Редакция «Голоса общественности» состояла из четырех человек, включая эротоманствующего главного редактора, с которым я практически не общалась и только раз в две недели выслушивала с умным видом какие-то его фантасмагорические пожелания по поводу моей дальнейшей деятельности. Мне было немножко неудобно, когда он подлавливал меня в коридоре или в буфете и, стоя передо мной — его голова располагалась на уровне моего силиконового лифчика, — говорил, что в следующем месяце необходимо наладить отношения с губернаторами и внедриться в мэрию, чтобы заставить там всех подписаться на нашу газету «на финансовой основе». Я только кивала и надеялась, что этот разговор скоро закончится, потому что в противном случае я просто рухну на пол в истерике, и меня уволят. В принципе я бы не удивилась, если бы он дал мне задание распространять «Голос общественности» на сходках криминальных авторитетов или разыскать главного егеря Брежнева и убедить его раздеться, а потом побегать по правительственным угодьям от стаи разъяренных волков.

Основную часть дня я проводила в обществе заместителя главного редактора и моего непосредственного начальника, у которого над рабочим столом висел плакат: «Лесбиянки! Вон! Вон! Вон!», и своей напарницы по редакционному циклу Валерии — это была прыщавая тридцатилетка, черпавшая мудрость жизни из глянцевых женских журналов.

Все трое мы были приблизительно одного возраста, и Валерия, как-то листая Gala, сказала, что лучший способ продвинуться по карьерной лестнице — это скоординировать профессиональные усилия с людьми своего поколения. Заместитель главного редактора — его звали Юра — серьезно задумался над ее словами и, казалось, даже вышел из своего обычного расслабленного состояния.

— Но как тогда быть с разницей жизненных позиций и социальной адаптацией, ведь невозможно представить себе ситуацию, при которой геи успешно сотрудничают с убежденными натуралами и избегают всех сопутствующих проблем?

Он был помешан на гомосексуализме и мастерски сводил все разговоры к обсуждению этой животрепещущей проблемы. Наверное, Юра был из тех мужчин, которые поддались в юности противоестественным порывам, а всю оставшуюся жизнь бегали с жопой в мыле и кричали: «О боже, я — гомик!» При этом он одевался и выглядел подчеркнуто двусмысленно, очевидно надеясь доказать всем и вся, что его натурализм настолько непреодолим, что даже не требует явной гетеросексуальной окраски. Юра носил волосы до плеч, разговаривал тягучим, женственным голосом, а один раз я даже заметила у него на мизинце золотое кольцо в виде крокодильчика.

Это было похоже на какое-то помешательство, но все время, не занятое версткой, читкой полос или вязким придумыванием оригинальных заголовков (когда все впадали в неимоверную тупость), мы говорили о сексе. Возможно, это объяснялось тем, что ни у меня, ни у Валерии — в отношении Юры это было сказать трудно, так как он все тщательно скрывал, — не было постоянных партнеров, и свою долю наслаждений мы вырывали у этой долбаной жизни преимущественно в пьяном бреду, после каких-то вечеринок в общественных местах, а потом месяцами колотились из-за того, что делали это без презервативов.

— У тебя было много мужчин? — спросила меня Валерия, отложив Marie Claire и закуривая длинную сигарету с ментолом.

— Ну, мне хватало, — ответила я, раздумывая над тем, как сократить текст из двадцати страниц до одной.

Юра взволнованно засопел в углу, где безуспешно пытался понять, внес ли верстальщик его правку.

— Я читала, — продолжала Валерия, и я могла поклясться, что она вычитала это только что, — что женщина, у которой было более двадцати продолжительных отношений с различными партнерами, начинает воспринимать разнообразие как образ жизни и уже не способна к браку.

— Почему? — осведомилась я.

— Она уже не считает брак естественным финалом отношений, — с готовностью ответила Валерия. — В ее сознании ценность постоянства нивелируется, и часто она бессознательно стремится прервать очередную связь, чтобы завести новую.

— И что же с этим делать? — Я по очереди перечеркнула страницы со второй по двадцатую и уставилась на Валерию.

— Нужно менять свой эмоциональный настрой, — сказала она. — И учиться видеть ценность в конкретном мужчине, а не в сексе.

— Мне кажется, дело в другом, — вмешался Юра, доставая сигарету из мятой пачки, — просто такая женщина ориентируется на мужчин одного типа, тех, кто не склонен к серьезным отношениям, в толпе она видит только их, а все прочие, за кого она, может быть, и могла бы выйти замуж, кажутся ей совершенно недостойными внимания.

— Интересно, — я тоже закурила, — а все эти мужчины, они тоже видят в толпе только эту женщину и не уделяют внимания тем, на ком могли бы жениться?

— Наверное, да, — сказала Валерия, подумав. — Какой-то замкнутый круг.

Некоторое время все молча дымили и размышляли над этой безвыходной ситуацией.

— Но вот кого я вообще не понимаю, — вдруг резко переключился Юра, — так это тех женщин, которые занимаются проституцией. Как можно делать это с кем попало? По-моему, они просто ищут легкий путь, потому что я просто не представляю себе ситуацию, при которой нельзя заработать другим способом.

— Да! — воскликнула Валерия.

— А ты-то сам ходил к проституткам? — спросила я.

Юра почему-то не ответил, и все посмотрели на меня, ожидая взвешенного суждения на эту донельзя актуальную во время рабочего дня тему.

— Все женщины до единой занимаются проституцией, — заявила я. — Все мыслят свое тело исключительно в денежном эквиваленте, и мне кажется, сам брак между мужчиной и женщиной, когда недвусмысленно указывается на то, что один должен содержать другого, является апофеозом проституции. Ведь, — я решительно замахала руками, видя, что они оба готовы мне возражать, — так называемая патриархальная семья, о разрушении которой теперь так горюют, ничем, в сущности, не отличается от борделя, где за еду, кров и побрякушки женщина расплачивается в постели, но при этом искренне полагает, что так ей повелел Господь. Что же касается внебрачного секса, то покажите мне женщину (не нимфоманку), которая будет спать с мужчиной, если предварительно он не отвел ее в ресторан, в кино и не подарил ей хотя бы брелок для ключей. Разве многие женщины не идут в рестораны с теми, кто им совершенно не нравится, но у кого есть деньги? Так не мудрее ли и, главное, не честнее ли просто взять эти деньги и дать мужчине то, во имя чего он их готов тратить, а не спать за ресторанную жратву, сжав зубы и делая вид, что ты влюблена до беспамятства?

— Но ведь этим ты приравниваешь чувства людей к товарно-денежным отношениям капитализма, — взволнованно сказал Юра и закурил новую сигарету. — Ведь тело — вместилище души, и что же должно происходить с душой, когда оно становится товаром?

— А что происходит с душами тех, кого, как товар, выдают замуж родители и у кого уже нет шанса просто встать, одеться и уйти, кто до старости обречен видеть перед собой ненавистную рожу?

— Или тех, — поддержала меня Валерия, решительно захлопнув Marie Claire, — кого брак лишил возможности самореализации и кто вынужден терпеть скотское отношение к себе из-за детей? Вспомни леди Ди! Если даже с такой женщиной тупой и бездуховный мужчина обращался как с половой тряпкой, то о чем мы можем говорить применительно к среднестатистическому российскому браку?

Юра что-то промямлил, но было видно, что возразить ему нечего — пример леди Ди слишком подавлял. Несколько минут все молчали, сделав вид, что невероятно загружены срочной работой.

— Но тогда, — Юра решительно отбросил сверстанную полосу, и она, как чибис, спикировала на пол, — зачем вам сидеть здесь и сушить мозги? Идите на панель и будьте до конца честными!

Мы с Валерией изумленно переглянулись, и Валерия, припомнив очередную статью из журнала She, затараторила, что в современном мире, где мужчины стремительно сдают свои собственнические позиции, многие (но, к сожалению, не все) женщины уже давно восстали против патриархальных принципов жизненного устройства и вполне в силах обеспечить свою жизнь, не рассматривая как товар собственное тело.

— Так в этом и проблема! — рявкнул Юра. — Вы работаете, все делаете сами и не выходите замуж, потому что думаете, что кто-то посягнет на вашу свободу. А потом в тридцать пять лет вы рожаете ребенка «для себя» и растите травмированного психопата, у которого с детства складывается заведомо порочное восприятие семьи как структуры, состоящей из одной доминирующей личности!

— Доказано, — злобно возразила Валерия, — что процент преступников и убийц среди тех, кто воспитывался в неблагополучных полных семьях, выше, чем среди выросших в семьях, состоящих из одного человека — то есть женщины, потому что я до сих пор не встречала мужчину, который в одиночестве растит ребенка.

— Я абсолютно согласна с Лерой, — сказала я. — Ребенку нужна любовь, а не номинальное присутствие чужого, в сущности, мужика, который не помнит, когда у ребенка день рождения, и, пьяный, кричит на его мать, что она — проститутка.

— Бред! — крикнул Юра. — Это меркантильные феминистские происки, основанные на односторонней аргументации! Мой отец любил меня с детства и любит до сих пор, — «Ах, как тебе повезло!» — пропела Валерия, — и даже сейчас, когда я стал взрослым, самостоятельным человеком, я одинаково нуждаюсь и в матери, и в отце.

— А мой отец вообще не замечал моего существования, — равнодушно сказала Валерия, — и ему все равно, кто я, чем занимаюсь и с кем живу. И даже сейчас, когда я звоню домой, он говорит мне: «Привет, даю маму», и я разговариваю с мамой…

— Лиза, а что скажешь ты? — не унимался Юра, выкуривший за время нашего разговора полпачки сигарет. — Насколько я знаю, у тебя прекрасные отношения с отцом, что ты думаешь по этому поводу?

— Да, — ответила я. — У нас неплохие отношения, но, сказать по правде, мой эмоциональный контакт с ним установился, когда мне было двенадцать лет…

— В двенадцать лет ребенок является окончательно социально адаптированной личностью! — коротко взвизгнула Валерия.

— А когда мы с сестрой были детьми, — продолжала я, — он просто говорил нам: «Мне нужно поболтать с мамой, выйдите из комнаты». Представь себе, — я в упор посмотрела на Юру, — человека, на которого обращают внимание, только когда ему исполняется двенадцать лет, абсолютно не интересуясь тем, что он чувствовал все эти годы.

— И что ты чувствовала? — с придыханием спросил Юра.

— Я ненавидела его, — ответила я, — потому что считала, что он отнимает у меня маму.

— Аналогично! — Валерия была вне себя от счастья.

— Да пошли вы к такой-то матери! — Юра встал из-за стола и, разбрасывая на ходу бумажки, бросился к двери.

— Вы подыхаете! — крикнула я ему вслед. — Скоро вы будете не нужны даже для секса!

— Будущее за женщинами! — подхватила Валерия. — Мы можем родить от пробирки, а вам останется только молча дорожить своим генофондом!

После стремительного Юриного бегства мы захохотали и несколько минут, обнявшись, кружили по комнате.

Приблизительно так проходили все рабочие дни, и я до сих пор удивляюсь, как мы умудрялись выпускать газету каждую пятницу?

В Москве стояла невыносимая жара — казалось, еще один день, и памятники накалятся до такой степени, что голубиное говно потечет по прославленным лицам. Я бездеятельно торчала в редакции, обдумывая очередное журналистское задание, заключавшееся, если не ошибаюсь, в том, чтобы написать полемичную, задорную статью на тему коррупции в министерстве труда. Юра окончательно отупел от духоты и целыми днями сидел, уставившись на экран компьютера и посылая сообщения на сайт сексуальной лиги питекантропов, а Валерия килограммами поглощала мороженое.

Как на беду, мне позвонила Таисия и спросила про последние новости. Она вообще считала себя вправе регулярно справляться о моих успехах и некоторым образом меня патронировать, как если бы я была не тридцатилетней бабой, которую трахнуло полмира, а телочкой, с косой до жопы, недавно окончившей школу с золотой медалью.

— О, все прекрасно! — ответила я с фальшивой радостью.

— Я читаю твои материалы, — нахваливала меня Таисия, — и просто поражена твоим безупречным, отточенным стилем, — судя по всему, она имела в виду мою получившую общественную огласку статью под названием «Если рядом нет русских — вы в раю», — и точным, ироничным словом. Мне кажется, тебе нужно посвящать больше времени рецензированию прозы — возможно, литературная критика — это твоя стезя…

В таком духе она болтала еще минут десять, а потом спросила, не знакома ли я со Львом («Сын Бамбаева!» — благоговейно сказала Таисия) из «Дня грядущего» («Он еще вел эту восхитительную передачу на радио „Великая Россия“, но недавно эти сволочи его выгнали за то, что он ругался матом в эфире, а как еще, скажи мне, можно достучаться до нашего народа?»).

— Нет-нет, — поспешила сказать я, в какой-то мере даже обрадованная тем, что не знакома с этим замечательным парнем, матерящимся на всю страну из гребаной радиорубки.

— О! — воскликнула Таисия. — Я познакомлю вас, думаю, из этого может что-то получиться. Он недавно звонил мне и спрашивал, нет ли среди моих авторов кого-нибудь, кто бы мог написать достойную, искрометную рецензию на новый роман Зыкова — кстати, я поражена, я давно не читала такой прозы…

Я слушала ее в какой-то тупой прострации и думала, что с таким же успехом могла бы слушать лекцию о Шекспире на хинди: я не знала никакого долбаного Льва, я понятия не имела, что такое «День грядущий», кто такой Бамбаев, какой роман написал неведомый мне Зыков, и, главное, я никак не могла уяснить, что требуется лично от меня.

— Ну? — Таисия явно ждала моего комментария по поводу всего сказанного. — Ты бы не хотела написать рецензию? Все же это «День грядущий», это не «Голос общественности».

Надо сказать, что время от времени я пописывала рецензии на различные литературные отходы, правда, лишь на те из них, которые были способны вызвать в моей душе эстетическое негодование. Как правило, эти опусы публиковались в малотиражной газете «Литературный вестник», впоследствии переименованной в «Вестник русской литературы». Нет нужды говорить, что номера этой полуграмотной газеты с тюремной версткой, как застигнутые врасплох вампиры, уносились в черные дыры небытия сразу после выхода из типографии, и уделом всех моих статей становилось безгонорарное забвение. «Вестником русской литературы» руководил стремительно спивающийся карлик с внешностью Эйба Кьюсека и тяжелым взглядом сексуального маньяка. На протяжении всей своей редакторской деятельности он жадно вожделел литературного скандала, эпицентром которого, по его замыслу, должен был стать «Вестник русской литературы». Многие годы он жил этой барочной мечтой нового Икара, и очевидно, что лишь фатальное отсутствие литературных скандалистов в его окружении все чаще вынуждало Эйба закладывать за воротник. Собственно, я бы никогда не стала инициатором плодотворного сотрудничества с этим изданием, но мой папа водил дружбу с Эйбом и время от времени относил ему мои кошмарные статьи.

Чтобы отвязаться от Таисии, я сказала, что почту за великую честь написать хвалебную рецензию на роман Зыкова, а она, вне себя от счастья, пообещала дать Льву мой телефон — в ее тоне присутствовало какое-то нездоровое восхищение этим человеком, и меня подмывало спросить, стоит ли мне сразу при встрече делать ему минет.

— Твоя Таисия? — спросила Валерия, когда я положила трубку.

Я кивнула и двинулась в сторону Юры (он все еще был обижен и разговаривал со мной односложно). Юра делал вид, что не видит меня, но оттаял, когда я положила на его стол шоколадную конфетку (она две недели валялась у меня в сумке).

— Юрочка, — сказала я, присаживаясь напротив него, — расскажи мне про газету «День грядущий», я должна написать для них рецензию и не имею ни малейшего понятия об их стиле.

— «День грядущий»?! — патетически воскликнул Юра. — Это не газета, а шайка полоумных ретроградов, которые призывают восстановить Советский Союз, бесцельно ругают евреев и публикуют какую-то серую, косноязычную, тупую чушь, если в ней есть хоть два слова о том, что Россия — великая страна, а русские — потомки богов.

— О нет… — в отчаянии прошептала я.

Писатель Зыков относил свое безъязыкое, пустословное творчество к патриотическому литературному процессу — умами там владела корыстная кучка стариков, раз и навсегда пригвожденных к ничтожеству титаническим авторитетом Распутина, уже двадцать лет ничего не писавшего. По-хорошему, творчество этих писателей никогда бы не вызвало никакого общественного резонанса, если бы СССР не удружил им, распавшись, а дальнейшее политическое размежевание народа не привело бы к объективной потребности одной его части злобно обсирать другую. Эти — если говорить в самых общих чертах — обстоятельства подняли с донного ила забвения литераторов зыковского пошиба и бросили в водоворот творческих вечеров оппозиции, на которых они сидели в президиуме с выражением скорбной насмешки на лице и аплодировали политической мелочи, театрально гремевшей о том, что Россия унижена, поставлена на колени, а народ кое-кто превратил в раба. Такой же излишней идеологизированностью было отмечено творчество патриотически настроенной части литераторов, и Зыкова в частности, так как речь идет именно о нем.

Журнал Куропатова (Таисия собралась расстреливать двух зайцев) Зыков осчастливил романом-тысячелистником, в котором косноязычно и несколько бессвязно излагал суть несуществующего наследия Достоевского, чей дух был вызван евреями на спиритическом сеансе, и без устали клеймил этих неосторожных евреев на протяжении семисот страниц. Достоевский Зыкова причудливо опровергал все расхожие мнения о себе, агрессивно утверждал собственную причастность к русскому этносу, и, я полагаю, нет нужды говорить, что каркас романа был, как незаконнорожденный колосс, целиком возведен на глиняном фундаменте фразы «жиды погубят Россию».

Я уже указывала на тот факт, что Таисия была априори не способна вынести какое-либо самостоятельное суждение даже по самому мелкому бытовому поводу, не говоря уже о таких глобальных проблемах, как поруганное величие России и весь сопутствующий круг вопросов, обычно обсуждаемых на вечерах творческой оппозиции, которые она исправно посещала. Таисия была глубоко, так, как это свойственно только русской интеллигенции, порядочным человеком, и все то, что происходило с Россией в последние годы, не могло не сдавливать ее сердце в блевотных судорогах отторжения. Единственным, что скорее всего было усвоено ею однозначно, являлась смутная догадка о чудовищной ошибке, которую она и многие ей подобные допустили, борясь с советской властью и подспудно ее ненавидя. Таисия была глубоко убеждена, что во времена, когда СССР топтал диссидентствующих блох своими слоновьими ногами, ей жилось лучше хотя бы потому, что к руководству журналом никогда бы не был допущен Куропатов, а духовный прозелитизм самого журнала не зависел от помещений, сданных в аренду секс-шопу. Однако что-то мешало ей (равно как и многим другим) удовлетвориться скорбной констатацией этого факта, и не принадлежащее себе сознание Таисии углублялось в поэтизацию советского голодраного быта, личности Сталина, а в финале рисовало некую неуместную буколику тотального благополучия.

Разумеется, она — в силу крайней скудости своего воображения и неспособности к первичному анализу происходящего — не могла быть автором всего этого маразма, а лишь внимала его щедрому потоку, изливавшемуся со страниц газет и из транзистора, настроенного на «нужную волну».

Бастионом и своего рода генератором озвучиваемых Таисией идей была полулегальная, периодически закрываемая газета «День грядущий» — ее редакция располагалась в глинобитной халупе под снос в одном из мрачных двориков в центре Москвы, где соседствовала с книжной лавкой и московским отделением Союза донских казаков — они пьянствовали в подвале, сидя на бурках и скрипя смазными сапогами.

С самого дня своего сотворения эта газетка находилась под руководством некоего (опять-таки писателя) Александра Львовича Бамбаева, который внешне уже как бы не являлся человеком — его зооморфная фигура напоминала сильно разношенный лапсердак, а на помидорного цвета лице черты смешивались в алкоголическую кашу, и лишь выпуклые семитские глаза сохраняли признаки хитроватой жизнедеятельности. Разумеется, он был евреем, но на протяжении всей жизни безуспешно это скрывал, что не могло не выглядеть некой шаржевой реминисценцией судьбы именитого автора «Mein Kampf» — поскольку Бамбаев считал себя не только писателем, но и общественным деятелем, это сходство, наверное, льстило ему. Разница между Бамбаевым и Гитлером (разумеется, если сравнивать их просто как двух представителей семитской расы) заключалась, пожалуй, лишь в том, что первый был недостаточно могуществен и авторитарен, и его явное еврейство многие годы питало сплетни журналистской и писательской среды, где к нему относились с подобострастной ненавистью.

Бамбаев писал в каждый номер «Дня грядущего», и его статьи вызывали восхищение и абсолютное согласие в умах людей столь же политически наивных, какой была Таисия. У критически мыслящего человека публицистика Бамбаева не могла оставить иного чувства, кроме брезгливого недоумения, так как он, возмещая фатальное отсутствие фактического материала, прибегал к натуралистической выразительности и не всегда мотивированному переходу на личности. Прием его был прост. Чтобы развенчать, а то и растоптать в глазах своей аудитории фигуру того или иного политика российского или мирового масштаба, Бамбаев в начале статьи витиевато перечислял его фантастические прегрешения перед народом, а затем пускался в описание его внешности — здесь в ход шли различные части тела (сознание Бамбаева порой рождало химерические образы в стиле Иеронима Босха — грудь одной политической дамы он назвал «выменем волчицы»), тембр голоса (он мог напоминать автору блеяние козла, или писк раздавленной сапогом крысы, или крик ведьмы в оргазме) и так далее.

У этого Бамбаева было трое поразительно бездарных и никчемных детей: толстожопая дочка, которая пила запоем и постоянно экспериментировала в семейной жизни, похожий на раввина сын Ваня и младший — Лев, которого выперли отовсюду и который коротал свой век под папиным крылом, в отделе информации «Дня грядущего». Он-то и позвонил Таисии и, очевидно будучи осведомленным о трагическом предвестии конца, которым стало воцарение в «Нашей молодости» толкиениста Куропатова, предложил, как он выразился, «поддержать журнал», опубликовав в «Дне грядущем» какой-либо похвальный о нем отклик. В действительности Лев звонил Таисии с тайным замыслом осуществить литературное квипрокво — он надеялся, что в обмен на похвальный отзыв о журнале Таисия напечатает подборку стихотворений его друга — сорокалетнего графомана, который прославился тем, что ни одно его произведение, включая лимерики, ни разу не было опубликовано. Таисия, конечно, давно забыла о макабрических стихах поэта, на старости лет безуспешно штурмовавшего Парнас, и была очень растрогана бескорыстностью Льва. Она сказала, что в журнале был напечатан гениальный роман Зыкова о Достоевском и что ее протеже (эта дура так и сказала: «моя протеже») будет счастлива написать на него панегирическую рецензию. После этого она дала Льву мой телефон, он, естественно, позвонил, и мы договорились встретиться через неделю — предполагалось, что к тому времени я детально изучу зыковскую галиматью и напишу рецензию в буренинском духе (конечно, о Буренине речь не шла по той причине, что Лев был фатально невежествен и скорее всего не знал, кто это такой).

Я действительно написала рецензию, смысл которой легко укладывался в простое соображение, что роман Зыкова — полная параша, и в назначенный день прибыла на нужную станцию метрополитена, где Лев уже поджидал меня, — я узнала его по газете «День грядущий», которую он держал под мышкой.

Теперь, делая попытку анализировать эйфорию, охватившую меня после первой нашей встречи, я думаю, что немалую роль здесь сыграл эффект приятной неожиданности от облика Льва. В какой-то степени он обманул мои подсознательные стереотипы, сложившиеся в отношении безвозрастного русского патриота — почти всегда алкоголика с прогнившими зубами, зимой и летом пошаривающего по земле в растоптанных китайских кедах.

Лев был одет в белые брюки, которые хоть и были слегка ему малы (потом я узнала, что это брюки его брата-раввина), но все же не слишком обтягивали зад, толстовку с покушением на артистизм, и, пожалуй, только жутковатые капши из свиной задницы портили его костюм, но я почему-то не обратила на это должного внимания. Конечно, его зубы слегка подгнили, и безудержное курение окрасило их в мышиный цвет, но, если попытаться проследить саму динамику человеческой чувственности в ее движении от влюбленности к ненависти, придется смириться с тем, что физическое несовершенство вначале, как правило, не имеет для нас значения.

(Ведь, в конечном счете, встречаясь с кем-то и влюбляясь в него, мы снова и снова влюбляемся в некую лучшую часть себя, в тот парадический образ, который душа хранит в себе со времен синкретизма. Если принять к сведению слова Платона о временах, когда люди были четырехруки и четырехноги, когда единая душа пребывала в неистощимой любви, то наши мечты об идеале, эту вечную наивность сердца, оплаканную романтиками, можно назвать забытым языком рая, которым в одиночестве мы порой овладеваем в совершенстве.)

Разумеется, я не могла думать всего этого, когда встретила Льва. Я внимала его щедро льющемуся обаянию с первой же минуты нашего сидения в каком-то грязном баре, где пиво подавали в пластиковых стаканах. Так или иначе, он понравился мне еще и тем, что сам платил за пиво, — тот первый раз был единственным, когда я не чувствовала беспокойства, находясь с ним в общественном месте. Впоследствии он стал стремительно скатываться к первоначальному образу русского патриота, о котором я упоминала, и я всегда боялась заходить с ним в кафе — мне казалось, что у него не хватит денег расплатиться, а когда зимой ему вырвали четыре зуба и он разгуливал по Москве с черной, вонной воронкой вместо рта, я призналась себе, что очень им разочарована.

Сейчас уже трудно толком вспомнить, о чем мы тогда говорили: трудно потому, что, в сущности, каждый из нас всегда говорил сам с собой. Лев рассказывал об интересных, с его точки зрения, случаях из собственной жизни и при этом испепелял меня бессмысленным театральным взглядом. Его трудно винить за это — он был всего лишь необразованным тридцатилетним мальчиком, которому все еще казалось, что жизнь впереди, и дурным актером, учившимся на плохих примерах. Все его истории, разумеется, были враньем, причем очень сентиментальным враньем. Он рассказывал мне о роковой любви к женщине, которую однажды потерял между входом и выходом «Макдоналдса», а потом встретил через много лет, и она попросила его выбрать для нее свадебное платье.

— Она заявила мне: «Хоть сам ты выглядишь ужасно, — в этом проявлялась его мнимая претензия на самоиронию, в действительности он относился к себе очень серьезно, даже с оттенком некоторого трагизма, — у тебя есть вкус и ты можешь мне помочь».

Впоследствии мне стало ясно, что Лев обладал неким устойчивым набором шаблонных историй, шуток и умозаключений, которые при случае мог развить и, напиваясь, начинал рассказывать мне по второму, а то и третьему разу или, ничуть не стесняясь, при мне другим людям.

Мою рецензию Лев принял воодушевленно и, как я позже поняла, совершенно не собираясь читать. Для меня до сих пор является малозанятной тайной, как он мог работать в газете и даже писать статьи, призывающие божественные громы на губителей России, при том что ничего не читал и вряд ли был к этому способен вследствие какой-то вязкой, отупляющей лени, владевшей всем его существом.

И вот мы пялились друг на друга с противоположных концов стола в баре, где перед стойкой почему-то стояло пианино, и какая-то претенциозная дура барабанила по клавишам. Лев был очень мил, юморил, и к тому моменту, когда он признался, что женат, я уже успела пустить в ход весь свой арсенал бывалой шлюхи. Мы разговаривали о работе, о каком-то знакомом Льва, в поисках сигарет сунувшем руку в сумку женщины, с которой провел ночь, и выудившем ее паспорт, где было написано, что она родилась в 1932 году, и о прочих мелочах жизни. Когда перед каждым из нас появился четвертый стаканчик пива, Лев заговорил о сексе, и я поняла, что нужно держать ухо востро и не брякнуть чего-нибудь неподобающего.

Надо признаться, я была несколько напряжена в эту нашу первую встречу, потому как, во-первых, боялась забыться и начать материться, как пьяный португалец, а во-вторых, желая соответствовать Льву, изъяснялась длинными сложноподчиненными предложениями, то и дело вставляя в свою речь философские термины, — зря старалась, как выяснилось потом.

Был уже вечер, когда Лев извинился и сказал, что у него запланирована еще одна встреча. Мы вышли из бара, и он решительно направился к метро, а я бодро поскакала за ним, чтобы не ловить у него на глазах такси и не показаться растленной буржуазной проституткой.

Прощаясь, он поцеловал меня, и всю дорогу домой, в вонючей вагонной тряске, среди потных мужиков в сандалиях, из которых торчали черные, окаменевшие ногти, я тревожно, не в силах подавить счастливую улыбку размышляла над тем, что, возможно, неправильно так вести себя при первой же встрече, потому что я достаточно ясно дала Льву понять, что хочу спать с ним. Но потом я просто отогнала от себя эти грустные мысли и весь вечер упоенно размышляла над тем, как прекрасно наконец встретить настоящего порядочного мужчину, как восхитительно мне с ним будет в постели — в общем, хуже всего было то, что я опять запила.

Лев названивал мне целыми днями — благо я пьянствовала дома, взяв больничный. Откупоривая очередную бутылку, я смеялась от счастья, вновь чувствуя себя красивой, желанной, лениво отмахивающейся от телефонных звонков влюбленных мужчин, и по сто раз в день смотрелась в зеркало (стыдно вспомнить, я даже устраивала своего рода хмельные пантомимы). И вот через два дня Лев наконец сформулировал то, чего добивался от меня, — он пригласил меня в квартиру своих родителей на Пушкинской площади (проклятый Пушкин просто преследовал меня), как он выразился, «посмотреть закат».

Это было ужасно. Я чуть было не потеряла Льва навсегда.

С самого начала наше свидание было омрачено тем, что накануне мне приснился Дауд, и я проснулась в пьяных слезах, осознав вдруг, как скучаю по этой неверной сволочи. Я лежала в темноте и, дрожа, курила одну сигарету за другой, я тиранила свое сердце воспоминаниями о том, как мы чудесно жили с Даудом, как по вечерам валялись на диване и смотрели телик, ели сандвичи и запивали их виски со льдом, а потом шли в спальню и трахались. Черт возьми, я поняла, что о любом человеке можно вспомнить что-то хорошее, — в конечном счете с Даудом мне часто было весело, и, невзирая на то что он срал с открытой дверью и писал в раковину на кухне, я по-своему любила его. При том что я решительно не задавалась вопросом, какого, собственно, дьявола собираюсь сегодня на свидание со Львом, меня передергивало от мысли, что Дауд уже, возможно, забыл меня и трахает теперь какую-нибудь официантку с пережаренной перманентом башкой.

Душный московский закат, напоминающий о живодерне созвездий, и впрямь застал нас со Львом на узком балконе, где мы сидели, задрав ноги на ржавую решетку, и пили приторное вино, от которого зубы к вечеру стали флюоресцентно синими. Лев рассказывал о том, как шестнадцать лет назад вышел на этот балкон и увидел в соседнем окне голую женщину.

Квартира, в которую он меня привел, была пуста, и по известным признакам бедствия я заключила, что в ней был недавно закончен ремонт. Заваливающееся, как красномордая пьянь, солнце тускло отражалось в отциклеванном паркете, вместо светильников с потолка в комнатах свисали тревожащие воображение крюки, а туалет и ванная напоминали аналогичные места в баре средней руки, и зябко выпорхнувшая из-под крана рука сама искала электрическую сушилку. Лев объяснил мне, что его прославленный отец собирался сдать эту квартиру и именно для этого разорился на ремонт. Когда почти через год я поинтересовалась, удалось ли осуществить этот проект века, он ответил, что нет, но потенциальные жильцы вот-вот найдутся, из чего я делаю вывод, что этот пункт наблюдения за голыми женщинами пустует до сих пор.

Он встретил меня у памятника Пушкину, в белом костюме с лоснящимся задом и гнусного вида сандаликах. В руках Лев держал пакет с пигментирующим зубы вином и орешками.

— Ты прямо как Джавахарлал Неру, — грустно сказала я.

Лев водевильно расхохотался и повел меня на прогулку — он мотивировал это тем, что еще недостаточно стемнело и закат будет смотреться не слишком выгодно. Он взял меня под руку и, позванивая пакетом, мы влились в потную толпу людей, шедших куда-то и менявших направление без всякой видимой цели. Лев заявил, что если я хочу пить, то можно выпить пива в накрытом целлофаном от дождя «уличном кафе», из которого доносился гулкий рев и где кто-то, кого с улицы было не видно, бренчал на гитаре блатные песни. Я засомневалась в целесообразности этого поступка и предложила купить воды в «Макдоналдсе», но он надменно поджал губы и заявил, что в «Макдоналдс» никогда не заходит. Я так и не узнала, с чем это было связано — с утраченной любовью или воинствующим патриотизмом.

Мы пошли в кафе под целлофаном.

Вечером, когда закат являл себя во всей красе и было выпито немало вина, Лев рассказывал мне о своей службе в армии. Позже я поняла, что эти два года в армии, в то время, когда уже никто туда не шел («Девяносто третий год, — всегда подчеркивал он, — от нашего военкомата отправлялись только два человека!»), были для него своего рода оправданием всего дальнейшего бесцельного существования. О полупьяной, распадной службе на берегу Финского залива он говорил так, как, возможно, говорят об Афганистане или Второй мировой, — во всяком случае, этот малозанятный жизненный эпизод занимал в его сознании непозволительно много места. Свою службу в армии, ради которой Лев оставил институт и никогда больше в него не вернулся, он воспринимал как некий подвиг, акт самодовлеющего героизма, выделявший его из общей массы прозябающих в ничтожестве русских людей.

В действительности же он оказался в армии по причине того, что был бездарен и ненормально ленив для учебы в вузе, и, прямо заявляя о том, что отец выхлопотал для него местечко в пограничных войсках, похоже, никогда всерьез не задумывался, почему ему было там так привольно. Сейчас мне уже трудно припомнить многочисленные фантастические истории, касавшиеся отрезка времени от призыва до демобилизации, да и скорее всего это просто не нужно, если учитывать, что больше половины того, что говорил Лев, оказывалось враньем. В память мне врезалась только декадентская история в духе позднего Бунюэля, в которой Лев повествовал о том, как под конвоем (?) ехал на электричке в какую-то другую часть и повстречал тринадцатилетнюю девочку, которая, не раздумывая, дала ему в тамбуре. Об этой девочке, чей образ явно был порожден фантазией свидригайловского типа, он говорил, заламывая руки и как бы коря себя за непозволительную слабость, которую перед ней явил, — полагаю, в его представлении, эта галиматья добавляла образу демонизма.

Он взял меня за руку и сказал:

— Как странно, что мы познакомились только два дня назад, а сегодня сидим рядом, на этом балконе, и мне кажется, что мы знакомы уже много лет.

— Синдром «Темных аллей», — ответила я с усмешкой, — навязчивое дежа-вю.

— Я не читал… — вздохнул Лев.

У него был довольно странный, я бы сказала, подростковый способ заинтересовать собой женщину. Сжимая мою руку в поте своей ладони, он до одурения говорил о каких-то других девках, которые безумно его любили и от этой безысходной любви даже стремились разрушить его семейное счастье. В сущности, все достижения его тридцатилетнего социального пути были крайне сомнительны, если не сказать ничтожны, и поэтому он был вынужден постоянно художественно переосмысливать свои краткосрочные романы с продавщицами открыток и официантками в домах отдыха.

— Совсем недавно я расстался с девушкой, которая доставила мне массу сложностей, — таинственно произнес Лев. — Ее тоже звали Лиза. Мы познакомились на радио, — с радио тоже была связана целая сага, не уступающая, а в чем-то и превосходящая милитаристскую эпопею Финского залива, — ей было семнадцать лет, и я просто играл с ней. Мой друг был в нее влюблен, и он даже хотел на ней жениться, но я сказал: «Можешь это сделать, но она все равно будет моей любовницей!» Это тянулось целый год, и в какой-то момент я понял, что и сам полюбил ее, но с ней было очень тяжело, она все время требовала внимания, а потом она пришла к моей жене, когда меня не было в городе…

Сказав все это, он притянул меня к себе и поцеловал. Целовался он ужасно — складывая язык трубочкой и сжимая губы. Мы повалились на пол, и Лев, сопя и пыхтя, достал из заднего кармана брюк самые дешевые презервативы, из тех, что продаются в аптеках, слепленные в перепончатые хвосты. За стеной захохотала какая-то женщина, а он шепотом поинтересовался, сколько стоит на такси отсюда до моего дома. Я брезгливо ответила, что у меня есть деньги, но он все же сунул мне в кулак сто рублей, и все время, пока мы корчились на недавно отциклеванном полу, а я изображала страсть, эти деньги были у меня в руке, потому что я не знала, куда их можно положить, не оскорбив его.

Мы трахались в миссионерской позиции (за всю свою бурную половую жизнь Лев смог освоить только ее и позу «раком»), на скользком паркетном полу, и как бы пьяна я ни была, я была вынуждена признаться себе в том, что член у Льва тощий и короткий, как дистрофический карлик, и что я никогда не кончу. При этом мне очень хотелось получить удовольствие, ведь я не спала ни с кем почти полгода, и, закрыв глаза, я представила себе, что ебусь с Даудом. Перед моим внутренним взором, как форпост-призрак, возник его огромный обрезанный член, я приложила титанические психические усилия, чтобы вспомнить, что чувствовала, когда он вылизывал языком все мое тело, и…

Хуже всего было то, что я довольно внятно простонала: «Даудик…»

— Что? — спросил Лев.

— А что? — Я сделала вид, что получила космический оргазм и сейчас просто не понимаю, где нахожусь.

— Ты произнесла какое-то жуткое восточное имя, — настаивал Лев. — Даудий?.. Или как? Я не расслышал.

— Да нет. — Я шутливо отмахнулась. — Тебе, наверное, послышалось.

Лев был оскорблен — для того чтобы это понять, не нужно было быть Фрейдом.

— Нет, мне не послышалось. — Он зачем-то отодвинулся от меня и прикрыл член рукой, как в бане. — Это очень неприятно, когда ты влюбляешься в женщину, занимаешься с ней сексом, а в конце понимаешь, что все это время она думала о Даудии.

— Его имя Дауд, — огрызнулась я. — И я не думала о нем, а просто сказала «Даудик», я не знаю почему. Сорвалось с языка.

— У меня такое чувство, как будто я участвовал в групповухе, — трагически произнес Лев.

— Тебе неприятно? — зачем-то уточнила я.

— Неприятно?! — взорвался он. — Покажи мне человека, который будет вне себя от счастья, если в постели его назовут Мамукой!

— Прости меня, — сказала я.

— Не за что, — Лев встал и начал одеваться.

Вернувшись домой в крайне смятенных чувствах, я открыла бутылку вина и позвонила Любе. Она тоже выпивала в одиночестве, так как у «деда» были переговоры. Запинаясь и хихикая, я пересказала ей мой разговор со Львом и постаралась описать ключевые моменты прошедшего вечера.

Люба похабно заржала.

— Понимаешь, черт, — сказала я, — у меня в башке что-то происходит — я все время сравниваю его с Даудом, и, и… Дауд во многом оказывается лучше. Но при этом у меня такое чувство, что я влюбилась в него, а с Даудом такого не было. Но Дауд… — Я понимала, что несу какую-то сбивчивую парашу, но не могла остановиться. — Он был… как сказать?.. Мужчина. Такой, каким он должен быть. У него были деньги, и они сообщали ему какое-то достоинство, достоинство мужчины, который может платить за капризы своей подружки, понимаешь?

— О да, — ответила Люба.

— Я не боялась его, нет, — продолжала я, закуривая пятую сигарету, — но я уважала его, потому что знала, что он выше меня, просто потому, что он — мужчина, и мне было очень хорошо и спокойно от осознания этого простого факта. И если бы после секса я сказала ему «Лев», он бы просто врезал мне и не стал бы ничего выяснять. И ты знаешь, самое ужасное — это любить мужчину и не уважать его, лучше уважать, но не любить. Когда он стал спрашивать про Дауда, я поняла, что он — ничто, просто говно, которое не может справиться даже с бабой, что он не сможет решить никакую проблему и мне все придется делать самой, ты понимаешь? — У меня возникло ощущение, что Люба меня не слушает.

— Да, — отозвалась она. — Прекрасно понимаю, но что тут можно сказать? Я вчера выпивала с Даудом, и, ты знаешь, он отличный парень, мне стало так его жалко, что мы вместе плакали… — Я представила себе, до какого состояния нужно было нажраться, чтобы плакать вместе с Даудом об утраченной любви. — Он тебя любит, он говорил только о тебе. Оказалось, он по всему Дубаю искал проститутку, похожую на тебя, а когда нашел что-то в этом духе, у него, — Люба понизила голос, — не встал. Возвращайся к нему, что ты сидишь во всем этом дерьме и трахаешься с какими-то нищими козлами? Он тебя будет на руках носить.

Я поняла, что Дауд настолько очаровал пьяную Любу, что теперь она, возможно не отдавая себе в этом отчета, оправдывает его в моих глазах, и в ее сознании эта скотская пьянь трансформируется в голливудский образ сверхсексуального мачо. Может, они даже переспали? Этого нельзя было исключать.

— Нет, — сказала я. — Нужно или сразу прощать и оставаться, или уходить навсегда.

— Подумай, sweety, я же не стану желать тебе плохого, — убеждала Люба.

— Ладно, — неуверенно ответила я.

— Кстати, — Люба запнулась, — он просит у меня твой телефон… Он… — В этот момент в трубке раздался какой-то грохот, Люба взвизгнула, и у меня возникло нехорошее ощущение, что Дауд прослушал весь наш разговор по параллельной трубке.

— Нет. Я не буду с ним разговаривать. — Я повесила трубку.

Тот день был мучительным днем разочарований и крылатых надежд — я узрела одиноких бесов, кружащихся в танце преданности, рыдающие тени несчастных любовников и саму старуху Судьбу, когда она ворошила кочергой тлеющие угли человеческих желаний. Я проснулась настолько влюбленной, что даже не смогла выпить, и все утро провела в безысходной истерике от мысли, что Лев больше никогда не позвонит мне. Я сидела на кухне, в свинцовом дыму, и не представляла, как буду жить, ходить на работу, разговаривать с какими-то идиотами, зная, что он где-то недалеко, занимается тем же самым и скорее всего даже не думает обо мне. Боже правый, я, наверное, достала небеса своими сбивчивыми молитвами о том, чтобы он хоть разок позвонил мне, и уж тогда — я была в этом убеждена — я, конечно, смогу ему все объяснить и выпросить прощение. Это было похоже на какое-то черное сумасшествие, со мной никогда такого не бывало, потому как на протяжении всей своей гребаной жизни я сначала всегда думала о гипотетической выгоде отношений с мужчинами, а уже потом о собственных чувствах.

Я понимала, что Лев беден, как придушенная котом церковная мышь, я знала, что в довершение всего он женат, но все эти немаловажные обстоятельства волновали меня не больше, чем голод в черной Африке или успехи ученых в гальванизации каучука. Мне казалось, что я стала совершенно иным человеком. Я думала о том, что, если он хоть чуть-чуть неравнодушен ко мне, я изменюсь окончательно — я брошу пить, я буду выкуривать пять сигарет в день, отдам в детский сад все туфли на шпильках и куплю себе лодочки с золотой пряжкой. Я ощущала себя готовой даже к тому, чтобы пополнить своим искрометным интеллектом ряды русских патриотов, поливать алоэ в редакции «Дня грядущего», ходить в растянутом мужском свитере и красить губы розовой помадой. Я бы забыла о других мужчинах (хотя полагаю, что, если б я осуществила свои намерения по тотальному видоизменению внешности, они бы сами забыли обо мне), я бы ходила на оптовый рынок за пивом и помешивала грибной суп над пропастью классовой борьбы.

У меня было необоримое чувство, что Лев встретился на темной, заросшей буйными папоротниками тропинке моей судьбы не случайно, что наше свидание миллиарды лет было точкой в сиреневом дыхании Вселенной и только вчера обрело наконец плоть, вздохнуло полной грудью, как вытолкнутый из материнского чрева младенец.

Я сидела на диване, тупо вперившись в телик, и совершенно не понимала, что происходит между Гильермо и Марией-Алехандрой, когда зазвонил телефон. Едва не получив разрыв сердца, я вскочила и, сшибая стулья, понеслась на кухню.

Это был он!

— Да, — пролепетала я дрожащим голосом.

— Это я, — сказал он и замолчал.

— Привет. — Я чувствовала себя бесконечно, бесповоротно отупевшей, и подспудно меня начала терзать мысль, что он придет в ужас, поговорив со мной десять минут, и всю оставшуюся жизнь будет изумляться тому, как мог воспринимать всерьез такую кретинку.

— Прости за вчерашнее, — сказал он. — Это действительно глупо с моей стороны считать, что, кроме меня, у тебя никого не было за всю жизнь. Я думал о тебе всю ночь, и, знаешь, это совершенно в порядке вещей, что ты жила с каким-то Даудом с километровым хуем и…

— Но это в прошлом! — крикнула я в отчаянии. — Между нами все давно кончено. Я хочу только тебя…

Этот пассаж, видимо, прибавил ему уверенности, и мы договорились больше никогда не вспоминать о Дауде и не произносить вслух его имя. Впоследствии он заводил мазохистский разговор о Дауде каждый раз, когда мы вместе напивались. Он кричал, что для него унизительно спать со мной после хачика, и в конечном счете я заявила ему, что вижу больше смысла трахаться с хачиками-абстинентами, чем с пьяной скотиной, у которой даже говно лезет из жопы, выпукивая гимн СССР, и которая видит свое основное превосходство над женщинами в том, что не лижет им пизду. Не стоит скрывать, что к тому моменту, когда происходил этот обмен любезностями, наши отношения уже ни к черту не годились, но, к сожалению, одно физиологическое обстоятельство не позволяло нам расстаться и всю оставшуюся жизнь вспоминать друг друга, скрежеща зубами.

Мы договорились встретиться на «Кузнецком Мосту» — мы всегда там встречались.

Я скакала по всей квартире, рыдая от счастья, перетрясла весь свой шкаф в поисках подходящего туалета и, пока красилась, думала о том, что мне нужен лишь нормальный, среднестатистический мужчина с неподражаемым чувством юмора, и нет никакого смысла в том, чтобы тосковать по постели Дауда, в которой его член вылезал у меня чуть ли не изо рта. Собираясь выходить из дома, я пошла в своем самоуничижении еще дальше и вспомнила, как часто в Дейре не могла поутру сдвинуть ноги вместе и пьяной раскорякой таскалась по всему дому, проклиная Дауда за то, что он надолго лишил меня возможности присесть на стул.

Невозможно описать пережитый мной позор — на назначенное им же свидание Лев не пришел, и я, как долбаная малолетка, полчаса стояла в метро, вжавшись спиной в колонну, и трусливо оглядывалась по сторонам (единственным плюсом этого унизительного ожидания было то, что, покидая метрополитен, я познакомилась с негром; его звали Фредди — по крайней мере, так он представился, — и я до сих пор жалею, что чертова Любка разорвала бумажку с его телефоном). Домой я ехала в полном смятении. Я не знала, как мне поступить: послать Льва к ебаной матери, если он позвонит — а я была уверена в том, что он позвонит, — или сделать вид, что его поступок нисколько меня не задел? Я убеждала себя в том, что ему вовсе не насрать на мои чувства, а просто он где-то напился и не смог приехать.

Надо сказать, что проклятый Лев впервые за последние десять лет заставил меня сполна прочувствовать тот безысходный ужас, который всегда находил на меня при мысли о том, что я — женщина.

Я — женщина, и это означало, что я мягкая и теплая, как диванная подушка, которую мне подложат под жопу, шутливо пожурив за то, что жопа недостаточно подбита жирком. Это означало вечность, и вечность будет означать, что я должна молчать, дураковато хлопая приклеенными ресницами, пить шампанское и изображать ужас при виде водяры, вставать из-за стола со скорбной мордой, когда кто-нибудь забудется и ругнется матом, рожать детей и мыть им задницы над тазом, и даже если я не буду такой, мне придется притвориться.

Что мне оставалось делать, думаю я теперь. Разгуливать по офисам, натыкаясь на пластмассовую мебель, и делать вид, что я не хочу иметь семью и мужа и так дорожу своей свободой, что каждый вечер нажираюсь в жопу, а потом хныкаю в постели оттого, что не нужна никому на всей земле по обе стороны экватора? Разумеется, я прекрасно отдавала себе отчет в том, что такому милому человеку, как я, заводить семью просто бессмысленно, но, черт возьми, это совсем не означало, что мне этого не хотелось, — в конечном счете, курение тоже губительно и бессмысленно, но отчего-то три миллиарда идиотов каждый день засовывают себе в пасть сигарету.

Приехав домой ни с чем, с абсолютным эмоциональным нулем, я легла на диван и разревелась, как глупая девочка. Я оплакивала паскудную пустоту собственного существования, я не могла понять, зачем ты, Господи, топишь в страданиях мою тощую душу? Зачем ты сотворил меня бабой, но в насмешку наделил беспокойной, тревожливой башкой, которая совершенно не нужна бабе, потому как ее задача — жить сердцем и пиздой, а башка ее должна быть безмятежной и пустой, как взгляд утопленника.

Куда я шла, что подгоняло меня, как овод Ио, на моем иератическом пути от счастья к одиночеству, какими дикими иллюзиями питался мой мозг в своем эмпирическом знании того, что по всему миру между людьми происходит, в сущности, одно и то же? Почему я металась в застенках своего сознания и на протяжении всей жизни ощущала такую же чудовищную растерянность, как в восемнадцать лет, когда я обнаружила, что развела в доме мышей?

Сейчас я раздумываю над всем тем, что случилось со мной в то лето, и понимаю, что с заплаканного дивана, со страниц рецензии на роман Зыкова о битве русского духа с евреями-магами взывало само пустое и страждущее человеческое сознание, вечнодлящийся бриколлаж речи, которая оплакивала собственную потребность в любви. Даже потаенная, сомнительная идея внезапной страсти ко Льву сводилась к трагедии сердца, моего собственного сердца, чьи нежные изломы содрогались от одиночества.

Я безвольно валялась на диване в обнимку с бутылкой виски, когда раздался нервный, отчаянный звонок в дверь и Лев ворвался в мою квартиру. Я полагаю, мой вид его очень растрогал — он, наверное, и предположить не мог, что я так серьезно настроена. Он обнял меня, усадил на диван и ласково гладил по волосам, пока я ныла, уткнувшись ему в плечо.

— Господи, прости меня! — восклицал Лев. — Я просто опоздал на полчаса. Я, как идиот, бежал по «Охотному Ряду», искал тебя по всему «Кузнецкому Мосту» и даже обозвал сукой, когда понял, что ты уехала.

— Бывает, — ответила я, всхлипывая.

С этого дня нас, что называется, понесло.

Мы встречались каждый день, а когда все же приходилось расстаться, Лев звонил мне, пьяный, и пел в телефонную трубку песни Вертинского. Мне казалось, что я бы смогла прожить с ним до старости, но, слава богу, мать Судьба со Случаем-отцом готовили мне лучшую долю. Наша любовь потерпела закономерный крах, хотя и оставила в моей жизни след, который каждый гребаный день напоминает о том, что где-то в глубине моей души все еще лежит ее незахороненный труп.