждым отдельным человеком, так сказать, глаз в глаз, то с помощью немыслимо четкого — микронной точности — монитора на жидких кристаллах оказалось возможным воздействовать одновременно на огромное количество людей.

Проект «Гипнотическая записка» был одним из немногих случаев, когда они (вынужденно) сотрудничали с государством. Государство, по своему обыкновению, сначала попыталось отобрать у них аппаратуру, напустив на офис фирмы омоновцев в масках и камуфляже якобы с целью проверить правильность уплаты налогов. Рыбоконю и Берендееву пришлось встретиться с директором Федеральной службы безопасности, который заявил им (скорее всего, он врал), что ФСБ давно охотится (следит) за цыганским бароном и что если господа предприниматели не хотят, чтобы им впаяли уголовную статью за пособничество преступнику, им надлежит вести этот проект вместе с ФСБ, у которой (всем известно, какая нынче аховая финансовая ситуация в стране) денег нет.

Во время первого «полевого» испытания монитор под видом телесъемки установили прямо перед разгневанной толпой, готовой брать штурмом отделение банка, где в очередной раз «зависли» их деньги. Толпа в мгновение ока разбрелась, полностью успокоившись и даже затаенно посмеиваясь. Проекту немедленно присвоили высшую — одиннадцатую — степень секретности. Импульсное, пульсирующее на недоступной (чтобы разобраться, что к чему) для человеческого глаза частоте изображение соответствующим образом сканированных и совмещенных радужных оболочек глаз цыганского барона убедило каждого из пришедших к банку требовать свои деньги, что дома в укромном месте у него спрятано… двадцать пять тысяч долларов, следовательно, нечего переживать о каких-то незначительных потерях в банке. Сверхзадача первой испытанной в «полевых условиях» гипнотической записки заключалась в том, что подопытный должен был оставаться в уверенности, что у него дома (на даче, в сарае, гараже и т. д.) имеется заначка, которой должно хватить по меньшей мере на два года — такой был определен срок действия для данной гипнотической записки.

Одиннадцатая, высшая степень секретности означала в современной России практически неизбежную продажу «ноу-хау» на Запад. Однако же программировался прибор посредством переложения компьютерных символов на диапазон мозговых (ментальных) волн цыганского барона. Только (одни лишь) эти волны, которые у каждого человека строго индивидуальны, как отпечатки пальцев, возбуждали «магический эффект» радужной оболочки. Рыбоконю и Берендееву пока что удавалось держать в тайне принцип действия «усилителя» — биокомпьютерного чипа, многократно увеличивающего мощность ментального (цыганского барона) излучения.

В последнее время, впрочем, проект начал щедро финансироваться из государственного бюджета. «Гипнотическая записка» (естественно, без расписки о получении) «вручалась» целым коллективам: заводам, фабрикам, вузам и воинским частям. Особенно заинтересовался «гипнотической запиской» нынешний российский президент, из личных (государственных все равно бы не хватило) средств оплативший новое полевое испытание, которое прошло успешно. На сей раз через радужную оболочку цыганского глаза была передана «информация» иного (не финансового) плана. В результате население города Овсянка в Красноярском крае оказалось в полной уверенности, что президент выиграл очередные выборы и будет править еще семь лет, тогда как в действительности никаких выборов, конечно же, не было и в помине.

Между тем президент поставил задачу провести очередное полевое испытание уже… в Германии. Жителей хутора в глухом углу земли Баден-Вюртемберг следовало убедить, что Германия давным-давно… присоединилась на правах субъекта федерации к России. В случае если результат будет положительным, рассудил президент, надо будет форсировать операцию в масштабах всей Германии. Если же отрицательным, пусть думают, что эта крестьянская семейка спятила после воссоединения ФРГ и ГДР. Такую вот подлянку задумал для своих друзей нынешний российский президент, пришедший к власти на немецкие деньги, дико завысивший в России курс евро и уже практически отдавший немцам Калининградскую область.

Четвертым (и наиболее близким сердцу писателя-фантаста Руслана Берендеева) был проект «Русская печь», о котором он еще не поставил в известность Рыбоконя, надеясь «вытянуть» проект самостоятельно.

Подспившийся, бомжеватый ученый, ранее руководивший лабораторией практических исследований в институте ядерной энергии, склепал эту странную печь, непонятным образом сжигающую… абсолютно все, что только было возможно в нее втиснуть. Берендеев самолично запихнул в нее кусок рельса и стальную наковальню. Печь расправилась с ними со скоростью, превосходящей любые объяснения.

Единственный в мире опытный образец бомж-ученый скрывал на провалившемся чердаке нежилого дома, в куче строительного мусора. Внешне печь походила на проржавевшую жестяную коробку из-под патронов, тяжести же при этом была неимоверной, так что даже вздумай кто унести ее с чердака, вряд ли удалось бы. Только если с помощью подъемного крана или вертолета.

Самое удивительное, что познакомился Берендеев с изобретателем печи… на оптовой ярмарке, когда тот честно попросил денег на хлеб. А на следующий (а может, через неделю) день — на продолжение научных исследований. Писатель-фантаст Руслан Берендеев сам не знал, зачем вдруг спросил: «И что же ты исследуешь, дружок?»

Сейчас он прятал изобретателя в Подмосковье, в приобретенном по случаю у одной разорившейся фирмы особняке, прекрасно понимая, какие деньги отвалят за эту печь, скажем, бандиты. Единственным утешением было, что в общем-то бандитам нечего сжигать, кроме трупов, а трупы они и так без хлопот сжигают в крематориях. Проект «Русская печь» обещал прибыль не меньшую, нежели «Гипнотическая записка». Уникальная печь уже была опробована и на ядерные отходы, и на отработанный уран, и просто на мусор. Все сгорало бесследно и бездымно. Иной раз Берендееву, глядящему сквозь специальный смотровой глазок в почему-то сиреневого цвета бушующий внутри печи смерч, казалось, что если удастся довести печь до ума, сделать ее достаточно просторной, в ней можно будет без хлопот сжечь… всю Россию. А иногда ему самому хотелось броситься в эту печь, раствориться в бушующих сиреневых сумерках. Единственно, сделать это было затруднительно по причине малого (пока что) объема печи.

Некая тайна, впрочем, заключалась в этом (как бы заданном свыше) объеме печи. Берендеев подумал, что бомж-ученый сошел с ума, когда тот (отъевшись, приодевшись и приободрившись на свежем воздухе) поведал ему, что… если хотя бы на сантиметр увеличить кубический объем печи, эффект «всесгорания» мистически исчезает, печь, в сущности, превращается в обычный (пусть даже исключительно мощный) мусоросжигательный агрегат. Однако же опыты (было изготовлено пять последовательно увеличивающихся камер) это подтвердили. Получилось, что эффект «всесгорания» — это не столько научное, сколько практическое открытие. Но и от малых объемов (если пустить печь в серию) можно было ожидать большой прибыли.

Писатель-фантаст Руслан Берендеев долго думал, в чем тут дело, пока наконец не понял, что эти четыре проекта и есть ответ на вопрос: «С помощью каких технологий Господь управляет миром?». И что каждая из технологий имеет некие (как печь заданный объем) ограничители, преступить через которые невозможно. Господь и Вечность (в лице человечества) разделили предметы ведения. За Господом, судя по всему, остались: рождаемость (которая странным образом сократилась с внедрением вентестера), регламентация свободы (очередную нашедшую на мир несвободу, похоже, в настоящее время олицетворяло ТВ), вера (Берендеев не сомневался, что посредством радужной оболочки цыганского глаза можно ретранслировать лишь то, что позволяет Господь, и невозможно то, на что нет Его соизволения) и, наконец, конец света, Армагеддон, эффект «всесгорания», существовавший пока что ограниченно (для сугубо индивидуального пользования).

А почему, собственно, преступить невозможно? — спросил у себя писатель-фантаст Руслан Берендеев. А потому, сам же себе ответил, что «ограничитель» — это и есть Бог, в то время как «отсутствие ограничителя» — все остальное, что называется как угодно, но что в действительности есть Вечность.

По Вечности, печь можно было сделать бесконечно большой, чтобы сжигать в ней целые народы, материки, галактики и т. д.

По Богу — нет.

Писатель-фантаст Руслан Берендеев подумал, что слишком близко приблизился к Господу.

Следовало отойти.

И Берендеев знал куда.

Но нанятый специалист не спешил делать свою работу.

…Тем временем позвонил Мехмед, сообщил, что деньги собраны. Он назначил встречу через неделю в Сан-Франциско, на… крыше самого крупного в городе многоэтажного гаража, в шесть утра по местному времени. Берендеев подумал, что, по всей видимости, Мехмед прилетит на крышу на вертолете… со снайпером.

Закончив разговор с Мехмедом, писатель-фантаст Руслан Берендеев долго ходил по комнате, потом вдруг спустился на улицу (он не сомневался, что все его сотовые, спутниковые и т. д. телефоны прослушиваются), позвонил из телефона-автомата по давным-давно забытому номеру человеку из другого мира — оперуполномоченному Николаю Арзуманову.

Самое удивительное, что тот оказался по номеру и на месте, из чего Берендеев сделал вывод, что его звонок угоден Господу.

— Ты хотел расследовать большое дело, — сказал Берендеев, хотя, может статься, тот и не хотел, Берендеев сейчас уже не помнил. — У тебя есть все шансы отличиться. Если как следует подсуетишься, то, может, заработаешь для России, точнее, вернешь в нее миллиарды, из нее же вывезенные. Если, конечно, сумеешь перехитрить этих парней. Я понимаю, ты один, но ведь и я один. Я оставлю в своей конторе конверт с дискетой на твое имя. Действуй, как будто меня не существует, как будто ты узнал обо всем от… Господа Бога.

— Ну да, — нисколько не удивился дикому совету писателя-фантаста Руслана Берендеева странный оперуполномоченный, — от кого же еще?

 

22

Никогда еще писателю-фантасту Руслану Берендееву не доводилось видеть в своей жизни столь густого и непроглядного белого тумана, как в то утро на крыше многоэтажного гаража в Сан-Франциско. Сколько ни вглядывался Берендеев в туман, ничего не мог разглядеть, за исключением красных бусинок огней, разметивших мост через залив. Сам мост был, естественно, невидим, и только огоньки свидетельствовали, что он реально существует, выплывающий из ниоткуда (из белого тумана), уплывающий в никуда (в белый туман).

Почти (совсем) как человеческая жизнь.

Плавая в тумане подобно соринке в стакане с кефиром, писатель-фантаст Руслан Берендеев понял, что в начале было не Слово и не Космос (Хаос), но вот этот самый белый туман, который Господь разделил на сушу и воду, чтобы когда-нибудь (когда придет время) вновь соединить. И создать нечто новое, возможно, более совершенное и беспечальное, нежели мир Божий.

Слово же, Космос (Хаос) и прочее (с прописной и строчной буквы) возникло потом, чтобы разметить, как красные огоньки — тянущийся над заливом мост, Божий, тянущийся сквозь (над) Вечность(ю), промысл.

«Неужели, — подумал Берендеев, — белый туман — это Вечность, neverending исходный и расходный материал?л» но тут же устыдился данной мысли, поскольку Вечность могла быть (и была) чем угодно, и уж кому-кому, а ему это было прекрасно известно. Выходило, что писатель-фантаст Руслан Берендеев не просто умножал сущности без необходимости, но умножал их, зная ответ, что было много хуже. «А вдруг, — лишь бы реабилитировать себя, предположил он, — туман есть… сперма, в смысле праматерь, то есть праотец сущего? Прасперма?» Мысль была уродливо-поэтична, но непродуктивна, как, собственно, всякая «мысль в себе», точнее, «мысль для себя». Берендеев вдруг подумал, что такой сложный и многоуровневый процесс, как вырождение, по всей видимости, начинается с умножения известных сущностей с предопределенным результатом, с повторения пройденного. Чем, как не абсолютным — «в себе» — повторением пройденного, являлось неубывающее стремление людей остановить прекрасное мгновение? Оно являлось не просто вырождением, но вырождением изощренным и антибожественным. Ведь наверняка в чью-то дурную голову заскакивала мыслишка остановить мгновение, допустим, в момент… оргазма. И еще писатель-фантаст Руслан Берендеев подумал, что переход (возвращение?) России в капитализм — самое что ни на есть — «в себе» — вырождение, повторение… непройденного, то есть того, чего не было. Повторение непройденного автоматически оборачивалось остановкой не прекрасного, но ужасного (падения) мгновения, которое имело неизмеримо больше шансов, нежели прекрасное, воплотиться в реальность.

Такая это была игра.

«Но что тогда вера? — подумал Берендеев. — Что тогда истинная и неколебимая вера, если не умножение известных сущностей с предопределенным результатом, не остановка прекрасного в своей ясности (подъема) мгновения?» Вдруг на плечо ему опустилась чья-то не сказать чтобы легкая рука.

Первая мысль была, что это рука Мехмеда.

Вторая: рука нанятого специалиста. Быть может, не рискнув стрелять сквозь непроглядный туман из снайперской винтовки, он решил прикончить Берендеева, так сказать, в упор, уткнув ему дуло в живот, или воспользоваться каким-нибудь колющим или режущим оружием.

Третья (самая правильная): рука судьбы.

Четвертая (еще более правильная): от нее не уйдешь.

— Неужели ты действительно хочешь знать, что есть истинная и неколебимая вера? — услышал Берендеев голос, показавшийся ему одновременно знакомым и забытым.

Самое удивительное, что он не видел говорящего, настолько плотен и непрогляден был белый туман. Писатель-фантаст Руслан Берендеев подумал, что он и незнакомец разговаривают как два нерожденных младенца. Если, конечно, нерожденные младенцы разговаривают, а не только читают (сквозь туман) мысли.

— Разве на этот вопрос может ответить кто-то, кроме Господа Бога?

Берендеев наконец узнал невидимого, но слышимого в белом тумане человека (нерожденного младенца): оперуполномоченный Николай Арзуманов!

У него отлегло от сердца. Писатель-фантаст Руслан Берендеев подумал, что в глубине души (если вослед «грязному старику» доктору Фрейду считать за эту «глубину» подсознание) он «глубоко» советский человек. Привык доверять правоохранительным органам. Хотя, если вдуматься, вряд ли за всю историю советской России какие-нибудь другие «органы», включая гитлеровское гестапо, уничтожили больше невинных людей, нежели советские правоохранительные. И еще он подумал, что в самый раз был бы глоток текилы. Пусть даже без соли и лимона. Но спрашивать у Николая Арзуманова, есть ли у него с собой текила, было как-то неловко. Тем более что тот явно собирался ответить на куда более важный вопрос.

— Истинная и неколебимая вера, — произнес оперуполномоченный, — заключается в признании двух неочевидных очевидностей. Первая: объект веры — Господь Бог — не есть альфа и омега сущего, не есть единое и неделимое «целое» целиком и полностью, но лишь его часть, «субъект целого». Вторая: Господь Бог нынче — страдающая, истаивающая часть этого обретшего самостоятельность «целого», а потому, сострадая детям своим, он ожидает от них уже не столько моления об исполнении большей частью совершенно оправданных и справедливых желаний, сколько помощи и поддержки. Грубо говоря, кто пассивен и «ожидателен» в вере своей, тот не есть субъект веры, опора Господа в полном смысле слова. Божий мир — территория Господа — не прирастает пассивными вероносителями.

— Но кто в таком случае берет на себя труд регламентировать, а в перспективе кодифицировать перечень и порядок действий во благо Господа? — усмехнулся Берендеев. — Кто может сметь, за исключением, естественно, самого Господа?

— Твоя душа, — ответил из тумана оперуполномоченный. Может, это только показалось писателю-фантасту Руслану Берендееву, но будто бы что-то серебряно шевельнулось внутри тумана. — Антенна, настроенная на радиостанцию Господа. Если, конечно, настройка не сбилась.

Не показалось.

— «Tequila Sunrise», — прочитал Берендеев тисненые серебряные буквы на серебряной этикетке. — Твое здоровье, оперуполномоченный! — жадно отхлебнул из горлышка.

Воистину напиток был божествен. Его невозможно было сравнить ни с водкой «Грусть», ни с джином «Расстрига». Даже с красно-коричневым ромом «Баба» невозможно было сравнить. Измученные мысли писателя-фантаста Руслана Берендеева вдруг устремились… на оптовую ярмарку в Останкино. Он увидел себя, осмысленно и решительно направляющегося в сиреневых осенних сумерках по опавшим листьям и яркому мусору к последнему открытому, святящемуся, как лампа Аладдина, ларьку, чтобы купить… что?

— А если настройка сбилась? — спросил Берендеев.

— Когда закончим дело, — услышал из тумана, — угощу тебя другой — золотой текилой, «Тequila Sunset». Ты не поверишь, но Господь ежедневно и по многу раз передает в эфир сигналы точного — своего — времени. Стало быть, у каждого есть возможность восстановить настройку.

— Думаешь, доживем до Sunset? — поднес руку с часами к самым глазам Берендеев. На часах было без двух минут шесть. У писателя-фантаста Руслана Берендеева не было твердой уверенности, что без двух минут шесть — точное время Господа.

— Не сомневайся. — оперуполномоченный неожиданно как-то прояснился в тумане, причем не просто прояснился, а засветился, как огромная бутылка текилы с серебряной этикеткой, когда на нее падает серебряный же (сквозь облака) солнечный луч.

— Ты один? — поинтересовался Берендеев. — Или с группой захвата? Где они прячутся?

— Один, — с горечью ответил Николай Арзуманов. — Я всегда один. Не считая, конечно, копья.

— Копья? — удивился Берендеев. — Какого копья?

— На каждого хитрого змея есть копье с винтом! — весело подмигнул ему оперуполномоченный. — Оно же — альфа и омега, мир и меч… Что еще?

Писателю-фантасту Руслану Берендееву еще не приходилось видеть столь современного — то ли компьютерного, то ли лазерно-ультразвукового — оружия. Пистолет, подумал Берендеев, но оперуполномоченный сделал шаг в сторону, и пистолет определенно вытянулся в длину, как пень лишаем оброс многочисленными кнопками и прицелами. Автомат, решил Берендеев, но тут в непроглядной белизне над крышей послышался шум невидимого, но приближающегося вертолета, и автомат еще сильнее вытянулся, превратившись в подобие «стингера». Похоже, уникальное это оружие самостоятельно определяло свои боевые характеристики.

— Ну да, — прошептал Берендеев, заметив остановившуюся точно на его сердце светящуюся лазерную точку. — Как же я раньше не догадался? Ты получил деньги? Расчет, как договаривались, по исполнении. — Ему вдруг стало легко и свободно. — Я всегда знал, что наша милиция самая неподкупная в мире! Вперед, оперуполномоченный!

— Сейчас, — ответил оперуполномоченный, — вот только отрегулирую прицел…

— Стреляй, — сказал Берендеев. — Я здесь.

В следующее мгновение белый непроглядный туман исчез, как будто не было никакого тумана. Писатель-фантаст Руслан Берендеев ощутил себя не просто внутри некоего уникального прицела, но как будто сам сделался этим самым прицелом. Хотел — приближался к предполагаемой цели вплотную, видел негладкую кожу, свинцовые глаза сидящих в вертолете людей. Хотел — уносился взглядом прочь, наблюдал какие-то совершенно иные сцены и пейзажи. Однако же при том что он ощущал себя прицелом, он совершенно не ощущал себя курком, красной кнопкой, спусковым механизмом чудо-оружия.

Но как не ощущал, так вдруг и ощутил, увидев, как летящий сквозь белый непроглядный туман вертолет сначала замер, словно вмерз в туман, а потом… исчез, бесследно растворился в небе.

Если, конечно, туман был небом.

А вертолет — вертолетом.

— Бери левее, — услышал Берендеев голос оперуполномоченного.

Левее исчезнувшего вертолета почему-то оказался пятизвездочный отель «Mariott». Взгляд писателя-фантаста Руслана Берендеева не иначе как разделился на три самостоятельных взгляда, «растроился», как у щуки, которая одновременно смотрит вперед, вверх и вниз (потому-то ее невозможно взять, к примеру, острогой). Берендеев увидел сразу три роскошных спальни, в двух из которых в одиночестве спали на гигантских квадратных кроватях мужчины, в третьей же — мужчина и женщина, по виду дорогая проститутка.

— Начнем с этого, — произнес оперуполномоченный.

Раздался неслышный хлопок, и приникший во сне к проститутке восточного вида немолодой мужчина с добрым и каким-то очень наивным (во сне) лицом превратился в… гриб.

— Боже мой! — воскликнул Берендеев. — Значит, все это… существует!

— Существует, — подтвердил оперуполномоченный.

— Но… зачем? Какой в этом смысл? — спросил Берендеев.

— Смысл как раз в том, — ответил оперуполномоченный, — что все знают, что это существует, но не могут понять, зачем существует и какой в этом смысл. Более того, не смеют даже помыслить произнести это вслух, не говоря о том, чтобы попытаться разобраться в этом совместно. Мне кажется, — понизил голос, — именно в этом противоречии, когда каждый конкретный человек доподлинно знает, что это существует, а все человечество — правительства, университеты, ООН и так далее — нет, и заключается тайна беззакония. А что такое тайна беззакония? — посмотрел на Берендеева, и не дождавшись от него ответа, сам ответил: — Тайна беззакония — технология, посредством которой в настоящее время управляется то, что принято называть человеческой цивилизацией! — тщательно прицелился, хотя писатель-фантаст Руслан Берендеев был уверен, что из этого оружия промахнуться невозможно даже слепому.

Второй отдыхавший в одиночестве, лысоватый мужчина с веселым (во сне) розовым лицом, также превратился в гриб.

— Нет, — услышал собственный голос Берендеев за мгновение до того, как в гриб должен был превратиться третий постоялец пятизвездочного отеля «Mariott», в котором он узнал пожилого, седовласого, похожего (во сне) на благородного шаха Мехмеда.

— Почему? — удивился оперуполномоченный. — Разве не он прислал по твою душу вертолет с киллерами?

— Возможно, — согласился Берендеев, — но в нем что-то есть… помимо.

— Помимо чего? — уточнил Николай Арзуманов.

— Не знаю, — ответил писатель-фантаст Руслан Берендеев, — но знаю, что… что-то есть… помимо.

— Ты слишком добр к нему, — вздохнул оперуполномоченный, — а между тем эти люди разграбили твою страну, сжили со свету твой народ. Почему ты жалеешь их, если даже тебя, за чей счет они должны были сказочно обогатиться, они хотели пристрелить с вертолета, как волка? Неужели ты всерьез рассчитывал, что они принесут тебе деньги, а я смогу их у них отнять?

Берендеев молчал.

Он рассчитывал.

— Стало быть, есть что-то, что может тебе помешать? — поинтересовался после паузы.

— Эти люди никогда, ни при каких обстоятельствах не возвращают отнятые деньги, — рассмеялся оперуполномоченный. — Ну хорошо, если ты настаиваешь, не будем превращать его в гриб.

— Однако же, — возразил писатель-фантаст Руслан Берендеев, — существуют обстоятельства, при которых эти люди превращаются в грибы.

— Но даже превращаясь в грибы, они не возвращают украденные деньги, — вздохнул Николай Арзуманов. — Что ж, раз ты такой добрый, тебе придется регулярно, а точнее, раз в месяц тратиться на персики.

— На персики? — удивился Берендеев. — Зачем мне персики?

— Теперь правее, — потребовал оперуполномоченный.

Уйдя правее, Берендеев оказался внутри, по всей видимости, расположенного в небоскребе офиса. Оперуполномоченный прицелился в сидящего за компьютером пожилого человека невыразительной наружности, который (в отличие от предыдущих мишеней) каким-то образом не только оказался в курсе покушения на себя, более того, не выразил по этому поводу особого испуга. Легко, как будто сила земного притяжения на него не распространялась, он вылетел из офиса в холл, из которого одна лестница вела вверх, другая вниз. Пожилой человек невыразительной наружности, однако, устремился (Берендеев так и не понял, куда конкретно) по третьей лестнице, материализовавшейся из воздуха и как бы внутрь воздуха ведущей. Раздался неслышный хлопок чудо-оружия, но пожилой не превратился в гриб, не исчез, но лишь удивленно посмотрел на оперуполномоченного Николая Арзуманова и писателя-фантаста Руслана Берендеева из своего загадочного убежища сквозь колышущуюся воздушную броню.

— Его не взять, — с сожалением произнес оперуполномоченный, как если бы пожилой был глухарем или тетеревом, скрывшимся после выстрела в густых еловых ветвях, — даже из моего совершенного оружия. Он всегда уходит…

— Куда? — удивился писатель-фантаст Руслан Берендеев. — Куда можно уйти от твоего оружия?

— В третью сторону, третьим путем, — ответил Николай Арзуманов, — в трещину между добром и злом. Бежит как таракан, — погрозил пальцем пожилому, — в дыру, где рождаются деньги.

— Неужели, — удивился Берендеев, — нельзя эту дыру заткнуть?

— Не знаю, — пожал плечами оперуполномоченный, — но это дыра, в которую проваливается мир.

— И ты ничего не можешь сделать? — Берендеев почувствовал себя, как если бы вдруг превратился в огромную горючую слезу. Он был счастлив уйти горючей (в смысле горячей) слезой в батареи отопления, лишь бы только обогреть, смягчить ледяную пустыню вокруг Господа своего. Но он не был уверен, что растворяющий в воздухе вертолеты, превращающий людей в грибы, но не могущий заткнуть дыру, где рождаются деньги и куда проваливается мир, оперуполномоченный имеет какое-то отношение к Господу Богу.

Был готов.

И не был уверен.

Писатель-фантаст Руслан Берендеев подумал, что его мир проваливается в дыру, где рождается неуверенность.

— А что с остальными? — поинтересовался он. Берендееву почему-то показалось, что должны быть остальные. Перед глазами возникло прекрасное лицо женщины-телохранительницы, которую он видел один-единственный раз в жизни — на улице со странным названием Новоипатьевская, возле дома 16-А. И — мужское, восточное, точнее, кавказское, как бы сделанное изо льда лицо, которого он вообще никогда раньше не видел.

— Они не в нашем прицеле, — рассмеялся оперуполномоченный Николай Арзуманов. — Хотя подожди… Чуть не забыл! — резко сместил чудо-оружие, и писатель-фантаст Руслан Берендеев увидел садящегося в серый, цвета «мокрый асфальт», «мерседес» своего друга и партнера по бизнесу председателя Совета директоров «Сет-банка», «русского Генри Форда начала ХХI века» Нестора Рыбоконя.

— Нет! — крикнул он, ловя и одновременно не успевая поймать грибную пулю. Ловя — в том смысле, что Нестор Рыбоконь не превратился в гриб. Не успевая — в смысле, что он превратился в… заиндевевшего, как дед Мороз, ворона, с тоскливо-дурным криком впоровшегося в открытую дверь «мерседеса» и немедленно вылетевшего оттуда из бокового окна.

— Все заказы исполнены, а неисполненные заказы аннулированы, — услышал Берендеев голос оперуполномоченного, — сеанс одновременной игры на шести досках завершен. Пять партий пришли к закономерному итогу, одна закончилась вничью. Твои идеи соответствующим образом оценены, а потому твоя жизнь только начинается. Все, чему ты только что был свидетелем, не имело места быть. Не следует умножать сущности без необходимости! — оперуполномоченный Николай Арзуманов протянул бутылку «Tequila Sunset» писателю-фантасту Руслану Берендееву.

Берендеев с наслаждением глотнул, и… туман немедленно рассеялся.

Писатель-фантаст Руслан Берендеев обнаружил себя не на крыше многоэтажного гаража в Сан-Франциско вблизи моста через залив (был ли он в Сан-Франциско?), но на оптовой продовольственной ярмарке возле своего дома в Останкино. Время года точно не изменилось. Берендеев улетал из Москвы осенью. И похоже, осенью же и вернулся. На город опустились сиреневые сумерки. Ветер деятельно и без видимой цели перемещал по асфальту мусор. Пуста и темна была оптовая ярмарка. Только один ларек в глубине светился желтым светом.

К нему в надежде взять пивка направил свои стопы писатель-фантаст Руслан Берендеев.

— Последнему покупателю физкульт-привет!

Берендеев узнал в приветствовавшем его с непонятной радостью бойком, черноволосом, рябом существе женщину без имени, но с фамилией Климова, прежде торговавшую цветами в стеклянном павильоне на Кутузовском проспекте. Сейчас она была не в черной юбке и белоснежной блузке, но в растянутом сером (как жизнь) свитере и заношенных (как жизнь же) голубых джинсах.

— Страна катится в пропасть, и я вместе с ней, — без особого, впрочем, огорчения сообщила Берендееву Климова. — Вниз по лестнице торговли, ведущей вверх. Торгую в ларьке, работаю на азербайджанцев. Но сексуальных услуг им не оказываю! — строго посмотрела на писателя-фантаста Руслана Берендеева, хотя тот если о чем-то и думал, то в последнюю очередь о том, оказывает Климова сексуальные услуги азербайджанцам или не оказывает. — Разве только тебе, — вдруг смягчилась, погладила его рукой по щеке, — по старой памяти. Есть, есть бутылчонка, — подмигнула Берендееву, — натуральной, нефальсифицированной «Грусти». Для себя берегла, но как с тобой не выпить?

Ни единого человека не было на заасфальтированном прямоугольнике ярмарки. Только отблески фар проносящихся по улице машин да избыточно расцвеченное огнями огромное колесо обозрения на ВДНХ (ВВЦ) освещали ларьки и мусорные баки.

Рука Берендеева сама скользнула в карман, извлекла синюю, светящуюся, с серебряным ночным сельским пейзажем купюру неизвестной страны достоинством в семнадцать рублей.

— У меня есть, что тебе надо, — без удивления приняла купюру Климова. — Но ты даешь слишком много. Нет сдачи с семнадцати, — добавила после паузы. — Разве что, — рассмеявшись, протянула Берендееву пакет, внутри которого определенно что-то светилось, — согласишься взять натурой? Хочешь — сегодня, не хочешь сегодня — заходи как-нибудь вечерком. Но покупку в любом случае обмоем. Где ты… — пошарила под прилавком, — моя «Грусть»?

— Может, лучше текилы? — нащупал в кармане плаща плоскую емкость (подарок оперуполномоченного) писатель-фантаст Руслан Берендеев.

— «Sunrise» или «Sunset»? — быстро спросила Климова.

— Не знаю, — пожал плечами Берендеев, — сейчас посмотрим.

— Не надо, — сказала Климова. — Мы в России, дружок, а в России самый популярный напиток — водка «Грусть». Да, — кивнула на полиэтиленовый пакет, — он сам расскажет тебе, как с ним обращаться.

Берендеев извлек из пакета длинную, старинную какую-то бутылку, а может, колбу или лампу. Реторта, вспомнил он, этот сосуд называется ретортой.

Приблизив светящуюся реторту к глазам, писатель-фантаст Руслан Берендеев обнаружил в ней крохотного человечка с ненормально большой (относительно тела) головой. Внимательно рассмотрев человечка, он с изумлением узнал в нем… Мехмеда. Судя по ровному свету внутри реторты и спокойному, даже удовлетворенному выражению лица, Мехмед вполне примирился со своим новым состоянием — гомункулуса — и в данный момент безмятежно спал. Должно быть, ему снилось нечто эротическое. Берендеев вспомнил, что срок созревания гомункулуса в реторте — шестьсот семьдесят семь лет. В смысле полноценного секса, подумал он, Мехмеду еще долго придется довольствоваться исключительно сновидениями. Во всяком случае, история не сохранила свидетельств о гомункулусах-женщинах.

Берендеев перевел взгляд на сиреневое, с бледными звездами небо. Над телебашней висела чуть урезанная овальная луна. До полнолуния оставалось всего ничего.

— Здесь продаются свежие персики? — поинтересовался писатель-фантаст Руслан Берендеев у якобы не оказывающей сексуальных услуг азербайджанцам продавщицы Климовой.

— Здесь продается все, что хочешь, — ответила она. — И что не хочешь — тоже.