С «Крыльями ангела» мы договорились, что я буду навещать Милену Львовну каждую неделю, по понедельникам, средам и пятницам, но она позвонила во вторник и задыхающимся голосом попросила приехать. Я с радостью воспользовалась этим предложением, так как делать мне было совершенно нечего.

Вахтер в подъезде глянул на меня орлом, Милена Львовна встретила в прихожей и сразу же потащила на кухню, где в узкой вазе из советского хрусталя стояли три красные гвоздики.

— Что-то невероятное, — радовалась Милена Львовна. — Раньше два шага сделаю, и сразу коленки прямо разрываться начинают, а сейчас — летаю! Как тебе цветочки?

Я сказала, что сам по себе факт появления на одинокой кухне Милены Львовны цветов не может не радовать, но мне непонятна эта болезненная приверженность людей ее поколения к гвоздикам, особенно красным.

— Прекрасные цветы! — не согласилась Милена Львовна.

— Они похоронные, — заметила я.

— Нет, — Милена Львовна покачала головой, — они — торжественные и осмысленные. В них есть сила, преданность и грусть. Потому что все прекрасное в этой жизни печально, — заключила она, помолчав.

К счастью, вахтер не комментировал содержание записки при Милене Львовне, и мой маленький обман остался нераскрытым.

Как все, собственно, случилось.

Вечером, в указанное время, вахтер позвонил в дверь, Милена Львовна открыла, они минут пять потолкались и подрожали от смущения в прихожей, а потом пошли на кухню, где Милене Львовне стало очень стыдно, потому что никаких булочек она не купила, а шоколадные конфеты вахтер не ел, сообщив, что предпочитает карамельки. Все закончилось бы бездарным пустым разговором о том, какие карамельки были в советское время и какое говно сейчас, если бы в спальне не переклинило в очередной раз львенка и он не начал петь: «Я на солнышке лежу». Первое время вахтер галантно не обращал на песню внимания, но вскоре стало понятно, что просто так львенок не заткнется, и Милене Львовне пришлось все объяснить — про стирку и батарейки. Вахтер, конечно, захотел увидеть феномен своими глазами. Милена Львовна проводила его в спальню, и там вахтер, без лишних комплиментов, завалил ее на кровать, и, как она выразилась, «все, собственно, случилось». Скинутый под кровать львенок сопровождал действие замедленным рокотанием: я-ааа на соооууулныыыышшшш-кеээээ леээээжжжжуууууу.

На следующий день вахтер опять пришел. С цветами, уточнила Милена Львовна, и, как я поняла, опять ее трахнул.

— Я только не знаю, — волновалась Милена Львовна, — у меня все так болит! Это нормально?

Я заверила ее в том, что это совершенно нормально и так будет продолжаться еще пару дней.

— Я чувствую себя совсем другой! — сказала Милена Львовна. — Как будто… как будто во мне появилась тайна… Ты понимаешь?

Я кивнула.

— Внешне все так же, как раньше, — говорила Милена Львовна, — но внутри я не то, что была семьдесят четыре года подряд.

— Вам понравилось? — спросила я.

— Это замечательное занятие! — сообщила Милена Львовна. — Деточка, я сейчас думаю, на что потратила свою жизнь, и мне становится так гадко!

Когда я пылесосила, Милена Львовна вдруг всплакнула. Я выключила старый ревущий «филипс» и спросила, в чем дело?

— Очень обидно, — сказала Милена Львовна, — что у меня не получится попробовать с негром. Нет, я не жалуюсь, мне нравится Павел Петрович, я счастлива, что мы с ним встретились. Но я всю жизнь мечтала с негром. Понимаешь? Всю жизнь! Про меня на работе говорили, ой, Миленка, такая серьезная, ответственная, на минуточку не опоздает! А я сидела над этими мишками, пчелками и представляла, как меня трахает негр с толстыми губами.

Прошло два дня, а боль Милены Львовны не только не прошла, но даже усилилась. Посовещавшись, мы решили на всякий случай сходить в женскую консультацию. Особенно на этом настаивала Милена Львовна, видимо, напоследок ей хотелось использовать свою обретенную женственность на всю катушку. Милена Львовна вызвала социальное такси, вахтер помог нам забраться в него, а ходунки запихнули в багажник.

В регистратуре нам выдали карту, с огромным трудом мы поднялись на второй этаж и сели в очереди к кабинету гинеколога. Очередь состояла из опухших беременных, чей возраст было очень трудно определить — все они сидели, наполовину съехав вперед на привинченных к полу стульях и выставив вперед животы. Время от времени беременные вздыхали, на их лицах застыло выражение какого-то смиренного отчаяния перед тем, что с ними уже произошло, и тем, что им еще предстояло.

Сидели мы страшно долго. Врач, видимо, нарочно тянул время, принимая без очереди беременных (об этом сообщала бумажка на двери), а в кабинете они, видимо, еще и раздевались. Если учесть, каких трудов им стоило просто подняться со стула, что говорить о том, чтобы самостоятельно одеться. Не думаю, что врач им помогал. Милена Львовна явно скучала.

К кабинету, прицокивая каблучками, подошла маленькая девушка, прижимавшая к груди свеженькую карту без единой пометки.

— Кто последний в сто третий? — тихо спросила она.

— Я, — с достоинством ответила Милена Львовна.

Девушка кивнула и села рядом с нами. Беременные для Милены Львовны интереса не представляли, с ними все было ясно, а вот девушка взволновала бабку. Сначала она посматривала на нее, потом кряхтела, вызывая к разговору, но поскольку девушка так и сидела, положив на колени чистую карту, Милене Львовне пришлось заговорить самой.

— Вы такая молодая, а уже по врачам, — сказала она.

Девушка беспомощно пожала плечами.

— А потому, что не надо! — прошептала Милена Львовна. — Не надо дырку свою беречь!

Беременные прислушивались на своих стульях.

— Всем давать надо! — шепот Милены Львовны креп и набирал децибелы. — Тогда и по врачам бегать не будешь! На что тебе дырка дана? Чтоб ты ее, как бриллиант, берегла?! Так себе бриллиантик-то!

Из кабинета вышла врач с серым измученным лицом. На груди ее белого халата было вышито название лекарства, помогающего при молочнице.

— Я — пенсионерка! — сказала Милена Львовна. –Мне сидеть тяжело, а я уже час в очереди!

Врач вызвала нас с Миленой Львовной в кабинет. Девушка с красным, как будто обваренным стыдом, лицом осталась в коридоре. Милена Львовна с удивительной прытью взгромоздилась на кресло. Врач надела перчатки и принялась ее исследовать.

— Шейка матки вся обложена, — сообщала она время от времени. — Много выделений…

Наконец, Милене Львовне было позволено слезть, а врач уселась за стол и принялась писать в карте. Она явно решила отомстить за то, что ей пришлось дотрагиваться до выделений Милены Львовны, и хорошенько погонять ту по «специалистам», как она выразилась. Милене Львовне было назначено УЗИ органов малого таза и куча анализов, в том числе «суточная моча». Нужно было сутки писать в трехлитровую банку, а потом везти эту банку в лабораторию. Остальные анализы были не столь энергозатратны, но их все равно нельзя было сдать одновременно. Исходя из того, что говорила врач, получалось, что в ближайшие три недели Милене Львовне придется через день ездить лечиться. Правда, пока непонятно от чего. Это покажут анализы, которые, хоть и сложно, но как-то надо сдать.

Папа прислал мне эсэмэску. Он интересовался, не нуждаюсь ли я в новой одежде? Потому что если вдруг я нуждаюсь, то он готов мне купить. С одеждой все обстояло не так просто, как могло показаться на первый взгляд. Я позвонила папе и объяснила, что у меня был плохой период и я разожралась. Теперь я худею, но это происходит не так быстро, как хотелось бы. И, конечно, от новой одежды я не откажусь, но мне не хочется покупать на тот размер, в котором я сейчас.

— И как ты худеешь? — спросил папа.

— Ем капусту, — ответила я.

— Приезжай в зал, — сказал он.

Через полтора часа мы с папой в спортивных костюмах стояли в зале перед огромной стойкой с гантелями. Всем проходящим мимо людям папа с гордостью говорил:

— Это моя старшая дочь! — и добавлял. — Ей надо прийти в форму, в очень хорошую форму!

Папа решил тренировать меня сам. Он сказал, что в моем возрасте построить мышечный каркас — это раз плюнуть, а он знает такие невероятные секреты, что через три месяца я себя не узнаю в зеркале. Подбодрив себя таким образом, он дал мне две гантели по два килограмма и показал, как их надо разводить. Я старательно разводила, но получалось не очень.

— Нда, — сказал папа, — ты когда-нибудь спортом занималась?

— Нет, — ответила я.

— Ладно, — пообещал он, — что-нибудь придумаем.

Правда, ничего придумать у папы не получилось, потому, что в зал вдруг впорхнула женщина в лосинах, целиком, казалось, состоявшая из мышц, причем не человеческих, а по меньше мере лошадиных. Приказав мне приседать, а потом выпрыгивать из приседа, как герой какого-то мультфильма, папа тут же направился к женщине, запрыгнувшей на степпер. На спине у нее была большая татуировка, но прочитать, что там написано, мне не удавалось, так как половину рисунка скрывала майка. Женщина нажимала пятками на педали, далеко выставив круглый литой зад. Проходившие мимо мужчины долго на этот зад смотрели. Папа встал у степпера, и они с женщиной зубоскалили и ржали, говоря явно о чем-то неприличном. Время от времени женщина поглядывала по сторонам, как бы желая убедиться, что ее поведение находится в рамках нормы.

Я взмокла от чертовых приседаний и прыжков. Папа крикнул мне, чтобы я продолжала еще три минуты. Женщина слезла со степпера, и папа расстелил для нее коврик. Она легла на спину, папа сел перед ней на колени и положил ее ноги себе на плечи. Я продолжала приседать и прыгать. По-прежнему хихикая, папа щупал ляжки женщины, а она направляла его указаниями: выше-ниже. Я почувствовала, что еще немного и я потеряю сознание. Папа и женщина поднялись с коврика. Я отчетливо заметила у него стояк. Женщина поцеловала его и ушла в раздевалку. Как ни в чем не бывало папа подошел ко мне и сказал с улыбкой:

— Это растяжка.

— А, — сказала я.

Дальше нам следовало качать пресс. Папа присел рядом со скамейкой, на которой я корячилась, и вел счет. Женщина не унималась. Она присылала ему в вотсап свои фотографии из душевой. Когда я приподнималась, я видела их на экране его телефона. В ответных сообщениях папа выражал восхищение женщиной и подбадривал ее снимать еще, в новых, неожиданных ракурсах. К концу занятия я еле стояла на ногах, меня тошнило и кружилась голова. Папа сказал, чтобы я прекращала жрать капусту, а налегала на бобовые. Еще мне можно было фрукты и сырые овощи. Сладкое, молочное и мясо строго запрещалось.

Когда я вошла в раздевалку, женщина стояла в трусах и лифчике перед зеркалом и сушила феном волосы. На спине у нее было написано «Bitch», в том же месте, где у меня был рисунок позвоночника. Я приняла душ и переоделась. Из зала мы с женщиной выходили вместе. Она приложила карточку к турникету, и на экране появилось ее имя: Сушкова Юлия Михайловна. Я вышла вслед за ней на улицу, она села в машину и уехала. Я медленно поплелась к метро. Впервые в жизни мне до безумия захотелось стать кем-то другим. Стать ею. И дело тут было не в том, что плескалось на поверхности и настойчиво предлагало себя в качестве объяснения. Она — красивая, а я — жирная психопатка, она свободна в проявлении своих чувств, а я погрязла в рефлексии, нет, дело было в отсутствии самосознания у нее, у папы, мамы, у пугающего большинства людей, которых я знала. Они все могли жить, пить, жрать, не думать ни о плохом, ни о хорошем, плыть по течению, показывать сиськи мужикам, коль скоро те ничего не имеют против, и даже не пытаться задать себе вопрос — зачем они это делают? Этого я не могла понять. Но меня никто и не просил понимать.

Вернувшись домой, я зашла в ванную, включила воду. Сколько я еще смогу?.. За моими плечами стояли Судья, Мужчина, Добро и Человечность. Судья говорила: возьми нож, накажи себя. Добро и Человечность привычно меня жалели.

— Ты думала, что мужчины помогут, ты думала, на них можно переложить половину своей боли, а оказалось, это они отдают тебе половину своей. А что хуже — одна целая или полтора? Что больнее, один или один с половиной?

— Я просто хочу крови! — выл Мужчина. — Совсем немного крови… Дай мне ее. Мне страшно, я хочу, чтобы стало немного светлее, совсем чуть-чуть света, ты можешь дать мне его!

Я села на бортик ванной, задрала майку. Раньше моя плоть вызывала у меня жалость, мне было трудно вонзать в нее лезвие. Каждый раз это была драма — чтобы добыть кровь, я должна была пронзить эту нежную, гладкую кожу, причинить боль ради спасения. Я приносила в жертву свою невинность для того, чтобы выжить, но я больше не была невинной. У меня не было больше кожи, одно только жирное, свиное мясо, прожилки, толстые вены, по которым медленно бежала гнилая кровь, чтобы отравлять меня снова и снова, круг за кругом, вечность, до посинения, до отвращения, до смерти. Бритвы у меня не было, я вытащила из уха серьгу и вдавила крючок в живот, в самую жирную складку. Голоса визжали, хрюкали, рыдали, я перестала различать их, все слилось. Через сорок минут я закончила слово Opfer. Подождала еще пятнадцать минут, чтобы перестало кровоточить. Помыла серьгу, смыла кровь с ванной.