В те страшные времена, когда я выпивала четыре бутылки виски в день и сожительствовала с человеком по имени Дауд, моя сестра пришла к захлестнувшему ее сознание выводу, что единственное дело, которым отныне имеет смысл заниматься, — это проституция. В моем случае связавшая нас с Даудом пространственная пауза мотивировалась отчасти тем, что я жила в эмирате Дейра и вряд ли могла на тот момент рассматривать какие-либо иные сексуальные варианты. Как говорил мой папа, глупо запрещать своей дочери встречаться с неграми, если ты живешь на Ямайке.

Мой папа, разумеется, прервал всякие отношения со мной, узнав, что я обосновалась в Дейре, и даже теперь мне трудно винить его за это, ибо он всегда прощал мне многое, а этот мой странный, с его точки зрения, шаг, оскорблял уже не отцовские чувства, а сам разум. Часто я лежала, глядя в темноту, рядом с перегарно храпящим Даудом и думала о том, что мое прошлое — этот увядший мост, соединявший некогда душу и Бога, — отличается от прошлого миллионов других людей, пожалуй, тем, что мне не хотелось вспоминать его. По странному и неподвластному здравому смыслу стечению обстоятельств любой мой поступок, инспирированный благом (в моем, конечно, понимании), неизменно завершался во зле и кошмарном бреду. И я лежала, поставив на грудь стакан, в котором желтоглазое виски плавило лед, замороженный, как мне казалось, из моих слез; я смотрела на голого Дауда, тупо бродившего по комнате с неизвестной мне целью, и размышляла над тем, что скорее всего вернусь в первозданный прах, так и не познав земной радости, ибо блаженство обнажало клыки боли, приближаясь к собственной кульминации, и всякая жизнь заканчивалась вопреки своей вечности, и любовь умирала, несмотря на приписываемое ей бессмертие.

Я уже довольно давно не видела в мужчинах ощутимой разницы, и если, как мне казалось, эта разница и существовала, то ощущалась она единственно пиздой, а никак не сердцем. Мое сердце было пустыней и змеей, притаившейся в ее сладких песках, одновременно, — дни напролет я несла Дауду какую-то омерзительную похабщину, и он, разумеется, отвечал мне тем же. Мы созванивались, даже когда он был в офисе, и увлеченно обсуждали то, как Дауд подрочил с утра, стянув с меня одеяло, пока я пьяно спала, или как мы вчера провели время в койке.

Не зная ничего о действительном положении дел в моей кошмарной жизни, моя сестра, скрываясь от настигавших ее по всему миру счетов за телефоны, отели и парковку, рассудила, что эмират Дейра наиболее подходящее место для осуществления задуманных ею планов. Бессмысленно трахаясь всю свою жизнь с какими-то непристойными людьми, не окончив даже школу, моя сестра обокрала болгарина, с которым последнее время жила, и, издевательски прикрываясь the business invitation, прибыла в Дейру.

В тот день я, как всегда, нажиралась с утра и совершенно не предполагала, что кому-то придет в голову посетить продымленный сьют, в котором мы похабствовали с Даудом. Моя сестра потом рассказывала мне, что степень ее финансового отчаяния была настолько велика, что она даже решилась участвовать в конкурсе, устроенном какой-то гадиной и предполагавшем бег наперегонки по пустыне в водолазных костюмах сороковых годов. Ее остановила лишь извечная лень и осознание факта собственной вопиющей неспортивности. Мысли о стыде и вечно сопутствующем ему позоре уже давно покинули нравственную келью моей сестры — впрочем, о себе я могла сказать то же самое.

И вот в то роковое утро, когда я одиноко пьянствовала в сьюте и, подходя время от времени к окну, смотрела на редкие машины, которые ползли под игом полуденного зноя, как разноцветные черепахи, моя сестра успешно приземлилась в аэропорту Дубая и судорожно копалась в своей сумке, надеясь найти бумажку с моим адресом в Дейре. Надо сказать, что в те времена я вспоминала Россию чаще, чем когда-либо в своей чудовищной жизни. Постоянно освежая стакан с виски и названивая в room service с требованием принести льда, я думала о мужчинах, с которыми у меня ни хрена не получилось, о моих подругах, с которыми мы когда-то всерьез надеялись выйти замуж и завести детей, о маме и папе, решительно выдворивших меня из своей истерзанной памяти. Я скучала по моей сестре, даже точно не зная, в какой точке этого гребаного земного шара она сейчас находится.

Последний раз я видела ее три года назад. Мы сидели в баре «Пони-гей» в Санкт-Петербурге, и она, бесконечно куря и накачиваясь дешевым пивом, рассказывала мне о каких-то неграх из города Бамбундия (страны, где находился этот славный город, я не запомнила), с которыми она переписывалась по Интернету.

— Самый перспективный из них всех — это Макакис, — сказала она со смехом, — остальные, как они пишут, не имеют работы и танцуют рок-н-ролл на песке. — Она вздохнула. — У Макакиса лишь один недостаток, но серьезный — он подорвался на противопехотной мине и не имеет ног.

— Зачем тебе это надо? — спросила я (моя сестра рассказала мне, что Макакис ездит на каталке по тростниковой плантации и ловко подрезает тростники под корень). — Ты что, хочешь собирать сахарный тростник, помогая Макакису?

— Ты права, — согласилась она, — еще не хватало, чтобы под конец жизни меня хлестали кнутами какие-то долбаные ниггеры.

Так и не посетив Бамбундию, моя сестра отправилась в Лондон, где какое-то время очень успешно подпольно торговала алкоголем, привезенным из французского порта через Ла-Манш. Мы созванивались, и на мой вопрос, хороша ли жизнь в Лондоне, она всегда отвечала: «Знаешь, хуже, чем в России, мне не было нигде».

Когда в дверь позвонили, я мысленно предположила, что Дауда наконец выгнали с работы, и, слегка покачиваясь, пошла открывать. На пороге стояла моя сестра, одетая в китайский розовый костюм, который был ей мал; в руках она держала пакеты с аналогичными вещами, из чего я сделала вывод о гипертрофированной нищете, не позволившей ей даже приобрести чемодан.

— Как ты меня нашла? — спросила я.

— Ты знаешь, — моя сестра вошла в сьют и с любопытством разглядывала обстановку, — за последнее время я настолько охуела, что нашла бы, наверное, даже Яшара (она имела в виду курда-наркоторговца, с которым я сожительствовала в Турции).

Я засмеялась, а она спросила, есть ли у меня что-нибудь поесть.

Мы заказали еду из ливанского ресторана, и моя сестра, не евшая, судя по всему, больше суток, рассказала, как познакомилась в Софии с какими-то румынами, которые в финале этого знакомства затащили ее в подвал и насиловали два дня.

— Это был ад, — говорила она с набитым ртом, — они меня трахали, и еще десять человек на это смотрели. Заставляли три часа стоять раком и служить им столом, конечно, тушили об меня сигареты, но знаешь, — она закурила, как бы демонстрируя этим, что румынам не удалось ее сломить, — я считаю, в таких случаях лучше просто молчать. Ты спишь с каким-то арабом? — спросила она потом.

— А с кем я могу спать, живя здесь? — искренне удивилась я.

— У меня в Англии был один араб, — моя сестра располагала бессчетным количеством вариативных историй, которые роднила лишь их исключительная непристойность, — Салем — очень красивый.

За время жизни с Даудом я настолько свыклась с вербальными мерзостями, что в какой-то момент утратила веру в то, что люди могут говорить о чем-то другом, кроме секса и различных его последствий. Заметив, что я с удовольствием внимаю очередной похабщине, моя сестра приободрилась и продолжила свой рассказ, закончившийся тем, что она изменила Салему с негром и он, застукав их («Негр, разумеется, сразу убежал», — сказала моя сестра), хлестал ее ремнем в течение часа, потом разбил ей челюсть, а после этого ушел и вызвал «скорую».

— Так что слава богу, — сказала она. — Знаешь, с тех пор я не люблю сложные замки. Лучше, когда дверь открывается просто и наружу. Если бы у Салема была такая дверь, я бы, конечно, убежала, а так — вот что вышло.

— Что ты собираешься делать в Дейре? — спросила я, когда мы сожрали все, что принесли из ресторана, и сидели в dinings за новой бутылкой виски.

— Найди мне богатого мужика, — ответила моя сестра, очевидно пытаясь до поры скрыть от меня свои планы.

Я задумалась о том, кто из наших общих с Даудом знакомых может гипотетически клюнуть на малоаппетитную наживку в образе жирной немолодой бабы с расхреначенной челюстью, без копья и в тесном костюме из розового китайского шелка. Первым мне на ум пришел некто Роберт — человек, по сравнению с которым даже Дауд мог показаться Аристотелем. Этот Роберт держал относительно пристойный тайский ресторан и неплохо изъяснялся по-русски, потому как часто имел дело с русскими проститутками (проблема была ведь еще и в том, что, основательно поколесив по свету, моя сестра так и не научилась говорить ни на одном из доступных человечеству языков). Затем я подумала о Гасане — это был сексуально озабоченный карлик, который завел семью, родил двоих детей, но вместо того чтобы растить их и холить, переехал жить к узбечке, работавшей на ресепшен в дубайском отеле.

Разумеется, моя порочная мысль все больше клонилась к Гасану, как осенняя трава клонится под желтым взглядом ветра, ибо если в Роберте можно было заподозрить хотя бы некую минимальную требовательность к женщине, то сам факт непотребного сожительства с узбечкой однозначно отрицал ее в Гасане. Тем не менее я была не слишком уверена в осуществимости обоих вариантов, так как не знала, как Дауд посмотрит на то, что я разоряю его друзей. Это казалось смешным, но даже тогда, в те страшные времена, когда я выпивала четыре бутылки виски в день, я не могла не замечать того, что многие вопиюще бессмысленные и даже вредные явления странно упорствуют в своем существовании. Вследствие этого неоспоримого факта я не могла исключать возможность того, что Дауд обидится, а то и разозлится на меня, попав под влияние такого умозрительного понятия, как дружба. Находясь в пьяном бреду круглые сутки, не помня наутро, сколько раз Дауд меня трахнул, я все же сознавала, что ни хрена не значу для Господа, проецировавшего свою непостижимую волю в мир, что не могу и никогда, наверное, не смогу понять, по каким законам, каким паутинным хитросплетением человеческих желаний движется этот мир и какую новую, не поддающуюся описанию мерзость принесет мне новый день, который я, безусловно, встречу, так и не проснувшись за то время, пока Дауд будет дрочить, глядя, как я сплю.

Конечно, я не поделилась со своей сестрой соображениями такого рода по той лишь причине, что давно убедилась в бессмысленности каких бы то ни было откровений даже с самыми близкими людьми.

— Я не могу тебе ничего посоветовать, — сказала я, воображая себя невероятно дипломатичной, — но я могу спросить Дауда.

— Это его хата? — быстро сообразила моя сестра.

— Да, — сказала я, — но, если его выгонят с работы, мы вылетим отсюда пробкой.

— А как он? — поинтересовалась она после небольшой паузы, в течение которой мы наполнили стаканы виски и моими замороженными слезами.

— Я никогда не встречала человека такой тупости, — честно ответила я. — Одновременно с этим я не могу сказать, что он бог в постели, потому что с таким хреном даже самое последнее ничтожество (каким, собственно, и является Дауд) будет в постели богом.

Я уже успела обратить внимание на то, что моя сестра порядочно нажралась и, судя по всему, не собиралась останавливаться на достигнутом, — сделав вид, что у меня зачесался глаз, я взглянула на часы и с ужасом поняла, что еще нет даже трех часов, а мы уже находимся в абсолютно непотребном состоянии и собираемся только усугублять его.

— Он лижет? — Моя сестра крайне скверно улыбнулась и откинулась на диванные подушки.

— Еще как, — ответила я.

— Знаешь, — сказала она, — в мужчинах, которые этого не делают, я вижу какую-то неполноценность.

— С такими мужчинами я просто не сплю, — сказала я.

— Как вы познакомились? — спросила она, закуривая новую сигарету и разглядывая свои пальцы с неровно обгрызенными ногтями.

— В аэропорту, — коротко ответила я.

На самом деле с Даудом меня свела Люба.

Это случилось почти два года назад, когда я только приехала в Дейру и устроилась в ночной клуб (в действительности он был замаскированным борделем) исполнять перед тысячей арабов танец живота с полной консумацией. Люба была совладелицей этого симпатичного местечка, именовавшегося, если я не ошибаюсь, Jela — по-арабски это слово обозначало какую-то непристойность в женщине. Потренировавшись пару дней под Любиным наблюдением, я стала звездой борделя, так как в юности занималась спортивной гимнастикой и даже сохранила навыки шпагата, на который я в финале представления садилась абсолютно голой. Я танцевала три раза в неделю под занавес, и за это мне платили три тысячи долларов. Люба отнеслась к моей непотребной деятельности очень тепло (в конечном счете мы на всю жизнь остались подругами) и, поскольку я еще не совсем освоилась в Дейре, пригласила пожить первое время в ее сьюте, который она делила с шестидесятипятилетним мужем-алкашом, делавшим, в свою очередь, неплохие деньги на туризме.

В Любином доме царил неправдоподобный бардак, и вдобавок ко всему ее муж за каким-то хреном завел собачку, с которой никто, естественно, не гулял, и она везде срала (потом эту собачку потеряли на пляже). Следует сказать, что тот период моей жизни проходил в нескончаемом грязном танце, не прерывая который я одевалась и раздевалась, срывая с себя одежду вместе с черным потом, ела, напивалась, и, пожалуй, единственное, чего я тогда ни с кем не делала, была любовь.

После очередного, и, как мне казалось, последнего, никчемного сексуального опыта в России я постаралась убедить себя в том, что нет никакого смысла спать с мужчинами из одной только любви к ним и, если уж какой-нибудь мудила хочет тебя слишком сильно, нужно просто поставить перед ним ряд задач, которые он должен непременно осуществить перед тем, как ты раздвинешь ноги. «С этими суками можно только как с собаками», — говорила мне Люба, интуитивно постигнув ту примитивную истину, к которой я пришла умом, намного раньше. Сказать по правде, танцевальная жизнь в Дейре как нельзя лучше способствовала укреплению и теоретическому развитию выбранной мною концепции бытия, ибо арабы, в отличие от русских мужчин, в принципе не представляли себе, что кто-то может спать с ними бесплатно и по собственной воле. Очевидно, по этой причине весь зал приходил в доисторическое волнение, когда я появлялась на сцене в золотом бюстгальтере и прозрачных шароварах, на которые Люба посоветовала нацепить позолоченные бубенчики, звеневшие от соприкосновения друг с другом. Время от времени, когда я тоскливо курила в подсобных помещениях, ко мне подходили подосланные индусы с предложением трахнуться за две тысячи дирхамов, но я неизменно отказывала. Цена, разумеется, постепенно росла, но, честно говоря, мне было просто лень одеваться, садиться в какую-то машину и ждать, пока долбаный индус отвезет меня в белый дом, чей хозяин уже нервно дрочит и приказывает обслуге выставить на журнальный стол батарею Chivas Regal.

Единственный за все время эротический инцидент произошел со мной в Абу-Даби, куда я от нечего делать поехала на машине, потому что Люба сказала, что там можно сделать хороший шопинг. Люба собиралась ехать со мной, но накануне вечером поругалась со своим любовником-ливанцем и он разбил ей морду.

Я ехала на джипе Любиного мужа в непреодолимой, окружившей меня, как околоплодные воды, грусти, я смотрела на мир из-за тонированного стекла, и мир этот был для меня чужим и до боли, до блевотной судороги понятным. Дома из белого камня, mosques с фаллическими минаретами, где люди бились об пол в надежде услышать от Бога ответ, нищета и золото, младенцы, вцепившиеся в титьку, морщинистые, как древесная кора, старики, чьи души давно уже жили с мертвецами, — человеческая жизнь была, в сущности, одинакова везде, как и тяготеющая к повторениям Природа, по чьей самодурной воле и в морской бездне, в вечной тьме растут кораллы по образу и подобию питающихся светом деревьев. Я думала о том, во имя чего я здесь, в этой выхолощенной пустыне, где солнце каждый день мстит дочери земле за то, что та приютила в своих дрожащих складках существ, у которых желание жить преодолело даже его лучезарную смертоносность, подобно тому, как Дионис вышел живым из опаленного тела собственной матери?

При этом у меня, разумеется, мысли не было возвращаться домой, в бесконечные русские снега, где жизнь, отринув человеческое господство, подчинялась лишь самой необузданной бессмысленности. В конечном счете, я всегда хотела жить так, как мне это виделось правильным и нравилось, я не позволяла ни одной суке навязывать мне свое сраное представление о том, что в этой жизни стоит делать, а что нет. И когда в Абу-Даби я зашла в бар, чтобы выпить пару коктейлей, и за столом передо мной араб в золотых очках и дишдаше жрал шишдаук, а его жена в парандже сидела напротив и смотрела, как он жрет, — Люба объяснила мне, что у ортодоксальных мусульман не принято, чтобы женщина ела при мужчине, — я подумала, что паранджа длинна и ветвиста, как ковер, так и не сотканный Пенелопой, и, в сущности, странно, что западные телки взирают на нее с ужасом и усматривают в ней гендерное притеснение. Разве большинство этих рыхлых, с нежными глазами коров, навечно запахнутых в халаты, распираемые их неумолимо набирающей объем плотью, не скрывались от Провидения Божьего и его циничных истин за своим замужеством, детьми, которым они не могли дать ничего, кроме навыков поведения за столом, и нескончаемыми автобусами, отвозившими их на оптовые рынки, в поликлиники и сберкассы, где они, все точно подсчитав дома, оплачивали свои нищие хаты? «Неужели, — подумала я, улыбаясь пялившемуся на мою грудь арабу, — капризный мудила, за которого всем нам рекомендуется держаться, прощая ему необъяснимые ночные отсутствия и походы к блядям (если есть деньги), не являлся прямым аналогом паранджи, под чьей не пропускающей свет тканью они не заметили жизнь и ее грубую радость, свободу и несравненное ощущение того, что каждый выбор в своей гребаной судьбе ты делаешь сама, — даже в машине эти идиотки предпочитают сидеть на переднем сиденье, с восхищением посматривая на вцепившегося в руль козла».

Хорошенько накачавшись в баре, я снова села в джип и поехала по магазинам. Через пару часов, завалив заднее сиденье пакетами с барахлом, я (уже почти протрезвев) подъехала к бутику Фенди, на котором Люба, собственно, и заостряла мое внимание. Стоявшие у порога ниггеры почтительно распахнули передо мной двери («Как хорошо они прислуживают! — восхищалась в свое время Люба. — Похоже, развлекать и шестерить — это просто их призвание»), и я вошла в абсолютно пустой магазин — ведь была среда, — и мне навстречу выскочил хозяин. Сказать по правде, я даже не увидела его — этого средних лет иранца с перстнями от Картье на пальцах, привыкших точно и исправно подсчитывать money. Как вкопанная я остановилась перед кремовым пальто из лайки, понимая, что сойду с ума или, по крайней мере, дойду до нервного срыва, если эта шмотка не будет моей, — на меня иногда находила своего рода покупательская мания, и я могла не спать ночей, до одурения вспоминая какое-нибудь кольцо, которое впоследствии теряла, пьяная, или блузку, обреченную быть прожженной сигаретой при первом же выходе в свет. Пальтишко стоило семь тысяч дирхамов, и, угадав мою заинтересованность, хозяин магазина предпочел не ходить окольными путями и сказать все прямо.

— Madam, — обратился он ко мне, — I suppose, you know, how magnificent you are. I want to offer you some agreement. Three days, every moment, when I call for you, you should come here and fuck with me. On the second day you can take this coat and it will be yours. If this conversation is offensive to your feelings, tell me, and I won’t say any more word.

— It’s okay, — ответила я, — it’s okay.

Конечно, мне пришлось позвонить Любе и объяснить, почему я остаюсь на три дня в Абу-Даби, мне пришлось пропустить один день на работе и потерять тысячу баксов, но в конечном счете я все-таки заполучила это многострадальное пальто, и в Дейру я ехала пьяноватая и счастливая, надеясь только, что никогда больше не увижу владельца магазина, с которым мы заключили столь оригинальный agreement.

Я была одета именно в это пальто, когда мы с Любой вернулись домой из ресторана Russkaya devochka, где наелись блинов с икрой и напились водки (мы специально попросили прислуживающих ниггеров принести нам водку безо льда, «in the most small glasses»), и застали в dinings Дауда, который находился там по приглашению Любиного мужа. Выяснилось, что Дауд служит коммерческим директором в одном из дубайских туристических офисов и имеет какие-то дела с конторкой Любиного мужа — «деда», как она его называла.

Они пили виски, и мы присоединились к ним, переодевшись в халаты и восстановив смазавшуюся в ходе ресторанной пьянки косметику, — к счастью, Любин дед быстро нажрался и вырубился, а Люба перед тем, как заснуть в ванной, успела раздеться догола (пьяная, она всегда раздевалась догола) и станцевать на столе одинокое танго. Мы с Даудом сидели рядышком на диване до семи утра и бесцельно исповедовались друг другу — он рассказал мне историю про хохлушку, которая его обокрала и вдобавок оставила телефонный счет на пять тысяч долларов, а я поведала о Яшаре, заставлявшем меня торговать героином в стамбульских ночных клубах и выбившем мне зуб на заключительном аккорде нашего романа.

— А зачем ты с ним жила? — спросил Дауд.

— Это был такой мужик, которому многое можно было простить, — сказала я, протягивая руку за бутылкой виски, но Дауд опередил меня и разлил виски сам.

— Почему? — поинтересовался он; уже тогда я заметила, что Дауд сопровождает каждую мою сентенцию полным набором вопросительных слов русского языка — то ли он был невероятно туп (так и оказалось), то ли хотел во всем дойти до сути.

— А ты не понимаешь? — в свою очередь спросила я.

— Секс? — В действительности Дауд все понимал.

— Да, секс, — сказала я. — Чем еще можно заниматься с мужчинами?

— Почему ты с ним не осталась? — продолжал допытываться он.

— Что, по-твоему, я должна была мыть тарелки в Турции? — искренне удивилась я.

— Нет.

На этом наш разговор был прерван Любой, которая вывалилась из ванной, завернувшись в полотенце, и сказала: «Ебаный в рот, как можно было так нажраться, я же всю ночь дрыхла в душевой кабине!» Она, разумеется, подсела к нам и попросила меня налить ей виски. «Sweety, — сказала она, — я сдохну, если сейчас же ты не нальешь мне этого гребаного виски и я не выжру его залпом». После этого Люба сильно подрагивающими пальцами приняла из моих рук полстакана чистого виски (лед, который мы заказывали накануне, давно растаял), опрокинула его в себя и закурила.

— Уже гораздо лучше, — сказала она своим обычным тоном, чуть растягивая слоги. — Главное — справиться с блевотиной после первого стакана, а потом ты уже чувствуешь себя свободной.

Мы выпили еще одну бутылку, после чего Дауд отправился в офис.

Что касалось нас с Любой, то мы никуда не спешили и начали нажираться с утра.

— Понравился он тебе? — спросила она, нетвердо поднимаясь с дивана, с явно прочитываемым намерением отправиться к бару и достать еще одну бутылку.

— Да, он ничего, — ответила я.

— Ничего! — передразнила меня Люба. — Я сама хотела с ним переспать примерно год назад. Я пришла к нему в офис без трусов и сказала: «Знаешь, Дауд, на мне нет трусов», а он мне ответил: «Люба, вам купить трусы?»

Мы расхохотались.

— Эти гребаные суки все такие, — пьяно разглагольствовала Люба, закуривая сигарету не с той стороны, — не хотят мешать секс и бизнес. Сколько у меня было арабов, и я могу тебе сказать… — Люба на секунду потеряла нить повествования, но довольно быстро вспомнила, о чем шла речь. — Тоска, — сказала она. — Они не способны потерять голову, как мы, если мы действительно любим кого-нибудь… Поехать в другой город, в другую страну… — Она сделала неточное движение, пытаясь стряхнуть пепел, и рухнула на пол.

Мы снова залились пьяным хохотом, и я тоже сползла с дивана.

— Что бы я хотела… — Люба снова взяла сигарету в рот не тем концом, и я была вынуждена вырвать ее, прикурить по-человечески и вернуть ей. — Спасибо, — сказала она, — Дауд бы, наверное, сказал: «Люба, вам купить новую пачку?» Я бы хотела влюбиться в кого-нибудь до безумия — понятно, что он окажется очередным никчемным хуем, но мне, честно говоря, все равно. Пускай у него не будет ни хуя денег, если я полюблю его, я все сделаю сама — ему останется только ходить по ресторанам и подписывать сраные счета. Я бы родила ему ребенка. Ясно, — Люба залпом допила свой стакан и передернулась, — ясно, что этим сукам не нужны дети, но я так хочу ребенка, девочку, я бы ей все дала, я бы жопой своей расплачивалась, чтобы только у нее было все самое охуенное в этой жизни…

— Любаня, — из спальни появился Любин муж, в костюме с галстуком, и решительно направился к двери, — больше не пей. — Не дослушав Любиного ответа, выражавшего гипотетическое согласие или несогласие с его пожеланием, он ушел.

— Да, мать твою! — разнузданно крикнула Люба закрывающейся двери. — Ты сказал, и я перестала! Я тебе тут, блядь, не Манька, чтобы полы тереть и тебя слушать.

Я валялась на персидском ковре в смеховой истерике, когда Люба наконец, высказав все, что она думает по поводу сомнительного авторитета собственного престарелого мужа, сползла ко мне и спросила:

— Ты жрать не хочешь?

— Дико, — ответила я.

— Тогда надо позвонить вниз, этим долбаным ниггерам, и сказать, чтобы они волокли сюда шишдаук, копченый salmon, этот их сраный джяджик, охуенное количество льда, пять бутылок австралийского красного и чтобы еще все здесь накрыли и стулья подвинули…

— Звони. — Я протянула ей телефонную трубку.

— Звони лучше ты, я сейчас просто ни слова не скажу на этом гребаном английском, — ответила Люба.

Я действительно позвонила в room service и заплетающимся языком заказала нам жратвы. Мы поели и завалились спать прямо в dinings, а когда я проснулась, был уже вечер — в окна струилась бесчувственная чернота, пунктирно прерываемая светом фар проносившихся мимо машин, и Люба, снова пьяная, разговаривала с кем-то по телефону.

— She likes you… — говорила она. — Yes, sweety, she told me.

— С кем ты разговариваешь? — спросила я, протирая глаза и отмечая, что на столе стоят две неоткупоренные бутылки австралийского и неизвестно откуда взявшаяся бутылка водяры — судя по всему, проснувшись, Люба заказала водяру и теперь нажиралась, смешивая ее с апельсиновым соком.

— Это Дауд, — сказала она, прикрывая трубку рукой. — Он сейчас едет к нам.

— За каким хуем? — спросила я.

Люба отмахнулась и продолжила:

— You should buy it, but… — очевидно, она наконец осознала, с кем, собственно, трендит уже больше часа, и сказала: — А хули мы говорим по-английски? Приезжай, и она сама тебе все скажет, если захочет, чего я-то здесь распинаюсь?

Вскочив с дивана, я начала судорожно и бесцельно бегать по всему дому, матеря Любу за то, что она меня не разбудила.

— Он только что позвонил, — оправдывалась она, так же бесцельно бегая за мной со стаканом водки в руке.

— Ты что, охуела? Как я покажусь с такой мордой? Мне нужен по меньшей мере час, чтобы привести свою харю в хоть сколько-нибудь приемлемый вид, — сказала я.

В этот момент в дверь позвонили, и я, путаясь в половиках, понеслась в ванную. К счастью, это оказался ниггер, который принес заказанный Любой чиз-кейк. Тем не менее я предпочла не рисковать и не выходить из ванной, куда Люба через несколько минут впихнула сумку с косметикой и какое-то свое непристойное платье, — я не стала ничего говорить, понимая, что в Любином состоянии найти что-либо из моих вещей представляется практически неосуществимой задачей. Лежа в мыльной воде, я штукатурила морду — после прошедшего дня она могла бы конкурировать с заключительными кадрами фильма «Смерть ей к лицу», — и особенно много хлопот мне доставила водостойкая тушь, которой я накрасилась перед походом в Russkaya devochka и забыла смыть. Эта проклятая тушь растеклась у меня под глазами несмываемыми синяками, и после мучительных и безуспешных попыток отдрочить ее пемзой, я решила просто намазаться тональным кремом.

Из ванной я вышла как оживший манекен мадам Тюссо. Любино платье было мне широко в груди, а поскольку в ванной не нашлось нижнего белья и я была без трусов и лифчика, моя грудь норовила вывалиться из глубокого декольте — Люба предпочитала именно такую одежду, — оскорбляя свет божий своим непреодолимым убожеством.

Скорее всего Дауд был несколько шокирован моим видом, принимая во внимание тот факт, что накануне вечером я вела себя подчеркнуто пристойно и представилась ему едва ли не трагической личностью, с улыбкой скорби взирающей на порок и мерзость бытия.

— Шикарно, — сказала Люба. Повернувшись к Дауду, развалившемуся на соседнем диване, она добавила: — Это мое платье.

В те два часа, пока Люба успела допить бутылку водки и заказать новую, а мы с Даудом нажирались вином и курили shisha («Давайте закажем шишу, — предложила Люба, — это будет просто охуительно»), я обратила свое расслабленное внимание на одну поистине маркесовскую черту Любиного поведения. Как всякий порочный человек, она инстинктивно содействовала пороку во всех встречавшихся его проявлениях, и, подобно Пилар Тернере, наверное, отдала бы последние деньги, чтобы другие люди имели возможность предаться сладким снам плоти. Люба, улыбаясь счастливо и пьяно, как посаженая мать на русской свадьбе, поощряла низменную драму, разыгравшуюся между мной и охреневшим от шиши Даудом, и, встречаясь со мной глазами, безмолвно умоляла довести это похабное дельце до конца, не застопориться в последний момент и дать Дауду все же завалить меня на какую-нибудь продавленную кушетку.

Когда Люба сделала первую попытку раздеться, я сказала, что нам лучше будет уйти. Дауд выразил полное согласие с моим мнением и готовность уходить.

— Я все же переоденусь, — решила я.

Дауд жил в другом конце Дейры, практически рядом с Дубаем. В пьяном бреду он опасался покрывать за рулем столь внушительные расстояния, и мы сошлись на том, что лучше было бы снять room в каком-нибудь отеле. И вот, после поцелуев в подземном гараже, где я засунула обе руки ему в штаны, мы помчались в отель Marina, и Дауд, стоя у ресепшен и обдавая прислугу кошмарным перегаром вина и кальяна, кричал, что ему необходимо в сию же секунду разместить very important person. Эту роль играла я, предусмотрительно нацепив темные очки и помахивая сумочкой, из которой у меня в конце концов вылетели две бутылки виски из алкогольного автомата.

Как это ни странно, нам дали ключ от номера, и мы направились туда. Едва переступив порог, я бросила сумку на столик для коктейлей, неторопливо разделась, легла на кровать и сказала:

— Ну что ж, Даудик, люби меня.

И он любил меня до пяти часов утра, до того самого момента зачинающегося Господня дня, когда мы протрезвились и решились ехать к нему, чтобы продолжать нашу молодую любовь, когда мы, тихо хихикая, вышли за дверь, оставив в номере very important person кучку использованных презервативов, и бросились к машине.

Так я, собственно, встретила Дауда и осталась жить у него. Разумеется, за все время, проведенное вместе, мы не раз скандалили, но, поскольку Дауд пока еще ни разу не бил меня, я могла позволить себе быть оптимистичной.

Моя сестра прочесала все шкафы и ящики в нашем доме — потребностью рыться в чужих вещах она отличалась с самого детства. Я сидела в dinings, предаваясь тревожным раздумьям о том, где сестра собирается жить в Дейре, когда она позвала меня из спальни. Пошатнувшись и чуть не ударившись мордой об стол, я поднялась и пошла туда, зная, что моему взору представится незастеленная кровать с подушками, наполовину вылезшими из наволочек, гондоны на полу, грязные рубашки Дауда и тампакс, который я еще в начале месяца оставила на телевизоре и не забрала оттуда, поскольку необходимость в нем отпала.

Моя сестра сидела на кровати, на коме пропотевшего белья, и смотрела телевизор. Я увидела на экране мужчину и женщину, которые трахались почему-то в мотоциклетных шлемах.

— Что это? — спросила я.

— Это вы увлекаетесь? — Она со смешком указала на коробку видеокассеты, валявшуюся на полу.

Осознав, что в каком-то неизвестном мне тайнике она откопала порнуху, я устало покачала головой и ответила:

— Наверное, это принадлежит Дауду.

В этот момент послышался характерный щелчок захлопывающейся двери — у Дауда, разумеется, были ключи, и он появился на пороге нашей спальни, явно не ожидая застать меня за просмотром эпизодов из жизни людей, совокупляющихся в шлемах (в тот момент, правда, сюжет сменился, и на экране появилась тетя, которая стояла голая, в девственном водопаде сельвы и соблазняла команчей-призраков).

— Привет, — сказал Дауд.

— Здравствуй, honey, — ответила я, — это моя сестра. Она приехала сегодня и ищет себе мужчину.

— Когда приехала? — спросил Дауд, тупо глядя на мою сестру, которая смущенно погасила порнуху и сидела теперь на краешке кровати, сложив руки на коленях.

— Утром, — сказала я, — она приехала утром.

В надежде предупредить очередной неизбежный и бесконечно тупой вопрос Дауда (из серии «Зачем приехала?», «И что делать?», «Куда она приехала?») я бешено затараторила:

— Мою сестру зовут Маргарита. Маргарита, это мой друг Дауд. Даудик, она очень несчастна, мы должны как-то ей помочь, у нее совершенно нет денег, и она приехала очень голодная. — Я знала, что информация о мнимом голоде моей сестры сразу смягчит Дауда, ибо в конечном счете он был мусульманином и не мог пережить, если кто-то, к кому он имеет хотя бы даже косвенное отношение, не жрал последние три часа.

— Надо заказать покушать, — мгновенно отозвался он, взглянув на мою сестру сочувственно и едва ли не ласково. — А ты почему не заказала? — Дауд гневно повернулся ко мне. — Что, не можешь руку к телефону протянуть?

— Я заказала, — ответила я. — Но ей оказалось мало. Если не веришь, can go to dinings and see empty plates.

— Маргарита, — сказал Дауд, — если хочешь, мы можем поехать куда-нибудь покушать, а потом мы поедем к моему другу и хорошо проведем время.

Воспользовавшись тем, что моя сестра не знала английского, я спросила:

— Which one, should you tell me, sweety?

— Hasan had invited us to his yacht, — ответил он. — She doesn’t understand English?

— No, honey, she speaks only Russian.

— It’s okay, — сказал Дауд, — it’s okay.

Мы были одеты и выходили из дома, когда позвонила бухая Люба и сказала: «Sweety, у нас шикарный кокос, don’t you want to come?» Дауд разволновался, как всегда случалось, если кто-нибудь звонил мне, и, вырывая у меня трубку, начал спрашивать, кто звонит.

— Это Люба, — сказала я, — предлагает попробовать кокос.

Дауд знаками показал мне, что если мы и поедем к Любе, то случится это только очень поздно вечером. Моя сестра стояла в лайковом пальто, честно заработанном мною в Абу-Даби, и смотрела на нас.

— Not now, baby, — сказала я, — probably, in the evening, we are leaving now.

Люба особенно не протестовала, потому как «кокос» уже ввел ее в примирительное и даже всепрощающее состояние духа — наличие духа, хотя бы и злого, в Любе было трудно отрицать, — мы покинули наш сьют и направились в подземный гараж.

Разумеется, мы поехали в забегаловку Роберта, ибо Дауд подходил к трате денег разумно и был уверен в том, что платить за жратву, по крайней мере, неумно, если ты можешь поесть бесплатно. Всю дорогу мы молчали. Я думала о том, какое впечатление произведет на мою сестру тайский ресторан с развешанными по углам красными фонариками и бассейном с бойцовыми рыбками посередине, где после часа ночи оставались только свои и мирный ужин переходил в пугающую оргию.

Роберт был всегда очень сдержан и, как это называется, polite, а после разрыва почти полугодовых отношений с Любой приобрел даже некую философическую мрачность. Я знала, что он очень переживал, и в один вечер, когда мы с Даудом нажирались в его доме, он заплакал и сказал:

— Какая сука, я люблю ее, я бы убил ради нее, а она уже не хочет меня. Как я могу любить женщину, которую в моем ресторане только швейцар не видел голой?

— Мне кажется, он видел, — зачем-то сказал Дауд.

— А ты с ней тоже спал? — спросил Роберт.

— Я не стал, — ответил Дауд. — Она предлагала, но я не захотел.

— Почему? — в свою очередь спросила я.

— Она пришла ко мне в офис, пьяная, и сказала, что она без трусов. Потом она повернулась ко мне спиной, и я увидел, что к краю юбки у нее прилип презерватив.

Мы все сокрушенно замолчали, и на этом разговор сам собой закончился, потому что Роберт заснул, а мы с Даудом пошли трахаться в его спальню.

В тот вечер Роберт был, как Гамлет, пьян и бледен. Он сел за наш стол и устало махнул рукой официанту — мы заказали рис в крабовом соусе, smoked shrimps и дыню. Первые десять минут они с Даудом разговаривали по-арабски, а мы увлеченно ели.

— О чем они пиздят, ты понимаешь? — спросила моя сестра.

— Плохо, — ответила я. — Но, судя по всему, они говорят про деньги.

— Ты недовольна, что я приехала? — вдруг сказала она и начала левой рукой крутить колтун — она всегда так делала, когда сильно нервничала, и в детстве ее волосы временами были скручены, как негритянские дреды.

— Да, — сказала я.

— Ты все не можешь простить меня? — Моя сестра шарила по столу в поисках сигарет, пока Роберт не протянул ей пачку.

— Я никогда не прощу тебя, — ответила я, — но теперь это все не имеет никакого значения.

— Нет, имеет. — Она судорожно курила и продолжала крутить волосы. — Почему ты не хочешь, чтобы у нас были нормальные отношения?

— Я хочу, — сказала я, — но нормальных отношений у нас быть не может.

— Baby, — сказал Дауд, сжимая под столом мое колено, — relax.

Роберт мрачно смотрел на мою сестру, пока она обгладывала креветки, а потом сказал:

— Русские женщины имеют бесполезную красоту.

— You are drunk, darling, — поспешила сказать я, понимая, что Роберт продолжает бичевать свой ум воспоминаниями о Любе и настроен на небольшой скандал.

В этот момент Дауд задрал мне юбку и засунул руку в трусы — мне стало сложно говорить, и я подумала, что в конечном счете мне наплевать на то, что чувствует Роберт, и даже если он устроит какую-то херню, это все равно ничего не изменит в отношениях людей и никоим образом не потрясет те неумолимые, обезьяньи бездны, которые, в сущности, правят человеческими желаниями и порывами, всякий раз оставляя в дураках интеллект и воспетое энциклопедистами рацио.

— Я не пьяный, — отозвался Роберт. — Но какой смысл в красоте, если каждый может ее использовать?

— Если так, — сказала моя сестра, — то почему бы тебе не жениться и не насладиться красотой, которая целиком принадлежит тебе?

— Это скучно. — Роберт подозвал официанта и потребовал водки.

— Любое веселье оборачивается однообразием, — сказала я на вдохе, но, видимо, таким тоном, что моя сестра и Роберт мгновенно повернулись ко мне, и Роберт равнодушно спросил:

— Вы все никак не наебетесь?

— А что еще делать? — поинтересовался Дауд, вынимая руку из моих трусов и вытирая ее под столом о скатерть.

— Абсолютно нечего, — согласилась я, расстегивая ремень на его брюках.

Левой рукой я закурила сигарету, а правая моя рука сомкнулась на его окаменевшем члене — не следует воспринимать все, что для тебя делают, как должное — получил удовольствие, доставь его другому. Я закрыла глаза и подумала о том, как непристойно примитивна жизнь, когда она отбрасывает свою истлевшую мимикрию духовных интересов. Секс и деньги — были и, очевидно, вечно пребудут шершавыми спинами хтонических черепах, на которых уверенно стоит мир, созданный Господом в благодати и принятый во зле его прямым антагонистом. Многообразие пороков скорее всего являлось лишь интерпретацией двух чувств, которыми люди были одержимы вечно, и самым страшным казалось мне в тот момент воскреснуть, не дождавшись царствия Божия, родиться вновь, для того чтобы пройти голгофу бытия, от смердящей пеленки до тленного савана, без всякой надежды на распятие. Я думала, почему старится мое тело, в то время как душа остается в детских грезах, куда я иду по пылящим дорогам, на обочинах которых лежат пьяные с рассеченными, как мясо, лицами? Если бы каждый час, каждый день моих слез можно было счесть и взвесить, как некогда царство Валтасара, я бы, наверное, убедилась в том, что соль сыпалась из-под век моих годами, и годами я бы терзалась тем, что беззащитна и нага на острых иглах Божьего Провидения, что вечный дождь мироздания хлещет по моему лицу, как отломанная ветка, и нет любви, которая смогла бы усмирить плоть, и нет покоя, к которому можно приникнуть, как к материнскому соску, и нет боли, которую бы не выдержало сердце.

Я плакала, сидя в долбаном тайском ресторане, все посетители которого начали расходиться, потому что были у себя дома, потому что намеревались лечь в свои постели и заснуть, — моя правая рука сжимала член Дауда с надеждой, с которой, наверное, сирота сжимает ладонь новообретенной матери, — и я думала о том, что душа моя кровоточит в отчаянии от того, что за весь свой век так и не нашла сущности, которая была бы однозначна и не представилась бы в самый неподходящий момент обратной своей стороной, демонстрируя факт удручающего единства противоположностей.

Дауд наконец кончил, и я инстинктивно отпрянула, опасаясь, как бы он не забрызгал спермой мою новую юбку от Кензо. Моя сестра о чем-то увлеченно беседовала с Робертом, обслуга гасила красные фонарики, а бойцовые рыбки устало западали на бок, сетуя, наверное, на то, что очередной день проклятого года Господа нашего не принес им ни одного боя.

Не особенно таясь, Дауд вытер свой член салфеткой и наклонился, чтобы поцеловать меня.

— Sweety, — сказал он мне на ухо, — поедем к Гасану?

Я утвердительно кивнула и, постучав по столу вилкой, обратилась к моей сестре:

— Мы собираемся покататься на яхте, ты поедешь с нами?

Она мгновенно вскочила и сказала, что ей надо в туалет. Роберт показал ей, как пройти туда, а когда она ушла, сказал:

— Зачем она вам? Оставьте ее мне. Мы оба хотим еще посидеть и выпить.

— Нет, — ответила я. — Раз она пришла с нами, значит, должна с нами уйти. Если она тебе так понравилась, позвони нам с утра, и я позову ее к телефону.

— Какая тебе разница? — спросил Роберт.

— Просто не хочу этого видеть, — сказала я.

В джипе моя сестра спросила, куда мы едем, и я ответила, что мы едем к набережной.

— Ты собираешься говорить со мной односложно? — насмешливо поинтересовалась она.

— Если хочешь, я дам тебе денег на такси, и ты можешь вернуться к Роберту, — ответила я. — Он тебя трахнет.

Моя сестра находилась в заметно нервном состоянии. После моей реплики она молчала несколько секунд, а потом разрыдалась.

— Почему ты не можешь успокоиться? — всхлипывала она, в то время как Дауд протягивал ей с переднего сиденья салфетки. — Сколько можно? Да, — она заплакала с новой силой, — я была не права, в который раз должна признать это, но сколько еще лет ты будешь это помнить?

— Всю жизнь, — сказала я.

Мы остановились. Влажное фиолетовое марево застилало причал, и можно было различить только голубые вспышки маяков, предостерегавшие железные туши кораблей от смерти. Я подняла свои глаза к небу и, не увидев там ничего, кроме воплощенного апофеоза вселенского равнодушия — того абсолютного бесчувствия, паноптикума пустоты, который всегда заставлял меня усомниться в существовании Бога, — подумала о том, каким, наверное, бессмысленным и комичным кажется с этой высоты наше порочное муравьиное ползание к ничтожным целям. Там, где пересекались невидимые маршруты птичьих полетов, где носились ангелы с детскими душами на руках и фениксы врезались в русские самолеты, возможно, там обитала надежда на то, что за этой ебаной жизнью поджидает жизнь вечная, в которой даже самая негодная гадина сподобится незаслуженной Христовой любви. И если это было правдой, если действительно небеса таили в своих голубых трещинах око Бога, то, подумала я, как велико должно быть отчаяние тех, кто не сможет приникнуть к струям чистейшего блаженства и навеки обречен, как насекомое, ползать, в содроганиях теллурического похабства.

На пристани стоял Гасан. Хотя он ждал нас, наверное, больше часа, он радостно улыбался — арабы никогда не указывают вам на то, что вы опоздали или пришли не вовремя, их гостеприимство поистине маниакально. Узбечка, к счастью, работала в ночную смену, и, судя по тому, как Гасан начал что-то очень возбужденно нести по-арабски, он собирался снять проституток и появление моей сестры расстроило его планы. В принципе Гасан был не против моей сестры — ему было только жаль, что она не говорит по-английски, но и это он был готов пережить в предвкушении секса (ситуации, при которой только что познакомившиеся люди не будут тут же трахаться, мы все себе уже не представляли). У меня зазвонил телефон, и я отошла на два шага, в цикадно пиликающую темноту.

— Ну где вы? — спросила Люба.

— Мы собираемся отплыть на яхте Гасана, — ответила я. — Не знаю, получится ли сегодня, но если нет, тогда я приеду к тебе завтра, о’кей?

— Приезжай, когда хочешь, я не буду спать двое суток, — сказала Люба.

Мы поднялись на яхту, и Гасан спросил меня, кто звонил.

— It was Luba.

— Oh, Luba. — Он заметно оживился. — She is very joyful!

Сколько мы ни встречались с Гасаном — на яхте или в его доме, — он везде устраивал непревзойденное похабство, но в тот вечер, очевидно, собирался делать что-то совсем невероятное, и я бы не удивилась, если бы наутро Господь, не выдержав и отчаявшись, просто испепелил бы его молнией. На палубе был заботливо накрыт столик на четыре персоны, а к нему придвинут тревожащий воображение бар и, разумеется, шиша. Гасан носился вокруг нас, как жирный непристойный пингвин, пододвигал стулья, раскладывал салфетки, и, когда все, с его точки зрения, пришло в норму, достал фотокамеру. Это было нашей давней традицией — с Гасаном мы всегда фотографировались в начале очередного безумного вечера, когда все еще выглядели относительно прилично, были одеты и не слишком пьяны. В ходе последующих мерзостей в алкогольном угаре Гасан умудрялся как-то подлавливать своих «гостей» в самых неожиданных местах и фиксировал на пленку то, чем они в этих местах занимались. Заключительный кадр мы делали наутро, когда, трясясь, сидели над бутылками пива (мы с Любой научили арабов пить по утрам пиво, и они были в восторге от этого простого решения мучительной проблемы похмелья).

— It’s okay, — сказал Гасан, сделав снимок.

После этого он ушел, чтобы снять яхту с якоря и направить в открытое море. Дауд начал заваривать кальян с водкой, намереваясь, вероятно, сразу убиться. Я взяла из бара Johnnie Walker и налила нам всем по стаканчику.

— Как тебе Гасан? — спросил Дауд мою сестру.

— Маленький, — ответила она.

— Зато у него не маленький. — Дауд сделал пробную затяжку и, видимо оставшись довольным температурой кальяна, передал мундштук моей сестре.

Я тоже пару раз затянулась, после чего начала методично напиваться, чем, впрочем, занимались и все остальные.

Вернулся Гасан и, подсев к моей сестре, начал нести какую-то парашу.

— Это жизнь, — сказала она.

Я встала и подошла к борту, за которым безмолвствовала вечная вода. Краем уха я услышала, как Дауд предлагает моей сестре устроить ее на работу в бар, где она должна будет сидеть голая и играть на гитаре. Она ответила, что умеет играть только на пианино. Я вдруг подумала о том, что несущаяся в черноту яхта с грузом похабствующих сволочей предельно отождествима с бытием, которое и есть, в сущности, слепое движение сквозь дни и ночи, и единственный его интерес — это фатальное незнание того, что произойдет с тобой в следующую минуту. Мы все бездумно летели в темную, как душа, неизвестность, мы все были рыбаками, гадающими, какую рыбку подарит нам мутная вода, и ни одна сука на всем этом свете не могла и не сможет сказать, как в действительности нужно жить.

Сзади подошел Дауд и обнял меня за плечи.

— You can fuck here, — сказал Гасан, — it’s okay.

Моя сестра поняла, что он сказал, и засмеялась.

— Only after you, — пообещала я.

— Oh, it’s no problem, — ответил Гасан.

Я вернулась за стол, и началось что-то совсем неудобоваримое. Гасан включил испанскую музыку — у него был своего рода бзик с испанской музыкой, и когда он нажирался, то всегда говорил, что имеет spanish roots — моя сестра танцевала и одновременно раздевалась (чем напомнила мне Любу), Дауд методично задирал мне юбку и в конце концов, конечно, порвал ее, и я поняла, что нужно расходиться, когда Гасан зачем-то вытащил из штанов свой член. Потом он тоже разделся, и они с моей сестрой принялись отплясывать вокруг кальяна, хлопая себя по задницам шлангами с мундштуками. Это зрелище ввело нас с Даудом в смеховую истерику, и я, неудачно повернувшись на стуле, упала на палубу. Лежа на палубе и хохоча, я почувствовала, как Дауд снял с меня трусы и начал лизать мне между ног. Где-то рядом щелкнул фотоаппарат.

— Я не собираюсь здесь трахаться, — сказала я.

— Да ладно тебе! — Моя сестра, видимо, уже окончательно охренела от приема, оказанного ей в Дейре.

Дауд помог мне подняться, и пока мы пробирались во тьме к какой-нибудь каюте, Гасан еще раз нас сфотографировал.

Чулан, в который мы ввалились, оказался складом машинных деталей, но идти куда-то еще казалось нам просто невозможным, хотя я была убеждена, что Гасан наверняка позаботился о столь важной фазе вечера и разложил отличные койки.

— Ты мне юбку порвал, — сказала я.

— Я тебе новую куплю, — ответил Дауд, расстегивая на мне лифчик.

— Когда? — Я отодвинулась от него и не торопилась раздеваться (это был проверенный ход — видя меня без одежды, Дауд переставал себя контролировать и обещал все что угодно, только бы я дала ему).

— Когда хочешь, — он сделал новую попытку снять с меня лифчик, — я дам денег, — в отчаянии прошептал он, — и ты купишь все, что ты хочешь.

Этот ответ удовлетворил меня. Я встала на колени и взяла его член в рот.

Сколько раз мы делали это, и дело это совсем нам не надоедало. В заваленной ржавыми отвертками темной каюте мы провели три часа и переживали только, что забыли захватить с собой сигареты. В конечном счете именно желание курить заставило нас с Даудом отлепиться друг от друга и начать впотьмах искать свою одежду. Разумеется, мы ориентировались только на крупные предметы, сознавая абсолютную обреченность попытки найти нижнее белье. Оказалось, что мы трахались на рубашке Дауда, и она была вся мокрая от спермы. Я отыскала свой свитер, но он был прозрачным, и в том, чтобы не надевать под него лифчик, мне виделся уже некий окончательный разрыв с нормами общепринятой нравственности. Однако деваться было некуда, и Дауд был вынужден выйти на палубу без рубашки, а я последовала за ним, прикрывая рукой вздрагивающие при каждом шаге сиськи, в разорванной юбке, под которой не было трусов.

Моя сестра со стонами блевала, перегнувшись через борт, а Гасан, почему-то все еще голый, пил виски и рассматривал порнографический журнал.

— Your sister is fantastic woman, — сказал Гасан. — I think I’m in love.

— Congratulations, — ответила я, — but now she cannot keep her fit.

Гасан удивленно обернулся на мою сестру и, пожав плечами, сказал:

— Oh, it’s okay.

Мы сели за стол в том мрачном состоянии духа, которое неизбежно следует за восторженным похабством, щедро дарящим человеку иллюзию освобождения.

— What did you do with her clothes? — спросил Гасан у Дауда.

Дауд тупо посмотрел на него и ничего не ответил.

— It’s only five a. m. and it looks like we feel little bit boring, — обратился Гасан ко мне. — Let’s sing something.

— О нет, — сказала я, — я не могу слышать ваш вой.

— Пой сама, — предложил Дауд.

— I want «Ochi chernue», — оживился Гасан. — I’m crazy about this melody.

— Если я буду петь «Очи черные», я разрыдаюсь, — сказала я.

Моя сестра отцепилась от борта и осторожно села на палубу. Я подошла к ней и села рядом. Вокруг нас были только вода и небо, затянутое серой ватой облаков. Вдалеке протяжно кричал баклан, и хотелось плакать от собственного бессилия, от странного чувства, что ты одна в черном плену детских воспоминаний, в непреходящей скорби, в муках и тоске, и нет уже души, к которой бы тянулось сердце, потому что все лица слились в одну тупую и ненавистную рожу, которая будет хохотать над твоим гробом.

Моя сестра легла на спину и медленно запела «Очи черные». Я прислушивалась к ее голосу и вдруг ощутила в себе странную, немотивированную радость оттого, что я живу, что я снова проснулась этим утром с непобедимой верой в то, что пришла в этот мир для блаженства. В тот момент я вдруг поняла, что закон, по которому неумолимо движется колесница мироздания, чужд или вне добра и зла, лжи и истины и подчинится лишь суровой логике одинокого появления человека в мир расцвета, заката, болезни и смерти. Я почувствовала, как мой дух наполняется радостью, — мне хотелось смеяться, и эта веселость, обретенная даже на пути страдания, казалась мне величайшим достижением человеческого сердца, тайной всех искусств и их единственной целью. Я поняла, что мир начинался блаженно, блестяще, по-весеннему прекрасно в сновидении улыбающегося Бога, который, играя, бесконечно творил жизнь, ее свет и ее радость. С ужасом и стыдом задумавшись над жестокой игрой человеческого существования, глядя на вечно вертящееся колесо алчности и страданий, увидев и поняв бренность сущего, глупость и жестокость человека и в то же время его глубокую тоску по чистоте и гармонии, я осознала, что мир будет вечно очищаться в золотых снах Бога, возвращаться к собственной имманентной наивности и восторгу.

Море молчало. Но даже в неколебимом его молчании мне виделось в то утро нечто обнадеживающее — ведь в конечном счете даже соленая, слепая вода, напитавшая свои недра чудовищами, принимала солнечные лучи и улыбалась в их свете.

Я закурила сигарету и, подняв глаза к сияющему, в белых зигзагах птичьих крыльев, небу, молча сказала: «Господи, я знаю, что нет прощения моей мерзости и уже невозможно сосчитать пороки, в которые я впадала. Я знаю, что Ты отвернулся от моей слабеющей души, посчитав, что даже любовь Твоя, бесконечная, как печаль, не сможет очистить ее, но Ты знаешь, Отец мой, что я помнила о Тебе и благодати Твоей даже в самых бездонных впадинах отчаяния, и если я не звала Тебя, то потому лишь, что стыдилась произносить Твое имя. Господи, прости меня — и, хотя это невозможно, дай мне надежду на то, что жизнь может быть другой, что есть в созданном Тобой мире юдоль, где не встречается на каждом шагу порочная сволочь, где можно страдать, но жить по скрижалям Твоим и предвкушать блаженную вечность. Неужели, Господи, Ты явил мне этот свет для того, чтобы я ублажала Дауда, неужели никто никогда не полюбит меня, неужели я не вернусь домой и не возьму на руки своего ребенка, не увижу, как он делает свой первый шаг, как впервые улыбается мне, как произносит свое первое слово? Неужели я сдохну в бесцельном похабстве, не имея даже призрачного шанса изменить свою ебаную жизнь, и в свежем дыхании смерти почувствую только глухую боль оттого, что ни хера не сделано, что истина прошла мимо каменной плиты, под которой я лежу в червивой пустоте, и буду лежать вечно. Господи, — сказала я в последний раз, — дай мне хоть на миг узреть лик Твой, дай мне волю и силы, чтобы следовать за Тобой, чтобы предчувствовать Тебя на краю той пучины вселенского отчаяния, которая окружила меня и живет в моем исхудавшем сердце».

— Darling, — позвал меня Гасан, — translate that now I want her to sing «Veselja chas».

— Спой ему «Веселья час и боль разлуки», — сказала я своей сестре, — он во всей своей долбаной жизни не слышал ничего лучше романсов.

— Что значит «романс»? — поинтересовался Дауд.

Тот день был пятницей, и, поскольку в пятницу арабы не работают, мы были свободны до следующего утра.

Скорее всего мы бы остались на яхте и плавали на ней до того момента, пока нами бы не заинтересовалась морская полиция, но Азиза (так звали любовницу Гасана) вернулась со своей ночной смены и, не застав Гасана дома, начала скандально названивать ему на мобильный.

— Baby, — оправдывался он, бегая по палубе и хлопая крыльями, как старая моль, — it’s okay, nothing happened. We are in the yacht, with Lisa and Daoud.

Азиза была не так глупа, чтобы тут же не перезвонить мне.

— Скажи честно, — попросила она, — там были бляди или нет?

— Нет, — сказала я.

— Зачем тебе врать? — Азиза была в бешенстве. — Если что-то в таком роде случится, когда тебя не будет, я тебе тоже все честно расскажу.

— Ко мне приехала сестра, — сказала я, — Гасан пригласил нас на яхту, мы выпили, посидели, а потом пошли спать.

— Ты думаешь, я — дура? — спросила она.

— Знаешь, твой Гасан мне абсолютно по хуй, — я начинала немножко злиться, — а у моей сестры двое детей, и она замужем. Если ты полагаешь, что я вру, можешь проверить по компьютеру, в каком отеле она остановилась, и уяснить своей тупой башкой, что ей сорок лет, она приехала в эти гребаные эмираты на отдых и расплачивается кредитной карточкой. — Конечно, я отдавала себе отчет в том, что Азиза никогда не будет выяснять истинное положение дел в жизни моей сестры — этой идиотке нужно было только твердое, в какой-то мере агрессивное подтверждение того, что Гасан ни с кем не спал, пока она торчала на своем ресепшен.

Несколько секунд она молчала, а потом сказала:

— Прости, я на нервах.

— Азиза, — сказала я, — по-моему, женщине, которая спит с Гасаном, можно не беспокоиться о конкурентках.

Дауд засмеялся, а Гасан принялся теребить его за голое плечо с вопросом: «What did she say? I cannot understand this fucking language».

— Скажи этой суке, чтобы ехал домой, — попросила меня Азиза. — И, Лиза, — сказала она, помолчав, — ты единственный человек, которому я верю, — я надеюсь, ты меня не наебываешь?

— Нет, дорогая, — ответила я. — Он скоро будет с тобой.

Гасан, разумеется, помчался домой, а мы тупо стояли у джипа, не зная, что нам делать и куда направиться. Дауд успел основательно выжрать, и я знала, что машину предстоит вести мне (моя сестра не умела водить).

— Ты хочешь есть? — спросил Дауд.

Боже правый, вся наша гребаная жизнь распадалась на пьянку, секс и жратву.

— Да, — сказала я. — И Маргарита, я думаю, тоже.

Моя сестра улыбнулась и утвердительно кивнула.

Я села за руль. Дауд сел рядом, а Маргарита, как всегда, обосновалась на заднем сиденье.

— Я предлагаю пойти в какой-нибудь долбаный ресторан, позавтракать там, а потом отправиться к Любе, — сказала я.

— Кто такая Люба? — спросила моя сестра.

— Одна русская блядь, — ответил ей Дауд.

— Ты делаешь акцент именно на том, что она — русская? — осведомилась я. Его тон начал меня раздражать.

— Что такое «акцент»? — спросил Дауд.

— Имеется в виду, — я со злостью вдавила в пол педаль газа, — что ты объясняешь Любино блядство тем, что она из России.

— Зачем ты скандалишь? — робко спросила моя сестра.

— Нет, — Дауд расслабленно откинулся на спинку сиденья, — я ничего не объясняю. Я хочу тебе сказать одну вещь, и я хочу, чтобы ты поняла, что я ничего не говорю о тебе. Ты — хорошая женщина, я давно с тобой живу, но хочу тебе сказать: все проститутки, которые здесь есть, — русские, а Любе просто не надо этим заниматься, потому что у нее есть деньги. Но все же, — он жестом остановил меня, когда я открыла рот, чтобы возразить, — у меня нет сомнений, что Люба была проституткой, и у меня нет сомнений, что не все, но бо́льшая часть русских женщин — проститутки, так же как бо́льшая часть русских мужчин — алкоголики.

— Ты сам алкоголик, — ответила я. — Твое счастье в том, что ты живешь здесь и тебе не надо выпрашивать на бухло у прохожих.

— Хватит, — сказала моя сестра.

— В России так делают? — спросил Дауд.

— Да. — Я припарковала джип у открытого кафе. — И это еще самое невинное из того, что делают в России.