Это был очередной паскудный вечер в «Вестнике русской литературы», приуроченный к выходу первого номера какого-то бездарного, невычитанного альманаха. Я сидела на жестком стуле перед импровизированной эстрадой, на которой, как вепрь, ревел третьеразрядный оперный певец. Лев сидел рядом в горчичном пиджаке с потертыми локтями и тупо тыкал пальцами в сотовый телефон, который мы накануне нашли на помойке. Он попросил у меня ручку — я в ужасе заметила, что на то место, где за сводчатой решеткой ребер трепещет человеческое сердце, у него приколот тусклый значок «День грядущий», — и начал малевать на бумажке портрет надрывающегося певца (в довершение к основным своим несомненным талантам Лев почитал себя гениальным графиком и время от времени выводил невнятные, дрожащие линии на клетчатых листках).

Зал был буквально наводнен уродами.

Писательские детки разгуливали между стульями с вызывающим видом и, не в силах дождаться банкета, жрали вино в туалете — среди них особенно выделялся рыжий полудурок, который обращался на «ты» к слепым старикам и говорил, что он — убежденный фашист. (Лев рассказал мне, что этот безумный кретин хвалился перед ним своей книгой о Муссолини, которая должна была вот-вот выйти в свет, но так почему-то и не вышла. «Мне кажется, он просто все врет», — поделился со мной своими соображениями Лев.) В передних рядах, как приклеенные, сидели провинциальные телки из Литературного института — одну из них с эстрады хвалил какой-то восьмидесятилетний маразматик, сказав, что она написала гениальный рассказ о том, как простая русская девчонка приезжает в Москву, чтобы выбиться в люди, и в итоге становится проституткой.

— Сюжет — просто находка, — шепнула я Льву.

— Казалось бы, так просто, — тоже шепотом отозвался он, — а никому до нее и в голову не приходило.

— Виден талант, — хихикая, ответила я.

В этот момент со скрипом открылась дверь и в зал проникла жирная корова с фигурой в форме яйца и с русой косой толщиной в канат, которая при ходьбе била ее по жопе.

— Лола! — негромко позвал Лев, но она его не увидела и прошла куда-то в задние ряды.

Я изумленно посмотрела на него.

— Это Лола, — победительно сказал он, — поэтесса.

Я кивнула и отвернулась — похоже, он действительно не понимал, что я вовсе не ревную, а просто оскорблена тем, что в перечне его любовниц соседствую с женщинами, которые выглядят, как Лола.

Проклятый певец никак не мог заткнуться. На него уже никто давно не обращал внимания, и все приглашенные на банкет бегали по залу и чуть ли не в полный голос пиздели друг с другом. Ко мне подскочил Эйб Кьюсек. Сверкая очками с диоптриями, он спросил, как мои дела, а когда жал руку Льву, шепнул ему что-то непристойное (очевидно, на мой счет), и тот долго хохотал оперным басом. В конечном счете мне это просто надоело, и я решительно двинулась к двери. Лев бросился за мной.

Мы курили на лестнице и, видимо, подали окружающим плохой пример, потому что люди начали стремительно покидать зал, где неистовствовал певец, спотыкаясь о чужие ноги и толпясь в дверях. Я подняла глаза и увидела, что на нас надвигается Лола. Лев заколотился и побежал ей навстречу.

— Познакомь меня со своей подругой, — жеманно пропела эта сука, поигрывая пальцами-сардельками, на которые, бог весть какими усилиями, были нанизаны дешевые серебряные кольца.

— О, — Лев суетился между нами, как свинцовый шарик в пластмассовом лабиринте, — это Лиза, моя очень хорошая знакомая. Лизочка, это Лола Розенблюм, поэтесса и мой старый друг.

Лола закатила глаза и, повернувшись ко мне столь резко, что жирный зоб еще несколько секунд дрожал под ее шеей (наверное, хотела застать меня врасплох), спросила:

— А вы чем занимаетесь? Пишете?

— Не хватает наглости, — злобно ответила я.

— Наглости? — Она изобразила удивление. — По-моему, дело в таланте.

— Увы, не всегда, — поспешила ответить я.

— Оригинальный взгляд. — Лола уставилась на Льва с жалостливой улыбкой, которая как бы говорила: «Миленький, и ты проводишь время с этой примитивной тощей шлюшкой, когда мой интеллект так же впечатляет, как и мой зад». — Никогда бы не стала писать из одной только наглости…

— А у вас много книг? — перебила ее я.

— Книг? — Лола была в некотором замешательстве.

— Да, книг, за которые вы получили гонорар. — Я с наслаждением выпустила дым ей в лицо. — Я, разумеется, не имею в виду изданные за свой счет брошюры в белой мягкой обложке с изображением синих птиц на каждой десятой странице.

— А что вас не устраивает в таких брошюрах? — раздраженно поинтересовалась Лола.

— Уровень, — ответила я. — Знаете ли, чем бы мы с вами ни занимались в этой долбаной жизни, нам нужно стремиться к the best в любом своем начинании, а не болтаться весь свой век с потрепанными брошюрами тиражом триста экземпляров и представляться громким именем «поэт» в узком кругу литературных алкоголиков.

Лев яростно сжал мою ладонь и потащил меня в направлении мужского туалета.

— Почему ты так себя ведешь? — зашептал он, прижав меня к кафельной стене с такой силой, как будто я намеревалась вырваться и бежать обратно к Лоле, чтобы продолжить разговор о брошюрах.

— Как? — спросила я.

— Тебе нужно что-то делать с собой, — гневно сказал он, — ты очень ревнива, ты ненавидишь каждую женщину, с которой я перебросился парой фраз. Так не пойдет! Пойми, это богемная среда, здесь принято легкое кокетство.

— Тогда иди, мать твою, и кокетничай с этой жирной Розенблюмкой, а меня оставь в покое! — рявкнула я.

Я вырвалась и направилась в банкетный зал, где уже собралось приличное число людей и все ожидали только самых стойких — тех, кто вознамерился дослушать выступление кошмарного певца до последнего вопля.

Я намеревалась напиться и уехать домой.

Лев нагнал меня у стола, где я наливала себе третью рюмку водки.

— Ты хочешь напиться? — спросил он и тоже плеснул себе водки.

Все остальные изумленно смотрели на нас (банкет еще не начался).

— Да, — ответила я. — Ты угадал.

— Лиза, — я почувствовала, как он положил руку мне на задницу, — не злись. Ты необыкновенная женщина, я никого так не любил, как тебя. Но пойми, — он наклонился и поцеловал меня в шею, — мне очень сложно, я разрываюсь между тобой и семьей, которой я дал определенные обязательства и не могу их нарушить. Лиза, — зачем-то повторил он, — если бы я был свободен, я бы никогда не позволил тебе уйти, я бы сторожил каждый твой шаг, я бы убил Дауда, но я скован своими собственными обещаниями, семьей, ребенком…

— У тебя и ребенок есть? — Эта новость меня удивила, но не слишком поразила.

— Да, — скорбно признался Лев. — Сын. Ему шесть лет.

— Давай выпьем. — Я примирительно протянула ему руку.

Когда мы вылезли из такси у моего дома, я заплакала. Лев неуклюже тискал меня и спрашивал, в чем дело.

— У меня будет ребенок, — прорыдала я.

Лев стоял посреди тротуара и оторопело смотрел на меня.

— И… И что ты собираешься делать? — наконец спросил он.

— Я не знаю, — честно ответила я.

— Рожать? — уточнил он.

— Сукин сын, — заорала я, и голуби вспорхнули на деревья, — мне не так мало лет, чтобы делать аборт!

— А почему ты, — Лев вдруг начал как-то неуместно улыбаться, — почему ты не принимала таблетки или… Ну, есть же определенные способы…

Не могла же я ему сказать, что почти двадцать лет ебалась без всяких таблеток, и ничего со мной не происходило, и только по этой причине я презрела таблетки и в его случае, так как почти не сомневалась в собственном бесплодии.

— Я была уверена, что у меня не может быть детей, — ответила я.

Лев понимающе кивнул.

— Ладно, дорогой, — сказала я, шатко направляясь к подъезду, — у тебя семья, сыночек, ты что-то такое там наобещал, а я, пожалуй, заведу свою семью… — Я запнулась. — Вообще-то я еще не знаю, стоит ли заниматься всем этим дерьмом? Думаю, что сейчас я просто пойду домой, включу телик, выпью и подумаю, как мне поступить с этим долбаным ребенком.

— Это и мой ребенок, — напомнил Лев.

— И что ты думаешь? — поинтересовалась я.

— Я не хочу, чтобы ты делала аборт, — заявил он с шизофренической твердостью.

— А чего ты хочешь? — спросила я.

— Тебе не повредит родить ребенка. — Лев улыбнулся. — От меня. — Помолчав, он добавил: — Надеюсь, что от меня.

Мы решили оставить ребенка, растить его, холить и лелеять. Теперь я, конечно, понимаю, что, несмотря на все то, что случилось с нами потом, это было правильным решением, — я вообще замечаю, что первоначально люди всегда склоняются к правильным решениям (возможно, это является подтверждением того, что мы произошли не от обезьяны, сшибавшей в свое время кокосы с пальм и осознавшей облагораживающую силу труда) и во зло их толкает лишь последующее неизбежное разочарование друг в друге, когда становится ясно, что вместе ни хера не получается. Папе я предпочла до поры до времени ничего не говорить и поделилась своей физиологической тайной только с мамой и с Любой. Мама дала дельный совет не пить и не курить (последнее было особенно мучительно), а Люба плакала в трубку от восторга и белой зависти, выражая сбивчивые пожелания, чтобы родилась девчонка.

— А когда же я? — шептала она, всхлипывая. — Неужели у меня никогда не будет ребенка?..

Тот факт, что я была беременна, внезапно и бесповоротно изменил мой статус в глазах Льва. Мы перестали куда-либо ходить (он мотивировал это тем, что я непременно напьюсь) и встречались у меня дома — Лев через каждые пять минут бегал курить на лестницу, а я уныло сидела перед теликом с пакетом чипсов.

Я, разумеется, продолжала ходить на работу, вызывая у коллег женского пола завистливое негодование. Один раз в туалете, куда я бегала с ужасающим постоянством, я услышала, как Валерия говорила верстальщице Лене:

— Она ходит по редакции с таким видом, как будто хочет сказать: «Смотрите все, я занималась сексом!»

Почему-то именно в период беременности, когда я блевала как проклятая, просыпалась каждое утро с гудящей башкой и сдавала в женской консультации бесчисленные и бесполезные анализы, мне удалось по-новому взглянуть на людей. И я ужаснулась. Все те, кого я знала, существовали в каком-то безысходном, тяжком бреду, даже не сознавая, сколь комично они выглядят.

Валерия забросила феминистские статьи и упоенно читала колонки светской хроники в бульварных газетах, из которых выносила ценные сведения о женитьбах, разводах и прибавлениях в семействах звезд отечественной эстрады, которые они с Леной потом увлеченно обсуждали. Им доставляло какое-то особое удовольствие то, что на последней фотографии всеми признанная красавица сильно растолстела, образцовая пара распалась из-за того, что жена была уличена в связи с негром-стриптизером, а сверхуспешная дама родила дебила. Они могли часами говорить об этих неизвестных им людях, отмечать какие-то их недостатки или достоинства, искренне досадовать или восхищаться, а в душе терзаться самой свинцовой завистью.

Юра хвалился передо мной тем, что его назначили главным редактором бесплатной газеты какого-то нового района за МКАД, Бамбаев продолжал писать провокаторские статьи о безвременной гибели «красной Атлантиды», а Лев каждый месяц мотался в какие-то бессмысленные командировки, о которых сообщал с налетом некой таинственности.

— Я исчезну на недельку, — говорил он, вращая глазами, как некогда Электрон перед Дорониной.

— И куда ты поедешь? — интересовалась я.

Обычно он ездил в какие-то беспросветные жопы, где, как я понимаю, пытался то ли выбить денег на загибающийся, как некогда «красная Атлантида», «День грядущий», то ли попытаться убедить местную власть оформить подписку.

Как-то раз — уже была зима, и я таскалась по сугробам с огромным животом, который начинал двигаться в самые неподходящие моменты, — Лев пришел ко мне абсолютно пьяный и заявил, что едет в Приднестровье. От негодования я даже закурила.

— И что, мать твою?! — рявкнула я. — Какого хуя ты сидишь здесь передо мной с таким видом, как будто твою жопу отправляют на священную войну, и сам себе уже кажешься героем, хотя в действительности ты едешь в гребаную Молдову и максимум опасности, которую таит это путешествие, заключается в том, что ты нажрешься и тебя обворуют в поезде!

— Ты не понимаешь! — заколотился он. — Мне придется везти оттуда большие деньги, ты очень мало знаешь о нашей деятельности…

— Какой, на хуй, деятельности? — Я понимала, что перехожу на свой обычный лексикон Лизки — подруги Любки, но меня это не беспокоило: я уже устала строить из себя богемную женщину типа Розенблюмки. — О чем ты говоришь, идиот? Вы сидите в своем гребаном подвале и пишете, что Россия в дерьме, хотя это ясно даже уличной собаке, и мните себя чуть ли не подрывниками режима, хотя на самом деле твой ебаный папаша зарабатывает неплохие деньги…

— Не смей так говорить о моем отце! — крикнул он, побледнев.

— Я буду говорить все, что считаю нужным! — заорала я. — Не думай, что твои сраные сто долларов в месяц заткнут мне рот…

— Я могу уйти прямо сейчас, — сказал он. — Ты хочешь этого?

— Не ставь мне условия, сволочь, — я швырнула в него пачкой сигарет, — ты пожалеешь о том, что связался со мной…

— Я уже жалею, — вставил он.

— Уебывай в любой момент и не сомневайся в том, что даже с двойней я найду себе мужика гораздо лучше тебя! — рявкнула я.

— О, я не сомневаюсь. — Лев корячился, пытаясь всунуть ноги в жуткие, просящие каши ботинки.

Как я ненавидела его тогда! В этом не было никакой логики, кроме гормонального взрыва беременности, но один его вид был способен ввести меня в такую ярость, что я до сих пор поражаюсь, как не набросилась на него и не исцарапала. Он шлялся по всей Москве без зубов, в куртке, которую бы постеснялся надеть даже торгующий чурчхелой хачик, свои протертые между ног джинсы он заправлял в солдатские ботинки, а на голову водружал какой-то чудовищный картуз — нечто среднее между папахой в стиле позднего Черненко и кожаной кепкой Жириновского. В довершение ко всему он отращивал усы, но был не способен должным образом за ними ухаживать, и они торчали в разные стороны, как неопрятная шерсть на шелудивой собаке.

— Мне наплевать, как я выгляжу! — часто подчеркивал он.

Этот несчастный идиот мнил себя человеком из «дня грядущего», борцом за новую Россию, достойным птенцом гнезда Бамбаева, успевшего написать двенадцать романов за тот год, пока мы со Львом общались. («Гениально!» — говорила Таисия.)

Я до сих пор задаюсь вопросом, как смели жить все эти люди из бамбаевского кружка, как смели они с кем-то встречаться, трахаться, не мыться неделями, выжирать каждый вечер по две чекушки и закусывать сырой капустой, пытаясь запрятать под печоринские рассуждения о гибели страны и деградации народа свою собственную вопиющую никчемность? Вся несчастная Россия рвалась по средам к газетным киоскам, чтобы купить свежий номер «Дня грядущего» с очередной зажигательной передовицей Бамбаева, не подозревая о том, что о нравственности и христианском смирении ей пиздят двоеженцы, похабные алкаши и стыдящиеся себя неучи.

Одним погожим осенним деньком, когда я еще не была беременна (или, возможно, уже была, но не знала об этом), мы договорились со Львом встретиться и выпить пива. Мне надоело ждать его звонка, и я поехала в редакцию «Дня грядущего», где под возмущенные возгласы вахтеров вытащила его прямо с летучки. По какой-то таинственной причине Лев не мог покинуть эту гребаную редакцию сразу, и сначала мы сорок минут курили на лестнице с каким-то жирным психом из «Лимонки» (через пару месяцев после родов я случайно столкнулась с ним в метро, и он, не особенно оригинальничая, предложил мне выпить пива. Я согласилась, мы, разумеется, нажрались, и он начал склонять меня к тому, чтобы ехать к нему домой и ебаться, но я потребовала, чтобы он сразу показал мне свой член во избежание дополнительных разочарований. Кажется, он обиделся, и мы расстались — надеюсь, что навсегда), а потом я ждала Льва, сидя в изрезанном бритвой кресле, из которого торчал поролон, и ко мне подошел некто Михаил Михайлович Николаев — живая легенда патриотического движения. Это был двухметровый алкаш, завсегдатай митингов, где он неизменно устраивал пьяные побоища, и за глаза его называли либо Мих Мих, либо Нико, а сам он, нажравшись, кричал, что он крестьянин с Брянщины. Он выглядел и одевался в стиле провинциального кюре, из тех, что щиплют добропорядочных фермерш за ляжки и до одурения рассказывают торговцам подержанными машинами, какие они праведники.

Этот кошмарный Нико откуда-то знал, кто я такая — судя по всему, Лев непрерывно пиздел обо мне в редакции, — и начал разговор с того, что меня обуревает гордыня.

— Почему вы так решили? — обеспокоенно спросила я.

— Я читал твои статьи, — сказал он, очевидно имея в виду «Если рядом нет русских — вы в раю».

Слава богу, прискакал Лев в каком-то ужасающем плаще с драной подкладкой и потащил меня в продуваемую ветром «стекляшку», где мы не успели выпить по кружке пива, как туда ворвался Нико и сел за наш стол. У Нико была, пожалуй, только одна хорошая черта — он непрерывно нас угощал и вообще вел себя так, как будто мы были школьниками, прогулявшими учебу и наткнувшимися в кафе на учителя физкультуры. Он заказывал пиво литрами, и после каждой кружки говорил, что у него назначена важнейшая встреча, которую никак невозможно пропустить (в финале он, разумеется, просто вырубился в «стекляшке», уткнувшись носом в пепельницу, и старший брат Льва, Ваня, смущенно отвел его обратно в редакцию). На протяжении всего нашего разговора, который с каждой новой кружкой все больше уподоблялся ругани матросов в портовом кабаке, Нико критиковал мой внешний вид, указывая на то, что я неженственна и поступаю очень неумно, одеваясь в джинсы. Я что-то вяло возражала, борясь с желанием послать его в жопу, но тут он резко отвлекся от моих джинсов и безо всякого вступления повел речь об осаде Белого дома.

Кажется, именно в тот момент мне открылась простая и жалкая история этих уродов. Нико говорил про «девяносто третий год» так, как будто в его пьяной, похабной жизни, протекавшей в сексуальных мытарствах с дворничихами и многодетными матерями-одиночками, с тех пор хоть что-то изменилось, а Лев слушал его со скорбной мордой, как бы демонстрируя, насколько значима для него эта трагическая тема. Я не могла понять, какую мысль хочет выразить Нико, потому что он рассказывал сбивчиво, повторяясь, прерывая свой монолог криками: «И входит „Альфа“!» — и в конце концов я пришла к выводу, что это говорит уже не человек, а водка, и мне никогда не узнать, куда и зачем входит «Альфа».

Самое ужасное было в том, что эти кошмарные идиоты мнили себя в чем-то причастными к осаде Белого дома, о которой уже думать забыли даже живущие в его часах вороны, и, пьяно размахивая руками, ревели о том, что «это сломило» их. Почему это их сломило, так и осталось для меня малоинтересной тайной. Полагаю, что слом в данном случае проходил по той же схеме, что и у детей, бросивших школу, потому что развелись родители, женщин, спивающихся из-за измен мужа, и легиона прочих безвольных сволочей, гробивших свой век в расслабленном пьянстве. Все эти люди, подобные Льву и Нико, который зачем-то сообщил за столом, что у него «пиписька влево», были опасны своей заражающей и фатальной неспособностью к творчеству, к тоске по красоте, к мечте увидеть этот мир таким, каким видит его Господь. Я ужаснулась в этой грязной «стекляшке», где за соседним столом хохотали армяне, тому, как, наверное, мучительна и безысходна их жизнь.

— Женщина в штанах — это позор России, — Нико снова переключился на мои джинсы.

— Почему, Михаил Михайлович? — рабствуя и одновременно желая позабавиться, спросил Лев.

— Потому что женщина в штанах — не христианка.

— Вы полагаете, что Богу в самом деле важно, как мы одеваемся, что едим, сколько раз в год трахаемся, и он вполне способен определить нас в геенну, потому что в пост мы по незнанию съели хлеб с маслом? — спокойно поинтересовалась я.

— Ты испорчена и порочна своим мусульманским прошлым, — нагло заявил Нико. — Спать с мусульманином, по Библии, все равно что принять ислам.

— Ну, я там такого не читала, — растерянно ответила я.

— А это так, — издевательски закивал Лев.

— Ну что же, — мне все это начало надоедать, — с моей точки зрения, неважно, каким именем мы называем Бога, ведь, в сущности, люди одинаковы везде.

— Нет, — настаивал Нико, — объясни, зачем ты это делала? Зачем ты ложилась в постель с врагами, которые, как жиды, обрезают себе члены?

— У них большие члены, — объяснила я.

— Какие? — не унимался Нико (ко всему прочему он очень любил обсуждать различные половые мерзости). — Сейчас мы поедем ко мне домой, я тебя трахну, и ты честно скажешь мне, у кого член больше…

Лев сидел и молчал. Он просто не сказал ни слова.

— До свидания. — Я поднялась из-за стола и вышла на улицу.

Лев выбежал за мной и тупо стоял рядом, пока я ловила машину.

— Я думал, ты тоже этого хочешь… — как-то странно оправдывался он.

— Пока, Лев, — сказала я.

Больше всего меня поражала его способность существовать в тотальной лжи, которая окружала его, как омерзительный кокон, и он не мог расслабиться ни на минуту, чтобы не выдать себя перед женой, передо мной, перед любым человеком во всем этом долбаном мире, — в конечном счете он уже не то что не отличал ложь от правды, он просто перестал видеть между ними разницу. Он жил, как вечно гонимый бездомный кот, у него не было привязанностей, он никого не любил — его душа была пуста, как пещера, в которую живое существо заходит раз в тысячу лет, чтобы заблудиться в холодной тьме и погибнуть. Он был не настолько глуп, чтобы не понимать этого, но каждый проклятый день бесконечных лет Господа нашего он задвигал эту мысль куда-то в даль своего бесплодного ума, и только в страшном, алкогольном прозрении она возвращалась к нему, как голос жертвы возвращается к убийце.

Он не мог примириться со своей пустотой, с интеллектуальной пустыней, которая царила в его мозгу и по которой, как отрубленная голова, прокатывалась лишь редкая политическая статья; он жаждал успеха и внутренне ненавидел свою роль вечного мальчика при именитом отце. Сознавал ли он, что жизнь, в сущности, кончена? Понимал ли, просыпаясь в самоубийственные предрассветные часы, что ничего не достигнет, что сгинет в ничтожестве, а старость встретит на кухне с потрескавшимися стенами, за столом, на котором будет стоять поллитра и щербатая тарелка с супом-брандахлыстом?

Он искренне считал себя честным человеком — и он был прав, хотя никогда не задумывался о том, что честность — это всего лишь облагороженная принципами трусость. Он боялся порвать с тем, что его окружало, хотя не мог не замечать тупиковость выбранного пути. Он ненавидел свою жену, он не знал своего сына («Бедный ребенок заикается на каждом слове! — сочувственно говорила мне Таисия. — Они сделали из него психопата после всех этих пьяных скандалов»), он приходил домой глубокой ночью, чтобы упасть на кровать не раздеваясь, и уходил ранним утром, трепеща при мысли о гипотетическом разводе. Он боялся предать патриархальный авторитет своего гребаного отца, который кричал на каждом углу, что он христианин почище Зосимы и растил своих детей в духе православных ценностей семьи и брака, истины и смирения, любви, всепрощения и прочей херни, обычно озвучиваемой попами, спрятавшимися за пропахшими рыбой стенами трапезной.

Он упоенно грешил каждый день. Ложась в мою постель, он снимал нательный крестик и фальшиво целовал его — очевидно, он полагал, что всевидящее око Божьего Промысла в таком случае слепнет, как один на троих глаз облапошенных Персеем сестер. Нажираясь, он рассказывал мне о том, как намерен строить храм и собирать пожертвования. Боюсь, что он и впрямь надеялся таким образом заслужить прощение. Он жил в постоянном мышином страхе, его вера в Бога была не дерзким диалогом в фаустовском стиле, а сдавленным лепетом вора, который хныкает перед смертью оттого, что попадет в ад.

Каждая минута жизни — той жизни, которая может быть восхитительной и страстной, безумной, преступной, непредсказуемой, — была для него безысходным в своей пустоте поиском оправдания, попыткой разглядеть в своем прошлом хоть один поступок, эдакую Грушенькину «луковку», за который он бы смог уцепиться и убедить себя в том, что коптил это небо не зря. Он рассказывал мне о своей работе на радио с таким пафосом, как будто был по меньшей мере Левитаном, презрительно не замечавшим угроз фашистов, мечтавших сбросить на него бомбу. Полгода работы над посредственной передачей на том самом радио «Великая Россия», о котором восхищенно рассказывала Таисия (как-то летом, охуевая с грудным ребенком, я настроила приемник на это радио: там часами трендели какие-то никчемные редакторы журналов под названиями «Дети-христиане», «Нравственные школьники» и «Православные иноки против гомосексуалистов», а в заставках гремели песни о любви к России, и я подумала, черт возьми, если дьявол есть, то он среди нас и у него большой бизнес!), позволяли Льву говорить о каком-то своем неоценимом вкладе в патриотическое движение.

— Меня выгнали за блядство, — каламбурил Лев.

Он произнес в прямом эфире это слово, и на следующий день передачу закрыли — Таисия, правда, считала, что взывать к русскому народу можно только матом, и в ее глазах Лев представал едва ли не героем.

Все это было мелко и серо, неостановимая профанация писательского сынка с гипертрофированным самомнением и полным отсутствием воли к действию.

Мне становилось с ним все более скучно. Каждая наша встреча заканчивалась ссорой, когда один старался как можно сильнее унизить другого, — после этого я всегда в злобной истерике звонила папе, а он говорил: «Кончай с этим ничтожеством».

Папа был, черт возьми, прав.

Почему я никогда его не слушала и до тридцати двух лет была искренне убеждена в том, что я первый человек, живущий на свете?